Главы из книги Р. ФЕЙНМАНА
Перевод доктора физико-математических наук
М. ШИФМАНА.
Ричард Филипс Фейнман - американский физик-теоретик, внесший выдающийся
вклад в развитие современной физики. Вряд ли найдется такое направление или
область исследований в этой науке, которые не испытали бы его влияния. От
новой формулировки квантовой механики (интегрирование по путям для получения
вероятности процессов, происходящих с элементарными частицами) до загадки
жидкого гелия, от создания теории слабых взаимодействий до партонной модели,
которая вскоре выросла в кварк-глюонную картину строения вещества, - вот
лишь некоторые этапы пройденного им пути. В конце 40-х годов Фейнману,
независимо от Швингера и Томонаги, удалось разрешить фундаментальные
трудности, существовавшие в квантовой электродинамике, теории, описывающей
взаимодействие заряженных частиц с излучением. Так называемые фейнмановские
диаграммы стали универсальным языком, на котором говорит сегодня
теоретическая физика. За эти работы в 1965 году ему была присуждена
Нобелевская премия.
С именем Фейнмана связаны глубокие изменения в преподавании физики.
Более 20 лет тому назад он прочел курс лекций, который до сих пор остается
образцом того, как надо учить этому предмету. Фейнмановские лекции по
физике, которые проникнуты глубокой и поэтической любовью к науке, были
изданы на многих языках, в том числе и на русском.
Ниже мы предлагаем вниманию читателей журнала отрывки из книги
воспоминаний Ричарда Фейнмана, выпущенной издательством Нортон в 1985 году.
Эта книга во многом отличается от обычных мемуаров, отчасти потому, что
писалась она не за письменным столом. На протяжении семи лет автор
рассказывал своему другу Ральфу Лейтону о забавных историях, героем которых
он был, великих людях, встретившихся на его пути, и, главное, о своей
работе. Некоторые из этих сюжетов были записаны, собраны и изданы Лейтоном.
При переводе на русский язык я постарался избежать литературного
приглаживания, сохранив особенности живого, яркого и выразительного языка
Фейнмана, языка, которым пользуются физики и при обсуждении профессиональных
вопросов и в повседневной жизни.
Трудно представить себе человека, который столь серьезно вкладывал бы
свои интеллектуальные силы и талант в столь разные вещи-от тонкостей
барабанной игры до анализа рукописей майа, от секретов взломщиков сейфов до
балетной музыки. Но как бы далеко ни заводило Фейнмана его безграничное
любопытство и тяга к приключениям, он непременно возвращается к физике,
главному стержню своей жизни. Замечания о физике, мысли о физике,
соображения о методах научных исследований отдельными вкраплениями
разбросаны по всей книге. Они вводят читателя в атмосферу исследовательской
лаборатории с ее характерными взлетами и падениями, пьянящей радостью успеха
и горечью неудач, с бесконечной чередой попыток понять сначала одно, затем
другое, а там уже встают новые задачи и проблемы. По-видимому, ощущение
радости научной работы, которое мы получаем из первых рук, от человека, чьи
идеи на протяжении двух десятилетий во многом определяли лицо теоретической
физики, и составляет самое ценное содержание книги.
Я часто слушал моих соседей по комнате - оба они были
студентами-старшекурсниками - во время их занятий теоретической физикой.
Однажды они работали очень усердно над чем-то, что казалось мне совершенно
ясным, поэтому я сказал: "Почему бы вам не использовать уравнение
Бароналлаи?"
- Что это? - воскликнули они. - О чем ты говоришь?
Я объяснил им, что я имел в виду и как применять это уравнение в данном
случае, и решил их задачу. Оказалось, что я имел в виду уравнение Бернулли,
Однако, обо всех таких вещах я прочел в энциклопедии. Мне еще не приходилось
ни с кем обсуждать это уравнение, и поэтому я не знал, как произносится имя
Бернулли.
Все в комнате очень поразились и с тех пор стали обсуждать со мной свои
физические задачки. Не всегда при решении этих задач мне сопутствовала
удача, однако на будущий год, когда я слушал курс физики, я продвигался
вперед очень быстро. Это был очень хороший способ образования - работать над
задачами старшекурсников и учить, как произносятся разные слова.
По вечерам во вторник я любил ходить в одно заведение, которое
называлось "Рэймор и Плэймор Болрум". Это были два танцзала, соединенные
друг с другом. Мои собратья по студенческому сообществу не ходили на эти
"открытые" танцы, они предпочитали свои собственные, где девушки, которых
они приводили, были из верхней прослойки общества и с которыми нужно было
встречаться "по правилам". Когда я встречался с какой-либо девушкой, мне
было все равно, откуда она и каково ее происхождение, поэтому я ходил на
танцы, хотя мои друзья и не одобряли меня. Я очень хорошо проводил там
время.
Однажды я танцевал с девушкой несколько раз подряд, но разговаривали мы
мало. Наконец, она сказала мне: "Хы анцуш оэнь хаашоо".
Я не мог разобрать слова - у нее были какие-то трудности с
произношением, - однако я решил, что она сказала: "Ты танцуешь очень
хорошо".
- Спасибо, - ответил я, - это честь для меня.
Мы подошли к столику, куда подружка этой девушки привела юношу, с
которым танцевала, и мы сели вчетвером. Когда девушки разговаривали друг с
другом, они очень быстро обменивались большим количеством знаков и немного
мычали. Одна девушка слышала с трудом, а другая была почти совсем глухая.
Это не смущало меня: моя партнерша прекрасно танцевала, и мне было с ней
хорошо.
После нескольких танцев мы опять сидели за столиком, и девушки вновь
интенсивно обменивались знаками - туда-сюда, туда-сюда, туда-сюда, пока,
наконец, моя девушка не сказала мне что-то, означавшее, как я сообразил, что
она хотела бы, чтобы мы проводили их до какой-то гостиницы.
Я спросил парня, согласен ли он, чтобы мы проводили девушек.
- Зачем они хотят, чтобы мы пошли в эту гостиницу? - спросил он.
- Черт возьми, я не знаю. Нам довольно трудно было разговаривать. - Но
мне и не хотелось этого знать. Было интересно посмотреть, что же все-таки
произойдет? Ведь это же приключение!
Парень испугался и сказал "нет", и тогда я один в сопровождении двух
девушек поехал на такси в гостиницу и обнаружил там танцы, организованные
глухими и немыми, хотите верьте, хотите нет. Все танцующие принадлежали к
какому-то клубу. Оказалось, что многие из них могут чувствовать ритм
достаточно хорошо для того, чтобы танцевать под музыку и аплодировать
оркестру в конце каждого номера.
Это было очень, очень интересно. Я чувствовал себя так, как будто бы я
был в другой стране и не мог разговаривать на языке этой страны. Я мог
сколько угодно говорить, но никто меня не слышал. Все разговаривали друг с
другом с помощью знаков, и я ничего не мог понять! Я попросил мою девушку
научить меня нескольким знакам и ради удовольствия научился немного, как
иногда учат иностранный язык.
Все были так счастливы, чувствовали себя свободно друг с другом, все
время шутили и улыбались. По-видимому, они не испытывали никаких трудностей
при общении. Все было точно так же, как с любым другим языком, за одним
исключением: они все время делали друг другу знаки и вертели головами из
стороны в сторону. Я понял, почему. Когда кто-либо хотел сделать замечание
или прервать вас, он не мог завопить: "Эй, Джек!" Он мог только сделать
знак, который вы бы не уловили, если бы у вас не было привычки оглядываться
вокруг.
Все присутствующие были совершенно довольны друг другом. Это была моя
задача - вписаться. И вообще это был замечательный вечер.
Танцы продолжались долго, а когда они закончились, мы спустились в
кафетерий. Если люди что-нибудь заказывали, то они показывали на предметы
пальцами. Я помню, как кто-то спросил знаками: "Откуда вы?" И моя девушка
просигнализировала:
"Из Н-ь-ю-Й-о-р-к-а".
Еще я помню парня, который показал мне знаками: "Хорошее развлечение",
- он поднял вверх свой большой палец, а затем дотронулся до вымышленного
лацкана пиджака для того, чтобы обозначить "развлечение". Прекрасная
система.
Все сидели вокруг, шутили и постепенно вовлекали меня в их мир. Решив
купить бутылку молока, я поднялся к парню за стойкой и губами изобразил, не
произнося вслух, слово "молоко". Парень не понял. Я изобразил молоко
символически, двигая руками так, как будто дою корову. До парня опять не
дошло. Я постарался указать на этикетку, на которой была написана цена
молока, но он вновь не уловил смысл. Наконец, какой-то посторонний человек,
стоявший возле меня, заказал молоко, и я показал на него. "А,
молоко!"-сказал парень. И я кивнул головой в знак согласия.
Он протянул мне бутылку, и я сказал:
"Большое спасибо!"
- Ах ты, стервец! - сказал он, улыбаясь.
Когда я был в Массачусетском технологическом институте, я часто любил
подшучивать над людьми. Однажды в кабинете черчения какой-то шутник поднял
лекало (кусок пластмассы для рисования гладких кривых - забавно выглядящая
штука в завитушках) и спросил: "Имеют ли кривые на этих штуках какую-либо
формулу?"
Я немного подумал и ответил: "Несомненно. Это такие специальные кривые.
Дай-ка я покажу тебе. - Я взял свое лекало и начал его медленно
поворачивать. - Лекало сделано так, что, независимо от того, как ты его
повернешь, в наинизшей точке каждой кривой касательная горизонтальна".
Все парни в кабинете начали крутить свои лекала под различными углами,
подставляя карандаш к нижней точке и по-всякому прилаживая его. Несомненно,
они обнаружили, что касательная горизонтальна. Все были крайне возбуждены от
этого открытия, хотя уже много прошли по математике и даже "выучили", что
производная (касательная) в минимуме (нижней точке) для любой кривой равна
нулю (горизонтальна). Они не совмещали эти факты. Они не знали даже того,
что они уже "знали".
Я плохо представляю, что происходит с людьми: они не учатся путем
понимания. Они учатся каким-то другим способом - путем механического
запоминания или как-то иначе. Их знания так хрупки!
Ту же самую шутку я проделал четыре года спустя в Принстоне,
разговаривая с опытным физиком, ассистентом Эйнштейна, который все время
работал с гравитацией. Я дал ему такую задачу: вы взлетаете в ракете с
часами на борту, а другие часы остаются на земле. Задача состоит в том, что
вы должны вернуться, когда по земным часам пройдет ровно один час. Кроме
того, вы хотите, чтобы ваши часы за время полета ушли вперед как можно
больше. Согласно Эйнштейну, если взлететь очень высоко, часы пойдут быстрее,
потому что, чем выше находишься в гравитационном поле, тем быстрее идут
часы. Однако если вы попытаетесь лететь слишком быстро, а у вас только час в
запасе и вы должны двигаться быстро, чтобы успеть вернуться, то ваши часы
из-за большой скорости замедлятся. Поэтому вы не можете лететь слишком
высоко. Вопрос сводится к следующему: по какой программе должны меняться
скорость и высота, чтобы обеспечить максимальный уход вперед ваших часов?
Ассистент Эйнштейна довольно долго работал над этой задачей, прежде чем
понял, что ответ - это просто свободное движение материи. Если вы выстрелите
вверх так, что время, необходимое снаряду, чтобы пролететь и упасть,
составляет ровно час, это и будет правильное движение. Это - фундаментальный
принцип эйнштейновский гравитации, гласящий, что для свободного движения
собственное время максимально. Но когда я поставил задачу в такой форме -
ракета с часами - физик не узнал этого закона. Все произошло так же, как с
парнями в кабинете черчения, но на этот раз это не был оробевший новичок.
Значит, такой вид непрочных званий может быть достаточно распространенным
даже у весьма образованных людей.
Когда я был студентом, я обычно ходил есть в один ресторанчик в
Бостоне. Я забредал туда один, часто по нескольку вечеров подряд. Ко мне
привыкли, и меня обслуживала одна и та же официантка,
Я заметил, что официантки всегда спешат, носятся вокруг. Поэтому
однажды, просто удовольствия ради, я оставил под двумя стаканами чаевые -
обычные для тех дней десять центов, два пятицентовика. Я наполнил каждый
стакан доверху, опустил монетку, накрыл плотным листком бумаги и перевернул,
так что верхняя часть стакана оказалась на столе. Затем я вытащил бумагу
(вода не вытекала, потому что воздух в стакан пройти не мог-ободок стакана
плотно прилегал к столу).
Я оставил чаевые под стаканами, потому что знал, что официантки всегда
спешат, Если бы десятицентових был в одном стакане, официантка, торопясь
подготовить стол для Других посетителей, перевернула бы стакан, вода
вылилась бы, и на этом бы все кончилось. Но после того, как она все это
проделает с первым стаканом, что, черт возьми, она будет делать со вторым?
Не может же она взять и поднять его?
Уходя, я сказал официантке: "Осторожно, Сью. Вы дали мне сегодня
удивительные стаканы - у них донышко наверху, а дырка внизу!"
На следующий день, когда я пришел, у меня уже была другая официантка.
Моя обычная не хотела меня обслуживать. "Сью очень сердится на вас, -
сказала новая официантка. -После того, как она взяла первый стакан и всюду
разлилась вода, она позвала хозяина. Они поразмышляли над этим немного, но
не могли же они стоять весь день, раздумывая, что делать? Поэтому в конце
концов они подняли и второй стакан, и вода опять разлилась по всему полу.
Была ужасная грязь, а потом Сью поскользнулась в луже. Они безумно сердиты".
Я засмеялся.
Она сказала: "Вовсе не смешно! А как бы вам понравилось, если бы с вами
так поступили? Что бы вы делали?"
- Я принес бы глубокую тарелку и медленно и осторожно двигал бы стакан
к краю стола. Вода вылилась бы в тарелку- ей вовсе не обязательно вытекать
на пол. Тогда я взял бы и монетку.
- А, это хорошая идея, - сказала она. В этот вечер я оставил чаевые под
кофейной чашкой, которую перевернул кверху дном.
На следующий день меня опять обслуживала та же новая официантка.
- Зачем вы оставили вчера чашку перевернутой кверху дном?
- Ну, я подумал, что даже хотя вы очень спешите, вам придется пойти на
кухню и взять тарелку. Затем вы медленно и сосредоточенно подвинете чашку к
краю стола...
- Я так и сделала, - призналась она, - но воды там не было!
Шедевром моих проказ был случай в студенческом общежитии. Однажды я
проснулся очень рано, около пяти утра, и не мог снова заснуть. Тогда я
спустился из спальни вниз и обнаружил записку, висящую на веревочках,
которая гласила:
"Дверь, дверь, кто стащил дверь?" Оглядевшись, я увидел, что кто-то
снял дверь с петель, а на ее место повесил табличку с надписью: "Пожалуйста,
закрывайте дверь", -табличку, которая обычно висела на пропавшей двери.
Я немедленно догадался, в чем дело. В этой комнате жил парень по имени
Пит Бернэйтс и еще двое других. Если вы забредали в их комнату, ища
чего-либо или чтобы спросить, как они решили такую-то задачу, вы всегда
слышали стон этих парней: "Пожалуйста, закрывай дверь!"
Кому-то, несомненно, это надоело, и дверь унесли.
Надо сказать, что в этой комнате было две двери, уж так она была
построена. И тогда у меня возникла мысль: я снял с петель и другую дверь,
отнес ее вниз и спрятал в подвале за цистерной с мазутом. Затем я тихо
поднялся к себе и лег в постель.
Позднее утром я притворился, что просыпаюсь, и спустился с небольшим
опозданием вниз. Другие студенты вертелись тут же, и Пит и его ДРУЗЬЯ были
крайне расстроены; дверей в их комнате не было, а им надо было заниматься и
т. д. и т. п. Когда я спускался вниз по лестнице, они спросили: "Фейнман, ты
взял двери?"
