----------------------------------------------------------------------------
Избранная лирика: Сборник/Составл. Е. Зыковой. - М.: ОАО Издательство
"Радуга", 2001. - На английском языке с параллельным русским текстом.
OCR Бычков М.Н.
----------------------------------------------------------------------------
СОДЕРЖАНИЕ
Певец Озерного края. Е. Зыкова
From "LYRICAL BALLADS" (1798)
Из сборника "ЛИРИЧЕСКИЕ БАЛЛАДЫ" (1798)
Lines Left upon a Seat in a Yew-tree which Stands near the Lake of
Esthwaite, on a Desolate Part of the Shore, yet Commanding a Beautiful
Prospect
"Строки, оставленные на камне в разветвлении тисового дерева, стоящего
неподалеку от озера Истуэйд в уединенной, но живописной части побережья.
Перевод И. Меламеда
The Female Vagrant
Странница. Перевод И. Меламеда
Goody Blake and Harry Gill. A True Story
Гуди Блейк и Гарри Джилл. Правдивая история. Перевод И. Меламеда
Гарри-Гилль. Перевод Д. Мина
Lines Written at a Small Distance from My House and Sent by My Little
Boy to the Person to Whom They Were Addressed
Стихи, написанные неподалеку от дома и переданные моим мальчиком той, к
кому обращены. Перевод И. Меламеда
Simon Lee, the Old Huntsman, with an Incident in Which He Was Concerned
Саймон Ли. Перевод И. Меламеда
Anecdote for Fathers, Shewing How the Art of Lying May Be Taught
История для отцов, или Как можно воспитать привычку ко лжи. Перевод И.
Меламеда
We are Seven
Нас семеро. Перевод И. Козлова
Нас семеро. Перевод Е. Корша
Нас семеро. Перевод И. Меламеда
Lines Written in Early Spring
Строки, написанные раннею весной. Перевод И. Меламеда
The Thorn
Терн. Перевод А. Сергеева
The Last of the Hock
Последний из стада. Перевод Ю. Даниэля
The Mad Mother
Безумная мать. Перевод И. Меламеда
The Idiot Boy
Слабоумный мальчик. Перевод А. Карельского
Lines Written near Richmond upon the Thames, at Evening
Стихи, написанные вечером у Темзы вблизи Ричмонда. Перевод И. Меламеда
Expostulation and Reply
Увещеванье и ответ. Перевод И. Меламеда
The Tables Turned, an Evening Scene on the Same Subject
Все наоборот. Вечерняя сцена, посвященная той же теме. Перевод И.
Меламеда
Old Man Travelling. Animal Tranquillity and Decay. A Sketch
Странствующий старик. Покой и умирание. Зарисовка. Перевод И. Меламеда
The Complaint of a Forsaken Indian Woman
Жалоба покинутой индианки. Перевод М. Фроловского
Lines Composed a Few Miles above Tintem Abbey, on Revisiting the Banks
of the Wye during a Tour. July 13, 1798
Строки, написанные на расстоянии нескольких миль от Тинтернского
аббатства при повторном путешествии на берега реки Уай. Перевод В. Рогова
From "LYRICAL BALLADS AND OTHER POEMS" (1800)
ИЗ "ЛИРИЧЕСКИХ БАЛЛАД И ДРУГИХ СТИХОТВОРЕНИЙ" (1800)
There Was a Boy
Мальчик. Перевод Д. Мина
Lucy
Люси
I. "Strange fits of passion have I known..."
I. "Какие тайны знает страсть..." Перевод С. Маршака
II. "She dwelt among the untrodden ways..."
II. "Среди нехоженых дорог..." Перевод С. Маршака
III. "I travelled among unknown men..."
III. "К чужим, в далекие края..." Перевод С. Маршака
"Пока не началась моя дорога пилигрима..." Перевод Г. Иванова
V. "A slumber did my spirit seal..."
V. "Забывшись, думал я во сне..." Перевод С. Маршака
Lucy Gray, or Solitude
Люси Грей. Перевод Игн. Ивановского
The Brothers
Братья. Перевод М. Фроловского
Michael. A Pastoral Poem
Майкл. Пастушеская поэма. Перевод А. Карельского
То Joanna
Скала Джоанны. Перевод А. Сергеева
Song for the Wandering Jew
Агасфер. Перевод С. Маршака
Песня вечного жида. Перевод М. Фроловского
From "POEMS" (1807)
Из сборника "СТИХОТВОРЕНИЯ" (1807)
Poems Dedicated to National Independence and Liberty
Стихи, посвященные национальной независимости и свободе
"I grieved for Buonaparte, with a vain..."
"С печалью смутной думал я не раз..." Перевод Г. Кружкова
Calais, August 15, 1802
"Каких торжеств свидетелем я стал..." Перевод Г. Кружкова
On the Extinction of the Venetian Republic
На ликвидацию Венецианской республики, 1802 г. Перевод В. Левика
Падение Венецианской республики. Перевод В. Топорова
То Toussaint L'Ouverture
Туссену Лувертюру. Перевод А. Ибрагимова
Sonnet Written in London, September, 1802
Англия, 1802. Перевод В. Левина
London, 1802
Лондон, 1802. Перевод В. Топорова
К Мильтону. Перевод К. Бальмонта
Лондон, 1802. Перевод М. Зенкевича
Лондон, 1802. Мильтон. Перевод Арк. Штейнберга
"Nuns fret not at their convent's narrow room..."
"Монашке мил свой нищий уголок..." Перевод В. Левина
"Отшельницам не тесно жить по кельям..." Перевод Д. Мина
Composed upon Westminster Bridge, September 3, 1802
Сонет, написанный на Вестминстерском мосту 3 сентября 1802 года.
Перевод В. Левика
Composed by the Sea-Side near Calais, August 1802
Написанное на морском побережье близ Кале, август 1802. Перевод И.
Меламеда
"The world is too much with us; late and soon..."
"Нас манит суеты избитый путь..." Перевод Г. Кружкова
"Господень мир, его мы всюду зрим..." Перевод В. Левика
"It is a beauteous evening, calm and free..."
"Прелестный вечер тих, час тайны наступил..." Перевод И. Козлова
"Исполнен вечер истинной красы..." Перевод В. Топорова
Personal Talk
Житейские темы
"I am not One who much or oft delight..."
"Признаться, я не очень-то охоч..." Перевод Г. Кружкова
""Beloved Vale!" I said, "when I shall con...""
"Я думал: "Милый край! Чрез много лет..."" Перевод Г. Кружкова
To Sleep ("О gentle Sleep! do they belong to thee...")
Сон. Перевод А. Ибрагимова
To Sleep ("A flock of sheep that leisurely pass by...")
"Земля в цвету и чистый небосвод..." Перевод В. Левика
Бессонница. Перевод Н. Кончаловской
"With Ships the sea was sprinkled far and nigh..."
"Все море сплошь усеяли суда..." Перевод Г. Кружкова
То a Butterfly
К мотыльку. Перевод А. Ларина
Мотыльку. Перевод И. Меламеда
"My heart leaps up when I behold..."
"Займется сердце, чуть замечу..." Перевод А. Ларина
"Among all lovely things my love had been..."
"Моя любовь любила птиц, зверей..." Перевод В. Левика
Written in March
Написанное в марте. Перевод Игн. Ивановского
То a Butterfly
"Над желтым наклонясь цветком..." Перевод И. Меламеда
The Green Linnet
Зеленый реполов. Перевод А. Шараповой
The Solitary Reaper
Одинокая жница. Перевод Игн. Ивановского
To the Cuckoo
Кукушка. Перевод Д. Мина
К кукушке. Перевод Г. Иванова
Кукушка. Перевод С. Маршака
"She was a Phantom of delight..."
"Созданьем зыбкой красоты..." Перевод Э. Шустера
"I wandered lonely as a cloud..."
Нарциссы. Перевод А. Ибрагимова
Желтые нарциссы. Перевод И. Лихачева
The Seven Sisters, or The Solitude of Binnorie
Замок Биннори. Перевод Д. Бель
То the Spade of a Friend. Composed while We Were Labouring Together in
His Pleasure-Ground
Лопате друга. Стихи, сочиненные, когда мы вместе трудились в его саду.
Перевод Игн. Ивановского
Elegiac Stanzas, Suggested by a Picture of Peel Castle in a Storm,
Painted by Sir George Beaumont
Элегические строфы, внушенные картиной сэра Джорджа Бомонта,
изображающей Пилский замок во время шторма. Перевод В. Рогова
A Complaint
Сожаление. Перевод А. Ибрагимова
Gipsies
Цыганы. Перевод Арк. Штейнберга
From "THE EXCURSION" (1814)
УЕДИНЕНИЕ (отрывок из поэмы "Прогулка") (1814)
"What motive drew, that impulse, I would ask..."
"Я говорю: Какое побужденье..." Перевод К. Бальмонта
From "POEMS" (1815)
Из сборника "СТИХОТВОРЕНИЯ" (1815)
A Night-Piece
Ночь. Перевод А. Ибрагимова
Influence of Natural Objects in Calling forth and Strengthening the
Imagination in Boyhood and Early Youth
Влияние природы на развитие воображения в детстве и ранней юности.
Перевод М. Фроловского
Laodamia
Лаодамия. Перевод М. Фроловского
"I dropped my pen; and listened to the Wind..."
"Я отложил перо; мне шквальный ветер пел..." Перевод Арк. Штейнберга
The French and the Spanish Guerillas
Французы и испанские партизаны. Перевод Игн. Ивановского
"Weak is the will of Man, his judgement blind..."
"Слаб человек и разуменьем слеп..." Перевод Г. Кружкова
"Surprised by joy-impatient as the Wind..."
"Смутясь от радости, я обернулся..." Перевод Г. Кружкова
"Охваченный восторгом, свой порыв..." Перевод И. Меламеда
September 1815
Близость осени. Перевод Д. Мина
"Hail, Twilight, sovereign of one peaceful hour!.."
"О Сумрак, предвечерья государь..." Перевод Г. Кружкова
"О Сумрак, князь одной годины сонной!.." Перевод А. Ларина
From the Prologue to "PETER BELL" (1819)
Отрывок из пролога к поэме "ПИТЕР БЕЛЛ" (1819)
"There's something in a flying horse..."
"Кому большой воздушный шар..." Перевод Н. Коталовской
From "THE RIVER DUDDON, A SERIES OF SONNETS... AND OTHER POEMS" (1820)
Из сборника "СОНЕТЫ К РЕКЕ ДАДЦОН И ДРУГИЕ СТИХОТВОРЕНИЯ" (1820)
The River Duddon
Сонеты к реке Даддон
"Not envying Latian shades-if yet they throw..."
Мне не знакома Латума прохлада..." Перевод М. Фроловского
"Child of the clouds! remote from every taint..."
"Дитя далеких туч! В уединенья..." Перевод М. Фроловского
"How shall I paint thee? - Be this naked stone..."
У истока. Перевод Г. Кружкова
The Plain of Donnerdale
Доннердельская долина. Перевод М. Фроловского
After-Thought
Прощальный сонет реке Дадцон. Перевод В. Левика
The Pilgrim's Dream
Сон пилигрима. Перевод М. Фроловского
September 1819
Сентябрь. Перевод Д. Мина
On Seeing a Tuft of Snowdrops in a Storm "Когда надежда в прахе слезы
льет..." Перевод А. Ларина
Глядя на островок цветущих подснежников в бурю. Перевод Г. Кружкова
Song for the Spinning Wheel
Песня за прялкой. Перевод М. Фроловского
The Haunted Tree
Околдованный дуб. Перевод М. Фроловского
From "ECCLESIASTICAL SONNETS" (1822)
Из сборника "ЦЕРКОВНЫЕ СОНЕТЫ" (1822)
Mutability
Изменчивость. Перевод Г. Кружкова
Inside of King's College Chapel, Cambridge
В Капелле Королевского колледжа в Кембридже. Перевод Г. Кружкова
From "THE POETICAL WORKS" (1827)
Из книги "ПОЭТИЧЕСКИЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ" (1827)
Lament of Mary, Queen of Scots, on the Eve of a New Year
Жалоба Мэри, королевы шотландцев, в канун Нового года. Перевод Г.
Иванова
То -----("Let other bards of angels sing...")
"Кто вышел солнцем без пятна..." Перевод В. Левина
То a Sky-lark
Жаворонку. Перевод М. Зенкевича
"Scorn not the Sonnet; Critic, you have frowned..."
"Не хмурься, критик, не отринь сонета!.." Перевод Арк. Штейнберга
То the Torrent at the Devil's Bridge, North Wales, 1824
Водопад. Перевод Д. Мина
From "YARROW REVISITED, AND OTHER POEMS" (1835)
Из сборника "СНОВА В ЯРРОУ И ДРУГИЕ СТИХОТВОРЕНИЯ" (1835)
The Trosachs
Троссекс. Перевод В. Левика
"Calm is the fragrant air, and loth to lose..."
Вечерние импровизации. Перевод М. Фроловского
A Wren's Nest
Гнездо пеночки. Перевод Д. Мина
"If this great world of joy and pain..."
"Наш мир, различен и един..." Перевод Игн. Ивановского
"Most sweet it is with unuplifted eyes..."
Внутреннее зрение. Перевод И. Меламеда
"Why art thou silent! Is thy love a plant..."
"Ты все молчишь! Как быстро отцвела..." Перевод В. Левика
Далекому другу. Перевод И. Меламеда
From "SONNETS" (1838)
Из книги "СОНЕТЫ" (1838)
Composed on a May Morning, 1838
Сочинено майским утром, 1838. Перевод В. Лунина
From "POEMS" (1845)
Из сборника "СТИХОТВОРЕНИЯ" (1845)
The Simplon Pass
Симплонский перевал. Перевод А. Ибрагимова
"Though the bold wings of Poesy affect..."
"На мощных крыльях уносясь в зенит..." Перевод Г. Кружкова
Творчество Уильяма Вордсворта приходится на эпоху романтизма, второй
(после Ренессанса) золотой век английской поэзии, прославленный именами
Кольриджа, Саути, Вальтера Скотта, Байрона, Шелли, Китса...
Каково место Вордсворта в этом ряду? У Вордсворта мы не найдем ни
кольриджевских гениальных взлетов воображения, ни байроновской бунтарской
энергии, ни умозрительного идеализма Шелли, ни пластической красоты
чувственных образов, свойственной поэзии Китса, ни вальтерскоттовского
увлечения историческими балладами и фольклором. Вордсворта отличают особая,
только ему свойственная поэтическая интонация, спокойная и вдумчивая, особое
сочетание интереса к конкретному, будничному впечатлению со стремлением
осмыслить его скрытую сущность, увидеть в сиюминутном вечное, понять его
место в мироздании, в общей схеме бытия.
У Вордсворта есть и собственная лирическая тема, разработанная смело и
оригинально, точнее, это три взаимосвязанные темы: природа его родного
Озерного края, судьбы простых и бедных сельских жителей и внутренний мир
поэта, живущего на лоне природы и размышляющего над жизнью своих соседей и
сограждан.
Для истории английской поэзии особенно важно то, что Вордсворт является
одним из самых смелых реформаторов поэтического языка, теоретически
обосновавшим и воплотившим на практике свои идеи о необходимости сближения
языка поэзии и обычной разговорной речи; тем самым он указал новые пути и
перспективы не только романтикам, но и многим поколениям поэтов вплоть до XX
в. Поэтому в блестящей плеяде имен английских романтиков имя Вордсворта
сверкает как звезда первой величины.
Уильям Вордсворт (1770-1850) родился в городке Кокермут на
северо-западе Англии, недалеко от шотландской границы, в живописном краю
скал и озер, получившем название Озерного края (Lake District).
Вордсворты принадлежали к среднему классу. Отец Уильяма был юристом, он
служил поверенным крупного местного землевладельца лорда Лонсдеила и занимал
еще несколько мелких должностей в местной администрации. Когда Уильяму было
восемь, умерла его мать, и жизнь семьи распалась: отец отослал четверых
сыновей в начальную школу в соседний Хоксхед, а дочь Дороти - к деду с
бабушкой. Школу содержал выпускник Кембриджа; преподавание, особенно
математики, велось в ней на высоком уровне. Любимым занятием мальчика стали
пешие прогулки по окрестностям, во время которых он открывал для себя все
новые красоты родного края и часто разговаривал со встреченными людьми:
фермерами, разносчиками товаров, странствующими нищими. Эти неспешные беседы
помогли ему понять, что не только сильные мира сего, о которых
рассказывалось в учебниках, но и самые простые люди имеют каждый свою
историю, порой не менее . Когда Уильяму было тринадцать, умер, простудившись
во время зимнего путешествия, его отец. Он оставил детям приличное
состояние, но, чтобы получить его, пришлось долго судиться с лордом
Лонсдейлом, и пятеро сирот много лет оставались в положении бедных
родственников.
В 1787 г. Вордсворт поступил в Кембриджский университет, где учился на
стипендию для бедных студентов. Атмосфера Кембриджа тех лет, где тон
задавали богатые отпрыски аристократических семей, проводившие время в
шумных кутежах, охладила интерес Вордсворта к наукам, даже к любимой им
математике.
В последние каникулы 1790 г., вместо того чтобы готовиться к экзаменам,
он с приятелем-студентом отправился в пешее путешествие по Альпам - побывал
во Франции, Швейцарии и северной Италии. Во Франции юных путешественников
захватил дух радостного ожидания перемен, порожденный взятием Бастилии и
началом Великой французской революции, он чувствовался даже в отдаленных
деревнях. Результатом этого странствия стала маленькая книжечка стихов,
вышедшая три года спустя. Пока же, вернувшись, Вордсворт сдал экзамены и
получил свой диплом бакалавра, разочаровав дядей-опекунов посредственными
успехами в науках и туманными разговорами о своем поэтическом призвании.
Медля с выбором жизненного пути, Вордсворт вновь едет во Францию, живет
в Париже, Орлеане, Блуа, заводит знакомых и среди роялистов, и среди
сторонников революции, пытается разобраться в разноголосице политических
мнений. В конце концов он отдает предпочтение жирондистам - политическим
романтикам, пытавшимся воспроизвести во Франции республиканский дух Древней
Греции и Рима. Но вскоре неумолимая логика революционного террора обращается
против самих революционеров. Уже осенью 1792 г., находясь в Париже,
Вордсворт с ужасом видит казнь сначала депутата Горса, а потом еще двадцати
одного жирондиста, не перестававших петь "Марсельезу", даже когда головы их
товарищей уже летели с плахи. По настоятельному требованию опекунов он
возвращается в Англию до начала якобинского террора 1793 г. и разрыва
дипломатических отношений между Францией и Англией.
Вордсворт еще несколько лет мучительно переживает крушение надежд на
революционное установление более справедливых общественных отношений. Но,
пройдя через духовный кризис, он приходит к твердому убеждению, что
сохранение государственного строя, каким бы несовершенным он ни был, все же
предпочтительнее той вакханалии темных страстей, уносящей тысячи невинных
жизней, которая неминуема при разрушении механизма власти. Отказавшись от
радикальных идей своей юности, Вордсворт в дальнейшем твердо стоял на
консервативных позициях, за что его не раз упрекали в отступничестве и
предательстве радикально настроенные романтики младшего поколения, особенно
Байрон и Шелли (вспомним хотя бы сонет Шелли "К Вордсворту", 1815).
Десятилетие спустя Вордсворт начал работать над автобиографической
поэмой "Прелюдия". Несколько глав поэмы посвящены подробному изображению
того, что перечувствовал и передумал ее автор во Франции. Известный критик
конца XIX в. Джон Морли с более далекой, чем Байрон и Шелли, исторической
дистанции оценил политическую и человеческую позицию Вордсворта в связи с
поэмой "Прелюдия" более объективно: "Три книги, описывающие пребывание поэта
во Франции, представляют особую, поразительную ценность. Изображенные в них
изменения умственного состояния нравственного человека по мере того, как
сцены революции одна за другой разворачиваются перед ним, имеют подлинный
исторический интерес. Более того, это урок на все времена всем мужественным
людям, как вести себя в минуты общественных катаклизмов. (...) девятая,
десятая и одиннадцатая книги "Прелюдии" своей напряженной простотой, своей
глубокой искренностью, своим медлительным и неумолимым переходом от пылкой
надежды к темным фантазиям, предчувствию грядущих несчастий, жалости ко
всему человечеству и сердечной боли проникнуты подлинным духом великой
катастрофы. (...) В сюжете этих трех книг есть что-то от суровости,
сдержанности и безжалостной неотвратимости классической трагедии и, как и в
классической трагедии, исполненный благородства конец. Французская революция
породила единственный кризис в интеллектуальной истории Вордсворта, нанесла
единственный мощный удар по твердыне его души, и он вышел из этого кризиса,
сохранив все свое величие" {Morley, John. Introduction. In: The Complete
Poetical Works of William Wordsworth. London, 1891, p. LIII-LIX.}.
Но не только общественные страсти волновали начинающего поэта в тот
год, проведенный во Франции. В Орлеане он встретил Аннет Валлон, сестру
своего знакомого Пьера Валлона, и пережил первую в своей жизни и, кажется,
единственную всепоглощающую страсть. Об этом романе он не писал стихов и
умолчал о нем в "Прелюдии", о нем знали только самые близкие люди и ничего
не писали первые биографы. Влюбленных разделяло слишком многое: и отсутствие
средств к существованию, и разное вероисповедание (Аннет была католичкой), и
драматические события революции, заставившие Вордсворта быстро покинуть
Францию. Сестра поэта Дороти предприняла героическую, но безуспешную попытку
убедить родственников согласиться на этот брак. В декабре 1792 г. Аннет
родила дочь, крещенную как Аннет Кэролайн Вордсворт, сама же стала называть
себя мадам Уильяме, вдовой. Она была на четыре года старше Вордсворта,
впоследствии, в наполеоновские времена, активно занималась политической
деятельностью и была известна в роялистских кругах. Вордсворт же в двадцать
один год еще находился в состоянии неопределенности, поисков себя;
вернувшись в Англию, он стал постепенно нащупывать свой путь, круг своих
интересов, свой образ жизни, и чем больше прояснялся его мир, тем более
английским, сельским, даже почвенным он становился, уводя поэта все дальше
от его первой любви. В 1802 г., за два месяца до женитьбы, Вордсворт
отправился в Кале повидать Аннет и дочь, и эта прощальная встреча убедила
его, что десять лет, проведенные в разных жизненных обстоятельствах, сделали
их чужими людьми {Отношениям Вордсворта и Аннет Валлон посвящена целая
книга: Legouis, Emile. William Wordworth and Annette Vallon. Hamden (Conn.),
1967.}.
С конца 1792 г. крепнет дружба Вордсворта с его сестрой Дороти. Их
сближало многое: и живое воображение, и любовь к природе и пешим прогулкам,
и желание вновь объединить распавшуюся семью. Дороти свято верила в талант
брата и посвятила жизнь заботам о нем. Дороти Вордсворт относилась к числу
тех замечательных женщин эпохи романтизма, которые были в состоянии
разделять духовные интересы своих близких и, хоть сами и не занимались
литературным трудом, создавали вокруг себя творческую, одухотворенную
атмосферу. Внешне скромная и неяркая, как и ее брат, Дороти отличалась
живостью и теплотой обращения, привлекавшими к ней людей. "Она настоящая
женщина, - писал о ней позже Кольридж, - я имею в виду ее ум и сердце;
внешность же ее такова, что если вы ожидали увидеть хорошенькую женщину, то
найдете ее обыкновенной, если же вы ожидали увидеть обыкновенную женщину, то
сочтете ее хорошенькой".
Дороти вела дневник и написала за свою жизнь множество писем, но
никогда не предназначала ничего написанного для печати. В конце XIX в. и
дневник и письма были опубликованы; английские критики заговорили о том, что
ее образное мышление и тонкое, лирическое восприятие природы возводит ее
документальную прозу в ранг высокого искусства {Selincourt, Ernest de
Dorothy Wordsworth, a Biography. Oxford, Clarendon Press, 1965.}.
Брат и сестра мечтали снять коттедж и поселиться вместе где-нибудь в
сельской глуши, но это удалось не сразу: не хватало денег. В 1793 г.
Вордсворт издал в Лондоне два маленьких томика стихов: один из них назывался
"Вечерняя прогулка. Стихотворное послание. Адресовано молодой леди из
Озерного края на севере Англии" (An Evening Walk. Addressed to a Young Lady,
адресатом была Дороти), второй - "Описательные зарисовки, сделанные во время
пешего путешествия в Альпах" (Descriptive Sketches Taken during a Pedestrian
Tour among the Alps).