- Хм, да, - ответил я. - Я взял дверь. Видите царапины у меня на
пальцах, я их заработал, спуская дверь в подвал, когда мои руки скреблись о
стену.
Мой ответ их не убедил, они мне так и не поверили.
Парни, которые взяли первую дверь, оставили так много улик - почерк на
записке, например, -что их очень скоро разыскали. Моя идея состояла в том,
что, когда найдут тех, кто украл первую дверь, все будут думать, что они же
украли и вторую.
Это сработало в совершенстве: все пинали и пытали этих парней, пока,
наконец, с большим трудом они не убедили своих мучителей, что взяли только
первую дверь, как это ни казалось невероятным.
Я наблюдал за событиями и был счастлив.
Второй двери недоставало целую неделю, и для ребят, которые пытались
заниматься в комнате без двери, найти ее становилось все более и более
необходимо.
Наконец, чтобы решить эту проблему, президент студенческого объединения
сказал за обеденным столом: "Мы должны что-то придумать насчет второй двери.
Я не в состоянии сделать это сам, поэтому хотел бы услышать предложения
остальных, как это исправить. Ведь Питу и другим надо заниматься".
Кто-то выступил с предложением, потом кто-то еще. Вскоре поднялся и я.
"Хорошо, - сказал я саркастическим голосом. - Кто бы вы ни были, укравшие
дверь, мы знаем, что вы замечательны. Вы так умны! Мы не можем догадаться,
кто вы, должно быть, что-то вроде супергения. Вам вовсе не нужно говорить о
себе, все, что нам нужно, - это знать, где дверь. Поэтому, если вы оставите
где-нибудь записку, сообщающую об этом, мы будем чествовать вас и признаем
навсегда, что вы сверхпрекрасны. Вы так хороши, что сможете забрать любую
дверь, а мы не в состоянии будем установить, кто вы. Но, ради бога, оставьте
где-нибудь записку, и мы будем навсегда вам за это благодарны".
Тут вносит свое предложение следующий студент. Он говорит: "У меня
другая идея. Я думаю, что вы, наш президент, должны взять с каждого честное
слово перед нашим студенческим братством, что он не брал дверь".
Президент говорит: "Это очень хорошая мысль. Честное слово нашего
братства!" Потом он идет вокруг стола и спрашивает каждого, одного за
другим: "Джек, вы брали дверь?"
- Нет, сэр, я не брал ее.
- Тим, вы взяли дверь?
- Нет, сэр, я не брал дверь.
- Морис, вы брали дверь?
- Нет, я не брал дверь, сэр.
- Фейнман, вы брали дверь?
- Да, я взял дверь.
- Прекрасно, Фейнман, я серьезно! Сэм, вы брали дверь?.. - и все пошло
дальше, по кругу. Все были шокированы. В наше содружество, должно быть,
затесалась настоящая крыса, которая не уважала честное слово братства!
Этой ночью я оставил записку с маленькой картинкой, на которой была
изображена цистерна с мазутом и дверь за ней. И на следующий день дверь
нашли и приладили обратно.
Позднее я признался, что взял вторую дверь, и меня все обвинили за
ложь. Они не могли вспомнить, что именно я сказал. Все, что осталось в
памяти от того эпизода, когда президент обходил вокруг стола и всех
спрашивал, так это то, что никто не признался в краже двери. Запомнилась
общая идея, но не отдельные слова.
Люди часто думают, что я обманщик, но я обычно честен, в определенном
смысле, причем так, что часто мне никто не верит.
ГЛАВНЫЙ ХИМИК-ИССЛЕДОВАТЕЛЬ КОРПОРАЦИИ "МЕТАПЛАСТ"
После окончания Массачусетского технологического института (МТИ) я
решил получить работу на лето. Я дважды или трижды обращался в Лабораторию
"Белл" и несколько раз ездил туда. Билл Шокли, знавший меня по лабораториям
МТИ, каждый раз водил меня повсюду. Мне ужасно нравились эти визиты, однако
работу там я так и не получил.
У меня были рекомендательные письма от моих профессоров в две компании.
Одно из них было в компанию "Бош и Ломб", занимавшуюся трассировкой лучей
через линзы, второе - в Лабораторию электрических испытаний в Нью-Йорке. В
то время никто даже не знал, что такое физик, и в промышленности никаких
рабочих мест для физиков не было. Инженеры-о'кей, но физики - никто не знал,
как их использовать. Интересно, что очень скоро, после войны, все стало
наоборот: физики требовались везде. Но в последние годы Кризиса [*Имеется в
виду экономический кризис 1930-х годов в США] как физик я не имел никаких
шансов устроиться на работу.
Примерно в это же время на пляже в моем родном городе Фар Рокауэй я
встретил моего старого друга, с которым мы выросли. Мы вместе ходили в
школу, когда были подростками 11-12 лет, и стали добрыми друзьями. У нас
обоих была научная жилка. У него в детстве была своя "лаборатория" и у меня
тоже. Мы часто играли вместе и обсуждали друг с другом разные проблемы.
Обычно мы устраивали волшебные представления - химические чудеса - для
ребят из квартала. Мой друг был в этом силен, и мне это тоже нравилось. Мы
проделывали на маленьком столе разные трюки с зажженными бунзеновскими
горелками, стоявшими на столе напротив друг друга. На горелках - стеклышки
от часов (плоские стеклянные диски), на них капельки йода, из которого
получался прекрасный пурпурный пар, поднимавшийся с обоих концов стола во
время всего представления. Это было великолепно! Мы делали множество трюков,
например, превращение "вина" в воду и другие химические опыты с изменением
цвета. Под занавес мы проделывали один трюк, используя эффект, который сами
обнаружили. Я незаметно опускал руки сначала в раковину с водой, а затем в
бензин. Потом, как бы случайно, я касался одной из бунзеновских горелок, и
рука загоралась. Я хлопал в ладоши, и обе руки вспыхивали (это безвредно,
поскольку бензин сгорает быстро, а рука благодаря воде остается холодной).
Тогда я, размахивая руками, бегал вокруг и вопил: "Пожар, пожар!" - и
зрители приходили в сильное возбуждение. Они выбегали из комнаты, и на этом
представление кончалось.
Позднее я рассказал эту историю в колледже моим собратьям по
студенческому объединению, и они сказали: "Чепуха! Ты не мог этого сделать!"
Я часто сталкивался с такой же сложностью: как продемонстрировать людям
что-нибудь такое, во что они не верят. Например, однажды разгорелся спор,
вытекает ли моча просто под действием силы тяжести, и я вынужден был
продемонстрировать, что это не так, показав, что можно помочиться стоя на
голове. Или был другой случай, когда кто-то утверждал, что если принять
аспирин и кока-колу, то немедленно упадешь в смертельной слабости. Я сказал
им, что это чистейший вздор, и предложил выпить аспирин и кока-колу вместе.
Затем они затеяли спор, нужно ли пить аспирин перед кока-колой, сразу после
или вместе. Тогда я выпил 6 таблеток аспирина и три стакана кока-колы, один
за другим. Сначала я принял две таблетки аспирина и запил стаканом
кока-колы, потом мы растворили две таблетки в стакане, и я выпил и это, и,
наконец, я выпил еще стакан кока-колы и две таблетки аспирина. И каждый раз
эти верящие идиоты стояли вокруг меня в ожидании, чтобы подхватить, когда я
начну падать. Но ничего не случилось. Я, правда, помню, что плохо спал той
ночью, но утром я нормально поднялся, сделал много рисунков и работал над
какими-то формулами, относящимися к тому, что называется дзета-функцией
Римана.
- Хорошо, ребята, - сказал я. - Пойдем и достанем немного бензина.
Они легко нашли бензин, я сунул руки в воду в раковине, затем в бензин
и поджег его... Это было чертовски больно. Дело в том, что за это время на
внешней стороне рук у меня отросли волосы. Они действовали как фитили и
удерживали горящий бензин на месте, а когда я делал свой фокус раньше, волос
на руках не было. После того как я проделал этот эксперимент для моих
студенческих товарищей, волосы на руках навсегда исчезли.
Итак, мой приятель и я встречаемся на пляже, и он рассказывает мне, что
знает способ покрытия пластмасс тонкой металлической пленкой. Я говорю, что
это невозможно, потому что пластмассы не проводят ток и к ним не приделаешь
провода. Но он утверждал, что может покрывать металлом все, что угодно, и я
еще помню, как он поднял персиковую косточку, всю в песке, и сказал, что
может покрыть металлом и это, стараясь произвести на меня впечатление.
Что было замечательно, так это то, что он предложил мне работу в его
небольшой компании, располагавшейся в верхнем этаже здания в Нью-Йорке. В
компании было всего 5 человек. "Президентом", как я думаю, был его отец,
который собирал все деньги вместе. Мой приятель был "вице-президентом", так
же как и еще один парень, который отвечал за продажу. Я был главным
"химиком-исследователем", а брат моего друга, которого нельзя было назвать
особенно умным, мыл бутылки. Всего у нас оказалось шесть ванн для
металлизации.
Компания и в самом деле изобрела способ металлизации пластмасс, а схема
была такова. Сначала предмет серебрился путем осаждения серебра из ванны с
азотнокислым серебром и восстанавливающим агентом (вроде того, как делаются
зеркала); затем посеребренный предмет, ставший проводником тока, погружался
в гальваническую ванну, и серебро покрывалось металлической пленкой.
Весь вопрос был в том, будет ли серебро прочно прилипать к предмету.
Но серебро не прилипало. Оно легко отшелушивалось. Необходимо было
сделать какой-то промежуточный шаг, чтобы заставить серебро прилипать к
предмету. Все зависело от покрываемого серебром вещества. Мой друг
обнаружил, что на материалах вроде бакелита - это была важная в те дни
пластмасса - серебро очень хорошо держалось на поверхности. Но для этого
пластмассу нужно было сначала обдуть в струе песка, а затем на много часов
погрузить в гидроокись олова, которая глубоко проникала в поры бакелита.
Такой прием срабатывал только для небольшого числа пластмасс, а ведь
все время появлялись новые типы, такие, как метилметакрилат (теперь мы
называем его плексигласом), которые сначала мы не могли покрыть металлом.
Еще одним материалом, никак не поддававшимся металлизации, была ацетатная
целлюлоза, очень дешевая. Правда, потом мы обнаружили, что если погрузить ее
на короткое время в едкий натр, а потом обработать хлоридом олова, то
результаты получаются очень хорошие.
Как "химик" компании я добился большого успеха. Мое преимущество над
моим приятелем состояло в том, что он вообще никогда не занимался химией. Он
не проводил экспериментов, а просто знал, как сделать то или другое. Я
принялся за работу, запихнув разные кусочки в бутылки и залив туда
всевозможные химикаты. Испробовав все варианты и прослеживая их результаты,
я нашел способы металлизации большего числа пластмасс, чем умел мой приятель
прежде.
Мне также удалось упростить его процесс. Посмотрев в книги, я изменил
редуцирующий агент с глюкозы на формальдегид, что привело к немедленному
стопроцентному восстановлению серебра, вместо того, чтобы позднее
восстанавливать серебро, оставшееся в растворе.
Я также заставил гидроокись олова растворяться в воде, добавляя
понемногу соляную кислоту - эту штуку я запомнил из курса химии в колледже,
так что на тот этап, который раньше занимал часы, теперь требовалось около
пяти минут.
Мои эксперименты все время прерывались нашим "вице-президентом по
продаже", который то и дело возвращался с каким-нибудь пластиком от будущего
покупателя. У меня все бутылки были выстроены в линию и каждая бутылка
специально помечена. И тут внезапно раздавалось:
"Тебе придется прекратить эксперимент, чтобы выполнить сверхзадание
отдела продажи". Поэтому опыты приходилось начинать по многу раз подряд.
Однажды мы попали в чертовскую передрягу. Был какой-то художник,
пытавшийся сделать картину для обложки журнала об автомобилях. Он весьма
тщательно выполнил из пластмассы колесо, и как-то наш торговый
вице-президент ляпнул ему, что мы можем покрыть металлом все, что угодно.
Художник захотел, чтобы мы металлизировали для него ступицу колеса, причем
так, чтобы она получилась сверкающей и серебряной. Колесо было сделано из
нового пластика, и мы не знали толком, как его металлизировать. Фактически
наш торговец никогда не знал, что именно мы можем покрыть металлом, поэтому
он всегда обещал, что попало, и вот теперь это не сработало. Чтобы исправить
неудавшуюся первую попытку, нужно было снять старое серебро, а это было не
так просто. Я решил использовать для этого азотную кислоту, которая весьма
эффективно сняла серебро, однако наделала при этом множество каверн и дырок
в пластике. Вот уж действительно погорели, так погорели! На самом деле у нас
было много таких "горящих" экспериментов.
Другие сотрудники компании решили, что нам надо поместить рекламу в
журнале "Современные пластмассы". Некоторые предметы мы и в самом деле очень
хорошо покрывали металлом, и они прекрасно выглядели на рекламных картинках.
Некоторые были также выставлены на нашей витрине у входа, чтобы возможные
покупатели могли на них посмотреть. Но глядя на рекламные объявления или на
витрину, никто не мог подержать эти штуки в руке, чтобы проверить, насколько
прочно держится металлическая пленка. Возможно, некоторые из этих образцов
были выполнены очень хорошо, но это были специальные образцы, а не серийный
продукт.
Сразу после того, как я оставил компанию в конце лета, чтобы поехать в
Принстон, мои бывшие компаньоны получили хороший заказ от кого-то, кто хотел
серебрить пластмассовые авторучки. Теперь люди могли без труда и задешево
иметь легкие серебряные ручки. Они были немедленно распроданы, и у меня было
довольно волнующее чувство - видеть людей, расхаживающих повсюду с этими
ручками, и знать, откуда они произошли.
Но у компании не было большого опыта с этим материалом - или, возможно,
в пластмассе использовался какой-то наполнитель (большинство пластмасс -
вовсе не чистые, они содержат наполнитель, качество которого в те дни не так
уж хорошо контролировалось) - и на проклятых ручках появлялись пузыри. Когда
у вас в руках предмет с маленьким волдырем, который начинает шелушиться, вы
не можете не потрогать его. И вот все вертели в руках эту шелуху, сползающую
с ручек.
Теперь компания должна была предпринять срочные меры, чтобы исправить
положение с ручками, и мой приятель решил, что ему нужен большой микроскоп.
Мой друг не знал, на что он собирается смотреть и для чего, и эти
жульнические исследования влетели компании в копеечку. В итоге у них
возникли неприятности, проблема так и не была решена, и компания потерпела
крах. Их первая большая работа окончилась неудачей.
Несколько лет спустя я стал работать в Лос-Аламосе, где встретил
человека по имени Фредерик де Хоффман. Вообще-то он был ученым, но, кроме
того, и очень хорошим администратором. Не получив систематического
образования, он любил математику и напряженно работал, компенсируя этим
недостаток в подготовке. Позднее он стал президентом или вице-президентом
компании "Дженерал Атомикс" и после этого заметной личностью в промышленном
мире. Но в то время это был просто очень энергичный человек, энтузиаст с
открытыми глазами, помогавший Проекту [* Имеется в виду Манхэттенский
проект- программа по созданию атомной бомбы] как только мог.
Однажды мы вместе обедали, и он рассказал мне, что прежде, чем приехать
в Лос-Аламос, он работал в Англии.
- Какой работой вы там занимались? - спросил я.
- Я занимался металлизацией пластмасс. Я был одним из молодых
сотрудников в лаборатории.
- Как шло дело?
- Довольно хорошо, но у нас были кое-какие трудности.
- Вот как?
- Когда мы только начали разрабатывать процесс, в Нью-Йорке объявилась
компания...
- Какая компания в Нью-Йорке?
- Она называлась корпорация "Метапласт". Они продвинулись дальше, чем
мы.
- Откуда вы знаете?
- Они все время рекламировали себя в "Современных пластмассах", помещая
на всю страницу объявления с картинками тех вещей, которые они могли
покрывать металлом, и мы поняли, что они ушли далеко вперед.