Оба эти сборника еще тесно связаны с поэтической традицией
предшествующего столетия, полны традиционных поэтических оборотов и фигур
речи. Однако Кольридж, которому попался в руки второй из этих томиков,
мгновенно уловил новизну образного мышления, пробивающуюся сквозь
поэтические штампы. В своей "Литературной биографии" (Biographic Literaria,
1817) он писал: "В последний год моего пребывания в Кембридже я познакомился
с первой публикацией м-ра Вордсворта, озаглавленной "Описательные
зарисовки": редко, если вообще когда-нибудь, появление на литературном
горизонте оригинального поэтического гения было более очевидно. В форме,
стиле и манере всего сочинения, в структуре отдельных строк и периодов была
жесткость и резкость, соединенная и сплетенная с как бы пылающими словами и
образами; они напоминали те порождения растительного мира, чьи роскошные
цветы возвышаются над твердой и колючей оболочкой или кожурой, внутри
которой зреет богатый плод" {Coleridge, Samuel Taylor. A Critical Edition of
the Major Works. Oxford, New York, Oxford U.P., 1992, pp. 199-200.}.
В следующем, 1794 г. Вордсворт совершил путешествие на остров Уайт и по
долине Сейлсбери с братом своего школьного друга Рейсли Колвертом. Здесь он
имел возможность увидеть воочию, как индустриальная революция меняла лицо
сельской Англии. Долина Сейлсбери стала местом действия поэмы "Вина и
скорбь" (Guilt and Sorrow), повествующей о печальной встрече двух бездомных
бродяг: солдата, который, возвращаясь с войны без гроша, от отчаяния убил и
ограбил путника на дороге и с тех пор скитается вне закона, не смея повидать
жену и детей, и нищенки, муж и дети которой погибли в Америке во время Войны
за независимость. Это первая попытка Вордсворта нащупать одну из своих
поэтических тем, осмыслить влияние современной истории на жизнь простого,
бедного человека.
Юный спутник Вордсворта Рейсли Колверт оказался болен чахоткой, и поэт
остался при нем в Озерном крае, поддерживая его до самой смерти в 1795 г.
Рейсли завещал ему свои сбережения, 900 фунтов, сумму для Вордсворта
существенную. А вскоре его товарищу по университету, рано овдовевшему,
понадобилось устроить четырехлетнего сына на житье в деревню, и Вордсворт с
сестрой охотно согласились опекать мальчика, получив долгожданную
возможность поселиться вместе в сельской глуши.
Они устроились в Рейсдауне, графство Дорсет, и жили поначалу в
совершенном одиночестве, ухаживая за ребенком, садом и огородом. "Наша
теперешняя жизнь вовсе лишена событий, которые заслуживали бы даже краткого
упоминания в случайном письме, - сообщал Вордсворт другу. - Мы сажаем
капусту, и если абсолютнейшее уединение окажется столь же способным
совершать превращения, как Овидиевы боги, то можешь быть уверен, мы
превратимся в капусту" {The early letters of William and Dorothy Wordworth.
Arranged and edited by Ernest de Selincourt. Oxford, Clarendon Press, 1935,
p. 100.}. Между тем это одиночество оказалось для поэта плодотворным: в
Дорсете он переделал поэму "Вина и скорбь", написал трагедию в стихах
"Живущие на границе" (The Borderers), начал работу над большой поэмой
"Разрушенная хижина" (The Ruined Cottage).
В том же 1795 г. Вордсворт побывал в Бристоле, где познакомился с двумя
молодыми людьми, Кольриджем и Саути, которые писали стихи, увлекались
философией и политикой, читали публичные лекции и были полны всевозможных
планов и проектов. В их числе был утопический проект создания в Америке
идеальной колонии "пантисократии", где всесторонне развитые люди могли бы
обсуждать философские проблемы, ходя за плугом.
Молодые люди были помолвлены с сестрами Фрикер из Бристоля и вскоре
должны были породниться. Впрочем, ко времени знакомства с Вордсвортом мысли
о "пантисократии" были уже оставлены.
Саути вызвал уважение Вордсворта своей начитанностью. Кольридж произвел
на него впечатление человека необыкновенного, неотразимо обаятельного, чьи
разговоры о поэзии окрыляли, давали новые силы. Такое знакомство нельзя было
потерять.
На следующий год Кольридж издал свой первый сборник стихов и вскоре
поселился с женой и новорожденным сыном под Бристолем, арендовав коттедж в
Незер-Стоуи. Вордсворты пригласили его погостить в Дорсете, а вскоре сами
вместе со своим подопечным перебрались в Альфоксден, став соседями
Кольриджей. Началось самое плодотворное время в жизни обоих поэтов, да и
Дороти: она в Альфоксдене впервые стала вести свой дневник. Втроем друзья
много странствовали по окрестностям, наслаждаясь окружающей природой и
разговаривая о поэзии; как сказал
Кольридж, "мы - три человека с одной душой". Только Сара, жена
Кольриджа, не принимала никакого участия в этих прогулках и разговорах: тот
феерический мир волшебных впечатлений и смелых фантазий, в котором
существовали эти трое, был для нее закрыт.
Во время совместных прогулок и сложился замысел знаменитых "Лирических
баллад". Вордсворт впоследствии в комментариях к своим стихам рассказал эту
историю так. Весной 1798 года друзья отправились в путешествие,
потребовавшее некоторых расходов, а так как денег, по обыкновению, не
хватало, они решили окупить затраты, сочинив по дороге стихотворение для
"Нового ежемесячного журнала". Кольридж предложил план "Сказания о Старом
Мореходе", оригинальной авторской версии бродячего сюжета о Летучем
Голландце, корабле-призраке, странствующем по морям без команды или с
командой мертвецов. Вордсворт добавил несколько деталей, в частности, герой
поэмы должен совершить какое-то преступление, чтобы дальнейшее развитие
сюжета воспринималось как расплата; подсказал и само преступление: убийство
белого альбатроса. Но разработка фантастического сюжета быстро показала
Вордсворту, насколько его собственная манера далека от кольриджевской, и он
поспешил самоустраниться, чтобы не быть помехой. После возвращения из
путешествия, о котором еще долго с удовольствием вспоминали, Кольридж
продолжал работать над поэмой, а когда он кончил ее, стало ясно, что она
переросла рамки журнальной публикации. Тогда друзья заговорили о совместном
сборнике стихов, деньги от продажи которого можно было бы потратить на
путешествие в Германию.
Кольридж в "Литературной биографии" четко сформулировал двуединый
замысел поэтов, учитывавший разницу их дарований: "Было решено, что я
возьмусь за персонажи и характеры сверхъестественные или во всяком случае,
романтические, с таким, однако, расчетом, чтобы эти тени, отбрасываемые
воображением, вызывали в душе живой интерес, а некоторое подобие реальности
на какое-то мгновение порождало в нас желание поверить в них, в чем и
состоит поэтическая правда. В свою очередь, мистер Вордсворт должен был
избрать своим предметом и заставить блеснуть новизной вещи повседневные и
вызвать чувства, аналогичные восприятию сверхъестественного, пробуждая разум
от летаргии привычных представлений и являя ему красоту и удивительность
окружающего нас мира, это неисчерпаемое богатство, которое из-за лежащей на
нем пелены привычности и человеческого эгоизма наши глаза не видят, уши не
слышат, сердца не чувствуют и не понимают" {Кольридж С. Т. Из "Литературной
биографии". В кн.: Литературные манифесты западноевропейских романтиков. Под
ред. проф. А. С. Дмитриева. М., Изд-во МГУ, с. 280.}. Действительно, баллады
Вордсворта изображали повседневные ситуации и рассказывали о реальных людях,
которых автор знал сам или о судьбе которых он слышал от знакомых. В
комментариях к своим стихам, написанных в 1840-е годы, Вордсворт рассказал о
том, где, когда и при каких обстоятельствах он встретил почти каждого из
героев своих баллад. Но, вдохновляясь реальным впечатлением и изображая
простую, будничную жизнь, поэт открывал в ней вечное и нетленное: доброту,
отзывчивость к чужому горю, душевную чуткость, интуитивное понимание
важнейших моментов человеческой жизни, - именно эти простые человеческие
чувства, переживаемые во всей их полноте, и делают героев Вордсворта, по
мысли поэта, причастными вечной жизни.
Баллады Вордсворта - о простых, бедных людях, в основном сельских
жителях. Впервые такого героя ввели в поэзию сентименталисты. Томас Грей в
знаменитой "Элегии, написанной на сельском кладбище" (Elegy Written in a
Country Churchyard, 1751) размышлял о том, что безвестность и скромная доля
сельских бедняков помогают им сохранить добродетели, легко утрачиваемые в
более завидных обстоятельствах жизни; Оливер Голдсмит в "Покинутой деревне"
(Deserted Village, 1769) скорбел о разрушении сельской общины и об изгнании
с родной земли сельского труженика, основного носителя гражданских
добродетелей и хранителя здоровья нации. Позже Джордж Крабб, опровергая
пасторальные иллюзии Грея и Голдсмита, изобразил в поэме "Деревня" (Village,
1783) жизнь сельской бедноты в реалистических тонах: вечную нужду, тяжелый
труд и неизбежно сопутствующие им грубость, необразованность, пороки,
перенятые от высших классов.
После Крабба возвратиться к "наивной" идеализации сельской жизни было
уже невозможно, и Ворд-сворт взял многое от суровой конкретики его стиля, но
все же бескрылый реализм Крабба не мог, по его мнению, выразить всю полноту,
всю прелесть и все величие сельской жизни. В комментариях к одному из самых
известных своих стихотворений, "Люси Грей", Вордсворт обратил внимание
читателя на свою попытку одухотворить образ потерявшейся в метель девочки,
одеть трагические факты реальной жизни покрывалом воображения, претворяя
действительное происшествие в своего рода легенду, и специально подчеркнул
отличие своей трактовки от того, как бы Крабб со своим фактографизмом
представил тот же сюжет.
В разработке сельской темы Вордсворт выступил наследником Бернса: он
никогда не воспринимал бедность сельского жителя и тяжесть его труда как
препятствие для нравственной жизни, духовного развития. Но там, где Берне
спонтанно выражал чувство своего нравственного превосходства над спесивыми
богачами, Вордсворт, будучи интеллектуалом и глядя на своего героя со
стороны, попытался изобразить его как носителя высшей духовности и
нравственности. Сочетание суровой конкретики описания бытовых реалий с
идеализацией нравственных начал сельской жизни в гармонии с природой
побудило некоторых английских критиков назвать произведения Вордсворта
"суровой пасторалью" (hard pastoral).
Баллады Вордсворта были "лирическими": в отличие от драматичной,
имеющей законченный сюжет народной баллады, они часто представляли собой
бессюжетную зарисовку, рассказ о встрече автора с человеком, чья судьба или
образ мыслей поразили его; лиризм предполагал также явно выраженную
авторскую точку зрения и дистанцию между автором-рассказчиком и героем
баллады. "Терн" и "Гуди Блейк и Гарри Джилл" ближе всего к народной балладе
и по законченности сюжета, и по повествовательной технике, и по тематике и
нравственному пафосу, по вмешательству высших сил в дела героев. В других
балладах поэт демонстративно отказывается от целостного сюжета, и очень
часто содержание баллады составляют встреча и разговор героя-автора с
каким-либо человеком ("Нас семеро", "Последний из стада", "Саймон Ли",
"Странствующий старик") или монолог-рассказ героя о своей судьбе
("Странница", "Безумная мать", "Жалоба покинутой индианки").
Все герои вордсвортовских баллад - люди не только бедные и простые, но
слабые и уязвимые по своему положению: малые дети, немощные старики,
влюбленные женщины, брошенные с ребенком на руках... Их бедствия могли бы
вызвать и сентиментальную жалость, и социальный протест, но не это являлось
главной целью автора. Поэт был бы очень огорчен, если бы читатель не
разглядел в его героях силы и высоты духа - той, что проявляется не в
доблести и героизме на большой сцене истории, а в тихом мужестве терпения, в
отзывчивости, самозабвенной заботе о других, умении быть благодарным,
чувстве неразрывной связи со своими близкими. Герои Вордсворта достойны не
жалости, а подражания.
Возьмем балладу "Слабоумный мальчик", которая долго вызывала нарекания
критиков: поэта упрекали в любовании "идиотизмом сельской жизни". Конечно,
взявшись изобразить внутренний мир больного ребенка, Вордсворт подошел к
самой границе того, что допустимо может стать объектом поэзии. Но как бы
ярко ни были обрисованы переживания маленького Джонни, главная героиня
баллады - его мать: это она, не в силах помочь больной соседке, отваживается
послать своего слабоумного сына в город за доктором в надежде, что он сможет
передать поручение, а потом разрывается между тревогой за больную старую
Сьюзен и переживаниями за своего ребенка. Другой центральный персонаж
баллады - старуха Сьюзен, которая, отпустив соседку искать сына, сама в
тревоге о Джонни, забывает о своей болезни и отправляется на их поиски. Обе
женщины забывают о своих несчастьях в заботе о другом, и обе тем самым свои
несчастия преодолевают. В финале они так рады, что нашелся ребенок, что у
читателя создается впечатление, будто смертельная болезнь Сьюзен не просто
на минуту забыта, но, возможно благодаря ее духовному порыву, отступила.
К балладам Вордсворт присоединил несколько лирических стихотворений, в
которых выразил свои новые романтические представления о ценности интуиции,
непосредственного впечатления, особенно в сравнении с книжной премудростью
("Увещеванье и ответ" и "Все наоборот"), об особом статусе детства, о
важности детского восприятия мира ("История для отцов"), о влиянии
природного окружения на внутренний мир личности. Знаменитое "Тинтернское
аббатство", завершавшее сборник "Лирических баллад", почти сразу же было
оценено как лирический шедевр Вордсворта, образец чуткого и вдумчивого
восприятия природы, в котором пейзаж и лирические эмоции сплетаются в
неразрывное целое.
"Лирические баллады" вышли в Бристоле анонимно осенью 1798 г., авторы
получили за них крохотный гонорар в 30 фунтов, а издатель Джозеф Коттл понес
убытки. Сборник оказался действительно новаторским, слишком вызывающе
новаторским, чтобы быть сразу воспринятым положительно. Критика приняла его
в штыки: ее раздражало все - персонажи и сюжеты, совершенно неподходящие для
поэзии, странные идеи молодых авторов, непоэтичный язык.
В 1800 г. сборник был переиздан с большим предисловием Вордсворта, в
котором он попытался теоретически обосновать свой взгляд на поэзию, и вызвал
новый шквал критики. Но время работало на авторов "Лирических баллад":
направление, ими указанное, угадывало потребности и тенденции развития их
эпохи. "Будь произведения мистера Вордсворта пустыми детскими стишками, за
каковые их долгое время выдавали, - писал Кольридж, - отличайся они от
сочинений прочих поэтов единственно упрощенностью речи и незрелостью мысли,
заключай они в себе на самом деле лишь то, чем характерны посвященные им
пародии и жалкие имитации, и они тотчас же сгинули бы мертвым грузом в
трясине забвения... Но число поклонников мистера Вордсворта год от года
росло, и это был не низший разряд читающей публики, но преимущественно
молодые люди, весьма здравомыслящие и рассудительные, а их восхищение
(отчасти подогреваемое, надо думать, оппозицией) отличалось страстностью, я
бы даже сказал - религиозным порывом" {Литературные манифесты
западноевропейских романтиков, с. 281.}. Когда же эпоха романтизма со всеми
ее литературными баталиями отошла в прошлое, стало очевидно, что "Лирические
баллады" Вордсворта и Кольриджа были вехой, ознаменовавшей начало этой эпохи
в английской литературе, а предисловие Вордсворта к их второму изданию -
первым в Англии литературным манифестом романтизма.
Но вернемся к сентябрю 1798 г. Получив свой скромный гонорар,
Вордсворт, Дороти и Кольридж отплыли в Германию. Инициатором этого
путешествия был, конечно, Кольридж. Германия в конце XVIII в. была страной
великой философии и зарождающегося романтизма, родиной новых романтических
идей и в философии, и в литературе. Ее интеллектуальная атмосфера
притягивала Кольриджа, и он отправился по университетским городам, в
совершенстве освоил язык, слушал лекции, завел обширные знакомства, был даже
принят в высшем аристократическом обществе.
Не то Вордсворты: чуждающиеся светской жизни, всегда довольные
обществом друг друга, со своей страстью к сельской тишине и пешим
путешествиям, они решили отправиться на юг Германии в предгорье Альп и
провели зиму в Госларе, у подножия Гарца. Возможно, этот отъезд нужен был
Вордсворту лишь затем, чтобы острее почувствовать свою неразрывную связь с
родным Озерным краем:
Пока не началась моя
Дорога пилигрима,
О Англия, не ведал я,
Как мною ты любима.
Все, что Вордсворт написал в ту зиму в Госларе, не имело отношения к
Германии. Он создал там свой знаменитый лирический цикл, посвященный Люси,
милой девушке, расцветшей и умершей незаметно, как полевой цветок в Озерном
крае. Его мысли все чаще обращались к истокам, к родным местам и временам
детства: в это время возник замысел и первые наброски поэмы "Прелюдия".
Немецкий давался и ему, и Дороти плохо, жили они замкнуто и с нетерпением
ожидали, когда кончатся зимние холода, чтобы пуститься в обратный путь. Им
уже было ясно, что они поселятся в Озерном крае.
Вернувшись в Англию, Уильям и Дороти отправились в родные места и
остановились в семействе Хатчинсонов, с которым они были знакомы с детства.
У Хатчинсонов было четыре красавицы дочери: Пегги, рано умершая от чахотки,
считается героиней цикла стихотворений к Люси, Мэри в недалеком будущем
станет женой Вордсворта, ее сестра Сара будет подолгу жить с ними, в нее
многие годы будет безнадежно влюблен Кольридж, младшей, Джоанне, будет
посвящено стихотворение Вордсворта "Скала Джоанны". Пока же Вордсворт с
братом Джоном, давшим деньги на постройку или приобретение дома, и
Кольриджем путешествуют по окрестностям, подыскивая будущее жилье. И вот 17
декабря 1799 г. Уильям и Дороти переступили порог своего дома, известного
под названием Дав-Коттедж (Голубиный домик), в селении Грасмир, неподалеку
от озера с тем же названием. Это был важный день: они сделали свой выбор,
нашли свой образ жизни, обрели почву под ногами и осели. Теперь можно было
думать о женитьбе.
Три месяца у них гостил брат Джон, ожидавший возвращения своего корабля
из плавания и гордый не менее Уильяма и Дороти, что у семьи снова есть свой
дом. Джон стал к тому времени капитаном корабля, возившего грузы в Индию,
его ожидала неплохая карьера, и он сказал Уильяму: "Я буду работать на тебя,
а ты постарайся сделать что-то для мира". К несчастью, в 1805 г. корабль,
которым командовал Джон, на пути в Индию попал в бурю и утонул. Уильям
тяжело переживал смерть самого близкого из братьев и посвятил ему
"Элегические стихи в память о моем брате Джоне Вордсворте, командире корабля
Ост-Индской компании "Граф Абергавенни", погибшем в кораблекрушении 6
февраля 1805 г.".
Поселившись в Озерном крае, Уильям и Дороти подыскали по соседству дом
для Кольриджа и его семьи, а чуть позже и Саути с семьей поселился
поблизости, в Кесвике, перевезя туда большую библиотеку. Втроем они и
составили так называемую "Озерную школу" в английской поэзии, хотя на самом
деле были очень различны и по уровню, и по характеру дарования и, если не
считать юношеских попыток сотрудничества Кольриджа и Саути, "Лирические
баллады" были единственным совместным выступлением этих поэтов в печати. Но,
конечно, общение и обсуждение поэтических проблем стимулировали творческие
поиски каждого и, по крайней мере для Ворд-сворта и Кольриджа, были
необходимостью.
В 1800 г. Вордсворт выпустил в свет второе, расширенное издание
"Лирических баллад", во второй том которого вошла поэма "Майкл". Сам поэт
определил ее жанр как пастораль: видимо, его интересовали в то время
пасторальная традиция и ее способы идеализации сельской жизни, так как еще
несколько стихотворений, относящихся к этому времени, имеют тот же
подзаголовок: "пастораль". Одно из них, "Ленивые пастушки" (The Idle
Shepherd-Boys), изящно развенчает ренессансную пасторальную идею пастушеской
жизни как прекрасного досуга на лоне природы: пока мальчишки, пасущие стадо,
играют на свирели и бегают взапуски, ягненок падает в горный поток, а
спасает его не кто иной, как поэт, лирический герой стихотворения, которому
приходится брать на себя чужой труд. Как видим, пастораль разнообразна и
многолика. На протяжении XVIII в. она все более стремилась к изображению
реального сельского жителя, а не условного поселянина, и Вордсворт хотел,
чтобы поэма "Майкл" воспринималась на фоне пасторальной традиции, возможно,
как развитие голдсмитовской темы разрушенной пасторали.
Осев на родной земле и вникая в жизнь своих небогатых земляков,
Вордсворт с тревогой наблюдал процесс отчуждения сельского труженика,
начавшийся даже в его глухом, отдаленном от столицы крае. Героя поэмы
запутывает денежное поручительство, но разве можно упрекать его в том, что
он пытался помочь своему родственнику? Между тем Майклу грозит потеря части
наследственной земли, а теряя землю, он теряет чувство хозяина и смысл
своего труда. Земля, которую он должен оставить в наследство сыну, дорога
ему так же, как сам сын, продолжатель рода. Это не просто чувство
собственника; как для героя баллады "Последний из стада", для Майкла речь
идет о деле его жизни, о внутренней связи с родным местом, о смысле своего
земного предназначения. И он посылает сына в город, где легче заработать
деньги, чтобы расплатиться с долгами. Но город для Вордсворта - средоточие
современной губительной, фальшивой цивилизации, где царствуют деньги, и
молодой человек не выдерживает его искушений и гибнет. Желая спасти часть
своей земли, Майкл теряет все, ведь теперь даже оставшуюся землю некому
передать в наследство. Но мог ли старик, всю жизнь проживший в сельской
глуши, осознавать, какой опасности он подвергал юного сына, посылая его в
город? История Майкла трагична, и Вордсворт считал эту трагедию одной из
важнейших проблем современной жизни, он даже обратился с письмом к
премьер-министру Англии, послав ему эту поэму.
В 1802 г. Вордсворты получили наконец отцовское наследство и Уильям
смог жениться на Мэри Хатчинсон. Брак был очень счастливым, что видно хотя
бы по опубликованной переписке {The Love Letters of William and Mary
Wordsworth. Ed. by Belt Darlington. Ithaka (N. Y.), 1981.}. Если Дороти
оставалась вдохновительницей его поэзии, то Мэри давала поэту ощущение, что
он твердо стоит на земле. С 1803 по 1810 г. у них родилось пятеро детей;
любимицей отца была старшая дочь Дора. Мэри посвящены "К М. X." из цикла
"Стихотворения о названиях мест", публикуемое в нашем собрании стихотворение
"Let other bards of angels sing...", два сонета, написанные к ее портрету:
"О dearer far than light and life are dear..." и "How rich that forehead's
calm expance...", как и множество других стихотворений.
В 1803 г., вскоре после рождения сына, Вордсворт отправился с Дороти и
Кольриджем в путешествие по Шотландии и посетил Вальтера Скотта. Дороти
записала о Скотте в дневнике: "Он привязан к своим местам гораздо сильнее,
чем кто-либо из моих знакомых; кажется, все его сердце и душа отданы
шотландским рекам, Ярроу, Твиду, Тивиоту и остальным, которые мы знаем по
его "Балладам шотландской границы", и я уверена, что нет ни одной истории,
рассказываемой у камина в этих краях, которую он не мог бы повторить..."
{Wordsworth, Dorothy. Recollections of a Tour made in Scotland, A.D. 1803.
Edinbourgh, 1874, p. 76.}.
Отношение Вордсворта к родным местам было сходным, только его Озерный
край был более пустынным, нетронутым, менее богатым историческими событиями
и воспоминаниями. Скотта захватывали древние предания. Вордсворта -
девственная природа и скромная, тихая частная жизнь редких соседей. Еще в
1800 г. он создал цикл "Поэм о местных названиях" (к ним принадлежит "Скала
Джоанны", увековечив названия ближайших мест, бытовавшие в его семейном,
дружеском и соседском кругу, - названия, связанные не с общезначимыми
историческими событиями, но с происшествиями и чувствами узкого, частного
круга лиц. И в этом Вордсворт был верен своему романтическому кредо: для
него история сердца, история чувств частного человека была не менее значима
и, возможно, более интересна, чем внешняя, политическая история. Зрелая
лирика Вордсворта вдохновлялась природой Озерного края и сама наложила свой
неизгладимый отпечаток на восприятие этого края поколениями английских
читателей и путешественников.