- Вы видели какое-нибудь их изделие?
- Нет, но по этой рекламе можно было сказать, что они нас опередили.
Наш процесс был довольно хорош, но не было смысла даже пытаться
соревноваться с американским процессом вроде того, какой был у них.
- Сколько химиков работало в вашей лаборатории?
- У нас было шесть химиков.
- Как вы думаете, сколько химиков было у корпорации "Метапласт"?
- О, у них, должно быть, был настоящий химический отдел!
- Не могли бы вы описать мне, как, на ваш взгляд, мог бы выглядеть
главный химик-исследователь корпорации "Метапласт" и как могла работать его
лаборатория.
- Насколько представляю себе, у них было 25 или 50 химиков, а у
главного химика-исследователя свой собственный кабинет, специальный, со
стеклом. Знаете, как показывают в фильмах. Молодые ребята все время заходят
с исследовательскими проектами, над которыми они работают, получают у него
совет и бегут работать дальше, люди постоянно снуют туда-сюда. При их 25 или
50 химиках, как, черт возьми, можно было с ними конкурировать?
- Вам будет интересно и забавно узнать, что сейчас вы беседуете с
главным химиком-исследователем корпорации "Метапласт", чей штат состоял из
одного мойщика бутылок!
ИЗ ГЛАВЫ "ПРИНСТОНСКИЕ ГОДЫ"
Когда я был студентом старших курсов МТИ, я очень любил этот институт.
С моей точки зрения это было отличное место, и я хотел, конечно, делать там
диплом. Но когда я пошел к профессору Слэтеру и рассказал ему о своих
намерениях, он сказал: "Мы вас не оставим здесь".
Я спросил: "Почему?"
Слэтер ответил: "Почему вы думаете, что должны делать диплом в МТИ?"
- Потому что МТИ - лучшая научная школа во всей стране.
- Вы так думаете?
- Да.
- Именно поэтому вы должны поехать в другое место. Вам надо выяснить,
как выглядит весь остальной мир.
И тогда я решил поехать в Принстон. Надо сказать, что Принстон несет на
себе отпечаток определенной элегантности. Частично это имитация английской
школы. Ребята из нашего студенческого объединения, знавшие мои довольно
грубые и неформальные манеры, начали делать замечания вроде: "Вот погоди,
узнают они, кто приезжает к ним в Принстон! Вот погоди, они поймут, какую
ошибку они сделали!" Поэтому я решил вести себя хорошо, когда попаду в
Принстон.
Мой отец отвез меня в Принстон на своей машине. Я получил комнату, и он
уехал. Я не пробыл там и часа, как встретил какого-то человека: "Я здесь
заведующий жилыми помещениями и я хотел бы вам сказать, что декан устраивает
сегодня днем чай и желает пригласить всех к себе. Если можно, будьте так
любезны и возьмите на себя труд сообщить об этом вашему соседу по комнате,
мистеру Серетту".
Это стало моим вступлением в "Колледж" в Принстоне, где жили все
студенты. Все было какой-то имитацией Оксфорда или Кэмбриджа - полное
заимствование всех привычек, даже акцента (заведующий жилыми помещениями был
профессором французской литературы и произносил эти два слова, подделываясь
под англичанина. Внизу располагался привратник, у всех были прекрасные
комнаты, и ели мы все вместе, облаченные в академические халаты, в большом
зале с цветными стеклами в окнах.
И вот, в тот самый день, когда я прибываю в Принстон, я иду на чай к
декану и даже не знаю, что это за чаепитие и зачем оно. Я не слишком
уверенно вел себя в обществе и не имел опыта участия в таких приемах.
Ну, поднимаюсь я к двери, а там декан Эйзенхарт приветствует новых
студентов:
"О, вы мистер Фейнман, - говорит он. -Мы рады видеть вас у себя". Это
немного помогло, потому что он как-то узнал меня.
Я прохожу в дверь, а там какие-то дамы, и девушки тоже. Все очень
официально, и я размышляю о том, куда сесть, и должен ли я сесть рядом с
этой девушкой или нет, и как следует себя вести, услышав голос сзади.
- Что вы хотите, сливки или лимон в чай, мистер Фейнман? Это миссис
Эйзенхарт разливает чай.
- Я возьму и то и другое, благодарю вас, - говорю я, все еще в поисках
места, где бы сесть, и вдруг слышу: "Хе-хе-хе-хе-хе, вы, конечно, шутите,
мистер Фейнман?"
Шучу? Шучу? Что, черт подери, я только что ляпнул? Только потом я
понял, в чем дело. Вот так выглядел мой первый опыт с чайной процедурой.
Позднее, когда я немного подольше прожил в Принстоне, я все-таки понял
смысл этого "хе-хе-хе-хе-хе". Фактически я понял это, уходя с того же самого
чаепития. Вот что оно означало: "Вы не вполне правильно себя ведете в
обществе".
В другой раз, примерно год спустя, во время другого чаепития, я
разговаривал с профессором Вилдтом, астрономом, разработавшим какую-то
теорию об облаках на Венере. В то время предполагалось, что они состоят из
формальдегида (забавно узнать, о чем мы беспокоились тогда-то), и он все это
выяснял: и как формальдегид осаждается, и многое другое. Было чрезвычайно
интересно. Мы разговаривали обо всей этой мути, и тут ко мне подошла
какая-то маленькая дама и сказала: "Мистер Фейнман, миссис Эйзенхарт хотела
бы вас видеть".
- О'кей, минутку... - и я продолжал беседовать с Вилдтом.
Маленькая дама вернулась снова и сказала: "Мистер Фейнман, миссис
Эйзенхарт хотела бы вас видеть".
- Да, да! - и я пошел к миссис Эйзенхарт, разливавшей чай.
- Что бы вы хотели, кофе или чай, мистер Фейнман?
- Миссис такая-то сказала, что вы хотели поговорить со мной?
- Хе-хе-хе-хе-хе. Так вы предпочитаете кофе или чай, мистер Фейнман?
- Чай, - сказал я. - Благодарю вас.
Несколько минут спустя пришли дочь миссис Эйзенхарт и ее школьная
подруга, и мы были представлены друг другу. Вся идея этого "хе-хе-хе"
состояла в следующем: миссис Эйзенхарт вовсе не хотела со мной говорить, она
хотела, чтобы я находился возле нее и пил чай, когда придут ее дочь с
подружкой, чтобы им было с кем поговорить. Вот так это работало. К этому
времени я уже знал, что делать, когда слышу "хе-хе-хе-хе-хе". Я не спросил:
"Что вы имеете в виду своим "хе-хе-хе"? Я знал, что "хе-хе-хе" значит
"ошибка", и лучше бы ее исправить.
Каждый вечер мы облачались в академические халаты к ужину. В первый
вечер это буквально вытряхнуло из меня жизнь, поскольку я не люблю
формальностей. Но скоро я понял, что халаты - это большое удобство.
Студенты, только что игравшие в теннис, могли вбежать в комнату, схватить
халат и влезть в него. Им не нужно было тратить время на перемену одежды или
на душ. Поэтому под халатами были голые руки, майки, все, что угодно. Более
того, существовало правило, что халат никогда не надо было чистить, поэтому
можно было сразу отличить первокурсника от второкурсника, от третьекурсника,
от свиньи! Халаты никогда не чистились и никогда не чинились. У
первокурсников они были относительно чистыми и в хорошем состоянии, но к
тому времени, как вы переваливали на третий курс или приближались к этому,
халаты превращались в бесформенные мешки на плечах с лохмотьями, свисающими
вниз.
Итак, когда я приехал в Принстон, я попал на чай в субботу днем;
вечером, не снимая академического халата, был на ужине в "Колледже". А в
понедельник первое, что я хотел сделать, - это пойти посмотреть на
циклотрон.
Когда я был студентом в Массачусетском технологическом, там построили
новый циклотрон, и как он был прекрасен! Сам циклотрон был в одной комнате,
а контрольные приборы - в другой. Все было прекрасно оборудовано. Провода,
соединявшие контрольную комнату с циклотроном, шли снизу в специальных
трубах, служивших для изоляции. В комнате находилась целая панель с кнопками
и измерительными приборами. Это было сооружение, которое я бы назвал
позолоченным циклотроном.
К тому времени я прочел множество статей по циклотронным экспериментам,
и лишь совсем немногие были выполнены в МТИ. Может быть, это было еще
начало. Но была куча результатов из таких мест, как Корнелл и Беркли, и
больше всего из Принстона. Поэтому, что я действительно хотел увидеть, чего
я ждал с нетерпением, тек это принстонский циклотрон. Это должно быть нечто!
Поэтому в понедельник первым делом я направился в здание, где
размещались физики, и спросил: "Где циклотрон, в каком здании?"
- Он внизу, в подвале, в конце холла.
В подвале? Ведь здание было старым. В подвале не могло быть места для
циклотрона. Я подошел к концу холла, прошел в дверь и через десять секунд
узнал, почему Принстон как раз по мне - лучшее для меня место для обучения.
Провода в этой комнате были натянуты повсюду! Переключатели свисали с
проводов, охлаждающая вода капала из вентилей, комната была полна всякой
всячины, все выставлено, все открыто. Везде громоздились столы со сваленными
в кучу инструментами. Словом, это была наиболее чудовищная мешанина, которую
я когда-либо видел. Весь циклотрон помещался в одной комнате, и там был
полный, абсолютный хаос!
Это напомнило мне мою детскую домашнюю лабораторию. Ничто в МТИ никогда
не напоминало мне ее. И тут я понял, почему Принстон получал результаты.
Люди работали с инструментом. Они сами создали этот инструмент. Они знали,
где что, знали, как что работает, не вовлекали в дело никаких инженеров,
хотя, возможно, какой-то инженер и работал у них в группе. Этот циклотрон
был намного меньше, чем в МТИ. Позолоченный Массачусетский? О нет, он был
полной противоположностью. Когда принстонцы хотели подправить вакуум, они
капали сургучом, капли сургуча были на полу. Это было чудесно! Потому что
они со всем этим работали. Им не надо было сидеть в другой комнате и
нажимать кнопки! (Между прочим, из-за невообразимой хаотической мешанины у
них в комнате был пожар - и пожар уничтожил циклотрон. Но мне бы лучше об
этом не рассказывать!)
Когда я попал в Корнелл, я пошел посмотреть и на их циклотрон. Этот
вряд ли требовал комнаты: он был что-то около ярда в поперечнике. Это был
самый маленький циклотрон в мире, но они получили фантастические результаты.
Физики из Корнелла использовали всевозможные ухищрения и особую технику.
Если они хотели что-либо поменять в своих "баранках" - полукружиях, которые
по форме напоминали букву "О" и а которых двигались частицы, -они брали
отвертку, снимали "баранки" вручную, чинили и ставили обратно. В Принстоне
все было намного тяжелее, а в МТИ вообще приходилось пользоваться краном,
который двигался на роликах под потолком, спускать крюки-это была чертова
прорва работы.
Разные школы многому меня научили. МТИ - очень хорошее место. Я не
пытаюсь принизить его. Я был просто влюблен в него. Там развит некий дух:
каждый член всего коллектива думает, что это - самое чудесное место на
земле, центр научного и технического развития Соединенных Штатов, если не
всего мира. Это как взгляд ньюйоркца на Нью-Йорк: он забывает об остальной
части страны. И хотя вы не получаете там правильного представления о
пропорциях, вы получаете превосходное чувство - быть вместе с ними и одним
из них, иметь мотивы и желание продолжать. Вы избранный, вам посчастливилось
оказаться там.
Массачусетский технологический был хорошим институтом, но Слэтер был
прав, рекомендуя мне перейти в другое место для дипломной работы. Теперь и я
часто советую моим студентам поступить так же. Узнайте, как устроен
остальной мир. Разнообразие - стоящая вещь.
Однажды я проводил эксперимент в циклотронной лаборатории в Принстоне и
получил поразительные результаты. В одной книжке по гидродинамике была
задача, обсуждавшаяся тогда всеми студентами-физиками. Задача такая. Имеется
S-образный разбрызгиватель для лужаек - S-образная труба на оси; вода бьет
струей под прямым углом к оси и заставляет трубу вращаться в определенном
направлении. Каждый знает, куда она вертится - трубка убегает от уходящей
воды. Вопрос стоит так: пусть у вас есть озеро или плавательный бассейн -
большой запас воды, вы помещаете разбрызгиватель целиком под воду и
начинаете всасывать воду вместо того, чтобы разбрызгивать ее струей. В каком
направлении будет поворачиваться трубка?
На первый взгляд ответ совершенно ясен. Беда состоит в том, что для
одного было совершенно ясно, что ответ таков, а для другого - что все
наоборот. Задачу все обсуждали. Я помню, как на одном семинаре или чаепитии
кто-то подошел к профессору Джону Уилеру и сказал:
"А вы как думаете, как она будет крутиться?"
Уилер ответил: "Вчера Фейнман убедил меня, что она пойдет назад.
Сегодня он столь же хорошо убедил меня, что она будет вращаться вперед. Я не
знаю, в чем он убедит меня завтра!"
Я приведу вам аргумент, который заставляет думать так, и другой
аргумент, заставляющий думать наоборот. Хорошо?
Одно соображение состоит в том, что, когда вы всасываете воду, она как
бы втягивается в сопло. Поэтому трубка подается вперед, по направлению к
входящей воде.
Но вот приходит кто-то другой и говорит: "Предположим, что мы
удерживаем устройство в покое и спрашиваем, какой момент вращения для этого
необходим. Мы все знаем, что, когда вода вытекает, трубку приходится держать
с внешней стороны S-образной кривой - из-за центробежной силы воды,
проходящей по контуру. Ну а если вода идет по той же кривой в обратном
направлении, центробежная сила остается той же и направлена в сторону
внешней части кривой. Поэтому оба случая одинаковы, и разбрызгиватель будет
поворачиваться в одну и ту же сторону вне зависимости от того,
выплескивается ли вода струей или всасывается внутрь".
После некоторого размышления я, наконец, принял решение, каким должен
быть ответ, и, чтобы продемонстрировать его, задумал поставить опыт.
В Принстоиской циклотронной лаборатории была большая оплетенная бутыль
- чудовищный сосуд с водой. Я решил, что это просто замечательно для
эксперимента. Я достал кусок медной трубки и согнул его в виде буквы S.
Затем в центре просверлил дырку, вклеил отрезок резинового шланга и вывел
его через дыру в пробке, которую я вставил в горлышко бутылки. В пробке было
еще одно отверстие, в которое я вставил другой кусок резинового шланга и
подсоединил его к запасам сжатого воздуха лаборатории. Закачав воздух в
бутыль, я мог заставить воду втекать в медную трубу точно так же, как если
бы я ее всасывал, S-образная трубка, конечно, не стала бы вертеться
постоянно, но она повернулась бы на определенный угол (из-за гибкости
резинового шланга), и я собирался измерить скорость потока воды, измеряя,
насколько высоко поднимется струя от горлышка бутылки.
Я все установил на свои места, включил сжатый воздух, и тут раздалось:
"пап!" Давление воздуха выбило пробку из бутылки. Тогда я прочно привязал ее
проводом, чтобы она не выпрыгнула. Теперь эксперимент пошел отлично. Вода
выливалась, и шланг перекрутился, поэтому я чуть подбавил давление, потому
что при большой скорости струи измерять можно было более точно. Я весьма
тщательно измерил угол, затем расстояние и снова увеличил давление, и вдруг
вся штука прямо-таки взорвалась. Кусочки стекла и брызги разлетелись по всей
лаборатории. Один из спорщиков, пришедший понаблюдать за опытом, весь
мокрый, вынужден был уйти домой и переменить одежду (просто чудо, что он не
порезался стеклом). Все снимки, которые с большим трудом были получены на
циклотроне в камере Вильсона, промокли, а я по какой-то причине был
достаточно далеко или же в таком положении, что почти не промок. Но я
навсегда запомнил, как великий профессор Дель Сассо, ответственный за
циклотрон, подошел ко мне и сурово сказал: "Эксперименты новичков должны
производиться в лаборатории для новичков!"