Любопытные воспоминания об образе жизни Вордсворта и его друзей в
Озерном крае оставил Томас де Квинси, известный эссеист, прославившийся
позже своими "Признаниями англичанина-опиомана" (1821). Учась в колледже, он
прочитал "Лирические баллады" и проникся благоговейной любовью к их авторам,
чуть позже вступил в переписку с Вордсвортом. В конце 1807 г. он встретил в
Лондоне Кольриджа, который читал лекции в Королевском Институте, и вызвался
сопровождать его жену и троих детей в Озерный край. Молодой человек ужасно
волновался перед встречей со своим кумиром, но, когда они прибыли в дом
Вордсвортов незадолго до вечернего чаепития, его нервозность быстро прошла.
"Вордсвортов, - вспоминал он, - отличало сердечное гостеприимство, а
вечернее чаепитие было самой восхитительной трапезой, временем отдыха и
беседы". Де Квинси был очарован разговором, то величественным, то как будто
пляшущим и искрящимся. На следующий день - на дождь здесь никто не обращал
внимания - гостя повели на прогулку показывать озера (они прошли около шести
миль), а еще через три дня вся компания собралась к Саути в Кесвик, до
которого было добрых двадцать шесть миль, и никого, кроме Де Квинси,
перспектива проделать этот путь пешком не смущала. Но чуткая Дороти поняла,
что гость в панике, и наняла простую фермерскую телегу, которой правила
соседская девушка (что она делала обычно, когда затевалось дальнее
путешествие). Де Квинси решил, что если такой способ передвижения достаточно
хорош для Вордсвортов, то и для него тоже, но более всего он удивился тому,
что вид их компании ничуть не шокировал встреченных по дороге соседей.
В обращении Вордсворта и Саути Де Квинси не заметил особой сердечности,
скорее ему показалось, что они достаточно умны, чтобы поддерживать
добрососедские отношения, хотя и не любят сочинений друг друга. Саути
гордился своей богатой библиотекой и, по слухам, сказал о Вордсворте, что
пустить его в библиотеку - все равно что пустить медведя в сад, полный
тюльпанов. Вордсворт не испытывал благоговения перед книгами. Де Квинси сам
наблюдал, как, получив новинку из Лондона, он за завтраком разрезал ее
страницы столовым ножом {De Quincey, Thomas. Literary Reminiscences. In 2
vols. Boston, 1851.}.
Гораздо сложнее и драматичнее складывались отношения Вордсворта с
Кольриджем. Два поэта относились к совершенно разным типам поэтической и
человеческой личности, но этой разностью темпераментов и дарований прекрасно
дополняли друг друга, что и делало их общение таким плодотворным. Для
Вордсворта жизнь и творчество составляли одно целое, его стихи вырастали из
его жизненного опыта и самонаблюдений, были во многом автобиографичны,
однако при этом удивительным образом лишены эгоцентризма, романтического
самолюбования. Человек твердых убеждений, высокой нравственности, он был
центром, опорой и для своей семьи, и для своего круга друзей, счастливым
семьянином и уважаемым соседом. Кольридж же принадлежал к тому типу, о
котором Пушкин написал: "Пока не требует поэта к священной жертве
Аполлон..." Самозабвенно отдаваясь творчеству, он более всего ценил
дружеское общение с близкими по духу людьми, а в обычных жизненных
обстоятельствах поступал как человек слабохарактерный и непоследовательный.
Отличаясь слабым здоровьем, Кольридж еще с университетских лет привык
принимать опиум, облегчавший его боли. Одно время ему казалось, что опиум
стимулирует его творчество, когда же он понял, что периоды депрессии
становятся все дольше, а вдохновение приходит все реже, было уже поздно.
Ворд-сворты с тревогой наблюдали за ухудшением здоровья друга и
одновременным ухудшением его отношений с женой. Дороти писала в своем
дневнике, что Сара "плохо ухаживает за Кольриджем, хотя у нее есть несколько
великих достоинств. Ее очень, очень жаль, потому что если один человек -
неподходящая пара другому, то и тот, другой, столь же мало подходит для
него. Сара была бы очень хорошей женой для многих мужчин, но не для
Кольриджа!" {Wordsworth, Dorothy. The Alfoxden Journal, 1798. The Grasmere
Journal, 1800-1803. London, 1958, p. 245.}.
После возвращения с Мальты в августе 1806 г. Кольридж решил расстаться
с женой: она вместе с детьми нашла приют в семье своей сестры в доме Саути,
Кольридж же подолгу жил у Вордсвортов, и в спокойной атмосфере их сельского
жилища периоды его депрессии сокращались, он снижал дозу опиума. В
1809 - 1810 гг. он диктовал Саре Хатчинсон, часто гостившей у сестры,
материалы для своего журнала "Друг" (вышло 28 номеров), и она старательно
переписывала их. Однако болезнь его прогрессировала, и к осени
1810 г. из обаятельного друга и блестящего собеседника он превратился в
капризного и трудного в общении человека. Сара Хатчинсон сочла за лучшее
уехать. Вскоре после ее отъезда произошел разрыв и в отношениях Вордсворта и
Кольриджа. Как выяснили биографы, Вордсворт, видимо в минуту раздражения,
сказал своему старому другу Бейзилу Монтэпо, что Кольридж многие годы был
"настоящим мучением" для его семьи, и тот передал эти слова Кольриджу.
Кольридж был потрясен и тут же уехал; через два года Вордсворт отправился к
нему в Лондон и произошло примирение, но прежние отношения уже не
восстановились.
Разрыв оказал печальное влияние на обоих поэтов, атмосфера творческого
общения, обмена и взаимодействия была необходима обоим. Большинство критиков
согласны в том, что наиболее плодотворным периодом творчества Вордсворта
было десятилетие, последовавшее за первой публикацией "Лирических баллад".
Двухтомный сборник "Стихотворений" 1807 г. заслуженно называют самым важным
поэтическим свершением этого десятилетия. В него вошли, помимо уже известных
читателю "Лирических баллад", многие шедевры его любовной и пейзажной
лирики, здесь впервые были опубликованы самые знаменитые его сонеты.
Вордсворт вспоминал, что он не интересовался сонетом, считая его
искусственной формой, вплоть до 1802 г., когда сестра прочла ему несколько
сонетов Мильтона. Эти сонеты, разрабатывавшие и личные, лирические, и
общественные, гражданские мотивы, неожиданно увлекали его многообразием
возможностей, гармонией и совершенством формы. По примеру Мильтона Вордсворт
ввел в сонет гражданские и политические мотивы: осмысляя современные события
европейской истории, в том числе наполеоновские войны, он создал цикл
"Сонетов, посвященных национальной независимости и свободе" (Poems Dedicated
to National Independence and Liberty, часть 1 - 1802-1807 гг., часть II -
1808-1814 гг.). В отличие от многих других романтиков Вордсворт не
идеализировал Наполеона, а воспринимал его как типичный продукт современной
цивилизации, угрозу свободе и нравственному здоровью Европы. Духовной
свободе, обретаемой в единении с природой, противостоит в сонетах Вордсворта
добровольное, а иногда и неосознанное подчинение современного человека
бездуховной и погрязшей в стяжательстве цивилизации.
Среди сонетов 1810-х годов - многие лирические шедевры, в которых как
будто навсегда остановлены мгновения ярчайших впечатлений и переживаний от
общения с природой, переданы переливы чувств и смены настроений по
возвращении в родные края, при воспоминании о могиле дорогого человека или
во время ночной бессонницы. Ряд сонетов посвящен проблемам поэтического
творчества, и в том числе размышлениям о самой форме сонета ("Nuns fret not
at their convent's narrow room...", "Scorn not the Sonnet, Critic..."). В
зрелые годы им созданы два известных цикла: "Сонеты к реке Даддон" (The
River Duddon, A Series of Sonnets, 1820) - реке Озерного края, течение
которой становится для поэта символом человеческой жизни, проходящей через
разные возрастные этапы; и "Церковные сонеты" (Ecclesiastical Sonnets, 1822)
- своего рода очерк истории английской церкви в сонетной форме; последний
цикл отличается некоторой суховатостью и рационализмом, свойственными
позднему Вордсворту. За свою жизнь поэт создал более 500 сонетов,
способствовав возрождению этой формы в английской поэзии, ведь после
Мильтона на протяжении XVIII в. к ней обращались чрезвычайно редко.
В 1813 г. Вордсворт, понимая, что поэтическим творчеством растущую
семью не прокормить, стал хлопотать о месте государственного служащего и
получил пост распределителя гербовых сборов графства Вестморленд; в его
обязанности входило предоставление лицензий, взимание налогов на
определенные виды деятельности и т.п., что приносило около 200 фунтов в год.
Семья переехала в более просторный дом по соседству, в Райдал-Маунт. Дороти
пишет своей подруге: "У нас будет турецкий!!! ковер в гостиной и
брюссельский - в кабинете Уильяма. Ты в изумлении, простота нашего милого
коттеджа в Таун-Энд встает у тебя перед глазами, и тебе хочется сказать:
"Неужели они изменились, они собираются жить с претензиями, устраивать
вечера, давать обеды и т.п.?"" {Wordsworth, William and Wordsworth, Dorothy.
The Letters of William and Dorothy Wordsworth. The Middle Age. Arranged and
edited by Ernest de Selincourt. In 2 vols. Oxford, 1937. Vol. 1, p. 100.}.
Изменения действительно происходили. По рассказу современников, "когда Джон
Китс приехал к Вордсворту, ему пришлось долго ждать, и когда Вордсворт вышел
к нему, он был при полном параде, в панталонах до колен, шелковых чулках и
проч., и очень торопился, потому что собирался обедать с комиссаром по
гербовым сборам" {Цит. по: Manley, Seen. Dorothy and William Wordsworth: the
Heart of a Circle of Friends. New York, 1974, p. 185.}. И все же в чиновника
Вордсворт не превратился и вне своих административных обязанностей оставался
тем же непритязательным и скромным человеком, каким был раньше.
В 1828 г. он вместе с дочерью Дорой и Кольриджем путешествовал по
долине Рейна в Германии, где их встретил английский путешественник Томас
Граттон, оставивший их описание: Кольридж был "ростом около пяти футов пяти
дюймов, полный и ленивый на вид, но не толстый. Он был одет в черное, носил
короткие брюки с пуговицами и шнуровкой у колен и черные шелковые чулки...
Его лицо было необычайно красиво, с выражением безмятежным и
доброжелательным, рот особенно приятен, а серые глаза, не большие и не
навыкате, полны умной мягкости. Его огромная шевелюра абсолютно седа, лоб и
щеки без морщин, на последних виден здоровый румянец. Вордсворт был полной
противоположностью Кольриджу, высокий, жилистый, с крупной фигурой и
неэлегантного вида. Он был небрежно одет в длинный коричневый сюртук,
парусиновые брюки в полоску, фланелевые гетры и толстые башмаки. Он больше
напоминал фермера с гор, чем озерного поэта. Весь его вид был неизысканный и
нерасполагающий. Казалось, он вполне доволен тем, что его друг первенствует,
и совершенно не имел претензий, что очень редко встретишь даже в человеке
значительно меньшей литературной репутации, чем у него; а в его отношении к
дочери было что-то ненавязчиво дружелюбное" {Ibid., pp. 189-190.}.
В 1830-е годы Вордсворту пришлось пережить несколько тяжелых утрат. В
1834 г. умерли два друга: Кольридж и Чарлз Лэм. В том же году сестра Дороти,
дочь Дора и Сара Хатчинсон заболели инфлюэнцей; Сара умерла, Дора
поправилась, но ее здоровье с тех пор пошатнулось, а у Дороти, которая еще
до болезни пережила несколько приступов помутнения сознания, началось
осложнение на мозг, в результате которого она потеряла рассудок и уже не
поправилась до конца жизни.
В 1834 г. умер Саути, и Вордсворту был предложен пост поэта-лауреата,
предполагавший поэтическое освещение важнейших событий в жизни государства и
королевской семьи. Саути, по общему признанию, весьма достойно вел себя на
посту поэта-лауреата (хотя Байрон был на этот счет другого мнения), и
Вордсворту было не стыдно занять после него этот пост. Благодаря этому
Вордсворт несколько раз съездил в Лондон и однажды даже был на королевском
балу. Но единственным его произведением официального характера стала "Ода на
введение его королевского высочества принца Альберта в должность канцлера
Кембриджского университета" 1847 г., к тому же им не законченная и
дописанная его племянником, епископом Линкольнским. Вордсворт остался до
конца жизни верен себе и официальным поэтом не стал.
Творчество Вордсворта получило признание начиная с 1820-х годов. И хотя
его произведения никогда не были поэтической сенсацией, бестселлерами своего
времени, как восточные поэмы Байрона или "Лалла Рук" Томаса Мура, его
литературная репутация неуклонно росла. В 1830-е годы он уже считался
крупнейшим английским поэтом, а к концу XIX в. по количеству любимых цитат
занимал третье место среди английских авторов, сразу после Шекспира и
Мильтона.
Тема "Вордсворт в России" еще ждет своего исследователя. Его творчество
никогда не вызывало такого широкого интереса, как поэзия Байрона или Шелли.
Тем не менее в 1830-е годы появляются первые статьи об Озерной школе в
английской поэзии {Пишо, Амадей. Современная английская литература: Школа
так называемых озерных поэтов (lakists): Вордсворт, Кольридж, Сутей //
"Литературная газета", 1830. Э 58Б, с. 175-180, Э 59, с. 183-185.}, первый
перевод И. И. Козлова баллады "Нас семеро" {Впервые в Собрании сочинений
Ивана Козлова. Спб., 1833.}, после смерти Вордсворта выходит его некролог
{Журнал министерства народного просвещения, 1850, ч. 67, отд. 7, с. 25-26.}.
А. С. Пушкин упоминает Вордсворта как поэта, решительно выступившего за
приближение поэтического языка к разговорной речи, создает свое вольное
подражание Вордсворту - "Суровый Дант не презирал сонета...". В 1870-е годы
появляются прекрасные переводы Д. Мина, а на рубеже веков два стихотворения
Вордсворта переводит К. Д. Бальмонт. Для переводчиков XX в. творчество
Вордсворта является классикой, чье значение для мировой поэзии неоспоримо.
Е. Зыкова
"From "Lyrical Ballads"
Из сборника "Лирические баллады"
LINES LEFT UPON A SEAT IN A YEW-TREE WHICH STANDS NEAR THE LAKE OF ESTHWAITE,
ON A DESOLATE PART OF THE SHORE, YET COMMANDING A BEAUTIFUL PROSPECT
- Nay, Traveller! rest. This lonely yew-tree stands
Far from all human dwelling: what if here
No sparkling rivulet spread the verdant herb;
What if these barren boughs the bee not loves;
Yet, if the wind breathe soft, the curling waves,
That break against the shore, shall lull thy mind
By one soft impulse saved from vacancy.
Who he was
That piled these stones, and with the mossy sod
First covered o'er, and taught this aged tree,
Now wild, to bend its arms in circling shade,
I well remember. - He was one who own'd
No common soul. In youth, by genius nurs'd,
And big with lofty views, he to the world
Went forth, pure in his heart, against the taint
Of dissolute tongues, 'gainst jealousy, and hate,
And scorn, against all enemies prepared,
All but neglect: and so, his spirit damped
At once, with rash disdain he turned away,
And with the food of pride sustained his soul
In solitude. - Stranger! these gloomy boughs
Had charms for him; and here he loved to sit,
His only visitants a straggling sheep,
The stone-chat, or the glancing sand-piper;
And on these barren rocks, with juniper,
And heath, and thistle, thinly sprinkled o'er,
Fixing his downward eye, he many an hour
A morbid pleasure nourished, tracing here
An emblem of his own unfruitful life:
And lifting up his head, he then would gaze
On the more distant scene; how lovely 'tis
Thou seest, and he would gaze till it became
Far lovelier, and his heart could not sustain
The beauty still more beauteous. Nor, that time,
Would he forget those beings, to whose minds,
Warm from the labours of benevolence,
The world, and man himself, appeared a scene
Of kindred loveliness: then he would sigh
With mournful joy, to think that others felt
What he must never feel: and so, lost man!
On visionary views would fancy feed,
Till his eye streamed with tears. In this deep vale
He died, this seat his only monument.
If thou be one whose heart the holy forms
Of young imagination have kept pure,
Stranger! henceforth be warned; and know, that pride,
Howe'er disguised in its own majesty,
Is littleness; that he, who feels contempt
For any living thing, hath faculties
Which he has never used; that thought with him
Is in its infancy. The man, whose eye
Is ever on himself, doth look on one,
The least of nature's works, one who might move
The wise man to that scorn which wisdom holds
Unlawful, ever. O, be wiser thou!
Instructed that true knowledge leads to love,
True dignity abides with him alone
Who, in the silent hour of inward thought,
Can still suspect, and still revere himself,
In lowliness of heart.
СТРОКИ, ОСТАВЛЕННЫЕ НА КАМНЕ В РАЗВЕТВЛЕНИИ ТИСОВОГО ДЕРЕВА, СТОЯЩЕГО НЕПОДАЛЕКУ
ОТ ОЗЕРА ИСТУЭЙД В УЕДИНЕННОЙ, НО ЖИВОПИСНОЙ ЧАСТИ ПОБЕРЕЖЬЯ
Помедли, путник! Одинокий тис
Здесь от жилья людского отдален.
Как льнет пчела к нагим его ветвям!
Как радостно блестит в траве ручей!
Дохнет зефир - и ласковый прибой
Сознанье убаюкает твое
Движеньем нежным, чуждым пустоте.
Ты знаешь, кто
Сложил здесь камни, дерном их покрыл,
Кто скрыт был, как в объятии, - в тени
Густого древа, голого теперь?
Душою необычной наделен,
Он был взращен величьем этих мест,
И в юности, высоких мыслей полн
И сердцем чист, он устремился в мир
И был готов, как собственных врагов,
Злоречье, зависть, ненависть разить.
Мир пренебрег им. Духом он упал,
С презреньем отвернувшись ото всех.
Гордыней в одиночестве свою
Питая душу, он любил сидеть
Под этим мрачным тисом, где его
Лишь птицы посещали да овца,
Отставшая от стада своего.
По этим диким скалам, где росли
Лишь чахлый вереск и чертополох,
Блуждая взором, долгие часы
Он скорбное лелеял торжество,
Вообразив их символом своей
Бесплодной жизни. Голову подняв,
Пейзаж прекрасный видел он вдали,
Так расцветавший на его глазах,
Что от избытка этой красоты
Изнемогало сердце. И тогда
Он вспоминал о тех, чей ум согрет
Теплом великодушья, для кого
Соединялись мир и человек
Как бы в чудесном действе, - он вздыхал
И радовался горько, что другим
Так чувствовать дано, как он не мог.
И грезил он, покуда взор его
Не застилали слезы. Умер он
В долине этой. Памятник ему -
Лишь камень, на котором он сидел.
И если, путник, сердца чистоту
Ты с юных лет сберег, - запомни впредь:
Ничтожна гордость, как ни наряди
Ее в величье. Лучшие дары
Погибнут зря, коль обладатель их
Презренье к ближним чувствует. И тот,
Чей взгляд самим собой лишь поглощен, -
Всех меньше, худший из живых существ.
У мудреца он мог бы вызвать то
Презрение, что мудростью самой
Считается запретным. Будь мудрей!
Лишь истинное знание ведет
К любви, и тот лишь истинно велик,
Кто в тихий час раздумий и тревог
Себя терял и обретал себя
В смиренье сердца...
By Derwent's side my Father's cottage stood,
(The Woman thus her artless story told)
One field, a flock, and what the neighbouring flood
Supplied, to him were more than mines of gold.
Light was my sleep; my days in transport roll'd:
With thoughtless joy I stretch'd along the shore
My father's nets, or watched, when from the fold
High o'er the cliffs I led my fleecy store,
A dizzy depth below! his boat and twinkling oar.
My father was a good and pious man,
An honest man by honest parents bred,
And I believe that, soon as I began
To lisp, he made me kneel beside my bed,
And in his hearing there my prayers I said:
And afterwards, by my good father taught,
I read, and loved the books in which I read;
For books in every neighbouring house I sought,
And nothing to my mind a sweeter pleasure brought.
Can I forget what charms did once adorn
My garden, stored with pease, and mint, and thyme,
And rose and lilly for the sabbath morn?
The sabbath bells, and their delightful chime;
The gambols and wild freaks at shearing time;
My hen's rich nest through long grass scarce espied;
The cowslip-gathering at May's dewy prime;
The swans, that, when I sought the water-side,
From far to meet me came, spreading their snowy pride.
The staff I yet remember which upbore
The bending body of my active sire;
His seat beneath the honeyed sycamore
When the bees hummed, and chair by winter fire;
When market-morning came, the neat attire
With which, though bent on haste, myself I deck'd;
My watchful dog, whose starts of furious ire,
When stranger passed, so often I have check'd;
The red-breast known for years, which at my casement peck'd.
The suns of twenty summers danced along, -
Ah! little marked, how fast they rolled away:
Then rose a mansion proud our woods among,
And cottage after cottage owned its sway,
No joy to see a neighbouring house, or stray
Through pastures not his own, the master took;
My Father dared his greedy wish gainsay;
He loved his old hereditary nook,
And ill could I the thought of such sad parting brook.
But, when he had refused the proffered gold,
To cruel injuries he became a prey,
Sore traversed in whate'er he bought and sold.
His troubles grew upon him day by day,
Till all his substance fell into decay.
His little range of water was denied;
All but the bed where his old body lay,
All, all was seized, and weeping, side by side,
We sought a home where we uninjured might abide.
Can I forget that miserable hour,
When from the last hill-top, my sire surveyed,
Peering above the trees, the steeple tower,
That on his marriage-day sweet music made?
Till then he hoped his bones might there be laid,
Close by my mother in their native bowers:
Bidding me trust in God, he stood and prayed, -
I could not pray: - through tears that fell in showers,
Glimmer'd our dear-loved home, alas! no longer ours!
There was a youth whom I had loved so long,
That when I loved him not I cannot say.
'Mid the green mountains many and many a song
We two had sung, like little birds in May.
When we began to tire of childish play
We seemed still more and more to prize each other:
We talked of marriage and our marriage day;
And I in truth did love him like a brother,
For never could I hope to meet with such another.
His father said, that to a distant town
He must repair, to ply the artist's trade.
What tears of bitter grief till then unknown!
What tender vows our last sad kiss delayed!
To him we turned:-we had no other aid.
Like one revived, upon his neck I wept,
And her whom he had loved in joy, he said
He well could love in grief: his faith he kept;
And in a quiet home once more my father slept.
Four years each day with daily bread was blest,
By constant toil and constant prayer supplied.
Three lovely infants lay upon my breast;
And often, viewing their sweet smiles, I sighed,
And knew not why. My happy father died
When sad distress reduced the children's meal:
Thrice happy! that from him the grave did hide
The empty loom, cold hearth, and silent wheel,
And tears that flowed for ills which patience could not heal.
'Twas a hard change, an evil time was come;
We had no hope, and no relief could gain.
But soon, with proud parade, the noisy drum
Beat round, to sweep the streets of want and pain.
My husband's arms now only served to strain
Me and his children hungering in his view:
In such dismay my prayers and tears were vain:
To join those miserable men he flew;
And now to the sea-coast, with numbers more, we drew.
There foul neglect for months and months we bore,
Nor yet the crowded fleet its anchor stirred.
Green fields before us and our native shore,
By fever, from polluted air incurred,
Ravage was made, for which no knell was heard.
Fondly we wished, and wished away, nor knew,
'Mid that long sickness, and those hopes deferr'd,
That happier days we never more must view:
The parting signal streamed, at last the land withdrew,
But from delay the summer calms were past.
On as we drove, the equinoctial deep
Ran mountains-high before the howling blast.
We gazed with terror on the gloomy sleep
Of them that perished in the whirlwind's sweep,
Untaught that soon such anguish must ensue,
Our hopes such harvest of affliction reap,
That we the mercy of the waves should rue.
We reached the western world, a poor, devoted crew.
Oh! dreadful price of being to resign
All that is dear in being! better far
In Want's most lonely cave till death to pine,
Unseen, unheard, unwatched by any star;
Or in the streets and walks where proud men are,
Better our dying bodies to obtrude,
Than dog-like, wading at the heels of war,
Protract a curst existence, with the brood
That lap (their very nourishment!) their brother's blood.
The pains and plagues that on our heads came down,
Disease and famine, agony and fear,
In wood or wilderness, in camp or town,
It would thy brain unsettle even to hear.
All perished-all, in one remorseless year,
Husband and children! one by one, by sword
And ravenous plague, all perished: every tear
Dried up, despairing, desolate, on board
A British ship I waked, as from a trance restored.
Peaceful as some immeasurable plain
By the first beams of dawning light impress'd,
In the calm sunshine slept the glittering main.
The very ocean has its hour of rest,
That comes not to the human mourner's breast.
Remote from man, and storms of mortal care,
A heavenly silence did the waves invest;
I looked and looked along the silent air,
Until it seemed to bring a joy to my despair.
Ah! how unlike those late terrific sleeps!
And groans, that rage of racking famine spoke,
Where looks inhuman dwelt on festering heaps!