После войны армия подскребала все свои остатки, чтобы заполучить людей
в оккупационные силы, находившиеся в Германии. До того времени отсрочка
предоставлялась в первую очередь по причинам, не имеющим отношения к
физическому состоянию (например, мне дали отсрочку потому, что я работал над
бомбой), но теперь армейские чины все перевернули и требовали, чтобы каждый
прежде всего прошел медосмотр.
Тем летом я работал у Ганса Бете в компании "Дженерал электрик" в
Шенактади, штат Нью-Йорк, и я помню, что должен был проехать некоторое
расстояние, - кажется, надо было прибыть в Олбани, чтобы пройти медосмотр.
Я прихожу на призывной пункт, мне дают множество форм и бланков для
заполнения, и я вливаюсь в круговорот хождения по кабинетам. В одном
проверяют зрение, в другом - слух, затем в третьем берут анализы крови и т.
д.
В конце концов вы попадаете в кабинет номер тринадцать-к психиатру, где
вам приходится ждать, сидя на одной из скамеек. Пока я ждал, я мог видеть,
что происходит. Там было три стола, за каждым из них психиатр, а
"обвиняемый" располагался напротив в одних трусах и отвечал на различные
вопросы.
В то время существовало множество фильмов о психиатрах. Например, был
фильм под названием "Зачарованная", в котором у женщины, ранее бывшей
великой пианисткой, пальцы застывают в неудобном положении, и она не может
даже пошевелить ими. Семья несчастной женщины вызывает психиатра, чтобы
попытаться помочь ей, и вы видите, как за нею и психиатром закрывается
дверь. Внизу вся семья в нетерпении, обсуждают, что должно произойти; и вот
женщина выходит из комнаты, руки все еще застыли в ужасном положении, она
драматически спускается по лестнице, подходит к пианино и садится за него,
поднимает руки над клавиатурой, и внезапно - трам-тара-рам-там-там-там - она
снова играет. Я совершенно не переношу подобной чепухи, и поэтому я решил,
что все психиатры жулики и с ними не следует иметь никаких дел. Вот в таком
настроении я и пребывал, когда подошла моя очередь побеседовать с
психиатром.
Я сел у стола, психиатр начал просматривать мои бумаги.
- Привет, Дик - сказал психиатр бодреньким голосом, - Где ты работаешь?
А я думаю: "Кого он там из себя воображает, если может обращаться ко
мне подобным образом?" - и холодно отвечаю:
"В Шенектади". "А у кого ты там работаешь, Дик?"-спрашивает психиатр,
снова улыбаясь.
- В "Дженерал электрик".
- Тебе нравится работа, Дик? - говорит он с той же самой улыбкой до
ушей на лице.
- Так себе. - Я вовсе не собирался вступать с ним в какие бы то ни было
отношения.
Три милых вопроса, а затем четвертый, совершенно другой.
- Как ты думаешь, о тебе говорят? - спрашивает он низким серьезным
тоном.
Я оживляюсь и отвечаю:
- Конечно! Когда я езжу домой, моя мать часто говорит, что рассказывает
обо мне своим подругам. - Но он не слушает пояснений, а вместо этого что-то
записывает на моей карточке.
Затем опять низким серьезным тоном:
- А не бывает ли так, что тебе кажется, что на тебя смотрят? -Я уже
почти сказал "нет", когда он добавил:
- Например, не думаешь ли ты, что сейчас другие парни, ожидающие на
скамейках, сердито уставились на тебя?
Когда я был в очереди у этого кабинета, я заметил, что там было на
скамейках человек двенадцать, ожидавших приема у трех психиатров, и им
больше абсолютно не на что смотреть. Я разделил 12 на 3 - получается 4 на
каждого, но я несколько консервативен и поэтому говорю:
- Да, может быть, двое из них сейчас смотрят на нас.
Он приказывает:
- Ну, повернись и посмотри, - и даже не беспокоит себя тем, чтобы
посмотреть самому!
Я поворачиваюсь и - конечно же! - два парня смотрят. Я показываю на них
и говорю:
- Ага, вон тот парень и еще тот смотрят на нас. - Разумеется, когда я
повернулся и стал показывать туда-сюда, другие парни тоже начали на нас
глазеть, ну, я и говорю: - Вот теперь еще и этот, и двое вон оттуда, ага,
теперь вся скамья. - Он да же не взглянет, чтобы проверить, - занят
заполнением моей карточки.
Потом говорит:
- Ты когда-нибудь слышишь голоса в голове?
- Очень редко. - И я уже почти начал описывать два случая, когда такое
действительно случалось, но он тут же добавляет:
- Разговариваешь сам с собой?
- Да, иногда, когда бреюсь или думаю, бывает время от времени!
Он вписывает еще несколько строчек.
- Я вижу, у тебя умерла жена, а с ней ты разговариваешь?
Этот вопрос меня "допек", но я сдержался и сказал:
- Иногда, когда я забираюсь на гору, я думаю о ней.
Новая запись. Затем он спрашивает:
- Кто-нибудь из твоей семьи находился в психиатрической больнице?
- Да, моя тетя в приюте для сумасшедших.
- Почему ты называешь это приютом для сумасшедших? - говорит он
обиженно. - Почему бы не назвать это психиатрической клиникой?
- Я думал, это одно и то же.
- Что такое, по-твоему, сумасшествие? - спрашивает он сердито.
- Это странная и весьма своеобразная болезнь человеческих существ, -
отвечаю я честно.
- Не более странная и необычная, чем аппендицит! - резко парирует
собеседник.
- Я так не думаю. При аппендиците мы лучше понимаем причины, а иногда и
механизм, в то время как безумие - гораздо более сложное и загадочное
явление. - Я не буду дальше описывать весь наш спор; дело в том, что я имел
в виду своеобразие этого заболевания с физиологической точки зрения, а он -
с социальной.
До сих пор, хотя я и держался недружелюбно по отношению к психиатру, но
по крайней мере был честным во всем, что сказал. Однако, когда он попросил
меня вытянуть руки, я не мог удержаться от фокуса, о котором мне рассказал
парень в очереди на "высасывание" крови. Я подумал, вряд ли у кого-нибудь
будет шанс сделать этот трюк, а поскольку я все равно наполовину утоплен, я
и попробую. Я вытянул руки, одну из них ладонью вверх, другую - ладонью
вниз.
Психиатр этого не замечает. Он говорит:
- Переверни.
Я переворачиваю. Та, что была ладонью вверх, становится ладонью вниз,
та, что была ладонью вниз, становится ладонью вверх, а он все равно не
замечает, потому что все время смотрит очень пристально лишь на одну руку,
чтобы убедиться, не дрожит ли она. В итоге мой фокус не произвел никакого
эффекта.
В конце этого допроса психиатр опять становится очень дружелюбным,
оживляется и говорит:
- Я вижу, ты кандидат наук, Дик. Где ты учился?
- В Массачусетском технологическом и Принстоне. А вот где вы учились?
- В Йеле и Лондоне. А что ты изучал, Дик?
- Физику. А вы что?
- Медицину.
- И это называется медициной?
- Ну да. А что это, по-твоему, такое? Все, можешь идти, посиди вон там
и подожди несколько минут!
И вот я снова сижу на скамье, а один из ожидающих парней пододвигается
ко мне бочком и говорит:
- Ха! Ты пробыл там двадцать пять минут. Другие проскакивают за пять
минут!
- Угу.
- Слушай, - говорит он, - хочешь узнать, как обдурить психиатра? Все,
что надо делать, это грызть ногти, вот так.
- Тогда почему же ты не грызешь свои ногти вот так?
- О, - говорит он, - я хочу попасть в армию!
- Если хочешь обдурить психиатра, просто скажи ему об этом, - говорю я.
Спустя некоторое время меня вызвали к другому столу, за которым сидел
другой психиатр. Если первый был довольно молодой и выглядел простодушным,
то этот был седоволосый, с импозантной внешностью - очевидно, главный
психиатр. Я догадываюсь, что все дело сейчас будет исправлено, однако, что
бы ни случилось, я не собираюсь становиться дружелюбным.
Новый психиатр просматривает мои бумаги, натягивает на лицо большую
улыбку и говорит:
- Привет, Дик. Я вижу, вы работали в Лос-Аламосе во время войны.
- Ага.
- Там ведь раньше была школа для мальчиков, не так ли?
- Правильно.
- Школа занимает много зданий?
- Нет. Только несколько.
Три вопроса - та же техника, а следующий вопрос совершенно иной:
- Вы сказали, что слышите голоса в голове. Опишите это, пожалуйста.
- Это бывает очень редко, после того как обратишь внимание на
какого-нибудь человека с иностранным акцентом. Когда я засыпаю, я могу очень
четко услышать его голос. Первый раз это произошло, когда я был студентом в
Массачусетском технологическом. Я услышал, как старый профессор Валларта
сказал: "Электрический полье". А в другой раз это было в Чикаго во время
войны, когда профессор Теллер объяснял мне, как работает бомба. Поскольку
мне интересны всякие явления, я еще изумился, как это можно услышать голоса
с акцентами настолько точно, хотя мне даже не удается их имитировать... А с
другими разве время от времени не случается чего-нибудь в этом же роде?
Психиатр поднес руку к лицу, и через пальцы я сумел разглядеть улыбку
(на вопрос он не ответил).
Затем психиатр перешел к другим проверкам.
- Вы сказали, что разговариваете с умершей женой. Что вы ей говорите?
Тут я разозлился. Решаю, что это на его чертово дело, и выдаю:
- Я говорю ей, что люблю ее, если уж вам так интересно!
После обмена другими резкими замечаниями он говорит:
- Вы верите в сверхнормальное? Я отвечаю:
- Не знаю, что такое "сверхнормальное".
- Что? Вы, кандидат физических наук, не знаете, что такое
сверхнормальное?
- Точно.
- Это то, во что верят сэр Оливер Лодж и его школа.
Не очень-то информативно, но я знал, что это такое.
- Вы имеете в виду сверхъестественное?
- Можете называть это так, если хотите.
- Хорошо, буду называть так.
- Вы верите в мысленную телепатию?
- Нет, а вы?
- Ну, я стараюсь держать свой ум открытым.
- Что? Вы, психиатр, держите ум открытым? Ха!
Вот так оно и шло в течение заметного времени.
Потом в какой-то момент, уже ближе к концу, он говорит:
- Насколько вы цените жизнь?
- Шестьдесят четыре.
- Почему вы сказали шестьдесят четыре?
- А как, вы полагаете, можно измерить ценность жизни?
- Нет! Я имею в виду, почему вы сказали "шестьдесят четыре", а не
"семьдесят три", например?
- Если бы я сказал "семьдесят три", вы задали бы мне тот же вопрос!
Психиатр закончил разговор тремя дружескими вопросами, точно так же,
как это сделал и предыдущий, протянул мне мои бумаги, и я пошел в другой
кабинет.
Ожидая своей очереди, бросаю взгляд на бумажку, содержащую итог всех
проверок, которые прошел до сих пор. И, черт возьми, не знаю, зачем,
показываю ее парню, стоящему рядом, и спрашиваю его идиотски звучащим
голосом;
- Эй, что у тебя в графе "психиатр"? Ага, у тебя Н. У меня тоже во всех
других графах Н, а у психиатра Д. Что же это значит? - Я уже знал, что это
значит:
"Н" - нормален, "Д" - дефективен.
Парень похлопывает меня по плечу и говорит:
- Крошка, все в совершенном порядке. Это ничего не означает. Не
беспокойся! - затем он, напуганный, отходит в другой угол комнаты: псих!
Я начал просматривать карточку, заполненную психиатром, и это выглядело
вполне серьезно! Первый тип записал:
Думает, что люди о нем говорят.
Думает, что на него смотрят.
Слуховые гипногогические галлюцинации.
Разговаривает сам с собой.
Говорит с умершей женой.
Тетка по материнской линии находится в заведении для душевнобольных.
Дикий взгляд (я знал, что имелось в виду - то, как я сказал: "И это
называется медициной?")
Второй психиатр был, очевидно, более образованным, поскольку его
каракули оказалось прочесть труднее. Его записи были примерно таковы:
"Слуховые гипногогические галлюцинации подтверждаются". ("Гипногогические"
означает, что они происходят при засыпании.)
Он сделал массу других заметок, звучащих очень научно, я просмотрел их,
и все в целом выглядело ужасно плохо. Я понял, что это дело с армией
необходимо как-то исправить.
Конечной инстанцией всего медосмотра был армейский офицер, который
решал, годны вы или нет. Например, если что-то не так с вашим слухом, именно
он должен решить, достаточно ли это серьезно, чтобы дать освобождение от
службы. А поскольку армия отчаянно нуждалась в новобранцах и подбирала все
остатки, офицер вовсе не собирался никого освобождать ни по каким причинам.
Это был крепкий орешек. Например, у парня передо мной на задней части шеи
торчало две косточки - смещение позвонков или что-то в этом роде, и этот
офицер привстал из-за стола и пощупал их: ему нужно было самому
удостовериться, действительно ли они торчат!
Я полагал, что именно здесь все недоразумение, случившееся со мной,
будет исправлено. Когда подходит моя очередь, я протягиваю бумаги офицеру и
уже приготовился все ему объяснить, но офицер даже не поднимает глаз. Он
видит "Д" в графе "психиатр", немедленно хватает штемпель с надписью
"отклонен", не задает никаких вопросов, ничего не говорит, бац - шлепает на
моих бумагах "отклонен" и протягивает мне мою форму No 4, упорно продолжая
глядеть на стол.
Я вышел, сел в автобус, отправляющийся в Шенектади, и, пока ехал в
автобусе, думал об этой безумной истории, которая со мной произошла. И я
начал смеяться - прямо вслух - и сказал себе: "О боже! Если бы они увидели
меня сейчас, они бы окончательно убедились в диагнозе".
Когда я наконец вернулся в Шенектади, я пошел к Гансу Бете. Он сидел за
столом и спросил меня шутливым тоном:
- Ну, Дик, прошел? Я состроил гримасу на лице и медленно покачал
головой:
- Нет!
Внезапно он почувствовал себя ужасно бестактным, подумав, что медики
нашли у меня что-то серьезное, поэтому он обеспокоенно спросил:
- В чем дело, Дик?
Я дотронулся пальцем до лба.
Он сказал:
- Не может быть!
- Да!
Он закричал:
- Не-е-е-е-т!!! - и засмеялся так сильно, что едва не слетела крыша
здания компании "Дженерал электрик".
Я рассказывал эту историю многим, и все, за очень небольшим
исключением, смеялись.
Когда я вернулся в Нью-Йорк, отец, мать и сестра встретили меня в
аэропорту, и по пути домой, в машине, я им тоже рассказал эту историю. Едва
я закончил, мама сказала:
- Ну, и что мы будем делать, Мэл?
Отец ответил:
- Не будь смешной, Люсиль, это абсурдно!
Вот так оно и было, однако сестра позднее поведала мне, что, когда мы
приехали домой и они остались одни, отец сказал:
- Люсиль, ты не должна была бы ничего при нем говорить. Ну в теперь что
же мы должны делать?
Но на этот раз мать отрезвила его, воскликнув:
- Не будь смешным, Мэл!
Был и еще один человек, который забеспокоился, услышав мою историю. Это
произошло на обеде, устроенном по случаю собрания Физического общества.
Профессор Слэтер, мой старый учитель из Массачусетского технологического,
сказал:
- Эй, Фейнман, расскажи-ка нам о том, как тебя призывали в армию.
И я рассказал эту историю всем этим физикам (я не знал никого из них,
за исключением Слэтера), они все время смеялись, но в конце один из них
заметил:
- А может быть, у психиатра все-таки были кое-какие основания?
Я решительно спросил:
- А кто вы по профессии, сэр? Конечно, это был глупый вопрос, поскольку
здесь были только физики на своем профессиональном собрании. Но я был
чрезвычайно удивлен услышать такое от физика.