The breathing pestilence that rose like smoke!
The shriek that from the distant battle broke!
The mine's dire earthquake, and the pallid host
Driven by the bomb's incessant thunder-stroke
To loathsome vaults, where heart-sick anguish toss'd,
Hope died, and fear itself in agony was lost!
Yet does that burst of woe congeal my frame,
When the dark streets appeared to heave and gape,
While like a sea the storming army came,
And Fire from Hell reared his gigantic shape,
And Murder, by the ghastly gleam, and Rape
Seized their joint prey, the mother and the child!
But from these crazing thoughts my brain, escape!
- For weeks the balmy air breathed soft and mild,
And on the gliding vessel Heaven and Ocean smiled.
Some mighty gulf of separation past,
I seemed transported to another world:-
A thought resigned with pain, when from the mast
The impatient mariner the sail unfurl'd,
And whistling, called the wind that hardly curled
The silent sea. From the sweet thoughts of home,
And from all hope I was forever hurled.
For me-farthest from earthly port to roam
Was best, could I but shun the spot where man might come.
And oft, robb'd of my perfect mind, I thought
At last my feet a resting-place had found:
Here will I weep in peace, (so fancy wrought,)
Roaming the illimitable waters round;
Here watch, of every human friend disowned,
All day, my ready tomb the ocean-flood -
To break my dream the vessel reached its bound:
And homeless near a thousand homes I stood,
And near a thousand tables pined, and wanted food.
By grief enfeebled was I turned adrift,
Helpless as sailor cast on desert rock;
Nor morsel to my mouth that day did lift,
Nor dared my hand at any door to knock.
I lay, where with his drowsy mates, the cock
From the cross timber of an out-house hung;
How dismal tolled, that night, the city clock!
At morn my sick heart hunger scarcely stung,
Nor to the beggar's language could I frame my tongue.
So passed another day, and so the third:
Then did I try, in vain, the crowd's resort,
In deep despair by frightful wishes stirr'd,
Near the sea-side I reached a ruined fort:
There, pains which nature could no more support,
With blindness linked, did on my vitals fall;
Dizzy my brain, with interruption short
Of hideous sense; I sunk, nor step could crawl,
And thence was borne away to neighbouring hospital.
Recovery came with food: but still, my brain
Was weak, nor of the past had memory.
I heard my neighbours, in their beds, complain
Of many things which never troubled me;
Of feet still bustling round with busy glee,
Of looks where common kindness had no part,
Of service done with careless cruelty,
Fretting the fever round the languid heart,
And groans, which, as they said, would make a dead
man start.
These things just served to stir the torpid sense,
Nor pain nor pity in my bosom raised.
Memory, though slow, returned with strength; and thence
Dismissed, again on open day I gazed,
At houses, men, and common light, amazed.
The lanes I sought, and as the sun retired,
Came, where beneath the trees a faggot blazed;
The wild brood saw me weep, my fate enquired,
And gave me food, and rest, more welcome, more desired.
My heart is touched to think that men like these,
The rude earth's tenants, were my first relief:
How kindly did they paint their vagrant ease!
And their long holiday that feared not grief,
For all belonged to all, and each was chief.
No plough their sinews strained; on grating road
No wain they drove, and yet, the yellow sheaf
In every vale for their delight was stowed:
For them, in nature's meads, the milky udder flowed.
Semblance, with straw and panniered ass, they made
Of potters wandering on from door to door:
But life of happier sort to me pourtrayed,
And other joys my fancy to allure;
The bag-pipe dinning on the midnight moor
In barn uplighted, and companions boon
Well met from far with revelry secure,
In depth of forest glade, when jocund June
Rolled fast along the sky his warm and genial moon.
But ill it suited me, in journey dark
O'er moor and mountain, midnight theft to hatch;
To charm the surly house-dog's faithful bark,
Or hang on tiptoe at the lifted latch;
The gloomy lantern, and the dim blue match,
The black disguise, the warning whistle shrill,
And ear still busy on its nightly watch,
Were not for me, brought up in nothing ill;
Besides, on griefs so fresh my thoughts were brooding still.
What could I do, unaided and unblest?
Poor Father! gone was every friend of thine:
And kindred of dead husband are at best
Small help, and, after marriage such as mine,
With little kindness would to me incline.
Ill was I then for toil or service fit:
With tears whose course no effort could confine,
By high-way side forgetful would I sit
Whole hours, my idle arms in moping sorrow knit.
I lived upon the mercy of the fields,
And oft of cruelty the sky accused;
On hazard, or what general bounty yields,
Now coldly given, now utterly refused.
The fields I for my bed have often used:
But, what afflicts my peace with keenest ruth
Is, that I have my inner self abused,
Foregone the home delight of constant truth,
And clear and open soul, so prized in fearless youth.
Three years a wanderer, often have I view'd,
In tears, the sun towards that country tend
Where my poor heart lost all its fortitude:
And now across this moor my steps I bend -
On! tell me whither-for no earthly friend
Have I. - She ceased, and weeping turned away,
As if because her tale was at an end
She wept; - because she had no more to say
Of that perpetual weight which on her spirit lay.
Жил близ Дервента бедный мой отец
(Так начала рассказ она простой),
Цветущим полем, горсткою овец
Он дорожил, как жилой золотой.
Был легок сон и день беспечен мой:
Вдоль берега я сети волокла
Иль наблюдала в бездне голубой
С крутой скалы, где стадо я пасла,
Челнок отца и влажный блеск весла.
Был добр отец мой и благочестив -
Его взрастила строгая семья.
Колени пред кроваткою склонив,
Едва лишь речь прорезалась моя,
За ним молитвы повторяла я.
Потом он научил меня читать,
И жили, как любимые друзья,
Со мною книги, - словно благодать,
Я в каждом доме стала их искать.
Забуду ль я, как лилия цвела
В моем саду, тимьян душистый рос,
Как под воскресные колокола
В нем разлилось благоуханье роз?
И как теперь мне вспомнятся без слез
Пушистые цыплята по весне,
И первоцвет в сиянье ранних рос,
И лебеди, по медленной волне
Издалека плывущие ко мне?
Еще я помню посох старый - в нем
Отец опору в немощи нашел;
Скамью его под кленом летним днем
И в знойном воздухе жужжанье пчел;
Простой наряд, который так мне шел,
Пса моего, умершего давно,
Что часто был на незнакомцев зол;
Садившуюся на мое окно
Малиновку, клевавшую зерно.
Так двадцать лет моих средь этих мест
Мелькнули и растаяли, как дым.
Богатый замок хижины окрест
Стал прибирать к владениям своим.
Поля, луга - все стало здесь чужим.
А господин был жаден и жесток.
Отец мой не склонился перед ним:
Наследственный любил он уголок
И ни за что расстаться с ним не мог.
Отец отверг предложенную мзду.
И стал он жертвой злобы. А когда
Он загнан был в суровую нужду,
Пришла вослед и худшая беда -
Лишился он родимого гнезда.
Все отняли! И лишь его кровать
Не взяли: он лежал на ней тогда.
И нам осталось слезы проливать
И новое пристанище искать.
Забуду ль час, когда отец, молясь,
Глядел с холма на шпиль поверх ветвей,
Где с колокольни музыка лилась
В день их венчанья с матерью моей?
Как верил он, что будет рядом с ней
Покоиться в земле своей родной!
Я ж не могла молиться: средь полей,
Сквозь слезы, что из глаз текли рекой,
Я видела наш дом - уже чужой.
Я там дружила с юношей одним,
Которого, как брата, с давних пор
Я полюбила: мы играли с ним
И песни пели средь зеленых гор.
А повзрослев, друг другу нежный взор
Дарили мы в залог иных наград.
Мы завели о свадьбе разговор.
Мне грезился венчальный наш обряд
И белый подвенечный мой наряд.
Но друг уехал в дальний край от нас
У городских учиться мастеров.
О, сколько было слез в прощальный час,
И пылких клятв, и незабвенных слов! -
С отцом мы под его явились кров.
Я плакала, упав к нему на грудь.
Он клялся, что в беде меня готов
Любить, как в счастье. Долгим был наш путь.
Отец мой вновь спокойно мог уснуть.
Четыре года - Господу хвала! -
Мы добывали хлеб нелегкий свой.
Я трех прелестных крошек родила.
Утешенный, отец скончался мой.
Счастливый! Нас, измученных нуждой,
И наших исхудавших малышей
Не видел он! Скрыл камень гробовой
Пустую прялку от его очей,
Очаг остывший, скорбь моих ночей.
Когда ж бороться не хватило сил
И были мы надежды лишены,
Надменный барабан провозгласил
Изгнанье всем, кто слабы и бедны.
Меня, детей, что были голодны,
Мой муж в объятья заключил с тоской -
На то и стали руки лишь годны.
Мольбы напрасны! На берег морской
Мы повлеклись с несчастною толпой.
Мы провели немало тяжких дней
На корабле, пока не отплыл он.
И был ужасен вид родных полей:
Наш край чумой был так опустошен,
Что там умолк и похоронный звон.
Скорее прочь! Но горек был наш бег:
Не знали мы, что тьма со всех сторон
И лучших дней не видеть нам вовек,
Когда вдали растаял милый брег.
Уж миновала летняя пора,
И океан все яростнее гнал
Волну, что воздымалась, как гора;
И с ужасом глядели мы, как шквал,
Крутясь и воя, волны разбивал.
О, знать бы нам, какие там, вдали,
Нас ожидают муки, - в этот вал
Мы броситься бы, верно, предпочли!
Так мы достигли западной земли.
О, как порою страшно платишь ты
За расставанье с самым дорогим!
Уж лучше жить в пещере Нищеты,
Где ты ни для одной звезды не зрим,
Иль на глумленье франтам городским
Плоть гибнущую выставлять свою,
Чем бегать в стае, где врагом твоим
Стать должен каждый, в яростном бою,
В стремленье выжить пьющий кровь твою!
Нас мучили болезни, голод, страх,
Страданий затянул водоворот.
В лесах, в полях, в пустынях, в городах
Нам не было спасенья от невзгод.
Войной и мором были в этот год
Убиты муж и дети! Вся семья!
Но слезы мои высохли, - и вот,
В отчаянье, как после забытья,
Очнулась на британском судне я.
Был ранний час, и синь воды морской
Рассветным отблеском озарена.
И на море царил такой покой,
Такая неземная тишина,
Какой душа в страданье лишена.
В простор, что был так чудно молчалив,
Привычной безнадежности полна,
Я вглядывалась долго, ощутив
Сквозь боль как будто радости прилив.
Ах, как несхоже это все с былым,
Где слух терзал мне голодавших вой,
Где громоздились трупы и, как дым,
Струился воздух черный и чумной;
Где оглашался воплем дальний бой
И взрывы поднимали к небу прах,
И люди бледной мертвенной толпой
В подвалах мрачных прятались, и страх
Отчаяньем убит был в их сердцах!
Как я от горя не сошла с ума,
Когда врывалась, сердце леденя,
Война, как буря, в улицы, в дома,
И языками адского огня
Нас доставала гибель, и резня
Там не щадила ни дитя, ни мать!
Но отступи, безумье, от меня!
О, как легко, глядясь в морскую гладь,
Целебный воздух я могла вдыхать!
Все прежнее осталось вдалеке,
Как будто в мире я жила другом.
Следила я за парусом в тоске,
Что поднят был в безветрии морском
Терпенье потерявшим моряком,
И думала: не лучше ль этот бег
Бесцельный длить, не зная, где мой дом?
О, если б я могла уплыть навек
От мест, где обитает человек!
Вот здесь, вот здесь, - мечта шептала мне, -
Приют последний тело обретет.
Я буду мирно плакать в тишине,
Скитаясь дни и ночи напролет
В пространстве беспредельных этих вод -
Мне в них могила чудилась моя.
Но судно в порт доставил мореход,
Разбив мечты. Без пищи, без жилья
Средь тысячи домов бродила я.
Казалось, я беспомощней теперь
Матроса, что волною брошен был
На скалы, - ни в одну стучаться дверь
Не смела я, как голод ни томил.
В чужом сарае я легла без сил
Средь спящих кур, когда настала ночь.
Был бой часов на башне так уныл!
Назавтра повторилось все точь-в-точь:
Мне было попрошайничать невмочь.
Так день второй прошел, и третий вслед;
Я, не найдя ни хлеба, ни угла,
В отчаянье, смешавшем явь и бред,
В разрушенную крепость забрела.
Там боль меня пронзила, как игла,
Мой мозг был полон, как в кошмарном сне,
Видений диких, взор застлала мгла, -
Я чувств лишилась, и очнуться мне
Случилось на больничной простыне.
Мой дух был слаб, и множество былых
Событий стерлось в памяти моей.
Я вслушивалась в жалобы больных
На тысячу мне чуждых мелочей:
На шум шагов, на стон в тиши ночей,
На злое выражение лица
Сиделки, на бездушие врачей, -
Все это раздражало без конца
Их вялые, усталые сердца.
Я им была не в силах сострадать:
Меня не беспокоил этот вздор.
Ко мне вернулась память, и опять
Я вышла на сияющий простор.
И обратила изумленный взор
На все вокруг! А позднею порой
Меня привлек пылающий костер. -
Бродяг потряс рассказ печальный мой,
У них нашла я пищу и покой.
И отклик на несчастие мое
Так дорог был мне в грубых их сердцах!
По их словам, их вольное житье
Не омрачали ни печаль, ни страх.
С поклажей не тряслись они в возах
И никогда не брали в руки плуг.
Но сноп для них был собран на полях,
Для них алели ягоды вокруг,
И теплым стогом согревал их луг.
Они бродили, точно гончары,
С навьюченным корзинами ослом.
И сладкой представлялась до поры
Их жизнь в воображении моем:
Волынки звук в безмолвии ночном,
Веселый пир компании честной
В конюшне, озаренной фонарем,
Иль на поляне средь глуши лесной
Под полною и ясною луной.
Но в час, когда набрасывала мгла
На лес и горы плотный свой покров, -
К чужим дворам я красться не могла
И приручать цепных угрюмых псов
Или тайком отодвигать засов.
Условный свист в полуночной тиши
И дрожь при звуке собственных шагов
Казались новой пыткой для души,
Чьи раны были все еще свежи.
Что было делать? Чем унять печаль?
Отец мой бедный! Все твои друзья
Ушли из жизни, и помочь едва ль
Могла мне мужа мертвого семья.
На них и не рассчитывала я.
К труду была я тоже не годна.
Часами, слезы горькие лия,
Сидела у дороги я, одна,
Безвыходной тоской угнетена.
И, небеса в жестокости виня,
Кормилась я лишь милостью полей
Да тем, что оставляло для меня
Небрежное сочувствие людей.
Поля постелью сделались моей.
Но гордая душа средь этих бед
Оскорблена была всего больней.
И чистой веры ясных юных лет
В добро и правду в ней давно уж нет.
Уже три года так скитаюсь я,
Сквозь слезы наблюдая всякий раз,
Как уплывает солнце в те края,
Где первая беда со мной стряслась.
Скажи, куда мне путь держать сейчас?
Нет у меня ни близких, ни друзей!
...Заплакав, прервала она рассказ.
И нечего сказать уж было ей
О неизбывной горести своей.
GOODY BLAKE AND HARRY GILL
A True Story
Oh! what's the matter? what's the matter?
What is't that ails young Harry Gill?
That evermore his teeth they chatter,
Chatter, chatter, chatter still!
Of waistcoats Harry has no lack,
Good duffle grey, and flannel fine;
He has a blanket on his back,
And coats enough to smother nine.
In March, December, and in July,
Tis all the same with Harry Gill;
The neighbours tell, and tell you truly,
His teeth they chatter, chatter still.
At night, at morning, and at noon,
Tis all the same with Harry Gill;
Beneath the sun, beneath the moon,
His teeth they chatter, chatter still!
Young Harry was a lusty drover,
And who so stout of limb as he?
His cheeks were red as ruddy clover;
His voice was like the voice of three.
Old Goody Blake was old and poor;
Ill fed she was, and thinly clad;
And any man who passed her door
Might see how poor a hut she had.
All day she spun in her poor dwelling:
And then her three hours' work at night,
Alas! 'twas hardly worth the telling,
It would not pay for candle-light.
Remote from sheltered village-green,
On a hill's northern side she dwelt,
Where from sea-blasts the hawthorns lean,
And hoary dews are slow to melt.
By the same fire to boil their pottage,
Two poor old Dames, as I have known,
Will often live in one small cottage;
But she, poor Woman! housed alone.
Twas well enough when summer came,
The long, warm, lightsome summer-day,
Then at her door the canty Dame
Would sit, as any linnet, gay.
But when the ice our streams did fetter,
Oh then how her old bones would shake!
You would have said, if you had met her,
'Twas a hard time for Goody Blake.
Her evenings then were dull and dead:
Sad case it was, as you may think,
For very cold to go to bed;
And then for cold not sleep a wink.
О joy for her! whene'er in winter
The winds at night had made a rout;
And scattered many a lusty splinter
And many a rotten bough about.
Yet never had she, well or sick,
As every man who knew her says,
A pile beforehand, turf or stick,
Enough to warm her for three days.
Now, when the frost was past enduring,
And made her poor old bones to ache,
Could any thing be more alluring
Than an old hedge to Goody Blake?
And, now and then, it must be said,
When her old bones were cold and chill,
She left her fire, or left her bed,
To seek the hedge of Harry Gill.
Now Harry he had long suspected
This trespass of old Goody Blake;
And vowed that she should be detected -
That he on her would vengeance take.
And oft from his warm fire he'd go,
And to the fields his road would take;
And there, at night, in frost and snow,
He watched to seize old Goody Blake.
And once, behind a rick of barley,
Thus looking out did Harry stand:
The moon was full and shining clearly,
And crisp with frost the stubble land.
- He hears a noise-he's all awake -
Again? - on tip-toe down the hill
He softly creeps - 'tis Goody Blake;
She's at the hedge of Harry Gill!
Right glad was he when he beheld her:
Stick after stick did Goody pull:
He stood behind a bush of elder,
Till she had filled her apron full.
When with her load she turned about,
The by-way back again to take;
He started forward, with a shout,
And sprang upon poor Goody Blake.
And fiercely by the arm he took her,
And by the arm he held her fast,
And fiercely by the arm he shook her,
And cried, "I've caught you then at last!" -
Then Goody, who had nothing said,
Her bundle from her lap let fall;
And, kneeling on the sticks, she prayed
To God that is the judge of all.
She prayed, her withered hand uprearing,
While Harry held her by the arm-
"God! who art never out of hearing,
О may he never more be warm!"
The cold, cold moon above her head,
Thus on her knees did Goody pray;
Young Harry heard what she had said:
And icy cold he turned away.
He went complaining all the morrow
That he was cold and very chill:
His face was gloom, his heart was sorrow,
Alas! that day for Harry Gill!
That day he wore a riding-coat,
But not a whit the warmer he:
Another was on Thursday brought,
And ere the Sabbath he had three.
'Twas all in vain, a useless matter,
And blankets were about him pinned;
Yet still his jaws and teeth they clatter;
Like a loose casement in the wind.
And Harry's flesh it fell away;
And all who see him say, 'tis plain,
That, live as long as live he may,
He never will be warm again.
No word to any man he utters,
A-bed or up, to young or old;
But ever to himself he mutters,
"Poor Harry Gill is very cold."
A-bed or up, by night or day;
His teeth they chatter, chatter still.
Now think, ye farmers all, I pray,
Of Goody Blake and Harry Gill!
правдивая история
Какая хворь, какая сила
И дни, и месяцы подряд
Так сотрясает Гарри Джилла,
Что зубы у него стучат?
У Гарри недостатка нет
В жилетах, шубах меховых.
И все, во что больной одет,
Согрело б и девятерых.
В апреле, в декабре, в июне,
В жару ли, в дождь ли, в снегопад,
Под солнцем или в полнолунье
У Гарри зубы все стучат!
Все то же с Гарри круглый год -
Твердит о нем и стар и млад:
Днем, утром, ночи напролет
У Гарри зубы все стучат!
Он молод был и крепко слажен
Для ремесла гуртовщика:
В его плечах косая сажень,
Кровь с молоком - его щека.
А Гуди Блейк стара была,
И каждый вам поведать мог,
В какой нужде она жила,
Как темный дом ее убог.
За пряжею худые плечи
Не распрямляла день и ночь.
Увы, случалось, и на свечи
Ей было накопить невмочь.
Стоял на хладной стороне
Холма ее промерзший дом.
И уголь был в большой цене
В селенье отдаленном том.
Нет близкой у нее подруги,
Делить ей не с кем кров и снедь.
Ей, видно, в нищенской лачуге
Одной придется умереть.
Лишь ясной солнечной порой,
С приходом летнего тепла,
Подобно птичке полевой,
Она бывает весела.
Когда ж затянет льдом потоки -
Ей жизнь и вовсе невтерпеж.
Как жжет ее мороз жестокий
И кости пробирает дрожь!
Когда так пусто и мертво
Ее жилище в поздний час, -
О, догадайтесь, каково
От стужи не смыкать ей глаз!
Ей счастье выпадало редко,
Когда, вокруг чиня разбой,
К ее избе сухие ветки
И щепки ветер гнал ночной.
Не поминала и молва,
Чтоб Гуди запасалась впрок.
И дров хватало ей едва
Лишь на один-другой денек.
Когда мороз пронзает жилы
И кости старые болят -
Плетень садовый Гарри Джилла
Ее притягивает взгляд.
И вот, очаг покинув свой,
Едва угаснет зимний день,
Она озябшею рукой
Нащупывает тот плетень.
Но о прогулках Гуди старой
Догадывался Гарри Джилл.
Он мысленно грозил ей карой,
Он Гуди подстеречь решил.
Он шел выслеживать ее
В поля ночные, в снег, в метель,
Оставив теплое жилье,
Покинув жаркую постель.
И вот однажды за скирдою
Таился он, мороз кляня.
Под яркой полною луною
Хрустела мерзлая стерня.
Вдруг шум он слышит и тотчас
С холма спускается, как тень:
Да это Гуди Блейк как раз
Явилась разорять плетень!
Был Гарри рад ее усердью,
Улыбкой злобною расцвел,
И ждал, покуда - жердь за жердью -
Она наполнит свой подол.
Когда ж пошла она без сил
Обратно с ношею своей -
Свирепо крикнул Гарри Джилл
И преградил дорогу ей.
И он схватил ее рукою,
Рукой тяжелой, как свинец,
Рукою крепкою и злою,
Вскричав: "Попалась, наконец!"
Сияла полная луна.
Поклажу наземь уронив,
Взмолилась Господу она,
В снегу колени преклонив.
Упав на снег, взмолилась Гуди
И руки к небу подняла:
"Пускай он вечно мерзнуть будет!
Господь, лиши его тепла!"
Такой была ее мольба.
Ее услышал Гарри Джилл -
И в тот же миг от пят до лба
Озноб всего его пронзил.
Всю ночь трясло его, и утром
Его пронизывала дрожь.
Лицом унылым, взором мутным
Стал на себя он не похож.
Спастись от стужи не помог
Ему извозчичий тулуп.
И в двух согреться он не мог,
И в трех был холоден, как труп.
Кафтаны, одеяла, шубы -
Все бесполезно с этих пор.
Стучат, стучат у Гарри зубы,
Как на ветру оконный створ.
Зимой и летом, в зной и в снег
Они стучат, стучат, стучат!
Он не согреется вовек! -
Твердит о нем и стар и млад.
Он говорить ни с кем не хочет.
В сиянье дня, в ночную тьму
Он только жалобно бормочет,
Что очень холодно ему.
Необычайный сей рассказ
Я вам правдиво изложил.
Да будут в памяти у вас
И Гуди Блейк, и Гарри Джилл!
LINES WRITTEN AT A SMALL DISTANCE FROM MY HOUSE AND SENT
BY MY LITTLE BOY TO THE PERSON TO WHOM THEY WERE ADDRESSED
It is the first mild day of March:
Each minute sweeter than before
The redbreast sings from the tall larch
That stands beside our door.
There is a blessing in the air,
Which seems a sense of joy to yield
To the bare trees, and mountains bare,
And grass in the green field.
My sister! ('tis a wish of mine)
Now that our morning meal is done,
Make haste, your morning task resign;
Come forth and feel the sun.
Edward will come with you; - and, pray,
Put on with speed your woodland dress;
And bring no book: for this one day
We'll give to idleness.
No joyless forms shall regulate
Our living calendar:
We from to-day, my Friend, will date
The opening of the year.
Love, now a universal birth,
From heart to heart is stealing,
From earth to man, from man to earth:
- It is the hour of feeling.
One moment now may give us more
Than years of toiling reason:
Our minds shall drink at every pore
The spirit of the season.
Some silent laws our hearts will make,
Which they shall long obey:
We for the year to come may take
Our temper from to-day.
And from the blessed power that rolls
About, below, above,
We'll frame the measure of our souls:
They shall be tuned to love.