Он ответил:
- Хм, в действительности я не должен был бы здесь присутствовать. Я
приехал вместе с моим братом, физиком. А сам я психиатр.
Вот так я его тут же выкурил с собрания!
Однако через некоторое время я забеспокоился. Действительно, ведь могут
подумать и так. Вот человек, который на протяжении всей войны получает
отсрочку, потому что работает над бомбой. В призывную комиссию приходят
письма, объясняющие, как он важен. И вот этот же парень схлопотал "Д" у
психиатра - оказывается, он псих. Очевидно, что он вовсе не псих, а просто
пытается заставить поверить, что он псих. Уж мы ему зададим!
Ситуация вовсе не казалась мне такой уж хорошей, и нужно было найти
выход из положения. Через несколько дней я придумал решение. Я написал в
призывную комиссию письмо примерно следующего содержания:
Уважаемые господа!
Мне не кажется, что меня следует призывать в армию, поскольку я
преподаю студентам физику, а национальное благосостояние в большой мере
связано с уровнем наших будущих ученых. Однако вы можете решить, что
отсрочка должна быть предоставлена мне на основании медицинского заключения,
гласящего, что я не подхожу по психиатрическим причинам. На мой взгляд, не
следует придавать никакого значения этому заключению, поскольку его нужно
рассматривать как грубейшую ошибку.
Обращаю ваше внимание на эту ошибку, поскольку я достаточно безумен,
чтобы не пожелать извлечь из нее выгоду.
Искренне ваш
Р. Ф. Фейнман
Результат: "Отклонен. Форма 4Ф. Медицинские причины".
ПРОФЕССОР С ЧУВСТВОМ СОБСТВЕННОГО ДОСТОИНСТВА
Я не представляю себе, как бы я жил без преподавания. Это потому, что у
меня всегда должно быть нечто такое, что, когда у меня нет идей и я никуда
не продвигаюсь, позволяет мне сказать: "В конце концов я живу, в конце
концов я что-то делаю, я вношу хоть какой-то вклад". Это чисто
психологическое.
Когда я в 40-х годах был в Принстоне, я мог видеть, что произошло с
великими умами в Институте передовых исследований, с умами, которые были
специально отобраны за потрясающие способности. Им предоставлялась
возможность сидеть в хорошеньком домике рядом с лесом безо всяких студентов,
с которыми надо заниматься, безо всяких обязанностей. Эти бедняги могут
только сидеть и думать сами по себе, так ведь? А им не приходят в голову
никакие идеи; у них есть все возможности что-то делать, но у них нет идей.
Мне кажется, что в этой ситуации тебя гложет что-то вроде чувства вины или
подавленности, и ты начинаешь беспокоиться, почему к тебе не приходят
никакие идеи. Но ничего не получается - идеи все равно не приходят.
Ничего не приходит потому, что не хватает настоящей деятельности и
стимула. Вы не общаетесь с экспериментаторами. Вы не должны думать, как
ответить на вопросы студентов. Ничего!
В любом процессе мышления есть моменты, когда все идет хорошо и тебя
посещают отличные идеи. Тогда преподавание отрывает от работы, и это очень
мучительно. А потом наступают более продолжительные периоды, когда не так уж
много приходит тебе в голову. У тебя нет идей. И если ты ничего не делаешь,
то совсем глупеешь! Ты даже не можешь сказать себе: "Я занимаюсь
преподаванием".
Если вы ведете курс, вам приходится задумываться над элементарными
вещами, которые вам очень хорошо известны. В этом есть нечто забавное и
восхитительное. И нет никакого вреда, если вы задумаетесь над этими вещами
снова. Существует ли лучший способ преподнести их? Есть ли какие-нибудь
новые мысли в этой области?
Думать над элементарными вещами гораздо проще, и если вы не можете
взглянуть на вещи по-новому - не страшно, для студентов вполне достаточно
того, как вы думали о них раньше. А если вы все-таки думайте о чем-то новом,
вы испытываете удовлетворение от того, что можете посмотреть на вещи свежим
взглядом.
Вопросы студентов нередко бывают источниками новых исследований.
Студенты часто задают глубокие вопросы, над которыми я урывками думаю, потом
бросаю, так сказать, на время. И мне не причиняет вреда то, что я думаю над
ними опять и смотрю, мог ли бы и я хоть немного продвинуться в этом вопросе.
Студенты не в состоянии почувствовать, о чем я хочу их спросить, или увидеть
те тонкости, о которых я хочу подумать, но они напоминают мне о проблеме
своими вопросами на близкие темы. Это не так-то просто - напоминать самому
себе об этих вещах.
Так что я для себя открыл, что преподавание и студенты заставляют жизнь
не стоять на месте. И я никогда не соглашусь работать в таком месте, где мне
создадут прекрасные условия, но где я не должен буду преподавать. Никогда.
Но однажды мне предложили такое место.
Во время войны, когда я был еще в Лос-Аламосе, Ганс Бете устроил меня
на работу в Корнелле за 3700 долларов в год. Я получил предложение еще из
одного места с .большим складом, но я любил Бете и решил поехать в Корнелл.
Меня не волновали деньги. Но Бете всегда следил за моей судьбой, и, когда он
узнал, что другие предлагают мне больше, он заставил администрацию поднять
мне заработок в Корнелле до 4000 долларов даже прежде, чем я начал работать.
Из Корнелла сообщили, что я буду вести курс математических методов в
физике, и сказали, когда мне приезжать, - кажется, 6 ноября. Думаю, это
звучит смешно, что занятия могут начинаться так поздно. Я сел в поезд
Лос-Аламос-Итака и большую часть времени писал заключительный отчет для
манхэттенского проекта. Я до сих пор помню, что именно в ночном поезде из
Буффало в Итаку я начал работать над моим курсом.
Вы должны понять, каково было напряжение в Лос-Аламосе. Вы делаете все
так быстро, как только можете, все работают очень, очень много и все
делается в последнюю минуту. Поэтому писать мой курс в поезде за день или
два до первой лекции казалось мне обычным.
Вести курс математических методов в физике было для меня идеальным
вариантом. Этим я занимался во время войны - применял математику в физике. Я
знал, какие методы были действительно полезны, а какие нет. У меня был
большой опыт к тому времени, Поскольку я на протяжении четырех лет упорно
работал, применяя математические трюки. Я, так сказать, разложил по полочкам
различные разделы математики и понял, как с ними обращаться, и еще у меня
были бумаги - заметки, которые я сделал в поезда.
Я сошел с поезда в Итаке, неся мой тяжелый чемодан, как всегда, на
плече. Меня окликнул какой-то парень:
- Не хотите ли взять такси, сэр?
Я никогда .не брал такси, я всегда был молодым парнем, стесненным в
деньгах, и хотел остаться самим собой. Но про себя я подумал: "Я-профессор и
должен вести себя достойно". Поэтому я снял чемодан с плеча, понес его в
руке и сказал:
- Да.
- Куда?
- В гостиницу.
- В какую?
- В любую гостиницу, какая у вас есть в Итаке.
- У вас заказан номер?
- Нет.
- Это не так уж легко - достать номер.
- Мы будем ездить из одной гостиницы в другую. А ты будешь стоять и
ждать меня.
Я пытаюсь устроиться в гостинице "Итака": нет мест. Мы едем в гостиницу
туристов: там тоже ни одного свободного номера. Тогда я говорю таксисту:
- Незачем ездить со мной по городу - это стоит много денег. Я буду
ходить пешком из гостиницы в гостиницу.
Я оставляю мой чемодан в гостинице туристов и начинаю бродить по городу
в поисках комнаты. Из этого видно, какую хорошую подготовку провел я,
новоиспеченный профессор.
Я встретил еще одного парня, бродившего в поисках гостиницы. Оказалось,
что устроиться в гостиницу абсолютно невозможно. Через некоторое время мы
набрели на что-то вроде холма и постепенно поняли, что проходим около
университетского городка.
Мы увидели нечто похожее на жилой дом с открытым окном, и там можно
было разглядеть койки. К тому времени уже наступила ночь, и мы решили
попроситься здесь переночевать. Дверь была открыта, но там не было ни души.
Мы зашли в одну из комнат, и парень сказал:
-Входи, давай спать здесь!
Я не считал, что это так уж хорошо. Мне это казалось похожим на
воровство. Ведь постели кто-то приготовил, люди могли прийти домой и застать
нас, спящих на их кроватях, и тогда мы попадем в неприятную историю.
И мы ушли. Пройдя немного дальше, мы увидели под фонарем громадную кучу
листьев с газонов - была осень. Тогда я сказал:
- Послушай-ка, ведь мы можем забраться на эти листья и спать здесь.
Я попробовал - было довольно мягко. Я устал бродить, и если бы еще куча
листьев не лежала прямо под фонарем, все было бы отлично. Но я не хотел
прямо сразу попасть в неприятную историю. Еще в Лос-Аламосе меня
поддразнивали (когда я играл на барабане и тому подобное), какого так
называемого "профессора" стремился заполучить Корнелл. Все говорили, что я
сразу же завоюю себе дурную репутацию, сделав какую-нибудь глупость, поэтому
я старался выглядеть важным. И с неохотой я оставил идею спать в куче
листьев.
Мы еще немного побродили вокруг и набрели на большое сооружение. Это
было внушительное здание в университетском городке. Мы вошли, в коридоре
стояли две кушетки. Мой новый знакомый сказал:
- Я сплю здесь, - и повалился на кушетку.
Мне по-прежнему не хотелось попадать в неприятную историю, поэтому я
нашел сторожа внизу в подвале и спросил его, могу ли я переночевать на
кушетке. Он сказал:
- Конечно.
На следующее утро я проснулся, нашел, где позавтракать, и сразу же
помчался узнавать, когда будет моя первая лекция. Я вбежал в отделение
физики:
- Когда моя первая лекция? Я не пропустил ее?
Сидевший там молодой человек ответил:
- Можете не волноваться. Лекции начнутся только через восемь дней.
Это меня потрясло. Первое, что я сказал, было:
- Так почему же вы велели мне быть здесь за неделю вперед?
- Я думал, вам захочется приехать и ознакомиться, подыскать место, где
можно остановиться, и поселиться до начала занятий.
Я вернулся назад, к цивилизации, и уже не знал, что это такое.
Профессор Гиббс отправил меня в Студенческий союз, чтобы я нашел место,
где можно остановиться. Это было большое заведение с множеством студентов,
кишащих повсюду. Я подхожу к большому столу с надписью "Поселение" и говорю:
- Я новичок и ищу комнату.
Сидевший за столом парень ответил:
- Дружище, в Итаке с жильем напряженно. В общем, положение такое
тяжелое, что, хочешь верь, хочешь нет, но прошлой ночью даже профессор
вынужден был спать на кушетке вот в этом коридоре.
Я смотрю вокруг: да это тот самый коридор! Я поворачиваюсь к парню и
говорю:
- Я и есть тот самый профессор, и профессор не хочет, чтобы это
произошло снова.
Мои первые дни в Корнелле в качестве нового профессора были
интересными, а иногда даже смешными. Через несколько дней после того, как я
приехал туда, профессор Гиббс вошел в мой кабинет и объяснил мне, что обычно
они не принимают студентов посреди семестра, но в некоторых случаях, когда
абитуриент очень, очень способный, они могут его принять. Гиббс передал мне
заявление одного студента и просил просмотреть его. Он возвращается и
говорит:
- Ну, что вы думаете?
- Я думаю, что это первоклассный парень, и считаю, мы должны его
принять. Мне кажется, нам просто повезло, что он будет здесь учиться.
- А вы посмотрели на его фотографию?
- Какое это может иметь значение! - воскликнул я.
- Ровным счетом никакого, сэр! Я рад, что услышал от вас именно это. Я
хотел проверить, что за человек наш новый профессор. - Гиббсу понравилось,
что я ответил откровенно, не думая про себя: "Он - глава факультета, а я
здесь человек новый, поэтому лучше быть осторожным в своих высказываниях". А
у меня просто не было времени так подумать, у меня моментальная реакция, и я
говорю первое, что приходит в голову.
Затем ко мне в кабинет зашел еще какой-то человек. Он хотел поговорить
со мной о философии, и я не могу даже вспомнить, что именно он сказал, но он
хотел, чтобы я вступил в какую-то организацию вроде клуба профессоров. Это
был один из антисемитских клубов, где считалось, что нацисты были не такие
уж плохие. Он пытался объяснить мне, что вокруг слишком много евреев,
которые занимаются тем или иным - какое-то безумство! Я подождал, пока он
закончит, а потом сказал ему:
- Знаешь, ты сделал большую ошибку: я тоже вырос в еврейской семье.
Он ушел, и с этого момента я стал терять уважение к некоторым
профессорам гуманитарных наук и других дисциплин в Корнеллском университете.
Я стал немного приходить в себя после смерти моей жены, и мне
захотелось познакомиться с какими-нибудь девушками. В то время устраивалось
много публичных танцев. В Корнелле тоже было много танцев, чтобы собрать
молодежь вместе, особенно новеньких, а также тех, кто возвращался в
университет на занятия.
Я запомнил первые танцы, на которые пошел. Я не танцевал уже три или
четыре года, пока был в Лос-Аламосе, я даже не появлялся в обществе. И вот я
пошел на эти танцы и вовсю старался хорошо танцевать. Я думал, что у меня
получается вполне сносно. Обычно всегда чувствуется, доволен ли партнер тем,
как вы танцуете, или нет.
Обычно во время танца мы с партнершей немного разговаривали, она
задавала несколько вопросов обо мне, а я расспрашивал о ней. Но едва я хотел
снова потанцевать с девушкой, с которой уже танцевал, я должен был ее
разыскивать.
- Хотите еще потанцевать?
- Нет, извините, мне нужно подышать свежим воздухом. - Или:
- О, мне нужно пойти в туалет, - одни и те же извинения от двух или
трех девушек подряд.
В чем причина? Я отвратительно танцевал? Или я сам был отвратителен? Я
танцевал с очередной девушкой, и опять шли привычные вопросы:
- Вы студент или уже окончили университет? (Тут было много студентов,
которые выглядели далеко не молодо, потому что служили в армии.)
- Нет, я профессор.
- Да? Профессор чего?
- Теоретической физики.
- Вы, наверное, работали над атомной бомбой?
- Да, я был в Лос-Аламосе во время войны.
Девушка сказала:
- Вот чертов лгун! - и ушла.
Это меня облегчило. Все сразу стало ясно. Я говорил девушкам
простодушную дурацкую правду и никогда не понимал, в чем беда. Было
совершенно очевидно, что меня отвергала одна девушка за другой, хотя я делал
все мило и натурально, и был вежливым, и отвечал на вопросы. Все было очень
славно, и вдруг потом - раз! - и не срабатывало. И я не мог ничего понять до
тех пор, пока эта женщина, к счастью, не назвала меня чертовым лгуном.
Тогда я попробовал избегать вопросов, и это имело противоположный
эффект:
- Вы первокурсник?
- Нет.
- Вы аспирант?
- Нет.
- Кто вы?
- Не стоит об этом говорить.
- Почему вы не хотите сказать, кто вы?
- Я не хочу.., - и они продолжали со мной беседовать.
Вечер я закончил с двумя девушками, уже у себя дома, и одна из них
сказала, что мне не следует стесняться того, что я первокурсник: множество
парней моего возраста тоже только начинали учиться в колледже, и все было в
порядке. Девушки были второкурсницами, и обе относились ко мне
по-матерински. Они много поработали над моей психологией, но я не хотел,
чтобы ситуация становилась такой искаженной и непонятной, поэтому все же дал
им понять, что я - профессор. Они были очень подавлены тем, что я их провел.
Так что, пока я был начинающим профессором в Корнелле, у меня было много
неприятностей.
Между тем я начал вести курс математических методов в физике, и,
кажется, я еще вел другой курс - электричество и магнетизм. Я также
намеревался заняться исследовательской работой. Перед войной, когда я писал
диссертацию, у меня было много идей, Я изобрел новый подход к квантовой
механике - с помощью интегралов по траекториям, и у меня оказалось много
материала, которым я хотел бы заняться.
В Корнелле я работал над подготовкой лекций, ходил в библиотеку, читал
"Тысячу и одну ночь" и строил глазки проходившим мимо девушкам. Когда
настало время заняться исследованиями, я не мог приступить к работе. Я
немного устал. У меня не было к этому интереса. Я не мог заниматься
исследованиями! Это продолжалось, как мне казалось, несколько лет, но когда
я возвращаюсь к тому времени и подсчитываю срок, оказывается, что он не мог
быть таким длинным. Может быть, сейчас я бы и не подумал, что это было так
долго. Я просто не мог заставить себя думать ни над одной задачей: помню,
как я написал одно или два предложения о какой-то проблеме, касающейся
гамма-лучей, но дальше продвинуться не мог. Я был убежден, что из-за войны и
всего прочего (смерти моей жены) я просто "выдохся".
Теперь я понимаю все это гораздо лучше. Во-первых, молодой человек не
осознает, сколько времени он тратит на приготовление хороших лекций, в
первый раз особенно, и на чтение лекций, и на подготовку экзаменационных
вопросов, и на проверку того, достаточно ли они разумные. Я читал хорошие
лекции, такие лекции, в каждую из которых я вкладывал множество мыслей. Но я
не осознавал, что это слишком большая работа! Поэтому я и был такой
"выдохшийся", читал "Тысячу и одну ночь" и чувствовал себя подавленным.
В тот период я получал предложения из разных мест - университетов и
промышленных предприятий - с жалованьем большим, чем мое, и каждый раз,
когда я получал что-то вроде такого предложения, я становился еще более
подавленным. Я говорил себе: "Смотри, они шлют тебе такие замечательные
предложения, но не понимают, что я "выдохся". Конечно, я не могу принять их.
Они надеются, что я достигну чего-то, но я ничего не могу достигнуть! У меня
нет идей..."
Наконец по почте пришло приглашение из Института передовых
исследований:
Эйнштейн... фон Нейман... Вейль... все эти великие умы! Они пишут мне,
приглашают быть профессором там! И не просто обычным профессором. Каким-то
образом они узнали, что я думаю об их институте: что он слишком теоретичен,
что там нет настоящей деятельности и стимула, некому бросать вызов. Поэтому
они пишут: "Мы осознаем, сколь значителен ваш интерес к эксперименту и
преподаванию, и поэтому мы договорились о создании специального типа
профессуры. Если Вы хотите, то будете наполовину профессором Принстонского
университета, а наполовину-в нашем институте".
Институт передовых исследований! Специальное исключительное положение!
Место, лучшее даже, чем у Эйнштейна! Идеально.., совершенно.., абсурдно!
Это и в самом деле было абсурдно. От тех, других предложений я
чувствовал себя хуже, они доводили меня. От меня ожидали каких-то свершений.
Но это предложение было таким нелепым! Мне казалось, что быть достойным
такого вообще невозможно, столь смехотворно выходило это за рамки разумного.
Другие предложения были просто ошибками, но это было абсурдностью! Я
смеялся, размышляя о нем во время бритья.
А потом я подумал про себя: "Знаешь, то, что о тебе думают, столь
фантастично, что нет никакой возможности быть достойным этой оценки. Поэтому
ты не несешь за нее ответственности, так что нечего и стараться стать
достойным ее!"
Это была блестящая идея. Ты не несешь ответственности за то, чего ждут
от тебя другие люди. Если от тебя ждут слишком многого, то это их ошибка, а
не твоя вина.
Я не виноват, что Институт передовых исследований считает меня столь
хорошим, - это невозможно. Это была очевидная ошибка, и в тот момент, когда
я понял, что они могут ошибаться, я осознал, что то же самое справедливо и в
отношении других мест, включая мой собственный университет. Я представляю
собой то, что представляю, и если кто-то считает меня хорошим физиком и
предлагает за это деньги, - что ж, это их невезение.
Затем в тот же самый день, по какому-то чудесному совпадению, -
возможно, он подслушал, как я говорю об этом, или, может быть, просто понял
меня, -Боб Вилсон, который был руководителем лаборатории в Корнелле,
позвонил и попросил зайти. Он сказал серьезным тоном: "Вы хорошо ведете
занятия, отличная работа, все довольны. А другие ожидания, которые у нас
могли бы быть, - ну что ж, это дело удачи. Когда мы нанимаем профессора,
весь риск мы берем на себя. Если результат хорош, все в порядке, если нет -
плохо. Но вы не должны беспокоиться о том, что вы делаете, а чего- нет". Он
сказал это намного лучше, чем здесь передано, но это освободило меня от
чувства вины
Затем пришла другая мысль. Физика стала внушать мне легкое отвращение,
но ведь раньше-то я наслаждался, занимаясь ею. Почему? Обычно я играл в нее.
Я делал то, что мне нравилось делать в данный момент, независимо от того,
насколько это было важно для развития ядерной физики. Единственное, что
имело значение, -так это, насколько интересной и занимательной была моя
игра. Будучи старшеклассником, я однажды обратил внимание, что струя воды,
вытекающая из крана, становится уже, и спросил себя, можно ли выяснить, что
определяет форму кривой. Оказалось, что это довольно легко сделать. Меня
никто не заставлял, и это было абсолютно неважно для будущего науки - кто-то
уже все сделал. Но мне было все равно: я изобретал разные штуки и играл с
ними для собственного развлечения.
Так пришел этот новый настрой. Теперь, когда я "выгорел" и никогда не
свершу ничего важного, я получил отличное место в университете, преподаю
студентам и это доставляет мне удовольствие так же, как чтение "Тысячи и
одной ночи", и я буду играть в физику, когда захочу, не заботясь о какой бы
то ни было важности.
Примерно через неделю я был, в кафетерии, и какой-то парень, дурачась,
бросил тарелку в воздух. Пока она летела вверх, я увидел, что она
покачивается, и заметил, что красная эмблема Корнелла на тарелке вращается.
Мне было совершенно очевидно, что эмблема вращается быстрее, чем
покачивается тарелка.
Мне было нечего делать, и поэтому я начал обдумывать движение
вращающейся тарелки. Я обнаружил, что, когда угол наклона очень маленький,
скорость вращения эмблемы вдвое больше, чем скорость покачивания, - два к
одному. Так получалось из некоторого сложного уравнения. Затем я подумал:
"Нет ли какого-нибудь способа получить то же самое более фундаментальным
способом, рассмотрев силы или динамику, почему два к одному?"
Я не помню, как сделал это, но в конце концов я разработал описание
движения массивных частиц и разобрался, как складываются ускорения, приводя
к соотношению два к одному.
Я все еще помню, что пошел к Гансу Бете и сказал:
- Послушай, Ганс! Знаешь, я заметил кое-что интересное. Вот тарелка
вращается таким образом... а отношение два к одному получается по причине...
И я показал ему, как складываются ускорения.
Он говорит:
- Фейнман, это очень интересно, но почему это важно, почему ты этим
занимаешься?
- Ха, - отвечаю я. - Это абсолютно неважно. Я занимаюсь этим просто для
развлечения.
Его реакция меня не обескуражила; я уже решил для себя, что буду
получать удовольствие от физики и делать, что захочу.
И я продолжал разрабатывать уравнения покачиваний. Затем я подумал о
том, как орбиты электронов начинают двигаться в общей теории
относительности. Затем уравнение Дирака в электродинамике. И уже
потом-квантовая электродинамика. И еще этого не осознав (понимание пришло
через очень короткое время), я "играл" - в действительности работал - с той
самой старой задачей, которую я так любил, работу над которой прекратил,
когда уехал в Лос-Аламос. Задачей вроде тех, которые были в моей
диссертации, - все эти старомодные, прелестные вещи.
Дело шло как по маслу, играть было легко. Это было вроде как откупорить
бутылку. Одно вытекало из другого без всяких усилий. Я почти пытался этому
сопротивляться! Никакой важности в том, что я делал, не было, но в конце
концов получилось наоборот. Диаграммы и все остальное, за что я получил
Нобелевскую премию, вышли из этой пустячной возни с покачивающейся тарелкой.
ВЗРЫВАТЕЛЬ, КОТОРЫЙ ШИПИТ, НО НЕ ВЗРЫВАЕТСЯ
Когда началась война в Европе, но еще не была объявлена в Соединенных
Штатах, возникло много разговоров о том, чтобы быть ко всему готовыми и
стать патриотами. В газетах помещались большие статьи о бизнесменах,
желающих ехать в Платсбург, штат Нью-Йорк, чтобы пройти военную подготовку,
и так далее.
Я стал думать, что тоже должен внести какой-то вклад в общее дело.
Когда я закончил Массачусетский технологический, мой друг по институту Морис
Мейер, который служил в армии в войсках связи, свел меня с полковником из
Управления корпусом связи в Нью-Йорке.
- Я бы хотел помочь моей стране, сэр, и поскольку у меня технические
способности, то, может быть, я для чего-нибудь пригожусь.
- Ну что ж, тогда вам лучше всего немедленно поехать в Платсбург, в
учебный лагерь новобранцев, и пройти там строевую подготовку. После этого мы
сможем вас использовать, - сказал полковник.
- Но разве нет способа применить мои способности более непосредственно?
- Нет, так уж устроена армия. Делайте, как все.
Я вышел от полковника и сел в парке обдумать все это. Я думал и думал.
Может быть, действительно, лучший способ внести свой вклад - это пойти их
путем. Но, к счастью, я подумал еще немного и сказал себе: "К черту все! Я
немного подожду. Может быть, что-нибудь случится, и тогда они смогут
использовать меня более эффективно".
Я уехал в Принстон делать свою дипломную работу, а весной еще раз
приехал в Нью-Йорк в лабораторию "Белл", чтобы найти там работу на лето. Я
любил бродить по лаборатории "Белл". Билл Шокли, человек, который изобрел
транзисторы, все мне там показывал. Я помню чью-то комнату, где все окно
было размечено. Дело в том, что тогда строился мост Джорджа Вашингтона и
ребята из лаборатории наблюдали за строительством. Сразу, как только
подвесили основной трос, они нарисовали исходную кривую и потом измеряли
малейшие изменения. По мере того как элементы моста подвешивали к тросу,
кривая превращалась в параболу. Именно такими вещами и я хотел бы
заниматься. Я восхищался этими парнями и всегда надеялся, что когда-нибудь
смогу работать с ними.
Несколько человек из лаборатории вытащили меня в рыбный ресторан
позавтракать, и все были очень довольны, собираясь есть устриц. Я жил на
берегу океана и даже смотреть не мог на эту дрянь. Я был не в силах есть
даже рыбу, не говоря уже об устрицах.
Однако про себя я сказал: "Я должен быть храбрым. Я должен съесть
устрицу".
Я проглотил одну, и это было совершенно ужасно. Но я сказал себе: "Это
еще не доказывает, что ты настоящий мужчина. Ты просто не знал, как
отвратительно это будет. Ведь съесть то, что не пробовал раньше, совсем
легко".
Все остальные только и говорили о том, как хороши устрицы, поэтому я
взял еще одну, и вот ее-то действительно было труднее съесть, чем первую.
В этот раз, четвертый или пятый из моих поездок в лабораторию "Белл",
меня приняли. Я был очень счастлив. В те дни было трудно найти такую работу,
где можно было бы находиться бок о бок с другими учеными.
Но потом в Принстоне все сильно заволновались. Появился армейский
генерал Тричел, который заявил нам так: "Мы должны набирать физиков! Физики
необходимы нам для армии! Нам требуется три физика!"
Вы должны понять, что в те дни люди с трудом представляли себе, что
такое физик. Эйнштейн, например, был известен как математик, а физики были
редко кому нужны. Я подумал: "Вот и шанс внести свой вклад", - и вызвался
работать на армию.
Я спросил в лаборатории "Белл", дадут ли они мне летнюю работу, нужную
для армии. Они сказали, что у них тоже есть военный заказ, если уж я так
этого хочу. Но меня уже захватила патриотическая лихорадка, и хорошая
возможность была потеряна. Было бы гораздо разумнее поработать в лаборатории
"Белл". Но в то время все как бы слегка поглупели.
Я поехал во Франкфортский арсенал в Филадельфии и работал там над
"динозавром" - механическим компьютером для управления артиллерийским огнем.
Когда мимо пролетали самолеты, артиллеристы смотрели в наводящее устройство,
а этот механический компьютер с шестернями, кулачками и прочими штуками
должен был предсказать, в каком месте окажется самолет. Это была необычайно
красивая по конструкции и исполнению машина, и одной из важных идей,
заложенных в ней, были эксцентричные шестерни - такие, которые не были
круглыми, но тем не менее должны были зацепляться. Из-за изменения радиусов
шестерней скорость вращения каждого из валов функционально зависела от
скорости другого. И все же эта машина была в конце эволюционной линии. Очень
скоро появились электронные компьютеры.
После того как нам сказали всю эту чепуху о том, насколько важны физики
для армии, первое, что меня заставили делать, - это проверить чертежи
шестеренок, чтобы выяснить, все ли числа сходятся. Это продолжалось довольно
долго. Затем мало-помалу человек, который заведовал отделом, начал понимать,
что я гожусь и для других вещей, и пока шло лето, он все больше времени
проводил со мной в обсуждениях.
Один инженер-механик во Франкфорте все время пытался изобретать, но
никогда не мог придумать ничего толкового. Как-то раз он изобрел коробку
передач, полную шестеренок, одна из которых была большая, восьми дюймов в
диаметре, да еще с шестью спицами. Парень взволнованно воскликнул: "Ну что,
босс, как она? Как она вам?"
- Прекрасно, - ответил босс. - Единственное, что нужно еще сделать, -
это предусмотреть пропускник для оси на каждой из шести спиц, чтобы
шестеренка все же могла вращаться! - Этот умник спроектировал устройство
так, что ось другой шестеренки находилась прямо между спицами.
Потом босс рассказал нам, что такая вещь, как пропускник для оси,
действительно существует. (Я было подумал, что он шутит.) Это устройство
было изобретено немцами во время войны, чтобы не дать британским минным
тральщикам захватывать тросы, на которых держались немецкие мины, плавающие
под водой на определенной глубине. Немецкие тросы с пропускниками позволяли
тралам англичан проходить насквозь, как если бы они проходили через
вращающуюся дверь. Так что в принципе можно было сделать пропускники на всех
спицах, но босс вовсе не считал, что изготовители должны были пойти на все
эти премудрости. Просто тот парень должен был спроектировать все заново и
поместить ось в какое-нибудь другое место.
Время от времени армия спускала к нам некоего лейтенанта проверять, как
у нас идут дела. Наш босс сказал нам, что, поскольку мы принадлежим к
штатским, лейтенант выше по рангу каждого из нас. "Ничего лейтенанту не
говорите, - сказал он. - Если он начнет думать, что знает, что именно мы
делаем, то начнет отдавать дурацкие приказания и "закручивать гайки".
К тому времени я уже что-то разрабатывал, но когда лейтенант приходил,
я притворялся, что толком не знаю, чем я занят, что я просто выполняю
указания.
- Что вы здесь делаете, мистер Фейнман?
- Видите ли, я нарисовал ряд линий под последовательными углами, а
затем предполагается, что я буду измерять различные расстояния от центра
согласно вот этой таблице и все раскладывать.
- А это что?
- Я думаю, это кулачок. - На самом деле я изобрел эту штуку, но вел
себя так, как будто кто-то мне сказал, что в точности я должен сделать.
Лейтенант не смог ни от кого получить никаких сведений, и мы продолжали
успешно работать над механическим компьютером без всякого вмешательства.
Однажды лейтенант вошел и задал нам простой вопрос: "Предположим, что
наблюдатель находится не там, где артиллерист, а в другом месте, - как вы
решите такую задачу?"