Then come, my Sister! come, I pray,
With speed put on your woodland dress;
And bring no book: for this one day
We'll give to idleness.
СТИХИ, НАПИСАННЫЕ НЕПОДАЛЕКУ ОТ ДОМА И ПЕРЕДАННЫЕ МОИМ МАЛЬЧИКОМ ТОЙ,
К КОМУ ОБРАЩЕНЫ
Весенним первым теплым днем
Миг новый прежнего прелестней.
На дереве у входа в дом
Малиновка заводит песню.
Блаженством воздух напоен
И вся ожившая округа:
От голых гор и голых крон
До зеленеющего луга.
Покончив с завтраком, сестра,
Мое желание исполни:
На солнце выбеги с утра
И о делах своих не помни.
Простое платьице надень
И не бери с собою чтенье.
Я так хочу, чтоб в этот день
Мы вдоволь насладились ленью.
Условностей привычный гнет
С себя мы сбросим, и сегодня
Мы новых дней начнем отсчет,
Как после даты новогодней.
Всему цветение суля,
От сердца к сердцу льнет украдкой
Любовь, - и влажная земля
Пронизана истомой сладкой.
Мгновенье может больше дать,
Чем полстолетья рассуждений.
Мы каждой клеткой благодать
Впитаем в этот день весенний.
Укладу новому храня
В сердцах своих повиновенье,
Весь год из нынешнего дня
Мы будем черпать вдохновенье.
И сила этого вокруг
Распространенного блаженства
Поможет нам с тобой, мой друг,
Достичь любви и совершенства.
Так поскорее же надень
Простое платьице и чтенья
В путь не бери - ведь в этот день
Мы будем наслаждаться ленью.
SIMON LEE, THE OLD HUNTSMAN, WITH AN INCIDENT IN WHICH HE WAS CONCERNED
In the sweet shire of Cardigan,
Not far from pleasant Ivor-hall,
An old man dwells, a little man,
I've heard he once was tall.
Of years he has upon his back,
No doubt, a burthen weighty;
He says he is three score and ten,
But others say he's eighty.
A long blue liver-coat has he,
That's fair behind, and fair before;
Yet, meet him where you will, you see
At once that he is poor.
Full five and twenty years he lived
A running huntsman merry;
And, though he has but one eye left,
His cheek is like a cherry.
No man like him the horn could sound,
And no man was so full of glee;
To say the least, four counties round
Had heard of Simon Lee;
His master's dead, and no one now
Dwells in the hall of Ivor;
Men, dogs, and horses, all are dead;
He is the sole survivor.
His hunting feats have him bereft
Of his right eye, as you may see:
And then, what limbs those feats have left
To poor old Simon Lee!
He has no son, he has no child,
His wife, an aged woman,
Lives with him, near the waterfall,
Upon the village common.
And he is lean and he is sick,
His little body's half awry
His ancles they are swoln and thick
His legs are thin and dry.
When he was young he little knew
Of husbandry or tillage;
And now he's forced to work, though weak,
- The weakest in the village.
He all the country could outrun,
Could leave both man and horse behind;
And often, ere the race was done,
He reeled and was stone-blind.
And still there's something in the world
At which his heart rejoices;
For when the chiming hounds are out,
He dearly loves their voices!
Old Ruth works out of doors with him,
And does what Simon cannot do;
For she, not over stout of limb,
Is stouter of the two.
And though you with your utmost skill
From labour could not wean them,
Alas! 'tis very little, all
Which they can do between them.
Beside their moss-grown hut of clay,
Not twenty paces from the door,
A scrap of land they have, but they
Are poorest of the poor.
This scrap of land he from the heath
Enclosed when he was stronger;
But what avails the land to them,
Which they can till no longer?
Few months of life has he in store,
As he to you will tell,
For still, the more he works, the more
His poor old ankles swell.
My gentle reader, I perceive
How patiently you've waited,
And I'm afraid that you expect
Some tale will be related.
О reader! had you in your mind
Such stores as silent thought can bring,
O gentle reader! you would find
A tale in every thing.
What more I have to say is short,
I hope you'll kindly take it;
It is no tale; but should you think,
Perhaps a tale you'll make it.
One summer-day I chanced to see
This old man doing all he could
About the root of an old tree,
A stump of rotten wood.
The mattock totter'd in his hand
So vain was his endeavour
That at the root of the old tree
He might have worked for ever.
"You're overtasked, good Simon Lee,
Give me your tool," to him I said;
And at the word right gladly he
Received my proffer'd aid.
I struck, and with a single blow
The tangled root I sever'd,
At which the poor old man so long
And vainly had endeavour'd.
The tears into his eyes were brought,
And thanks and praises seemed to run
So fast out of his heart, I thought
They never would have done.
- I've heard of hearts unkind, kind deeds
With coldness still returning.
Alas! the gratitude of men
Has oftener left me mourning.
Вблизи имения Айвор,
Средь райских Кардиганских мест
Жил старый егерь - с давних пор
Прославленный окрест.
Но спину крепкую его
В дугу согнуло время:
Ее восьмидесяти лет
Отяготило бремя.
Еще опрятен голубой
Его мундир былых времен.
Но догадаться мог любой
О том, что беден он.
Беспечным егерем служил
Он четверть века с лишним.
И ныне щеки у него
Подобны спелым вишням.
Никто трубить, как Саймон Ли,
Во дни минувшие не мог:
Четыре замка той земли
Будил веселый рог.
Давно уж пуст Айвор, увы!
И господа в могилах,
Собаки, лошади мертвы -
Лишь Саймон пережил их.
Былые подвиги его,
Как убедиться вы могли,
Лишили глаза одного.
О, бедный Саймон Ли!
Свой век влачит он без детей
В существованье скудном,
С женою старою своей
На выгоне безлюдном.
Он весь осунулся, зачах,
Фигура сгорблена, крива.
На тощих, высохших ногах
Он держится едва.
Он смолоду не знал труда,
Он не ходил за плугом -
Явилась к Саймону нужда
С годами и недугом.
Средь этих пастбищ и полей
Вслепую мог носиться он,
Опережая лошадей,
Ведя счастливый гон.
Он все еще от лая псов
Приходит в упоенье,
От их веселых голосов,
Звучащих в отдаленье.
Покрепче Саймона была
Его жена, старуха Рут,
И часто на себя брала
Хозяйский тяжкий труд.
Но хоть с работой разлучить
Едва ли что могло их, -
Не много проку было в том,
Увы, от них обоих.
Близ хижины, поросшей мхом,
Принадлежал им клок земли.
Ее на пустыре глухом
Возделал Саймон Ли.
Пришли худые времена:
Нет прежних урожаев.
Давно заброшена земля
По слабости хозяев.
О том, что доживает дни,
Он скажет сам наверняка.
В трудах распухшие ступни
Болят у старика.
Читатель добрый, вижу я,
Ты кротко ждешь развязки.
Но я боюсь, что ты желал
Какой-то чудной сказки.
В воображении твоем
Историй разных целый клад.
Чудесный вымысел во всем
Ты обнаружить рад.
Читатель, в сказку мой сюжет
Сам превратить попробуй,
Поскольку здесь ни сказки нет,
Ни выдумки особой.
Однажды ясным летним днем
Я Саймона увидел - он
Над полусгнившим старым пнем
Склонился, утомлен.
Уже, казалось, целый век,
Отчаянью покорен,
Киркой, дрожавшею в руках,
Рубил он крепкий корень.
"О, милый Саймон, - молвил я, -
Позволь, тебе я помогу!"
И, облегченья не тая,
Он мне отдал кирку.
И узловатый корень враз
С размаху сокрушил я,
Одним ударом завершив
Столь долгие усилья.
Тут слез не удержал старик,
И благодарность, и восторг
С внезапной силой в тот же миг
Он из души исторг.
Увы, сердечностью такой
Мне редко отвечали.
От благодарности людской
Я чаще был в печали.
ANECDOTE FOR FATHERS, SHEWING HOW THE ART OF LYING MAY BE TAUGHT
I have a boy of five years old,
His face is fair and fresh to see;
His limbs are cast in beauty's mould,
And dearly he loves me.
One morn we stroll'd on our dry walk,
Our quiet house all full in view,
And held such intermitted talk
As we are wont to do.
My thoughts on former pleasures ran;
I thought of Kilve's delightful shore,
Our pleasant home, when spring began,
A long, long year before.
A day it was when I could bear
To think, and think, and think again;
With so much happiness to spare,
I could not feel a pain.
My boy was by my side, so slim
And graceful in his rustic dress!
And oftentimes I talked to him,
In very idleness.
The young lambs ran a pretty race;
The morning sun shone bright and warm;
"Kilve," said I, "was a pleasant place,
And so is Liswyn farm."
"My little boy, which like you more,"
I said and took him by the arm-
"Our home by Kilve's delightful shore,
Or here at Liswyn farm?"
"And tell me, had you rather be,"
I said and held him by the arm,
"At Kilve's smooth shore by the green sea,
Or here at Liswyn farm?"
In careless mood he looked at me,
While still I held him by the arm,
And said, "At Kilve I'd rather be
Than here at Liswyn farm."
"Now, little Edward, say why so;
My little Edward, tell me why;"
"I cannot tell, I do not know."
"Why, this is strange," said I.
"For, here are woods and green-hills warm;
There surely must some reason be
Why you would change sweet Liswyn farm
For Kilve by the green sea."
At this, my boy, so fair and slim,
Hung down his head, nor made reply;
And five times did I say to him,
"Why, Edward, tell me why?"
His head he raised-there was in sight,
It caught his eye, he saw it plain-
Upon the house-top, glittering bright,
A broad and gilded vane.
Then did the boy his tongue unlock,
And thus to me he made reply:
"At Kilve there was no weather-cock,
And that's the reason why."
О dearest, dearest boy! my heart
For better lore would seldom yearn,
Could I but teach the hundredth part
Of what from thee I leam.
ИСТОРИЯ ДНЯ ОТЦОВ, ИЛИ КАК МОЖНО ВОСПИТАТЬ ПРИВЫЧКУ КО ЛЖИ
Красив и строен мальчик мой -
Ему всего лишь пять.
И нежной любящей душой
Он ангелу под стать.
У дома нашего вдвоем
Мы с ним гуляли в ранний час,
Беседуя о том, о сем,
Как принято у нас.
Мне вспоминался дальний край,
Наш домик прошлою весной.
И берег Кильва, точно рай,
Возник передо мной.
И столько счастья я сберег,
Что, возвращаясь мыслью вспять,
Я в этот день без боли мог
Былое вспоминать.
Одетый просто, без прикрас,
Мой мальчик был пригож и мил.
Я с ним, как прежде много раз,
Беспечно говорил.
Ягнят был грациозен бег
На фоне солнечного дня.
"Наш Лисвин, как и Кильвский брег,
Чудесен", - молвил я.
"Тебе милее здешний дом? -
Спросил я малыша. -
Иль тот, на берегу морском?
Ответь, моя душа!
И где ты жить, в краю каком
Хотел бы больше, дай ответ:
На Кильвском берегу морском
Иль в Лисвине, мой свет?"
Глаза он поднял на меня,
И взгляд был простодушья полн:
"У моря жить хотел бы я,
Вблизи зеленых волн".
"Но, милый Эдвард, отчего?
Скажи, мой мальчик, почему?"
"Не знаю, - был ответ его, -
И сам я не пойму..."
"Зачем же эту благодать
Лесов и солнечных лугов
Ты безрассудно променять
На Кильв морской готов?"
Но, отведя смущенный взгляд,
Не отвечал он ничего.
Я повторил пять раз подряд:
"Скажи мне, отчего?"
Вдруг поднял голову малыш,
И, ярким блеском привлечен,
Увидел на одной из крыш
Сверкавший флюгер он.
И миг спустя его ответ,
Столь долгожданный, был таков:
"Все дело в том, что в Кильве нет
Вот этих петухов".
Я стать мудрей бы не мечтал,
Когда, мой дорогой сынок,
Тому, что от тебя узнал,
Сам научить бы мог.
- A simple Child,
That lightly draws its breath,
And feels its life in every limb,
What should it know of death?
I met a little cottage Girl:
She was eight years old, she said;
Her hair was thick with many a curl
That clustered round her head.
She had a rustic, woodland air,
And she was wildly clad:
Her eyes were fair, and very fair;
- Her beauty made me glad.
"Sisters and brothers, little Maid,
How many may you be?"
"How many? Seven in all," she said
And wondering looked at me.
"And where are they? I pray you tell.
She answered, "Seven are we;
And two of us at Conway dwell,
And two are gone to sea.
"Two of us in the church-yard lie,
My sister and my brother;
And, in the church-yard cottage, I
Dwell near them with my mother."
"You say that two at Conway dwell,
And two are gone to sea,
Yet ye are seven! - I pray you tell,
Sweet Maid, how this may be."
Then did the little Maid reply,
"Seven boys and girls are we;
Two of us in the church-yard lie,
Beneath the church-yard tree."
"You run about, my little Maid,
Your limbs they are alive;
If two are in the church-yard laid,
Then ye are only five."
"Their graves are green, they may be seen,"
The little Maid replied,
"Twelve steps or more from my mother's door,
And they are side by side.
"My stockings there I often knit,
My kerchief there I hem;
And there upon the ground I sit,
And sing a song to them.
"And often after sunset, Sir,
When it is light and fair,
I take my little porringer,
And eat my supper there.
"The first that died was sister Jane;
In bed she moaning lay,
Till God released her of her pain;
And then she went away.
"So in the church-yard she was laid;
And, when the grass was dry,
Together round her grave we played,
My brother John and I.
"And when the ground was white with snow,
And I could run and slide,
My brother John was forced to go,
And he lies by her side."
"How many are you, then," said I,
"If they two are in heaven?"
Quick was the little Maid's reply,
"O Master! we are seven."
"But they are dead; those two are dead!
Their spirits are in heaven!"
Twas throwing words away; for still
The little Maid would have her will,
And said, "Nay, we are seven!"
Легко радушное дитя
Привыкшее дышать,
Здоровьем, жизнию цветя,
Как может смерть понять?
Навстречу девочка мне шла:
Лет восемь было ей;
Ее головку облегла
Струя густых кудрей.
И дик был вид ее степной,
И дик простой наряд,
И радовал меня красой
Малютки милый взгляд.
"Всех сколько вас, - ей молвил я, -
И братьев, и сестер?"
- Всего? Нас семь! - и, на меня
Дивясь, бросает взор.
"А где ж они?" - Нас семь всего, -
В ответ малютка мне. -
Нас двое жить пошли в село
И два на корабле.
И на кладбище брат с сестрой
Лежат из семерых,
А за кладбищем я с родной:
Живем мы подле них.
"Как? Двое жить в село пошли,
Пустились двое плыть,
А вас все семь! Дружок, скажи,
Как это может быть?"
- Нас семь, нас семь! - она тотчас
Опять сказала мне.
- Здесь на кладбище двое нас
Под ивою в земле.
"Ты бегаешь вокруг нее,
Ты видно, что жива;
Но вас лишь пять, дитя мое,
Когда под ивой два".
- На их гробах земля в цветах,
И десяти шагов
Нет от дверей родной моей
До милых нам гробов.
Я часто здесь чулки вяжу,
Платок мой здесь рублю,
И подле их могил сижу,
И песни им пою.
И если позднею порой
Светло горит заря,
То, взяв мой сыр и хлеб с собой,
Здесь ужинаю я.
Малютка Дженни день и ночь
Томилася, больна;
Но Бог ей не забыл помочь -
И спряталась она.
Когда ж ее мы погребли
И расцвела земля -
К ней на могилку мы пришли
Резвиться, Джон и я.
Но только дождалась зимой
Коньков я и саней,
Ушел и Джон, братишка мой,
И лег он рядом с ней.
"Так сколько ж вас?" - был мой ответ. -
На небе двое, верь!
Вас только пять". - О, барин, нет!
Сочти - нас семь теперь.
"Да нет уж двух: они в земле,
А души в небесах!"
Но был ли прок в моих словах?
Все девочка твердила мне:
- О нет, нас семь, нас семь!
LINES WRITTEN IN EARLY SPRING
I heard a thousand blended notes,
While in a grove I sate reclined,
In that sweet mood when pleasant thoughts
Bring sad thoughts to the mind.
To her fair works did Nature link
The human soul that through me ran;
And much it grieved my heart to think
What man has made of man.
Through primrose tufts, in that green bower,
The periwinkle trailed its wreaths;
And 'tis my faith that every flower
Enjoys the air it breathes.
The birds around me hopped and played,
Their thoughts I cannot measure:-
But the least motion which they made
It seemed a thrill of pleasure.
The budding twigs spread out their fan,
To catch the breezy air;
And I must think, do all I can,
That there was pleasure there.
If this belief from heaven be sent,
If such be Nature's holy plan,
Have I not reason to lament
What man has made of man?
СТРОКИ, НАПИСАННЫЕ РАННЕЮ ВЕСНОЙ
В прозрачной роще, в день весенний
Я слушал многозвучный шум.
И радость светлых размышлений
Сменялась грустью мрачных дум.
Все, что природа сотворила,
Жило в ладу с моей душой.
Но что, - подумал я уныло, -
Что сделал человек с собой?
Средь примул, полных ликованья,
Барвинок нежный вил венок.
От своего благоуханья
Блаженствовал любой цветок.
И, наблюдая птиц круженье, -
Хоть и не мог их мыслей знать, -
Я верил: каждое движенье
Для них - восторг и благодать.
И ветки ветра дуновенье
Ловили веером своим.
Я не испытывал сомненья,
Что это было в радость им.
И коль уверенность моя -
Не наваждение пустое,
Так что, - с тоскою думал я, -
Что сделал человек с собою?
"There is a Thorn - it looks so old,
In truth, you'd find it hard to say
How it could ever have been young,
It looks so old and grey.
Not higher than a two years' child
It stands erect, this aged Thorn;
No leaves it has, no prickly points;
It is a mass of knotted joints,
A wretched thing forlorn,
It stands erect, and like a stone
With lichens is it overgrown.
"Like rock or stone, it is o'ergrown,
With lichens to the very top,
And hung with heavy tufts of moss,
A melancholy crop:
Up from the earth these mosses creep,
And this poor Thorn they clasp it round
So close, you'd say that they are bent
With plain and manifest intent
To drag it to the ground;
And all have joined in one endeavour
To bury this poor Thorn for ever.
"High on a mountain's highest ridge,
Where oft the stormy winter gale
Cuts like a scythe, while through the clouds
It sweeps from vale to vale;
Not five yards from the mountain path,
This Thorn you on your left espy;
And to the left, three yards beyond,
You see a little muddy pond
Of water-never dry
Though but of compass small, and bare
To thirsty suns and parching air.
"And, close beside this aged Thorn,
There is a fresh and lovely sight,
A beauteous heap, a hill of moss,
Just half a foot in height.
All lovely colours there you see,
All colours that were ever seen;
And mossy network too is there,
As if by hand of lady fair
The work had woven been;
And cups, the darlings of the eye,
So deep is their vermilion dye.
"Ah me! what lovely tints are there
Of olive green and scarlet bright,
In spikes, in branches, and in stars,
Green, red, and pearly white!
This heap of earth o'ergrown with moss,
Which close beside the Thorn you see,
So fresh in all its beauteous dyes,
Is like an infant's grave in size,
As like as like can be:
But never, never any where,
An infant's grave was half so fair.
"Now would you see this aged Thorn,
This pond, and beauteous hill of moss,
You must take care and choose your time
The mountain when to cross.
For oft there sits between the heap
So like an infant's grave in size,
And that same pond of which I spoke,
A Woman in a scarlet cloak,
And to herself she cries,
'Oh misery! oh misery!
Oh woe is me! oh misery!'"
"At all times of the day and night
This wretched Woman thither goes;
And she is known to every star,
And every wind that blows;
And there, beside the Thorn, she sits
When the blue daylight's in the skies,
And when the whirlwind's on the hill,
Or frosty air is keen and still,
And to herself she cries,
'Oh misery! oh misery!
Oh woe is me! oh misery!'"
"Now wherefore, thus, by day and night,
In rain, in tempest, and in snow,
Thus to the dreary mountain-top
Does this poor Woman go?
And why sits she beside the Thorn
When the blue daylight's in the sky
Or when the whirlwind's on the hill,
Or frosty air is keen and still,
And wherefore does she cry? -
О wherefore? wherefore? tell me why
Does she repeat that doleful cry?"
"I cannot tell; I wish I could;
For the true reason no one knows:
But would you gladly view the spot,
The spot to which she goes;
The hillock like an infant's grave,
The pond-and Thorn, so old and grey;
Pass by her door - 'tis seldom shut -
And, if you see her in her hut -
Then to the spot away!
I never heard of such as dare
Approach the spot when she is there."
"But wherefore to the mountain-top
Can this unhappy Woman go?
Whatever star is in the skies,
Whatever wind may blow?"
"Full twenty years are past and gone
Since she (her name is Martha Ray)
Gave with a maiden's true good-will
Her company to Stephen Hill;
And she was blithe and gay,
While friends and kindred all approved
Of him whom tenderly she loved.
"And they had fixed the wedding day,
The morning that must wed them both;
But Stephen to another Maid
Had sworn another oath;
And, with this other Maid, to church
Unthinking Stephen went-
Poor Martha! on that woeful day
A pang of pitiless dismay
Into her soul was sent;
A fire was kindled in her breast,
Which might not burn itself to rest.
"They say, full six months after this,
While yet the summer leaves were green,
She to the mountain-top would go,
And there was often seen.
What could she seek? - or wish to hide?
Her state to any eye was plain;
She was with child, and she was mad;
Yet often was she sober sad
From her exceeding pain.
О guilty Father-would that death
Had saved him from that breach of faith!
"Sad case for such a brain to hold
Communion with a stirring child!
Sad case, as you may think, for one
Who had a brain so wild!
Last Christmas-eve we talked of this,
And grey-haired Wilfred of the glen
Held that the unborn infant wrought
About its mother's heart, and brought
Her senses back again:
And, when at last her time drew near,
Her looks were calm, her senses clear.
"More know I not, I wish I did,
And it should all be told to you;
For what became of this poor child
No mortal ever knew;
Nay-if a child to her was born
No earthly tongue could ever tell;
And if 'twas born alive or dead,
Far less could this with proof be said;
But some remember well,
That Martha Ray about this time
Would up the mountain often climb.
"And all that winter, when at night
The wind blew from the mountain-peak,
Twas worth your while, though in the dark,
The churchyard path to seek:
For many a time and oft were heard
Cries coming from the mountain head:
Some plainly living voices were;
And others, I've heard many swear,
Were voices of the dead:
I cannot think, whate'er they say,
They had to do with Martha Ray.
"But that she goes to this old Thorn,
The Thorn which I described to you,
And there sits in a scarlet cloak
I will be sworn is true.
For one day with my telescope,
To view the ocean wide and bright,
When to this country first I came,
Ere I had heard of Martha's name,
I climbed the mountain's height:-
A storm came on, and I could see
No object higher than my knee.
"'Twas mist and rain, and storm and rain:
No screen, no fence could I discover;
And then the wind! in sooth, it was
A wind full ten times over.
I looked around, I thought I saw
A jutting crag, -and off I ran,
Head-foremost, through the driving rain,
The shelter of the crag to gain;
And, as I am a man,
Instead of jutting crag, I found
A Woman seated on the ground.
"I did not speak - I saw her face;
Her face! - it was enough for me;
I turned about and heard her cry,
'Oh misery! oh misery!'
And there she sits, until the moon
Through half the clear blue sky will go;
And, when the little breezes make
The waters of the pond to shake,
As all the country know,
She shudders, and you hear her cry,
'Oh misery! oh misery!'"
"But what's the Thorn? and what the pond?
And what the hill of moss to her?
And what the creeping breeze that comes
The little pond to stir?"
"I cannot tell; but some will say
She hanged her baby on the tree;
Some say she drowned it in the pond,
Which is a little step beyond:
But all and each agree,
The little Babe was buried there,
Beneath that hill of moss so fair.
"I've heard, the moss is spotted red
With drops of that poor infant's blood;
But kill a new-born infant thus,
I do not think she could!
Some say, if to the pond you go,
And fix on it a steady view,
The shadow of a babe you trace,
A baby and a baby's face,
And that it looks at you;
Whene'er you look on it, 'tis plain
The baby looks at you again.
"And some had sworn an oath that she
Should be to public justice brought;
And for the little infant's bones
With spades they would have sought.
But instantly the hill of moss
Before their eyes began to stir!
And, for full fifty yards around,
The grass - it shook upon the ground!
Yet all do still aver
The little Babe lies buried there,
Beneath that hill of moss so fair.
"I cannot tell how this may be,
But plain it is the Thorn is bound
With heavy tufts of moss that strive
To drag it to the ground;
And this I know, full many a time,
When she was on the mountain high,
By day, and in the silent night,
When all the stars shone clear and bright,
That I have heard her cry,
'Oh misery! oh misery!
Oh woe is me! oh misery!'"
- Ты набредешь на старый Терн
И ощутишь могильный холод:
Кто, кто теперь вообразит,
Что Терн был свеж и молод!
Старик, он ростом невелик,
С двухгодовалого младенца.
Ни листьев, даже ни шипов -
Одни узлы кривых сучков
Венчают отщепенца.
И, как стоячий камень, мхом
Отживший Терн оброс кругом.
Обросший, словно камень, мхом
Терновый куст неузнаваем:
С ветвей свисают космы мха
Унылым урожаем,
И от корней взобрался мох
К вершине бедного растенья,
И навалился на него,
И не скрывает своего
Упорного стремленья -
Несчастный Терн к земле склонить
И в ней навек похоронить.
Тропою горной ты взойдешь
Туда, где буря точит кручи,
Откуда в мирный дол она
Свергается сквозь тучи.
Там от тропы шагах в пяти
Заметишь Терн седой и мрачный,
И в трех шагах за ним видна
Ложбинка, что всегда полна
Водою непрозрачной:
Ей нипочем и суховей,
И жадность солнечных лучей.
Но возле дряхлого куста
Ты встретишь зрелище иное:
Покрытый мхом прелестный холм
В полфута вышиною.
Он всеми красками цветет,
Какие есть под небесами,
И мнится, что его покров
Сплетен из разноцветных мхов
Девичьими руками.
Он зеленеет, как тростник,
И пышет пламенем гвоздик.
О Боже, что за кружева,
Какие звезды, ветви, стрелы!
Там - изумрудный завиток,
Там - луч жемчужно-белый.
И как все блещет и живет!
Зачем же рядом Терн унылый?
Что ж, может быть, и ты найдешь,
Что этот холм чертами схож
С младенческой могилой.
Но как бы ты ни рассудил,
На свете краше нет могил.
Ты рвешься к Терну, к озерку,
К холму в таинственном цветенье?
Спешить нельзя, остерегись,
Умерь на время рвенье:
Там часто Женщина сидит,
И алый плащ ее пылает;
Она сидит меж озерком
И ярким маленьким холмом
И скорбно повторяет:
"О, горе мне! О, горе мне!
О, горе, горе, горе мне!"
Несчастная туда бредет
В любое время дня и ночи;
Там ветры дуют на нее
И звезд взирают очи;
Близ Терна Женщина сидит
И в час, когда лазурь блистает,
И в час, когда из льдистых стран
Над ней проносится буран, -
Сидит и причитает:
"О, горе мне! О, горе мне!
О, горе, горе, горе мне!"
- Молю, скажи, зачем она
При свете дня, в ночную пору,
Сквозь дождь и снег и ураган
Взбирается на гору?
Зачем близ Терна там сидит
И в час, когда лазурь блистает,
И в час, когда из льдистых стран
Над ней проносится буран, -
Сидит и причитает?
Молю, открой мне, чем рожден
Ее унылый долгий стон?
- Не знаю; никому у нас
Загадка эта не под силу.
Ты убедишься: холм похож
На детскую могилу,
И мутен пруд, и мрачен Терн.
Но прежде на краю селенья
Взгляни в ее убогий дом,
И ежели хозяйка в нем,
Тогда лови мгновенье:
При ней никто еще не смел
Войти в печальный тот предел.
- Но как случилось, что она
На это место год от году
Приходит под любой звездой,
В любую непогоду?
- Лет двадцать минуло с поры,
Как другу Марта Рэй вручила
Свои мечты и всю себя,
Вручила, страстно полюбя
Лихого Стива Хилла.
Как беззаботна, весела,
Как счастлива она была!
Родня благословила их
И объявила день венчанья;
Но Стив другой подруге дал
Другое обещанье;
С другой подругой под венец
Пошел, ликуя, Стив беспечный.
А Марта, - от несчастных дум
В ней скоро помрачился ум,
И вспыхнул уголь вечный,
Что тайно пепелит сердца,
Но не сжигает до конца.
Так полугода не прошло,
Еще листва не пожелтела,
А Марта в горы повлеклась,
Как будто что хотела
Там отыскать - иль, может, скрыть.
Все замечали поневоле,
Что в ней дитя, а разум дик
И чуть светлеет лишь на миг
От непосильной боли.
Уж лучше б умер подлый Стив,
Ее любви не оскорбив!
О, что за грусть! Вообрази,
Как помутненный ум томится.
Когда под сердцем все сильней
Младенец шевелится!
Седой Джером под Рождество
Нас удивил таким рассказом:
Что, в матери набравшись сил,
Младенец чудо сотворил,
И к ней вернулся разум,
И очи глянули светло;
А там и время подошло.
Что было дальше - знает Бог,
А из людей никто не знает;
В селенье нашем до сих пор
Толкуют и гадают,
Что было - или быть могло:
Родился ли ребенок бедный,
И коль родился, то каким,
Лишенным жизни иль живым,
И как исчез бесследно.
Но только с тех осенних дней
Уходит в горы Марта Рэй.
Еще я слышал, что зимой
При вьюге, любопытства ради,
В ночи стекались смельчаки
К кладбищенской ограде:
Туда по ветру с горных круч
Слетали горькие рыданья,
А может, это из гробов
Рвались наружу мертвецов
Невнятные стенанья.
Но вряд ли был полночный стон
К несчастной Марте обращен.
Одно известно: каждый день
Наверх бредет она упорно
И там в пылающем плаще
Тоскует возле Терна.
Когда я прибыл в этот край
И ничего не знал, то вскоре
С моей подзорною трубой
Я поспешил крутой тропой
Взглянуть с горы на море.
Но смерклось так, что я не мог
Увидеть собственных сапог.
Пополз туман, полился дождь,
Мне не было пути обратно,
Тем более что ветер вдруг
Окреп десятикратно.
Я озирался, я спешил
Найти убежище от шквала,
И, что-то смутно увидав,
Я бросился туда стремглав,
И предо мной предстала -
Нет, не расселина в скале,
Но Женщина в пустынной мгле.
Я онемел - я прочитал
Такую боль в погасшем взоре,
Что прочь бежал, а вслед неслось:
"О, горе мне! О, горе!"
Мне объясняли, что в горах
Она сидит безгласной тенью,
Но лишь луна взойдет в зенит
И воды озерка взрябит
Ночное дуновенье,
Как раздается в вышине:
"О, горе, горе, горе мне!"
- И ты не знаешь до сих пор,
Как связаны с ее судьбою
И Терн, и холм, и мутный пруд,
И веянье ночное?
- Не знаю; люди говорят,
Что мать младенца удавила,
Повесив на кривом сучке;
И говорят, что в озерке
Под полночь утопила.
Но все сойдутся на одном:
Дитя лежит под ярким мхом.
Еще я слышал, будто холм
От крови пролитой багрится -
Но так с ребенком обойтись
Навряд ли мать решится.
И будто - если постоять
Над той ложбинкою нагорной,
На дне дитя увидишь ты,
И различишь его черты,
И встретишь взгляд упорный:
Какой бы в небе ни был час,
Дитя с тебя не сводит глаз.
А кто-то гневом воспылал
И стал взывать о правосудье;
И вот с лопатами в руках
К холму явились люди.
Но тот же миг перед толпой
Цветные мхи зашевелились,
И на полета шагов вокруг
Трава затрепетала вдруг,
И люди отступились.
Но все уверены в одном:
Дитя зарыто под холмом.
Не знаю, так оно иль нет;
Но только Терн по произволу
Тяжелых мрачных гроздьев мха
Все время гнется долу;
И сам я слышал с горных круч
Несчастной Марты причитанья;
И днем, и в тишине ночной
Под ясной блещущей луной
Проносятся рыданья:
"О, горе мне! О, горе мне!
О, горе, горе, горе мне!"
In distant countries have I been,
And yet I have not often seen
A healthy man, a man full grown,
Weep in the public roads, alone.
But such a one, on English ground,
And in the broad highway, I met;
Along the broad highway he came,
His cheeks with tears were wet:
Sturdy he seemed, though he was sad;
And in his arms a Lamb he had.
He saw me, and he turned aside,
As if he wished himself to hide:
And with his coat did then essay
To wipe those briny tears away.
I followed him, and said, "My friend,
What ails you? wherefore weep you so?"
-"Shame on me, Sir! this lusty Lamb,
He makes my tears to flow.
To-day I fetched him from the rock;
He is the last of all my flock.
"When I was young, a single man,
And after youthful follies ran,
Though little given to care and thought,
Yet, so it was, an ewe I bought;
And other sheep from her I raised,
As healthy sheep as you might see;
And then I married, and was rich
As I could wish to be;
Of sheep I numbered a full score,
And every year increased my store.
"Year after year my stock it grew;
And from this one, this single ewe,
Full fifty comely sheep I raised,
As fine a flock as ever grazed!
Upon the Quantock hills they fed;
They throve, and we at home did thrive:
- This lusty Lamb of all my store
Is all that is alive;
And now I care not if we die,
And perish all of poverty.
"Six Children, Sir! had I to feed:
Hard labour in a time of need!
My pride was tamed, and in our grief
I of the Parish asked relief.
They said, I was a wealthy man;
My sheep upon the uplands fed,
And it was fit that thence I took
Whereof to buy us bread.
'Do this: how can we give to you,'
They cried, 'what to the poor is due?'
"I sold a sheep, as they had said,
And bought my little children bread,
And they were healthy with their food
For me-it never did me good.
A woeful time it was for me,
To see the end of all my gains,
The pretty flock which I had reared
With all my care and pains,
To see it melt like snow away -
For me it was a woeful day.
"Another still! and still another!
A little lamb, and then its mother!
It was a vein that never stopped-
Like blood drops from my heart they dropped.
'Till thirty were not left alive
They dwindled, dwindled, one by one
And I may say, that many a time
I wished they all were gone-
Reckless of what might come at last
Were but the bitter struggle past.
"To wicked deeds I was inclined,
And wicked fancies crossed my mind;
And every man I chanced to see,
I thought he knew some ill of me:
No peace, no comfort could I find,
No ease, within doors or without;
And, crazily and wearily
I went my work about;
And oft was moved to flee from home,
And hide my head where wild beasts roam.
"Sir! 'twas a precious flock to me
As dear as my own children be;
For daily with my growing store
I loved my children more and more.
Alas! it was an evil time;
God cursed me in my sore distress;
I prayed, yet every day I thought
I loved my children less;
And every week, and every day,
My flock it seemed to melt away.
"They dwindled, Sir, sad sight to see!
From ten to five, from five to three,
A lamb, a wether, and a ewe;-
And then at last from three to two;
And, of my fifty, yesterday
I had but only one:
And here it lies upon my arm,
Alas! and I have none;-
To-day I fetched it from the rock;
It is the last of all my flock."
Прошла в скитаньях жизнь моя,
Но очень редко видел я,
Чтобы мужчина, полный сил,
Так безутешно слезы лил,
Как тот, какого повстречал
Я на кругах родной земли:
Он по дороге шел один,
И слезы горькие текли.
Он шел, не утирая слез,
И на плечах ягненка нес.
Своею слабостью смущен,
Стыдясь, отворотился он,
Не смея поглядеть в упор,
И рукавом глаза утер.
- Мой друг, - сказал я, - что с тобой?
О чем ты? Что тебя гнетет?
- Заставил плакать, добрый сэр,
Меня ягненок этот вот,
Последний, - с нынешнего дня
Нет больше стада у меня...
Я смолоду беспечен был;
Но, образумившись, купил
Овцу - не зная, есть ли прок
В таких делах, но в должный срок
Моя овца, на радость мне,
Хороших принесла ягнят;
Желания мои сбылись -
Женился я и стал богат.
Плодились овцы; что ни год
Со стадом вместе рос доход.
От лета к лету время шло,
И все росло овец число,
И вот их стало пятьдесят,
Отборных маток и ягнят!
Для них был раем горный луг,
Для нас был раем наш очаг...
Один ягненок уцелел -
Его несу я на плечах,
И пусть нам сгинуть суждено
От нищеты - мне все равно.
Я шестерых детей кормил,
На это не хватало сил
В неурожайный, горький год -
Я попросил помочь приход.
А мне сказали: "Ты богат -
Богатство на лугу твоем,
А хочешь хлеба - обходись
Своим нетронутым добром.
Приходский хлеб - для бедноты,
Его просить не смеешь ты!"
Овцу я продал, и моя
Досыта стала есть семья,
Окрепли дети - мне ж кусок
И горек был, и шел не впрок.
Настала страшная пора,
Смятение вошло в мой дом:
Овечье стадо - мой оплот,
Моим же созданный трудом, -
Как снег растаяло, и нас
Настиг беды и скорби час.
Еще овца, еще одна
Покинуть пастбище должна!
И каждая из них была
Как капля крови. Кровь текла
Из ран моих - вот так пустел
Мой луг, и сколько там в живых,
Я не считал - я лишь мечтал,
Чтоб не осталось вовсе их,
Чтоб волю дать судьбе слепой,
Чтоб кончить горький этот бой!
Я замкнут стал, я стал угрюм,
Мутился ум от черных дум,
В грехах подозревал я всех
И сам способен стал на грех.
Печален дом, враждебен мир,
И навсегда ушел покой,
Устало к своему концу
Я шел, охваченный тоской;
Порой хотелось бросить дом
И жить в чащобах, со зверьем.
Таких овец не видел свет,
Цены им не было и нет;
Клянусь, я поровну любил
Детей - и тех, кто их кормил, -
Моих овец... И вот, молясь,
Я думал, что, наверно, Бог
Карал за то, что больше я
Своих детей любить бы мог...
Редело стадо с каждым днем,
Овец все меньше было в нем.
Все горше было их считать!
Вот их пятнадцать, десять, пять,
Их три, - уж близко до конца! -
Ягненок, валух и овца...
Из стада в пятьдесят голов
Один остался, да и тот,
Оставшийся, из рук моих
В чужие руки перейдет,
Последний, - с нынешнего дня
Нет больше стада у меня...
Her eyes are wild, her head is bare,
The sun has burnt her coal-black hair;
Her eyebrows have a rusty stain,
And she came far from over-the main.
She has a baby on her arm,
Or else she were alone:
And underneath the hay-stack warm,
And on the greenwood stone,
She talked and sung the woods among,
And it was in the English tongue.
"Sweet babe! they say that I am mad,
But nay, my heart is far too glad;
And I am happy when I sing
Full many a sad and doleful thing:
Then, lovely baby, do not fear!
I pray thee have no fear of me;
But safe as in a cradle, here,
My lovely baby! thou shall be:
To thee I know too much I owe;
I cannot work thee any woe.
"A fire was once within my brain;
And in my head a dull, dull pain;
And fiendish faces, one, two, three,
Hung at my breast, and pulled at me;
But then there came a sight of joy;
It came at once to do me good;
I waked, and saw my little boy,
My little boy of flesh and blood;
Oh joy for me that sight to see!
For he was here, and only he.
"Suck, little babe, oh suck again!
It cools my blood; it cools my brain:
Thy lips I feel them, baby! they
Draw from my heart the pain away.
Oh! press me with thy little hand;
It loosens something at my chest;
About that tight and deadly band
I feel thy little fingers prest.
The breeze I see is in the tree:
It comes to cool my babe and me.
"Oh! love me, love me, little boy!
Thou art thy mother's only joy;
And do not dread the waves below,
When o'er the sea-rock's edge we go;
The high crag cannot work me harm,
Nor leaping torrents when they howl;
The babe I carry on my arm,
He saves for me my precious soul;
Then happy lie; for blest am I;
Without me my sweet babe would die.
"Then do not fear, my boy! for thee
Bold as a lion will I be;
And I will always be thy guide,
Through hollow snows and rivers wide.
I'll build an Indian bower; I know
The leaves that make the softest bed:
And, if from me thou wilt not go,
But still be true till I am dead,
My pretty thing! then thou shall sing
As merry as the birds in spring.
"Thy father cares not for my breast,
Tis thine, sweet baby, there to rest;
Tis all thine own! - and, if its hue
Be changed, that was so fair to view,
'Tis fair enough for thee, my dove!
My beauty, little child, is flown,
But thou wilt live with me in love,
And what if my poor cheek be brown?
Tis well for me, thou canst not see
How pale and wan it else would be.
"Dread not their taunts, my little Life;
I am thy father's wedded wife;
And underneath the spreading tree
We two will live in honesty.
If his sweet boy he could forsake,
With me he never would have stayed:
From him no harm my babe can take;
But he, poor man! is wretched made;
And every day we two will pray
For him that's gone and far away.
"I'll teach my boy the sweetest things:
I'll teach him how the owlet sings.
My little babe! thy lips are still,
And thou hast almost sucked thy fill.
- Where art thou gone, my own dear child?
What wicked looks are those I see?
Alas! alas! that look so wild,
It never, never came from me:
If thou art mad, my pretty lad,
Then I must be for ever sad.
"Oh! smile on me, my little lamb!
For I thy own dear mother am:
My love for thee has well been tried:
I've sought thy father far and wide.
I know the poisons of the shade;
I know the earth-nuts fit for food:
Then, pretty dear, be not afraid:
We'll find thy father in the wood.
Now laugh and be gay, to the woods away!
And there, my babe, we'll live for aye."
По бездорожью наугад, -
Простоволоса, дикий взгляд, -
Свирепым солнцем сожжена,
В глухом краю бредет она.
И на руках ее дитя,
А рядом - ни души.
Под стогом дух переведя,
На камне средь лесной тиши
Поет она, любви полна,
И песнь английская слышна:
"О, мой малютка, жизнь моя!
Все говорят: безумна я.
Но мне легко, когда мою
Печаль я песней утолю.
И я молю тебя, малыш,
Не бойся, не страшись меня!
Ты словно в колыбели спишь,
И, от беды тебя храня,
Младенец мой, я помню свой
Великий долг перед тобой.
Мой мозг был пламенем объят,
И боль туманила мой взгляд,
И грудь жестоко той порой
Терзал зловещих духов рой.
Но, пробудясь, в себя придя,
Как счастлива я видеть вновь
И чувствовать свое дитя,
Его живую плоть и кровь!
Мной побежден кошмарный сон,
Со мной мой мальчик, только он.
К моей груди, сынок, прильни
Губами нежными - они
Как бы из сердца моего
Вытягивают скорбь его.
Покойся на груди моей,
Ее ты пальчиками тронь:
Дарует облегченье ей
Твоя прохладная ладонь.
Твоя рука свежа, легка,
Как дуновенье ветерка.
Люби, люби меня, малыш!
Ты счастье матери даришь!
Не бойся злобных волн внизу,
Когда я на руках несу
Тебя по острым гребням скал.
Мне скалы не сулят беды,
Не страшен мне ревущий вал -
Ведь жизнь мою спасаешь ты.
Блаженна я, дитя храня:
Ему не выжить без меня.
Не бойся, маленький! Поверь,
Отважная, как дикий зверь,
Твоим вожатым буду я
Через дремучие края.
Устрою там тебе жилье,
Из листьев - мягкую кровать.
И если ты, дитя мое,
До срока не покинешь мать, -
Любимый мой, в глуши лесной
Ты будешь петь, как дрозд весной.
Спи на груди моей, птенец!
Ее не любит твой отец.
Она поблекла, отцвела.
Тебе ж, мой свет, она мила.
Она твоя. И не беда,
Что красота моя ушла:
Ты будешь верен мне всегда,
А в том, что стала я смугла,
Есть малый прок: ведь бледных щек
Моих не видишь ты, сынок.
Не слушай лжи, любовь моя!
С твоим отцом венчалась я.
Наполним мы в лесной тени
Невинной жизнью наши дни.
А он не станет жить со мной,
Когда тобою пренебрег.
Но ты не бойся: он не злой,
Он сам несчастен, видит Бог!
И каждым днем с тобой вдвоем
Молиться будем мы о нем.
Я обучу во тьме лесов
Тебя ночному пенью сов.
Недвижны губы малыша.
Ты, верно, сыт, моя душа?
Как странно помутились вмиг
Твои небесные черты!
Мой милый мальчик, взор твой дик!
Уж не безумен ли и ты?
Ужасный знак! Коль это так -
Во мне навек печаль и мрак.
О, улыбнись, ягненок мой!
И мать родную успокой!
Я все сумела превозмочь:
Отца искала день и ночь,
Мне угрожали духи тьмы,
Сырой землянкой был мой дом.
Но ты не бойся, милый, мы
С тобой в лесу отца найдем.
Всю жизнь свою в лесном краю,
Сынок, мы будем как в раю".
Tis eight o'clock, - a clear March night,
The moon is up, - the sky is blue,
The owlet, in the moonlight air,
Shouts from nobody knows where;
He lengthens out his lonely shout,
Halloo! halloo! a long halloo!
- Why bustle thus about your door,
What means this bustle, Betty Foy?
Why are you in this mighty fret?
And why on horseback have you set
Him whom you love, your Idiot Boy?
Scarcely a soul is out of bed;
Good Betty, put him down again;
His lips with joy they burr at you;
But, Betty! what has he to do
With stirrup, saddle, or with rein?
But Betty's bent on her intent;
For her good neighbour, Susan Gale,
Old Susan, she who dwells alone,
Is sick, and makes a piteous moan
As if her very life would fail.
There's not a house within a mile,
No hand to help them in distress;
Old Susan lies a-bed in pain,
And sorely puzzled are the twain,
For what she ails they cannot guess.
And Betty's husband's at the wood,
Where by the week he doth abide,
A woodman in the distant vale;
There's none to help poor Susan Gale;
What must be done? what will betide?
And Betty from the lane has fetched
Her Pony, that is mild and good;
Whether he be in joy or pain,
Feeding at will along the lane,
Or bringing faggots from the wood.
And he is all in travelling trim, -
And, by the moonlight, Betty Foy
Has on the well-girt saddle set
(The like was never heard of yet)
Him whom she loves, her Idiot Boy.
And he must post without delay
Across the bridge and through the dale,
And by the church, and o'er the down,
To bring a Doctor from the town,
Or she will die, old Susan Gale.
There is no need of boot or spur,
There is no need of whip or wand;
For Johnny has his holly-bough,
And with a _hurly-burly_ now
He shakes the green bough in his hand.
And Betty o'er and o'er has told
The Boy, who is her best delight,
Both what to follow, what to shun,
What do, and what to leave undone,
How turn to left, and how to right.
And Betty's most especial charge,
Was, "Johnny! Johnny! mind that you
Come home again, nor stop at all, -
Come home again, whate'er befall,
My Johnny, do, I pray you do."
To this did Johnny answer make,
Both with his head and with his hand,
And proudly shook the bridle too;
And then! his words were not a few,
Which Betty well could understand.
And now that Johnny is just going,
Though Betty's in a mighty flurry,
She gently pats the Pony's side,
On which her Idiot Boy must ride,
And seems no longer in a hurry.
But when the Pony moved his legs,
Oh! then for the poor Idiot Boy!
For joy he cannot hold the bridle,
For joy his head and heels are idle,
He's idle all for very joy.
And while the Pony moves his legs,
In Johnny's left hand you may see
The green bough motionless and dead:
The Moon that shines above his head
Is not more still and mute than he.
His heart it was so full of glee,
That till full fifty yards were gone,
He quite forgot his holly whip,
And all his skill in horsemanship:
Oh! happy, happy, happy John.
And while the Mother, at the door,
Stands fixed, her face with joy o'erflows,
Proud of herself, and proud of him,
She sees him in his travelling trim,
How quietly her Johnny goes.
The silence of her Idiot Boy,
What hopes it sends to Betty's heart!
He's at the guide-post-he turns right;
She watches till he's out of sight,
And Betty will not then depart.
Burr, burr - now Johnny's lips they burr,
As loud as any mill, or near it;
Meek as a lamb the Pony moves,
And Johnny makes the noise he loves,
And Betty listens, glad to hear it.
Away she hies to Susan Gale:
Her Messenger's in merry tune;
The owlets hoot, the owlets curr,
And Johnny's lips they burr, burr, burr,
As on he goes beneath the moon.
His steed and he right well agree;
For of this Pony there's a rumour,
That, should he lose his eyes and ears,
And should he live a thousand years,
He never will be out of humour.
But then he is a horse that thinks!
And when he thinks, his pace is slack;
Now, though he knows poor Johnny well,
Yet, for his life, he cannot tell
What he has got upon his back.
So through the moonlight lanes they go,
And far into the moonlight dale,
And by the church, and o'er the down,
To bring a Doctor from the town,
To comfort poor old Susan Gale.
And Betty, now at Susan's side,
Is in the middle of her story,
What speedy help her Boy will bring,
With many a most diverting thing,
Of Johnny's wit, and Johnny's glory.
And Betty, still at Susan's side,
By this time is not quite so flurried:
Demure with porringer and plate
She sits, as if in Susan's fate
Her life and soul were buried.