Мы испытали ужасный шок. Всю эту машину мы разработали в полярных
координатах, используя углы и расстояния по радиусу. Если у вас координаты X
и Y, то ввести поправку на смещение наблюдателя легко. Это просто дело
сложения или вычитания. Но для полярных координат все чертовски
запутывается!
Оказалось, что этот лейтенант, которому мы старались не дать ничего
сказать, разъяснил нам нечто очень важное, что мы совсем забыли при
разработке устройства: возможность того, что орудие и наблюдательный пункт
находятся в разных местах! И стоило больших трудов это исправить.
Приблизительно в конце лета мне дали мою первую настоящую
конструкторскую работу: надо было спроектировать машину, которая будет
рисовать непрерывную кривую по набору определенных точек - одна точка
поступает каждые 15 секунд. Все это имело отношение к новому изобретению,
разработанному в Англии для выслеживания самолетов и названному радаром.
Конструированием механической системы мне пришлось заниматься впервые,
поэтому я немного испугался.
Я пошел к одному из сотрудников и сказал: "Ты инженер-механик, я не
знаю, как проектируются механические устройства, а мне как раз подбросили
эту работенку..."
- Ничего страшного, - сказал он. - Посмотри, я тебе сейчас покажу. Есть
два правила, которые нужно знать, чтобы конструировать эти машины. Первое:
трение в каждом подшипнике такое-то, а в каждом сопряжении шестеренок -
такое-то. Из этого ты можешь вычислить, какая понадобится сила, чтобы
привести эту штуку в движение. Второе: когда у тебя передаточное число,
скажем, два к одному и ты хочешь знать, надо ли тебе сделать 10 к 5, или 24
к 12, или 48 к 24, то вот как это решается. Ты смотришь в "Бостонский
каталог шестеренок" и выбираешь те шестеренки, которые находятся в середине
перечня. У тех, которые в верху перечня, так много зубьев, что их трудно
сделать. Если бы удавалось делать шестеренки с более тонкими зубьями,
перечень продолжили бы еще дальше вверх. Шестеренки в нижней чести перечня
имеют так мало зубьев, что легко ломаются. Поэтому в лучших конструкциях
используются шестеренки из середины списка.
Я испытал большое удовольствие, конструируя эту машину. Путем простого
выбора шестеренок из середины списка и складывания моментов вращения с двумя
числами, которые парень мне дал, я смог быть инженером-механиком!
Когда лето кончилось, армия не захотела, чтобы я вернулся в Принстон
работать над моей диссертацией. Мне продолжали внушать всякую патриотическую
чепуху и предложили целый проект, который я мог бы вести, если останусь.
Задача заключалась в том, чтобы спроектировать машину, похожую на
предыдущую, - они ее называли прибором управления артиллерийским огнем. На
этот раз, подумал я, проблема будет проще, потому что артиллерист должен
следовать сзади в другом самолете на той же высоте. Стрелок будет
закладывать в мою машину свою высоту и оценку расстояния до другого
самолета. Моя машина должна автоматически наклонять орудие под правильным
углом и устанавливать взрыватель.
Как руководитель этого проекта я должен был ездить в Абердин за
таблицами ведения огня. Кое-какие предварительные данные у них уже были. Я
обнаружил, однако, что для больших высот, на которых эти самолеты будут
летать, как правило, не было вообще никаких сведений. Тогда я позвонил,
чтобы выяснить, почему не было никакой информации, и оказалось, что
взрыватели, которые собирались использовать, были не с часовым устройством,
а с пороховым механизмом. Они не работали на таких высотах, а только с
шипением сгорали в разреженном воздухе, не производя никакого действия.
Я думал, что моя задача состояла только в учете поправки на
сопротивление воздуха. Вместо этого мне пришлось изобретать машину, которая
заставляла бы снаряд взрываться в нужный момент, хотя взрыватель вовсе не
горел.
Я решил, что это для меня слишком сложно, и вернулся в Принстон.
Когда я говорю "Лос-Аламос снизу", я имею в виду следующее. Хотя в
настоящее время я довольно известен в моей области, в те дни я не был
никакой знаменитостью. Когда я начал работать на Манхэттенский проект, у
меня даже не было еще ученой степени. Многие другие, которые рассказывают о
Лос-Аламосе - люди из высших эшелонов, -были озабочены принятием больших
решений. Меня это не беспокоило. Я болтался где-то в самом низу.
Однажды я работал в своей комнате в Принстоне, когда вошел Боб Вилсон и
сообщил, что ему выделили фонды для секретной работы. Предполагалось, что он
никому об этом не расскажет, но он рассказал мне, потому что чувствовал, что
как только я узнаю о том, что именно он собирается делать, я тут же пойму,
что должен к нему присоединиться. Он рассказал мне о проблеме разделения
разных изотопов урана для того, чтобы в конце концов сделать бомбу. Вилсон
знал какой-то процесс разделения изотопов урана (не тот, который был в конце
концов использован) и хотел развить его. Он сообщил мне об этом и сказал:
"Будет собрание..."
Я ответил, что не хочу влезать в это дело. Он сказал: "Ладно, в три
часа собрание, до встречи на собрании".
Тогда я сказал: "Нет ничего плохого в том, что ты открыл мне секрет,
поскольку я не собираюсь кому-либо об этом рассказывать, но я не хочу этим
заниматься".
И я вернулся к работе над моей диссертацией - на три минуты. Затем
начал расхаживать взад-вперед и обдумывать ситуацию. У немцев был Гитлер, и
возможность создания атомной бомбы была очевидна. Мысль о том, что они могут
сделать ее раньше нас, очень всех пугала. Поэтому я все же решил пойти на
собрание в три часа.
К четырем часам у меня уже был свой стол в некой комнате, и я пытался
вычислить, ограничен ли данный конкретный метод полным током в ионном пучке
и так далее. Не буду углубляться в детали, но у меня был стол, была бумага,
и я работал так усердно и быстро, как только мог, чтобы ребята, которые
строили аппарат, могли бы прямо тут же поставить эксперимент.
Это было как в мультиках, когда показывают, что какая-нибудь машина
растет на глазах. Каждый раз, как ни взглянешь, установка становилась
больше. Так получалось, конечно, потому, что все решили работать над этой
проблемой, оставив свои научные исследования. Вся наука во время войны
остановилась, за исключением той небольшой части, которая делалась в
Лос-Аламосе. Да и это была не наука, а в основном техника.
Все оборудование, относившееся к различным исследовательским проектам,
было собрано вместе, чтобы сделать новый аппарат для нового эксперимента -
попытки разделить изотопы урана. Я прекратил мою собственную работу по той
же причине, хотя через какое-то время я все же взял 6-недельный отпуск и
закончил писать диссертацию. И я таки получил степень прямо перед тем, как
попал в Лос-Аламос - следовательно, я не был в таком уж низу лестницы, как
пытался уверить вначале.
Одно из самых интересных событий во время работы на проект в Принстоне
- встреча с великим человеком. До этого я никогда не встречал великих людей
в большом количестве. Существовал консультативный комитет, который должен
был способствовать нашему продвижению и помочь в конце концов решить, каким
способом разделить уран. В этом комитете были такие люди, как Комптон и
Толмен, и Смит, и Ури, и Раби и в довершение всего Оппенгеймер. Я принимал
участие в заседаниях, поскольку понимал теорию того, как идет процесс
разделения изотопов, так что многие задавали мне вопросы, и мы обо всем этом
беседовали. Обычно при таких обсуждениях кто-нибудь делал какое-то
утверждение. Тогда Комптон, например, выдвигал противоположную точку зрения.
Как правило, он говорил, что то-то и то-то будет протекать так-то и так-то,
и был совершенно прав. Кто-то еще заявлял: ну что ж, может, и так, но
существует и другая возможность, поэтому нужно рассмотреть такой-то вариант.
В результате все сидевшие за круглым столом были не согласны друг с
другом. Я удивлялся и огорчался, что Комптон не повторяет своих утверждений
и не настаивает на них. Наконец Толмен, который был председателем, изрекал:
"Итак, выслушав все аргументы, я полагаю, следует принять, что аргумент
Комптона-наилучший, а теперь нам пора двинуться дальше".
Меня поражало, что комитет способен обсуждать такое множество идей,
причем каждый представляет какую-то свою грань и в то же время помнит, что
сказали другие. В итоге принимается решение о том, чья идея наилучшая, - все
обсуждение суммируется без повторения каждого пункта по три раза. Это были
действительно великие люди. Вскоре было решено окончательно, что наш проект
не будет тем, который собирались использовать для разделения урана. Нам
сказали, что следует остановиться, поскольку в Лос-Аламосе, штат
Нью-Мексико, начинается программа, которая действительно даст нам бомбу, и
мы все должны туда поехать, чтобы ее делать. Там будут эксперименты, которые
нам придется проделать, и теоретическая работа. Лично я участвовал в
теоретической работе, а все остальные - в экспериментальной.
Весь вопрос состоял в том, что теперь делать. Лос-Аламос был еще не
готов. Боб Вилсон попытался израсходовать это время с пользой, предприняв, в
частности, следующее. Он послал меня в Чикаго выяснить все, что удастся
узнать о бомбе и связанных с нею проблемах. Тогда в наших лабораториях мы
могли бы начать монтаж оборудования, устанавливать счетчики различных типов
и многое другое, и это помогло бы нам после переезда в Лос-Аламос. Время не
было бы потеряно.
Я был послан в Чикаго с инструкциями посетить каждую группу, рассказать
сотрудникам, над чем собираюсь с ними работать, и заставить их в деталях
обрисовать свою задачу, чтобы я сразу же мог сесть и начать над ней
работать. Как только я добился бы этого, следовало перейти в следующую
группу и расспросить о другой задаче. Таким способом я понял бы проблему во
всех деталях.
Это была отличная идея, но моя совесть была не совсем чиста. Ведь на
меня затратили бы столько сил, объясняя разные вещи, а я бы уехал и ни в чем
им не помог. Но мне повезло. Когда один парень объяснял мне задачу, я
сказал: "Почему бы вам это не сделать, продифференцировав под знаком
интеграла?" Через полчаса он решил задачу, а ведь они работали над ней три
месяца. Значит, кое-что я все же сделал, используя другой "набор
инструментов". Вскоре я вернулся из Чикаго и описал ситуацию: как много
энергии высвобождается, на что будет похожа бомба и так далее.
Помню, как мой друг, который со мной работал, Поль Улам, математик,
подошел ко мне после всего и сказал: "Когда об этом сделают кино там будет
парень, который возвращается из Чикаго, чтобы сделать доклад о бомбе людям
из Принстона. На нем будет костюм, он будет нести портфель и все такое
прочее, - а ты вот здесь рассказываешь нам об этом в грязной тенниске без
пиджака, несмотря на то, что это такая серьезная и драматическая вещь".
По-видимому, все же случилась какая-то задержка, и Вилсон поехал в
Лос-Аламос выяснить, из-за чего она произошла. Когда он попал туда, он
обнаружил, что строительная компания напряженно работала и уже завершила
строительство театра и нескольких других строений, которые они знали как
строить, но у них не было ясных инструкций, как строить лабораторию -
сколько сделать труб для газа, сколько для воды. Поэтому Вилсон просто встал
и начал распоряжаться, сколько нужно воды тут и там, сколько газа, и все
такое, и приказал начать строительство лабораторий.
Когда он вернулся, мы все были готовы ехать и чувствовали себя, как на
чемоданах. Наконец все собрались и решили, что выезжаем в любом случае, даже
хотя лаборатория и не готова.
Нас, кстати, завербовал Оппенгеймер (а также некоторые другие). Он был
очень внимателен - входил в положение любого человека. Он беспокоился о моей
жене, у которой был туберкулез, его волновало, будет ли там больница, и все
такое. Именно тогда у меня возник с ним первый личный контакт - это был
чудесный человек.
Нам сказали, чтобы мы были очень осторожны - не покупали бы, например,
билеты в Принстоне, потому что Принстон был маленькой станцией, и если бы
кто-нибудь купил билеты в Альбукерк, штат Нью-Мексико, в Принстоне, то
возникли бы подозрения, что там что-то происходит. Поэтому все купили билеты
в других местах, за исключением меня, поскольку я полагал, что если все
купили билеты где-то еще, то...
Я пошел на железнодорожную станцию и заявил: "Хочу поехать в Альбукерк,
штат Нью-Мексико". Железнодорожный служащий воскликнул: "Ага, значит, все
эти груды для вас!" В течение недель мы отправляли туда контейнеры, полные
счетчиков, и ожидали, будто никто и не заметит, что адресатом значился
Альбукерк. Теперь по крайней мере стало понятно, почему мы отправляли все
эти контейнеры, - я уезжал в Альбукерк.
Ну, а когда мы прибыли, дома, общежития и все прочее не были готовы.
Фактически даже лаборатории не были полностью доделаны, и, приехав раньше
времени, мы подталкивали строителей. Они прямо-таки обалдели и сняли для нас
все усадьбы в округе. Сначала мы жили на этих ранчо и по утрам приезжали на
работу. Первое утро, когда я ехал на работу, было фантастически
впечатляющим. Красота ландшафта для человека из восточных штатов, который не
так уж много путешествовал, была поразительной. Там всюду огромные скалы,
которые, возможно, вы видели на фотографиях. Подъезжаете снизу и
поражаетесь, увидев высоченную гору-столб. Но вот что произвело на меня
самое большое впечатление. Пока мы ехали, я сказал водителю, что здесь,
может быть, живут индейцы, и тогда он остановил машину, зашел за угол и
показал индейские пещеры, которые можно было осмотреть. Это оказалось очень
волнующим.
Когда я впервые попал на место, я увидел техническую зону, причем
предполагалось, что в конце концов она будет обнесена забором, но пока еще
была открыта. Предполагалось также, что будет построен городок, а затем и
большая стена вокруг него. Но все это еще строилось, и мой друг Поль Улам,
бывший моим ассистентом, стоял в воротах с планшетом, проверяя въезжающие и
выезжающие грузовики и сообщая им дорогу, чтобы они смогли доставить
материалы в разные места.
Придя в лабораторию, я встретил людей, о которых слышал по их
публикациям в журнале "Физикал ревью", но с которыми не был лично знаком.
Например, мне говорили: "Вот Джон Уильямс". Тут из-за стола, заваленного
синьками, встает парень в рубашке с засученными рукавами и орет в окно,
давая указания водителям грузовиков, снующих туда-сюда со строительными
материалами. Одним словом, у физиков-экспериментаторов вообще не было
работы, пока не были готовы их здания и оборудование, и поэтому они просто
строили эти здания или помогали их сооружать.
А вот теоретики могли тотчас же начать работу, поэтому было решено, что
они будут жить не на ближайших ранчо, а прямо на месте. Работа началась
сразу же. Ни на какой стене не было доски, за исключением одной доски на
колесах. Мы возили ее повсюду, а Роберт Сербер объяснял нам все, что они в
Беркли надумали об атомной бомбе, ядерной физике и всех таких вещах. Я мало
что знал об этом, поскольку занимался совсем другим, и поэтому мне пришлось
проделать чертову прорву работы.
Каждый день я занимался и читал, занимался и читал. Время лихорадочно
неслось. Но мне сопутствовала удача. Случилось так, что все большие шишки,
кроме Ганса Бете, куда-то уехали. А Бете было нужно с кем-нибудь говорить и
"обкатывать" свои идеи. И вот однажды он входит в мой рабочий закуток и
начинает излагать свои аргументы, объясняя мысль. Я говорю: "Да нет же, вы
сошли с ума, это будет вот так". А он говорит: "Минуточку", - и объясняет,
почему не он сошел с ума, а я. И мы продолжаем в том же духе дальше. Видите
ли, когда я слышу о физике, я думаю только о ней и уже не знаю, с кем
говорю, и говорю как во сне. Могу сказать; "Нет-нет, вы не правы" или "вы
сошли с ума". Но оказалось, что это именно то, что было нужно Бете. Из-за
этого я попал на заметку, и дело кончилось тем, что я стал руководителем
группы в его отделе - мне подчинялись четыре парня.
Как я уже сказал, когда я попал в Лос-Аламос, общежития еще не были
готовы. Но теоретики все равно должны были жить прямо там, и для начала нас
разместили в старом школьном здании - раньше это была школа для мальчиков. Я
жил в помещении, которое называлось "Приют механиков". Нас втиснули туда на
три койки, и все это было не так уж хорошо организовано, потому что Боб
Кристи и его жена по дороге в туалет должны были проходить через нашу
спальню. Это было очень неудобно.
Наконец общежитие было готово. Я пошел в то место, где распределялись
комнаты, и мне сказали, что можно прямо сейчас выбрать себе комнату, и
знаете, что я сделал? Я высмотрел, где находится общежитие девушек, и выбрал
комнату прямо напротив - хотя позднее я обнаружил, что прямо под окном этой
комнаты растет большое дерево.
Мне сказали, что в каждой комнате будут жить по двое, но это только
временно. На каждые две комнаты отводилось по туалету и ванной, а койки в
комнатах были двухэтажными. Но я вовсе не хотел жить с кем-то вдвоем в
комнате.
В тот вечер, когда я поселился, в комнате еще никого не было, и я решил
попытаться оставить ее за собой. Моя жена болела туберкулезом и лежала в
больнице в Альбукерке, но у меня было несколько чемоданов ее барахла. Тогда
я взял маленькую ночную рубашку, сдвинул одеяло с верхней постели и небрежно
бросил туда рубашку. Я вынул также несколько трусиков и рассыпал пудру на
полу в ванной. Я придал комнате такой вид, будто в ней жил кто-то еще. И
знаете, что произошло? Ведь предполагалось, что в этом общежитии живут
только мужчины, правда? Прихожу я вечером домой, моя пижама аккуратно
сложена и лежит под подушкой, шлепанцы красиво стоят под кроватью. Женская
ночная рубашка тоже красиво сложена и засунута под подушку, постель
застелена, шлепанцы в полном порядке. В ванной чисто, пудры нет, и никто не
спит на верхней полке.
На следующую ночь повторилось то же самое. Проснувшись, я переворошил
верхнюю кровать, небрежно бросил на нее ночную рубашку, рассеял пудру в
ванной комнате и т. д. Я делал это четыре ночи подряд, пока все не были
устроены и опасность того, что ко мне подселят соседа по комнате миновала.
Каждый вечер все оказывалось опрятно разложенным по местам, хотя это и было
мужское общежитие.
Я и не подозревал тогда, что эта маленькая хитрость втянет меня в
политическую историю. У нас, разумеется, были всевозможные
"фракции"-домохозяек, механиков, техников и т. д. Ну, а холостяки и
незамужние девушки, которые жили в общежитии, почувствовали, что им тоже
придется создать свою фракцию, поскольку было обнародовано новое правило -
никаких женщин в мужском общежитии. Абсолютно смехотворно! В конце концов мы
же взрослые люди! Что же это за чепуха? Мы должны были предпринять
политическую акцию. Мы обсудили это дело, и меня выбрали в городской совет
представлять интересы обитателей общежития.
Полтора года спустя - я был еще в этом совете - у меня зашел о чем-то
разговор с Гансом Бете, который все это время был членом Большого
административного совета. Я рассказал ему о трюке с ночной рубашкой моей
жены и с ее шлепанцами, а он начал смеяться. "Так вот как вы попали в
городской совет!"-сказал он.
Оказалось, вот что произошло. Женщина, убиравшая комнаты в общежитии,
как-то раз открыла дверь и вдруг - такая неприятность! - кто-то спит с одним
из парней. Она сообщает главной горничной, та сообщает лейтенанту, а
лейтенант рапортует майору. Так это и идет, все выше и выше, через
генералов, в административный совет.
Что им делать? Они собираются подумать об этом. А тем временем какая
инструкция идет вниз, к капитанам, от них к майорам, затем к лейтенантам,
через главную горничную прямо к уборщице? "Оставить все вещи на месте,
почистить их и посмотреть, что произойдет". На следующий день - тот же
рапорт. Четыре дня они, там наверху, озабочены тем, что бы им предпринять.
Наконец они провозгласили правило: "Никаких женщин а мужском общежитии!" А
это вызвало такое брожение в низах, что стало необходимо выбрать
кого-нибудь, чтобы представлять интересы...
Я хотел бы рассказать кое-что о цензуре, которая там у нас была.
Начальство решило сделать нечто совершенно противозаконное - подвергать
цензуре письма, отправляемые в пределах Соединенных Штатов, на что у
чиновников не было никакого права. Им пришлось вводить этот порядок очень
осторожно, так сказать, на добровольных началах. Мы все изъявили желание не
запечатывать конверты с письмами при отправке и дали добро на то, чтобы
вскрывали приходящую корреспонденцию, - все это мы приняли добровольно. Мы
оставляли письма открытыми, а они их запечатывали, если все было о'кей. Если
же, по их мнению, что-то было не в порядке, письмо возвращалось с припиской;
нарушен такой-то и такой-то параграф нашего "соглашения".
Вот так, очень деликатно, среди всех этих либерально настроенных ученых
мужей нам в конце концов навязали цензуру со множеством правил. Разрешалось
при желании делать замечания в адрес администрации, так что мы могли
написать нашему сенатору и сообщить ему, что нам не нравится то или другое и
как нами руководят. Нам сказали, что нас известят, если будут возникать
трудности.
Итак, цензура введена, и в первый же день раздается телефонный звонок -
дзинь!
Я: - Что?
- Пожалуйста, спуститесь вниз.
Я спускаюсь.
- Что это такое?
- Письмо от моего отца.
- Да, но это что?
Там была разлинованная бумага, а вдоль линий шли точки - четыре точки
под, одна над, две точки под, одна - над...
- Что это?
Я сказал: "Это код".
Они: "Ага, это код, но что здесь говорится?"
Я: "Я не знаю, что здесь говорится".
Они: "Ну, а каков ключ к этому коду? Как это расшифровать?"
Я: "Не знаю".
Тогда они говорят: "А это что?"
Я сказал: "Это письмо от жены, здесь написано TIXYWZTW1X3".
- А это что?
Я сказал: "Другой код".
- Какой к нему ключ?
- Не знаю.
Они сказали: "Вы получаете зашифрованные письма и не знаете ключ?"
Я ответил: "Совершенно верно. Это игра. Мы заключили пари, и мне
стараются присылать зашифрованные сообщения, которые я не смог бы
расшифровать, понимаете? Те, с кем я переписываюсь, придумывают коды на
одном конце, отправляют их и вовсе не собираются сообщать мне ключ".
Согласно одному из правил, цензоры не должны были мешать нашей
переписке. Поэтому мне сказали: "Хорошо, вам придется, уж будьте так
любезны, сообщить им, чтобы вместе с кодом они высылали ключ".
Я возразил: "Но я вовсе не хочу видеть ключ!"
Они сказали: "Ничего страшного, мы будем его вынимать".
Вроде бы я все устроил. Хорошо. На следующий день получаю письмо от
жены, в котором говорится: "Очень трудно писать, потому что я чувствую,
что... подглядывает из-за плеча". На том месте, где должно было стоять
слово, - грязное пятно от чернильного ластика.
Тогда я спускаюсь вниз, в бюро, и говорю: "Вам не положено трогать
приходящую почту, если даже вам что-то в ней не нравится. Можете
просматривать письма, но ничего не должны изымать".
Они сказали: "Вы нас рассмешили. Неужели вы думаете, что цензоры так
работают - чернильным ластиком? Они вырезают лишнее с помощью ножниц".
Я ответил: "О'кей". Затем я написал обратное письмо жене, в котором
спросил:
"Пользовалась ли ты чернильным ластиком, когда писала письмо?" Она
ответила: "Нет, я не пользовалась чернильным ластиком, наверное, это
сделал..." - и тут в письме вырезана дырка.
Я спустился к майору, который считался ответственным за все это, и
пожаловался. Это заняло какое-то время, но я чувствовал себя кем-то вроде
представителя, который должен исправить ситуацию. Майор попытался объяснить
мне, что этих людей - цензоров специально обучали, как им нужно работать, но
они не поняли, что в новых условиях следует действовать чрезвычайно тонко и
деликатно.
Как бы там ни было, он сказал: "В чем дело, разве вы не видите, что у
меня добрые намерения?" Я заявил: "Да, у вас вполне добрые намерения, но я
думаю, что у вас недостаточно власти". А дело было в том, что он работал на
этом месте только 3 или 4 дня.
Он сказал: "Ну, это мы еще посмотрим!"
Хватает телефон в охапку, и все немедленно исправляется. Больше никаких
прорезей в письмах не было.
Однако были и другие трудности. Например, однажды я получил письмо от
жены и записку от цензора, в которой говорилось: "В конверт была вложена
шифровка без ключа, и мы ее вынули".
В тот же день я поехал навестить жену в Альбукерк, и она спросила; "Ну,
где все барахло?"
- Какое барахло? - не понял я.
- Окись свинца, глицерин, сосиски, белье из стирки.
Я начал догадываться:
- Подожди-ка, там был список?
- Да.
- Этот список и был той шифровкой, - сказал я. -Они подумали, что все
это код - окись свинца, глицерин и т. д. (Ей понадобились окись свинца и
глицерин, чтобы сделать состав для починки шкатулки из оникса.)
Все это происходило в первые несколько недель, пока мы с цензором не
притерлись друг к другу. Однажды от нечего делать я возился с вычислительной
машинкой и заметил нечто очень своеобразное. Если взять единичку и разделить
на 243, то получится 0,004115226337... Любопытно. Правда, после 559
получается небольшой перекос, но затем последовательность выправляется и
отлично себя повторяет. Я решил, что это довольно забавно.
Вот я и послал это по почте, но письмо вернулось ко мне с небольшой
запиской: "См. § 17 В". Я посмотрел § 17 В, в котором говорилось: "Письма
должны быть написаны только на английском, русском, испанском,
португальском, латинском, немецком и т. д. языках. На использование любого
другого языка должно быть получено письменное разрешение". А затем
добавление: "Никаких шифров".
Тогда я написал в ответ небольшую записку цензору, вложив ее в письмо.
В записке говорилось, что, по моему мнению, разумеется, мое число не может
быть шифром, поскольку если разделить 1 на 243, то неизбежно получится
0,004115226337..., и поэтому в последнем числе не больше информации, чем в
числе 243, которое вряд ли вообще содержит какую-либо информацию. И так
далее в том же духе. В итоге я попросил разрешения использовать в своих
письмах арабские цифры. Так я пропихнул письмо наилучшим образом.
С письмами, как входящими, так и выходящими, всегда были какие-нибудь
трудности. Например, моя жена постоянно упоминала то обстоятельство, что
чувствует себя неловко, когда пишет письма, ощущая как бы взгляд цензора
из-за плеча. Однако считалось, что мы, как правило, не должны упоминать о
цензуре. Ладно, мы не должны, но как они прикажут ей? Поэтому мне стали то и
дело присылать записку: "Ваша жена упомянула цензуру". Ну, разумеется, моя
жена упомянула цензуру. В конце концов мне прислали такую записку:
"Пожалуйста, сообщите жене, чтобы она не упоминала цензуру в письмах". Тогда
я начинаю очередное письмо словами: "От меня потребовали сообщить тебе,
чтобы в письмах ты не упоминала цензуру". Вжик, вжик - оно сразу же
возвращается обратно! Тогда я пишу: "От меня потребовали сообщить жене,
чтобы она не упоминала цензуру. Но как, черт возьми, я могу это сделать?
Кроме того, почему я должен давать ей инструкции не упоминать цензуру? Вы
что-то от меня скрываете?"
Очень интересно, что цензор сам был вынужден сказать мне, чтобы я
сказал жене не говорить со мной о... Но у них был ответ. Они сказали: да, мы
беспокоимся, чтобы почту не перехватили на пути из Альбукерка и чтобы
кто-нибудь, заглянув в письма, не выяснил, что действует цензура, и поэтому
не будет ли она так любезна вести себя более нормальным образом.
Когда я в следующий раз поехал в Альбукерк, я сказал жене: "Послушай,
давай-ка не упоминать о цензуре". Но неприятности продолжались, и в конце
концов мы разработали некий код, нечто противозаконное. Если я ставил точку
после подписи, это означало, что у меня опять были неприятности и ей нужно
перейти к следующей из состряпанных ею выдумок. Целый день она сидела там,
потому что была больна, и придумывала, что бы такое предпринять. Последнее,
что она сделала - это послала мне рекламное объявление, которое, по ее
мнению, было совершенно законным. В нем говорилось: "Пошлите своему молодому
человеку письмо в виде картинки-загадки. Мы вышлем вам бланк, вы напишете на
нем письмо, разорвете его на мелкие клочки, сложите в маленький мешочек и
отправите его по почте". Я получил это объявление вместе с запиской,
гласящей: "У нас нет времени играть в игры. Пожалуйста, внушите своей жене,
чтобы она ограничилась обычными письмами".
Мы были к этому готовы: я мог бы поставить еще одну точку после своей
подписи, чтобы жена перешла к следующему "номеру". (Но они исправились как
раз вовремя, и нам не пришлось этим воспользоваться.) Трюк, который был
заготовлен следующим, состоял в том, что письмо начиналось бы словами: "Я
надеюсь, ты вспомнил, что открывать это письмо следовало очень осторожно,
потому что я вложила сюда порошок "Пепто-Бисмол" для желудка, как мы и
договаривались". Это было бы письмо, наполненное порошком. Мы ожидали, что
они быстро вскроют его в своей комнате, порошок рассыплется по всему полу, и
они все расстроятся, поскольку, в соответствии с правилами, они ничего не
должны портить. Им бы пришлось собрать весь "Пепто-Бисмол". Но нам не
пришлось воспользоваться этим трюком.
В результате всех наших опытов с цензором я точно знал, что проскочит
через цензуру, а что нет. Никто другой не знал этого так же хорошо, как я. И
я даже немножко подрабатывал на этом, выигрывая пари.
Однажды я обнаружил, что рабочие, которые жили довольно далеко, были
слишком ленивы, чтобы обходить вокруг всей территории и входить в ворота.
Поэтому они проделали себе дырку в заборе. И тогда однажды я вышел в ворота
и пошел к дыре, вошел через нее на территорию зоны, вышел снова через ворота
и так далее, пока сержант в воротах не начал изумляться, что же происходит.
Как получается, что этот парень всегда выходит и никогда не входит? И,
конечно, его естественной реакцией было позвать лейтенанта и попытаться
засадить меня в тюрьму за это дело. Я объяснил, что там была дыра.
Видите ли, я всегда старался исправить людей. Поэтому я с кем-то
поспорил, что сумею рассказать в письме о дыре в заборе и отправить это
письмо. И будьте уверены, я это сделал. А способ, которым я это сделал, был
таков. Я написал: "Вы только посмотрите, как ведется здесь дело (это
разрешалось писать); в заборе, на расстоянии 71 фута от такого-то места,
есть дыра, столько-то в длину, столько-то в высоту - можно свободно пройти".
Ну что они могли сделать? Они не могли заявить, что такой дыры нет. То,
что есть дыра, - их невезение, пусть ее и заделывают. Вот так я и протолкнул
это письмо.
Так же удалось пропустить письмо, рассказывающее об одном из ребят,
работавших в одной из моих групп, Джоне Кемени. Его разбудили посреди ночи и
поджаривали на ярком свету какие-то армейские идиоты, потому что они
раскопали что-то об его отце, который считался коммунистом или кем-то вроде
того. А теперь Кемени знаменитый человек.
Были и другие штучки. И вроде того, как с дыркой в заборе, я всегда
пытался обратить внимание на такие случаи не совсем впрямую.
Популярность: 3, Last-modified: Mon, 07 Jun 1999 13:48:43 GmT