But Betty, poor good woman! she,
You plainly in her face may read it,
Could lend out of that moment's store
Five years of happiness or more
To any that might need it.
But yet I guess that now and then
With Betty all was not so well;
And to the road she turns her ears,
And thence full many a sound she hears,
Which she to Susan will not tell.
Poor Susan moans, poor Susan groans;
"As sure as there's a moon in heaven,"
Cries Betty, "he'll be back again;
They'll both be here-'tis almost ten-
Both will be here before eleven."
Poor Susan moans, poor Susan groans;
The clock gives warning for eleven;
'Tis on the stroke-"He must be near,"
Quoth Betty, "and will soon be here,
As sure as there's a moon in heaven."
The clock is on the stroke of twelve,
And Johnny is not yet in sight:
- The Moon's in heaven, as Betty sees,
But Betty is not quite at ease;
And Susan has a dreadful night.
And Betty, half an hour ago,
On Johnny vile reflections cast:
"A little idle sauntering Thing!"
With other names, an endless string;
But now that time is gone and past.
And Betty's drooping at the heart,
That happy time all past and gone,
"How can it be he is so late ?
The Doctor, he has made him wait;
Susan! they'll both be here anon."
And Susan's growing worse and worse,
And Betty's in a sad _quandary_;
And then there's nobody to say
If she must go, or she must stay!
- She's in a sad _quandary_.
The clock is on the stroke of one;
But neither Doctor nor his Guide
Appears along the moonlight road;
There's neither horse nor man abroad,
And Betty's still at Susan's side.
And Susan now begins to fear
Of sad mischances not a few,
That Johnny may perhaps be drowned;
Or lost, perhaps, and never found;
Which they must both for ever rue.
She prefaced half a hint of this
With, "God forbid it should be true!"
At the first word that Susan said
Cried Betty, rising from the bed,
"Susan, I'd gladly stay with you.
"I must be gone, I must away:
Consider, Johnny's but half-wise;
Susan, we must take care of him,
If he is hurt in life or limb" -
"Oh God forbid!" poor Susan cries.
"What can I do?" says Betty, going,
"What can I do to ease your pain?
Good Susan tell me, and I'll stay;
I fear you're in a dreadful way,
But I shall soon be back again."
"Nay, Betty, go! good Betty, go!
There's nothing that can ease my pain."
Then off she hies; but with a prayer
That God poor Susan's life would spare,
Till she comes back again.
So, through the moonlight lane she goes,
And far into the moonlight dale;
And how she ran, and how she walked,
And all that to herself she talked,
Would surely be a tedious tale.
In high and low, above, below,
In great and small, in round and square,
In tree and tower was Johnny seen,
In bush and brake, in black and green;
Twas Johnny, Johnny, every where.
And while she crossed the bridge, there came
A thought with which her heart is sore -
Johnny perhaps his horse forsook,
To hunt the moon within the brook,
And never will be heard of more.
Now is she high upon the down,
Alone amid a prospect wide;
There's neither Johnny nor his Horse
Among the fern or in the gorse;
There's neither Doctor nor his Guide.
"O saints! what is become of him?
Perhaps he's climbed into an oak,
Where he will stay till he is dead;
Or, sadly he has been misled,
And joined the wandering gipsy-folk.
"Or him that wicked Pony's carried
To the dark cave, the goblin's hall;
Or in the castle he's pursuing
Among the ghosts his own undoing;
Or playing with the waterfall."
At poor old Susan then she railed,
While to the town she posts away;
"If Susan had not been so ill,
Alas! I should have had him still,
My Johnny, till my dying day."
Poor Betty, in this sad distemper,
The Doctor's self could hardly spare:
Unworthy things she talked, and wild;
Even he, of cattle the most mild,
The Pony had his share.
But now she's fairly in the town,
And to the Doctor's door she hies;
Tis silence all on every side;
The town so long, the town so wide,
Is silent as the skies.
And now she's at the Doctor's door,
She lifts the knocker, rap, rap, rap;
The Doctor at the casement shows
His glimmering eyes that peep and doze!
And one hand rubs his old night-cap.
"O Doctor! Doctor! where's my Johnny?"
"I'm here, what is't you want with me?"
"O Sir! you know I'm Betty Foy,
And I have lost my poor dear Boy,
You know him-him you often see;
"He's not so wise as some folks be:"
"The devil take his wisdom!" said
The Doctor, looking somewhat grim,
"What, Woman! should I know of him?"
And, grumbling, he went back to bed!
"O woe is me! О woe is me!
Here will I die; here will I die;
I thought to find my lost one here,
But he is neither far nor near,
Oh! what a wretched Mother I!"
She stops, she stands, she looks about;
Which way to turn she cannot tell.
Poor Betty! it would ease her pain
If she had heart to knock again;
- The clock strikes three - a dismal knell!
Then up along the town she hies,
No wonder if her senses fail;
This piteous news so much it shocked her,
She quite forgot to send the Doctor,
To comfort poor old Susan Gale.
And now she's high upon the down,
And she can see a mile of road:
"O cruel! I'm almost threescore;
Such night as this was ne'er before,
There's not a single soul abroad."
She listens, but she cannot hear
The foot of horse, the voice of man;
The streams with softest sound are flowing,
The grass you almost hear it growing,
You hear it now, if e'er you can.
The owlets through the long blue night
Are shouting to each other still:
Fond lovers! yet not quite hob nob,
They lengthen out the tremulous sob,
That echoes far from hill to hill.
Poor Betty now has lost all hope,
Her thoughts are bent on deadly sin,
A green-grown pond she just has past,
And from the brink she hurries fast,
Lest she should drown herself therein.
And now she sits her down and weeps;
Such tears she never shed before;
"Oh dear, dear Pony! my sweet joy!
Oh carry back my Idiot Boy!
And we will ne'er o'erload thee more."
A thought is come into her head:
The Pony he is mild and good,
And we have always used him well;
Perhaps he's gone along the dell,
And carried Johnny to the wood.
Then up she springs as if on .wings;
She thinks no more of deadly sin;
If Betty fifty ponds should see,
The last of all her thoughts would be
To drown herself therein.
О Reader! now that I might tell
What Johnny and his Horse are doing
What they've been doing all this time,
Oh could I put it into rhyme,
A most delightful tale pursuing!
Perhaps, and no unlikely thought!
He with his Pony now doth roam
The cliffs and peaks so high that arc,
To lay his hands upon a star,
And in his pocket bring it home.
Perhaps he's turned himself about,
His face unto his horse's tail,
And, still and mute, in wonder lost,
All silent as a horseman-ghost,
He travels slowly down the vale.
And now, perhaps, is hunting sheep,
A fierce and dreadful hunter he;
Yon valley, now so trim and green,
In five months' time, should he be seen,
A desert wilderness will be!
Perhaps, with head and heels on fire,
And like the very soul of evil,
He's galloping away, away,
And so will gallop on for aye,
The bane of all that dread the devil!
I to the Muses have been bound
These fourteen years, by strong indentures:
О gentle Muses! let me tell
But half of what to him befell;
He surely met with strange adventures.
О gentle Muses! is this kind?
Why will ye thus my suit repel?
Why of your further aid bereave me?
And can ye thus unfriended leave me
Ye Muses! whom I love so well.
Who's yon, that, near the waterfall,
Which thunders down with headlong force,
Beneath the moon, yet shining fair,
As careless as if nothing were,
Sits upright on a feeding horse?
Unto his horse-there feeding free,
He seems, I think, the rein to give;
Of moon or stars he takes no heed;
Of such we in romances read:
- 'Tis Johnny! Johnny! as I live.
And that's the very Pony, too!
Where is she, where is Betty Foy?
She hardly can sustain her fears;
The roaring waterfall she hears,
And cannot find her Idiot Boy.
Your Pony's worth his weight in gold:
Then calm your terrors, Betty Foy!
She's coming from among the trees,
And now all full in view she sees
Him whom she loves, her Idiot Boy.
And Betty sees the Pony too:
Why stand you thus, good Betty Foy?
It is no goblin, 'tis no ghost,
Tis he whom you so long have lost,
He whom you love, your Idiot Boy.
She looks again - her arms are up -
She screams - she cannot move for joy;
She darts, as with a torrent's force,
She almost has o'erturned the Horse,
And fast she holds her Idiot Boy.
And Johnny burrs, and laughs aloud;
Whether in cunning or in joy
I cannot tell; but while he laughs,
Betty a drunken pleasure quaffs
To hear again her Idiot Boy.
And now she's at the Pony's tail,
And now is at the Pony's head, -
On that side now, and now on this;
And, almost stifled with her bliss,
A few sad tears does Betty shed.
She kisses o'er and o'er again
Him whom she loves, her Idiot Boy;
She's happy here, is happy there,
She is uneasy every where;
Her limbs are all alive with joy.
She pats the Pony, where or when
She knows not, happy Betty Foy!
The little Pony glad may be,
But he is milder far than she,
You hardly can perceive his joy.
"Oh! Johnny, never mind the Doctor;
You've done your best, and that is all:"
She took the reins, when this was said,
And gently turned the Pony's head
From the loud waterfall.
By this the stars were almost gone,
The moon was setting on the hill,
So pale you scarcely looked at her:
The little birds began to stir,
Though yet their tongues were still.
The Pony, Betty, and her Boy,
Wind slowly through the woody dale;
And who is she, betimes abroad,
That hobbles up the steep rough road?
Who is it, but old Susan Gale?
Long time lay Susan lost in thought;
And many dreadful fears beset her,
Both for her Messenger and Nurse;
And, as her mind grew worse and worse,
Her body - it grew better.
She turned, she tossed herself in bed,
On all sides doubts and terrors met her;
Point after point did she discuss;
And, while her mind was fighting thus,
Her body still grew better.
"Alas! what is become of them?
These fears can never be endured;
I'll to the wood." - The word scarce said,
Did Susan rise up from her bed,
As if by magic cured.
Away she goes up hill and down,
And to the wood at length is come;
She spies her Friends, she shouts a greeting;
Oh me! it is a merry meeting
As ever was in Christendom.
The owls have hardly sung their last,
While our four travellers homeward wend;
The owls have hooted all night long,
And with the owls began my song,
And with the owls must end.
For while they all were travelling home,
Cried Betty, "Tell us, Johnny, do,
Where all this long night you have been,
What you have heard, what you have seen:
And, Johnny, mind you tell us true."
Now Johnny all night long had heard
The owls in tuneful concert strive;
No doubt too he the moon had seen;
For in the moonlight he had been
From eight o'clock till five.
And thus, to Betty's question, he
Made answer, like a traveller bold,
(His very words I give to you,)
"The cocks did crow to-whoo, to-whoo,
And the sun did shine so cold!"
- Thus answered Johnny in his glory,
And that was all his travel's story.
Уж смерклось. Ровный свет луны
Лежит на рощах и лугу.
Бог весть откуда гулкий клич
Подруге шлет угрюмый сыч.
Тоскливо в лунной тишине
"Угу!" - плывет - "Угу-у! Угу-у!".
Что так спешишь, что так дрожишь,
Что не в себе ты, Бетти Фой?
Зачем на пони водружен
Бедняжка слабоумный Джон,
Сыночек горемычный твой?
Уж все в округе спят давно.
Сними, сними его с седла!
Он горд, он радостно мычит;
Но, Бетти! он ли вдруг помчит
Сквозь сумрак вешний, как стрела?
Но Бетти знает лишь одно:
В беде соседка, Сьюзен Гей;
Она стара, она больна,
Совсем одна живет она,
И очень худо нынче ей.
А рядом ни души живой,
Ни дома на версту вокруг.
Кто вразумит их в эту ночь,
Как старой Сьюзен им помочь,
Чем облегчить ее недуг?
Они одни, темно кругом,
И мужа Бетти дома нет:
Он дровосек; в соседний дол
Вчера он лес валить ушел.
Что делать им? Кто даст ответ?
И Бетти пони своего
Тогда выводит со двора.
Конек тот всюду и везде -
Что на кормежке, что в узде -
Являл отменно смирный нрав.
Оседлан добрый пони вмиг,
И - случай видан ли такой? -
В дорогу Бетти снаряжен
Бедняжка слабоумный Джон,
Ее сыночек дорогой.
Вниз по долине, через мост
Пускай он в город мчит скорей.
У церкви доктор там живет,
Пускай его он позовет,
А то помрет ведь Сьюзен Гей.
Не нужно Джонни ни хлыста,
Ни острых шпор, ни света дня.
Лишь веткой остролиста он
Размахивает, возбужден,
Над холкой своего коня.
Полна тревог, полна забот,
Внушала долго сыну мать,
Какой держать он должен путь,
Где вправо, влево где свернуть,
Как мест опасных избегать.
А самой главной из забот
Была: "Сынок, потом домой!
Нигде не жди, нигде не стой,
Позвал врача - и враз домой.
Ты понял, Джон, разумник мой?"
И Джонни радостно в ответ
Мычит, кивает, в путь готов,
Уздечку дергает, спеша.
И материнская душа
Ответ тот поняла без слов.
Хоть Бетти впору их вернуть,
Она сдержала свой порыв,
Лошадке легкий дав шлепок.
И вот уж тронулся конек,
И Бетти вслед глядит, застыв.
Но только тронулся конек, -
Бедняжка слабоумный Джон! -
От счастья сам он стал не свой,
Не шевельнет рукой-ногой,
Уздечку еле держит он.
В руке поникшей остролист
Застыл недвижен; в вышине
Над лесом мартовским луна
Не так тиха, не так нема,
Как этот мальчик на коне.
Все ликовало, пело в нем.
Так с полверсты проехал он,
Забыв и повод под рукой,
И что наездник он лихой, -
Он счастлив, счастлив, счастлив Джон!
А мать стояла у ворот,
Собой горда, сынком горда,
И все ему смотрела вслед:
Уж так спокоен он в седле,
Так выправка его тверда!
Его молчанье - добрый знак:
Доедет, Бог его хранит.
Вот он свернул направо в лес,
Совсем из вида уж исчез,
А Бетти все вослед глядит.
Вон песню замурчал свою,
В тиши ночной она слышна -
Журчит, как мельничный ручей.
И конь под ним овцы смирней -
И ночь уж Бетти не страшна.
Теперь - утешить Сьюзен Гей:
В пути гонец их удалой.
Кричат сычи, кричат в ночи,
А Джонни "тру-тру-тру" мурчит -
Беспечный всадник под луной.
И пони с Джонни заодно:
Добрей конька в округе нет.
Что б ни пришлось ему снести,
Он будет так же добр и тих,
Хоть проживи он тыщу лет.
Но он и мыслит! А уж тут
Шаг замедляется вдвойне.
Он Джонни знает; но сейчас
Он с толку сбит; на этот раз
Все так там странно, на спине!
Так движутся они сквозь лес,
По лунным тропам в лунный дол.
У церкви доктор там живет,
Его-то Джон и позовет,
Чтоб к хворой Сьюзен он пришел.
А Бетти, сидя при больной,
О Джонни все заводит речь:
Что уж вот-вот вернется он,
И как он храбр, и как умен, -
Чтоб Сьюзен хоть чуть-чуть отвлечь.
И Бетти, сидя при больной,
За ней заботливо следит:
То хлеб, то ковш придвинет к ней -
Как будто лишь о Сьюзен Гей
Сейчас душа у ней болит.
Но глянем глубже ей в глаза:
От нас, бедняжке, ей не скрыть,
Что счастьем, гордостью она
В минуту эту так полна,
Что всем готова их дарить.
И все же отчего порой
Она глядит в окно тайком?
То речь ведет - то смолкнет вдруг,
Как будто ловит каждый звук
В лесу безмолвном за окном.
Все громче стонет Сьюзен Гей.
А Бетти ей: "Сейчас, сейчас.
Луна ясна, они в пути,
Они вот-вот должны прийти.
Уж на дворе десятый час".
Но стонет, стонет Сьюзен Гей.
Вон и одиннадцать уж бьет.
А Бетти все свое твердит:
"Луна ясна, они в пути,
Они появятся вот-вот".
Приблизился полночный час.
Луна по-прежнему ясна,
Льет на округу ровный свет.
А доктора все нет и нет,
И бедной Сьюзен не до сна.
А Бетти? Час назад она
Бранилась в шутку: "Вот лентяй!
Замешкался в пути, видать.
Теперь ему несдобровать -
Получит знатный нагоняй!"
Но час прошел, а Джонни нет;
Теперь уж не до шуток ей.
Его все нет. Что с ним стряслось?
Он ждет там доктора небось.
Забот так много у врачей.
Все громче стонет Сьюзен Гей.
Что делать Бетти? Как ей быть?
Бежать ли в лес сынка искать -
Иль при больной сидеть и ждать?
Кто ей подскажет, как ей быть?
Уж время за полночь давно,
А доктор к Сьюзен не спешит.
Плывет над лесом лунный свет,
А Джонни нет, и пони нет,
А Бетти все с больной сидит.
Да и больной не по себе -
Не перечесть тут страхов всех.
Вдруг утонул, пропал в пути,
Вдруг и следов уж не найти?
Какой на душу ляжет грех!
И лишь она сказала вслух -
Шепнула: "Упаси Господь!", -
Как Бетти, словно враз решась,
Рывком со стула поднялась,
Себя не в силах побороть.
"Ах, Сьюзен, я пойду за ним!
Пойду! уж ты не обессудь!
Ведь он еще дитя, наш Джон,
Да и головкой не силен.
Теперь блуждает где-нибудь.
Пойду! Я мигом обернусь!
Но коль совсем тебе невмочь,
То я останусь, так и быть.
Что дать тебе, чем пособить?
О Боже правый! Ну и ночь!" -
"Иди, голубушка, иди!
Я потерплю, достанет сил".
И Бетти птицей за порог,
С молитвой Богу, чтоб помог,
Чтоб Сьюзен Гей он охранил.
И вот спешит она сквозь лес,
По лунным тропам в лунный дол...
Но о пути о том рассказ
Не сократить ли мне сейчас?
Лишь скуку б он на всех навел.
Все, все, что ловит жадный взор:
И строй стволов, и вязь ветвей,
И донный мрак, и лунный блик, -
Все ей являет Джонни лик,
Повсюду Джонни мнится ей.
Вот шаткий мост через ручей -
И новой мукой мысль полна:
Он слез с коня, вступил в затон -
Достать луну тянулся он, -
А в этом месте глубь без дна.
Вот на холме она; застыв,
Глазами обегает дол.
Но среди рощ, средь ивняка -
Ни Джонни, ни его конька,
Весь лунный дол и пуст и гол.
"Отцы святые! Может, он,
Увлекшись чем, залез в дупло,
Задохся там? Забрел, блажной,
К цыганам, и его с собой
Бродяжье племя увело?
Иль этот пони, карла злой,
Его к кикиморам завел?
Иль в тот он замок нежилой
Попал, где вьется духов рой,
Погибель там свою нашел?"
Увы, в сердцах она упрек
Шлет и бедняжке Сьюзен Гей:
Не захворай она не в срок,
Он был бы с ней, ее сынок,
Утехой до скончанья дней.
Сама от горя не своя,
Она и доктора корит.
Потом конька настал черед -
Хоть нравом так уж кроток тот,
Что мухе зла не причинит.
Вот домик докторский; она
Бежит к дверям его в слезах.
А за спиною город лег,
Он так широк, в нем сто дорог -
И тишь, как в небесах.
Стучится в докторскую дверь,
Стучит, зовет и так и сяк.
Тот высунулся из окна,
Моргает, щурится со сна
И поправляет свой колпак.
"Где Джонни, доктор, мой сынок?" -
"Ты что шумишь в столь поздний час?" -
"Простите, сэр. Я Бетти Фой.
Пропал сыночек бедный мой,
Его видали вы не раз.
Он... слабоват чуток умом".
А тот сердито ей в ответ:
"Да что мне до его ума?
В своем ли ты уме сама?"
Хлоп ставней - и его уж нет.
"Ох, горе мне! Хоть помирай! -
Запричитала Бетти Фой. -
Где мне его теперь искать?
Несчастней есть ли в мире мать?
Пропал, пропал сыночек мой!"
Мутится ум - куда теперь,
В тот темный дол? Безжизнен он
И пуст, куда ни посмотри.
И бой часов - пробило три! -
Звучит, как похоронный звон.
И вот - назад, в обратный путь.
И диво ль, что в беде своей,
Тоскою смертной сражена,
Забыла доктора она
Послать к бедняжке Сьюзен Гей?
Вот снова поднялась на холм.
Лишь дали мглистые кругом.
Куда теперь? Да и невмочь
Уже бежать ей. Что за ночь!
И ни одной души кругом.
Не слышен в чуткой тишине
Ни конский шаг, ни глас людской.
Лишь можно слышать - но не ей! -
Как меж полей бежит ручей,
Как травы всходят над землей.
Перекликаясь в синей мгле,
Все стонут, ухают сычи.
Так души тех, что влюблены,
Но злой судьбой разлучены,
Друг другу знак дают в ночи.
Вот пруд. И Бетти перед ним
Остановилась, вся дрожит:
Так тянет вниз ее вода!
О смертный грех! И от пруда
Она в смятенье прочь бежит.
И села наземь наконец,
И плачет, плачет в три ручья.
Теперь уж молит и конька:
"Ты привези домой сынка,
Скотинка добрая моя!
Уж я ль не холила тебя?
Не лучший ли тебе овес
В кормушку клала? Верно, ты
Сам заплутал средь темноты
И в дальний лес его увез?"
И птицею взметнулась вновь -
Стенать и мешкать ей не след!
Коль пруд ее на смертный грех
Чуть не навел, то мыслей тех
Сейчас уж и в помине нет.
Теперь, читатель, не пора ль
Нам взор на Джонни обратить?
Я медлю - дар мне тот ли дан?
Какой волнующий роман
Я в рифмы должен перелить!
Быть может, он с конем - как знать? -
Скитается меж горных скал,
С небесной вровень синевой,
Чтоб, с тверди сняв, принесть домой
Звезду, которую искал?
Или, к хвосту конька лицом
Разворотясь, в себя ушел
И, думой чудною пленен,
Нем и недвижен едет он,
Как всадник-призрак, через дол?
Иль он охотник, дик и смел,
Гроза баранов, бич овец!
Вот тот лужок - неделек пять,
И вам его уж не узнать:
Дотла опустошен, вконец!
Иль демон он, исчадье зла,
Весь пламя с головы до пят;
Как вихрь он мчит, взметая прах,
Трусливым душам всем на страх,
Что перед дьяволом дрожат!
О Музы! Дале вас молю -
Ваш давний верный ученик:
Как, в меру дара моего,
Мне воссоздать хоть часть того,
Что испытал он, что постиг?
Но, Музы! Это ль мне ответ?
Ответ на всю мою любовь?
Вы отвернулись от меня,
Ни вдохновенья, ни огня
Дарить мне не хотите вновь!
Что ж... Кто вон там, в тени ветвей,
Где водопад взрывает тишь,
Застыл, как праздный пилигрим?
Беспечный всадник, а под ним
Пасется мирно конь-малыш.
На волю своего конька
Ездок, видать, отдался весь.
Что ночь ему и что луна?
Все как в романе - суть ясна:
Ведь это Джонни! Он и есть!
И пони с ним, приятель наш.
А что ж бедняжка Бетти Фой?
У ней на сердце все мрачней:
Шум водопада слышен ей,
Но Джонни - где же он, родной?
Глянь, кто у пони на спине!
Прочь все тревоги, Бетти Фой!
Смахни слезу, раздвинь кусты -
Кого вдали там видишь ты?
То он, сыночек твой родной!
Ну что ж к нему ты не спешишь?
Стоишь - застыла, Бетти Фой?
Не леший он, не призрак он,
Ведь это твой бедняжка Джон,
Сыночек неразумный твой!
И руки вскинула она -
Зашлась от радости - стрелой
Метнулась - чуть не сбила с ног
Лошадку: "Джонни, мой сынок,
Голубчик ненаглядный мой!"
А Джонни радостно мычит,
Потом залился смехом вдруг -
Лукавым, ласковым - как знать?
Но с жадностью впивает мать
Из уст родных малейший звук.
Вкруг пони мечется она,
То к морде, то к хвосту спешит;
Все в ней поет - а на глаза
Нет-нет и набежит слеза
И там печально так дрожит.
Но Джонни цел! Она его
Целует, гладит то и знай,
И вся сияет, и слегка
Сынка стыдится и конька -
Но радость бьет в ней через край!
И пони шлепает она,
И теребит, и шутит с ним.
А пони, может, тоже рад,
Но на восторги скуповат,
И вид его невозмутим.
"А доктор - Бог с ним, мой родной!
Бог с ним! Ты сделал все, что мог!" -
И за узду конька взяла
И прочь от места отвела,
Где пенился поток.
А звезды уж почти сошли
С небес, и над холмом луна
Бледнее полотна. В кустах
Уж слышно шевеленье птах,
Хоть песнь еще и не слышна.
Бредут они лесной тропой,
И каждый думой полн своей.
Но кто спешит навстречу им,
Заботой раннею гоним?
Она, старушка Сьюзен Гей!
Она о Джонни не могла
Забыть средь всех жестоких мук:
Куда, болезный, он пропал?
Все ближе страх к ней подступал,
И - отступал недуг.
В тревоге неотвязной ей
Чего-чего не мнилось вдруг!
И билась мысль, метался ум
В смятенном вихре этих дум -
И отступал недуг.
"Нет, муки этой мне не снесть!" -
И вот, не тратя лишних слов,
Она все силы напрягла,
С постели встала - и пошла,
Как бы на властный зов.
И вот бежит, все в ней дрожит -
Найти б их только удалось!
И вдруг вдали своих друзей
Завидела - и сердце в ней
От радости зашлось!
Бредут они домой сквозь лес,
И не перестает звучать
Сычей погудка под луной.
С нее рассказ я начал свой -
Уж ею и кончать.
Спросить решилась мать гонца:
"Так что ж ты не вернулся в срок?
Где ночкой темной ты плутал,
Что ты видал, что ты слыхал?
Скажи нам все как есть, сынок!"
А он, конечно, в эту ночь
Не раз слыхал сычиный зов,
И в небесах луну видал -
В подлунном мире он блуждал
Не зря аж целых семь часов.
И вот доподлинный ответ,
Что Бетти дал ее посол.
Он все сказал, как на духу:
"Петух - он пел: ку-гу-у! ку-гу-у!
От солнышка - ух, холод шел!"
Все рассказал наш молодец -
И тут истории конец.
LINES WRITTEN NEAR RICHMOND UPON THE THAMES, AT EVENING
How richly glows the water's breast
Before us, tinged with evening hues,
While, facing thus the crimson west,
The boat her silent course pursues!
And see how dark the backward stream!
A little moment past so smiling!
And still, perhaps, with faithless gleam,
Some other loiterers beguiling.
Such views the youthful Bard allure;
But, heedless of the following gloom,
He deems their colours shall endure
Till peace go with him to the tomb.
- And let him nurse his fond deceit,
And what if he must die in sorrow!
Who would not cherish dreams so sweet,
Though grief and pain may come to-morrow?
Glide gently, thus for ever glide,
О Thames! that other bards may see
As lovely visions by thy side
As now, fair river! come to me.
О glide, fair stream! for ever so,
Thy quiet soul on all bestowing,
Till all our minds for ever flow
As thy deep waters now are flowing.
Vain thought! - Yet be as now thou art,
That in thy waters may be seen
The image of a poet's heart,
How bright, how solemn, how serene!
Such as did once the Poet bless,
Who murmuring here a later ditty,
Could find no refuge from distress
But in the milder grief of pity.
Now let us, as we float along,
For _him_ suspend the dashing oar;
And pray that never child of song
May know that Poet's sorrows more.
How calm! how still! the only sound,
The dripping of the oar suspended!
- The evening darkness gathers round
By virtue's holiest Powers attended.
СТИХИ, НАПИСАННЫЕ ВЕЧЕРОМ У ТЕМЗЫ ВБЛИЗИ РИЧМОНДА
Как ярок отблеск встречных волн
В час летних сумерек, пока
На алый запад тихий челн
Стремит вечерняя река!
А позади растаял свет -
Улыбка краткого мгновенья!
И ловит движущийся вслед
Обманчивое отраженье.
Так юный думает певец,
Что красок этих вечен пир,
Пока в могиле, наконец,
С ним не исчезнет этот мир.
Хоть и умрет в печали он -
Пусть грезой тешится дотоле!
Кто ж не лелеял сладкий сон
В преддверье горечи и боли?
Струись же до скончанья лет,
О Темза, в блеске нежных волн,
Чтоб здесь мечтал другой поэт,
Как я, видений чудных полн!
Теки, прекрасная река,
Покуда тем же плавным ходом
И души наши на века
Не уплывут, подобно водам.
Нет, будь такою до конца,
Как ты сейчас явилась мне,
Затем что светлый дух певца
В твоей сияет глубине!
Сей дух благословил того,
Кто, сам нуждаясь в утешенье,
Оплакал брата своего
Последней песней сожаленья.
О Память, помолись со мной,
Челна остановивши бег,
Чтоб этой скорби ледяной
Другой поэт не знал вовек!
Какая тишь! Лишь капель звук,
С весла упавших! Мир в объятье
Вечерней тьмы, и все вокруг
Как в снизошедшей благодати.
"Why, William, on that old grey stone,
Thus for the length of half a day,
Why, William, sit you thus alone,
And dream your time away?
"Where are your books? - that light bequeathed
To Beings else forlorn and blind!
Up! up! and drink the spirit breathed
From dead men to their kind.
"You look round on your Mother Earth,
As if she for no purpose bore you;
As if you were her first-born birth,
And none had lived before you!"
One morning thus, by Esthwaite lake,
When life was sweet, I knew not why,
To me my good friend Matthew spake,
And thus I made reply:
"The eye - it cannot choose but see;
We cannot bid the ear be still;
Our bodies feel, where'er they be,
Against or with our will.
"Nor less I deem that there are Powers
Which of themselves our minds impress;
That we can feed this mind of ours
In a wise passiveness.
"Think you, 'mid all this mighty sum
Of things for ever speaking,
That nothing of itself will come,
But we must still be seeking?
"- Then ask not wherefore, here, alone,
Conversing as I may,
I sit upon this old grey stone,
And dream my time away."
"Скажи мне, Вильям, почему,
На сером камне сидя праздно,
Воображенью своему
Часы ты жертвуешь напрасно?
Читай! Нам в книгах явлен свет.
И чтоб не быть слепым и диким,
Учись у тех, кого уж нет,
Исполнись духом их великим.
Вокруг ты смотришь, как дитя,
Как будто, первенец творенья,
Природой создан ты шутя,
Без цели и предназначенья".
Так у озерных вод, в краю,
Где жизнь сладка и воздух светел,
Мне говорил мой друг Метью,
И вот что я ему ответил:
"Не выбирая, видит глаз.
Слух чуток не по приказанью.
Не спрашивают чувства нас,
Являясь вопреки желанью.
И, несомненно, силы есть,
Что дарят знанье нам благое
И сердцу посылают весть
В час созерцанья и покоя.
И если их несметный рой
Нас наполняет голосами,
И все дано само собой, -
Зачем должны искать мы сами?
Теперь, надеюсь, понял ты,
Мой милый друг, что не напрасно
Я время трачу на мечты,
На сером камне сидя праздно".
THE TABLES TURNED, AN EVENING SCENE ON THE SAME SUBJECT
Up! up! my Friend, and quit your books;
Or surely you'll grow double:
Up! up! my Friend, and clear your looks;
Why all this toil and trouble?
The sun, above the mountain's head,
A freshening lustre mellow
Through all the long green fields has spread,
His first sweet evening yellow.
Books! 'tis a dull and endless strife:
Come, hear the woodland linnet,
How sweet his music! on my life,
There's more of wisdom in it.
And hark! how blithe the throstle sings!
He, too, is no mean preacher
Come forth into the light of things,
Let Nature be your teacher.
She has a world of ready wealth,
Our minds and hearts to bless -
Spontaneous wisdom breathed by health,
Truth breathed by cheerfulness.
One impulse from a vernal wood
May teach you more of man,
Of moral evil and of good,
Than all the sages can.
Sweet is the lore which Nature brings;
Our meddling intellect
Mis-shapes the beauteous forms of things:-
We murder to dissect.
Enough of Science and of Art;
Close up those barren leaves;
Come forth, and bring with you a heart
That watches and receives.
Вечерняя сцена, посвященная той же теме
Встань! Оторвись от книг, мой друг!
К чему бесплодное томленье?
Взгляни внимательней вокруг,
Не то тебя состарит чтенье!
Вот солнце над громадой гор
Вослед полуденному зною
Зеленый залило простор
Вечерней нежной желтизною.
Как сладко иволга поет!
Спеши внимать ей! пенье птицы
Мне больше мудрости дает,
Чем эти скучные страницы.
Послушать проповедь дрозда
Ступай в зеленую обитель!
Там просветишься без труда:
Природа - лучший твой учитель.
Богатство чудное свое
Она дарует нам с любовью.
И в откровениях ее
Веселье дышит и здоровье.
Тебе о сущности добра
И человечьем назначенье
Расскажут вешние ветра,
А не мудреные ученья.
Ведь наш безжизненный язык,
Наш разум в суете напрасной
Природы искажают лик,
Разъяв на части мир прекрасный.
Искусств не надо и наук.
В стремленье к подлинному знанью
Ты сердце научи, мой друг,
Вниманию и пониманью.
ANIMAL TRANQUILLITY AND DECAY
A Sketch
The little hedgerow birds,
That peck along the roads, regard him not.
He travels on, and in his face, his step,
His gait, is one expression: every limb,
His look and bending figure, all bespeak
A man who does not move with pain, but moves
With thought. - He is insensibly subdued
To settled quiet: he is one by whom
All effort seems forgotten; one to whom
Long patience hath such mild composure given,
That patience now doth seem a thing of which
He hath no need. He is by nature led
To peace so perfect that the young behold
With envy, what the Old Man hardly feels.
I asked him whither he was bound, and what
The object of his journey; he replied
"Sir! I am going many miles to take
A last leave of my son, a mariner,
Who from a sea-fight has been brought to Falmouth,
And there is dying in a hospital."
ПОКОЙ И УМИРАНИЕ
зарисовка
Не возбуждая любопытства птиц,
Облюбовавших придорожный куст,
Он все идет - лицо его, шаги,
Походка выражают лишь одно:
И в сгорбленной фигуре, и в глазах
Таится не страдание, но мысль;
Он так упорно приучал себя
К бесстрастью, что при взгляде на него
Не помнишь об усильях; он из тех,
Кого долготерпенье привело
К столь кроткому смиренью, что ему
Терпеть уже не трудно. И покой
Его так совершенен, что юнец,
Завидуя, глядит ему вослед.
На мой вопрос, куда он держит путь,
С какою целью? - он ответил так:
"Иду я в Фелмут к сыну своему.
Он ранен был в сражении морском.
Сейчас в больнице умирает он,
И я хочу успеть проститься с ним".
THE COMPLAINT OF A FORSAKEN INDIAN WOMAN
When a Northern Indian, from sickness, is unable to continue his
journey with his companions, he is left behind, covered over with
deer-skins, and is supplied with water, food, and fuel, if the situation of
the place with afford it. He is informed of the track which his companions
intend to pursue, and if he be unable to follow, or overtake them, he
perishes alone in the desert; unless he should have the good fortune to fall
in with some other tribes of Indians. The females are equally, or still
more, exposed to the same fate. See that very interesting work Heame's
_Journey from Hudson's Bay to the Northern Ocean_. In the high northern
latitudes, as the same writer informs us, when the northern lights vary
their position in the air, they make a rustling and a crackling noise, as
alluded to in the following poem.
Before I see another day,
Oh let my body die away!
In sleep I heard the northern gleams;
The stars, they were among my dreams;
In rustling conflict through the skies,
I heard, I saw the flashes drive,
And yet they are upon my eyes,
And yet I am alive;
Before I see another day,
Oh let my body die away!
My fire is dead: it knew no pain;
Yet is it dead, and I remain:
All stiff with ice the ashes lie;
And they are dead, and I will die.
When I was well, I wished to live,
For clothes, for warmth, for food, and fire;
But they to me no joy can give,
No pleasure now, and no desire.
Then here contented will I lie!
Alone, I cannot fear to die.
Alas! ye might have dragged me on
Another day, a single one!
Too soon I yielded to despair;
Why did ye listen to my prayer?
When ye were gone my limbs were stronger;
And oh, how grievously I rue,
That, afterwards, a little longer,
My friends, I did not follow you!
For strong and without pain I lay,
Dear friends, when ye were gone away.
My Child! they gave thee to another,
A woman who was not thy mother.
When from my arms my Babe they took,
On me how strangely did he look!
Through his whole body something ran,
A most strange working did I see;
- As if he strove to be a man,
That he might pull the sledge for me:
And then he stretched his arms, how wild!
Oh mercy! like a helpless child.
My little joy! my little pride!
In two days more I must have died.
Then do not weep and grieve for me;
I feel I must have died with thee.
O wind, that o'er my head art flying
The way my friends their course did bend,
I should not feel the pain of dying,
Could I with thee a message send;
Too soon, my friends, ye went away;
For I had many things to say.
I'll follow you across the snow;
Ye travel heavily and slow;
In spite of all my weary pain
I'll look upon your tents again.
- My fire is dead, and snowy white
The water which beside it stood:
The wolf has come to me to-night,
And he has stolen away my food.
For ever left alone am I;
Then wherefore should I fear to die?
Young as I am, my course is run,
I shall not see another sun;
I cannot lift my limbs to know
If they have any life or no.
My poor forsaken Child, if I
For once could have thee close to me.
With happy heart I then would die,
And my last thought would happy be;
But thou, dear Babe, art far away,
Nor shall I see another day.
ЖАЛОБА ПОКИНУТОЙ ИНДИАНКИ
На севере, если индеец, истощенный дорогой, не в силах следовать за
своим племенем, товарищи накрывают его оленьими шкурами и, снабдив водой,
пищей и, если возможно, топливом, оставляют одного. Ему говорят, каким путем
они намерены следовать, и если он слишком слаб, чтобы их догнать, - он
осужден на одинокую смерть в пустыне, разве что, по счастью, на него
набредет другое племя. Женщины наравне с мужчинами, если не чаще,
подвергаются этой участи. Смотри по этому поводу интереснейший труд Хирна
"Путешествие от Гудзонова залива к Ледовитому океану". В северных широтах,
сообщает тот же писатель, когда северное сияние меняет свое положение в
небе, оно издает сухой треск, о котором и упоминается в этой поэме.
Ужель мне видеть утро снова?
Я умереть давно готова,
Нет, я не сплю и не во сне
Я вижу вспышки в вышине,
Сиянью северному внемлю,
Я слышу треск его огней, -
Пришла пора покинуть землю,
Пришла пора расстаться с ней.
Ужель мне видеть утро снова?
Я умереть давно готова.
Костер погас. И я погасну.
К чему же плакать понапрасну?
Зола покрылась коркой льда,
Потух огонь мой навсегда.
Я вспоминаю, как, бывало,
О крове, пище и огне
И я просила, я мечтала, -
Теперь к чему все это мне?
С огнем погаснут все желанья, -
Я встречу смерть без содроганья.
Быть может, день-другой за вами,
Друзья, неверными шагами
Смогла б еще тащиться я...
К чему вы слушали меня!
Я так жалею, что молила
Меня оставить умирать,
Ко мне опять вернулись силы,
Могла б я в путь идти опять.
Но вы дорогою далекой
Уже ушли от одинокой.
Мое дитя! Тебя, качая,
Несет отныне мать чужая,
Ты от родных оторван рук.
В твоих глазах сквозил испуг,
Быть может, гнев мужчины ранний,
Ты не хотел покинуть мать,
Рванулся ты запрячь ей сани,
Чтоб вместе путь с ней продолжать.
Но так беспомощно ручонки
Ты протянул на плач мой громкий.
Ты моя радость, мой малютка,
Здесь умирать одной так жутко,
Зато ты жив - и не жалей
О бедной матери твоей.
Слова когда бы улетали
С порывом ветра вам вослед -
Я умерла бы без печали,
Ждала б услышать ваш ответ.
Хочу сказать еще так много,
Но вы ушли своей дорогой.
Тяжел ваш путь сквозь мрак морозный,
И вас нагнать еще не поздно
И на шатры взглянуть хоть раз,
Увидеть их в предсмертный час.
Погас костер во мгле холодной,
Вода замерзла, нет огня.
Сегодня ночью волк голодный
Унес всю пищу от меня.
Одна, одна в пустыне снежной,
Одна со смертью неизбежной.
Кровь застывает в моих жилах,
Я шевельнуть рукой не в силах,
Жизнь прожита, и для меня
Навеки скрылся отблеск дня.
Дитя мое, когда б могла я
Прижать тебя к груди своей,
Я б умерла, благословляя
Конец своих недолгих дней.
Но ты не слышишь, ты далеко,
Я умираю одиноко.
LINES COMPOSED A FEW MILES ABOVE TINTERN ABBEY, ON REVISITING THE BANKS
OF THE WYE DURING A TOUR.
JULY 13, 1798
Five years have past; five summers, with the length
Of five long winters! and again I hear
These waters, rolling from their mountain-springs
With a soft inland murmur. - Once again
Do I behold these steep and lofty cliffs,
That on a wild secluded scene impress
Thoughts of more deep seclusion; and connect
The landscape with the quiet of the sky.
The day is come when I again repose
Here, under this dark sycamore, and view
These plots of cottage-ground, these orchard-tufts,
Which at this season, with their unripe fruits,
Are clad in one green hue, and lose themselves
'Mid groves and copses. Once again I see
These hedge-rows, hardly hedge-rows, little lines
Of sportive wood run wild: these pastoral farms,
Green to the very door; and wreaths of smoke
Sent up, in silence, from among the trees!
With some uncertain notice, as might seem
Of vagrant dwellers in the houseless woods,
Or of some Hermit's cave, where by his fire
The Hermit sits alone.
These beauteous forms,
Through a long absence, have not been to me
As is a landscape to a blind man's eye:
But oft, in lonely rooms, and 'mid the din
Of towns and cities, I have owed to them
In hours of weariness, sensations sweet,
Felt in the blood, and felt along the heart;
And passing even into my purer mind,
With tranquil restoration:-feelings too
Of unremembered pleasure: such, perhaps,
As have no slight or trivial influence
On that best portion of a good man's life,
His little, nameless, unremembered, acts
Of kindness and of love. Nor less, I trust,
To them I may have owed another gift,
Of aspect more sublime; that blessed mood,
In which the burthen of the mystery,
In which the heavy and the weary weight
Of all this unintelligible world,
Is lightened: - that serene and blessed mood,
In which the affections gently lead us on, -
Until, the breath of this corporeal frame
And even the motion of our human blood
Almost suspended, we are laid asleep
In body, and become a living soul:
While with an eye made quiet by the power
Of harmony, and the deep power of joy,
We see into the life of things.
If this
Be but a vain belief, yet, oh! how oft -
In darkness and amid the many shapes
Of joyless daylight; when the fretful stir
Unprofitable, and the fever of the world,
Have hung upon the beatings of my heart -
How oft, in spirit, have I turned to thee,
O sylvan Wye! thou wanderer thro' the woods,
How often has my spirit turned to thee!
And now, with gleams of half-extinguished thoughts
With many recognitions dim and faint,
And somewhat of a sad perplexity,
The picture of the mind revives again:
While here I stand, not only with the sense
Of present pleasure, but with pleasing thoughts
That in this moment there is life and food
For future years. And so I dare to hope,
Though changed, no doubt, from what I was when first
1 came among these hills; when like a roe
I bounded o'er the mountains, by the sides
Of the deep rivers, and the lonely streams,
Wherever nature led; more like a man
Flying from something that he dreads, than one
Who sought the thing he loved. For nature then
(The coarser pleasures of my boyish days,
And their glad animal movements all gone by)
To me was all in all. - I cannot paint
What then I was. The sounding cataract
Haunted me like a passion: the tall rock,
The mountain, and the deep and gloomy wood,
Their colours and their forms, were then to me
An appetite; a feeling and a love,
That had no need of a remoter charm,
By thought supplied, nor any interest
Unborrowed from the eye. - That time is past,
And all its aching joys are now no more,
And all its dizzy raptures. Not for this
Faint I, nor mourn nor murmur; other gifts
Have followed; for such loss, I would believe,
Abundant recompence. For I have learned
To look on nature, not as in the hour
Of thoughtless youth; but hearing often-times
The still, sad music of humanity,
Nor harsh nor grating, though of ample power
To chasten and subdue. And I have felt
A presence that disturbs me with the joy
Of elevated thoughts; a sense sublime
Of something far more deeply interfused,
Whose dwelling is the light of setting suns,
And the round ocean and the living air,
And the blue sky, and in the mind of man;
A motion and a spirit, that impels
All thinking things, all objects of all thought,
And rolls through all things. Therefore am I still
A lover of the meadows and the woods,
And mountains; and of all that we behold
From this green earth; of all the mighty world
Of eye, and ear, - both what they half create,
And what perceive; well pleased to recognise
In nature and the language of the sense,
The anchor of my purest thoughts, the nurse,
The guide, the guardian of my heart, and soul
Of all my moral being.
Nor perchance,
If I were not thus taught, should I the more
Suffer my genial spirits to decay:
For thou art with me here upon the banks
Of this fair river; thou my dearest Friend,
My dear, dear Friend; and in thy voice I catch
The language of my former heart, and read
My former pleasures in the shooting lights
Of thy wild eyes. Oh! yet a little while
May I behold in thee what I was once,
My dear, dear Sister! and this prayer I make,
Knowing that Nature never did betray
The heart that loved her; 'tis her privilege,
Through all the years of this our life, to lead
From joy to joy: for she can so inform
The mind that is within us, so impress
With quietness and beauty, and so feed
With lofty thoughts, that neither evil tongues,
Rash judgments, nor the sneers of selfish men,
Nor greetings where no kindness is, nor all
The dreary intercourse of daily life,
Shall e'er prevail against us, or disturb
Our cheerful faith, that all which we behold
Is full of blessings. Therefore let the moon
Shine on thee in thy solitary walk;
And let the misty mountain-winds be free
To blow against thee: and, in after years,
When these wild ecstasies shall be matured
Into a sober pleasure; when thy mind
Shall be a mansion for all lovely forms.
Thy memory be as a dwelling-place
For all sweet sounds and harmonies; oh! then,
If solitude, or fear, or pain, or grief,
Should be thy portion, with what healing thoughts
Of tender joy wilt thou remember me,
And these my exhortations! Nor, perchance -
If I should be where I no more can hear
Thy voice, nor catch from thy wild eyes these gleams
Of past existence - wilt thou then forget
That on the banks of this delightful stream
We stood together; and that I, so long
A worshipper of Nature, hither came
Unwearied in that service: rather say
With warmer love - oh! with far deeper zeal
Of holier love. Nor wilt thou then forget,
That after many wanderings, many years
Of absence, these steep woods and lofty cliffs,
And this green pastoral landscape, were to me
More dear, both for themselves and for thy sake!
СТРОКИ, НАПИСАННЫЕ НА РАССТОЯНИИ НЕСКОЛЬКИХ МИЛЬ ОТ ТИНТЕРНСКОГО АББАТСТВА
ПРИ ПОВТОРНОМ ПУТЕШЕСТВИИ НА БЕРЕГА РЕКИ УАЙ
Пять лет прошло; зима, сменяя лето,
Пять раз являлась! И опять я слышу
Негромкий рокот вод, бегущих с гор,
Опять я вижу хмурые утесы -
Они в глухом, уединенном месте
Внушают мысли об уединенье
Другом, глубоком, и соединяют
Окрестности с небесной тишиной.
Опять настала мне пора прилечь
Под темной сикоморой и смотреть
На хижины, сады и огороды,
Где в это время года все плоды,
Незрелые, зеленые, сокрыты
Среди густой листвы. Опять я вижу
Живые изгороди, что ползут,
Подобно ответвленьям леса; мызы,
Плющом покрытые; и дым витой,
Что тишина вздымает меж деревьев!
И смутно брезжат мысли о бродягах,
В лесу живущих, или о пещере,
Где у огня сидит отшельник.
Долго
Не видел я ландшафт прекрасный этот,
Но для меня не стал он смутной грезой.
Нет, часто, сидя в комнате унылой
Средь городского шума, был ему я
Обязан в час тоски приятным чувством,
Живящим кровь и в сердце ощутимым,
Что проникало в ум, лишенный скверны,
Спокойным обновлением; и чувства
Отрад забытых, тех, что, может быть,
Немалое влияние окажут
На лучшее, что знает человек, -
На мелкие, невидные деянья
Любви и доброты. О, верю я:
Иным я, высшим даром им обязан,
Блаженным состояньем, при котором
Все тяготы, все тайны и загадки,
Все горькое, томительное бремя
Всего непознаваемого мира
Облегчено покоем безмятежным,
Когда благие чувства нас ведут,
Пока телесное дыханье наше
И даже крови ток у нас в сосудах
Едва ль не прекратится - тело спит,
И мы становимся живой душой,
А взором, успокоенным по воле
Гармонии и радости глубокой,
Проникнем в суть вещей.
И если в этом
Я ошибаюсь, все же - ах! - как часто
Во тьме, средь обликов многообразных
Безрадостного дня, когда все в мире
Возбуждено бесплодной суетой, -
Как часто я к тебе стремился духом,
Скиталец Уай, текущий в диких чащах,
Как часто я душой к тебе стремился.
А ныне, при мерцанье зыбких мыслей,
В неясной дымке полуузнаванья
И с некоей растерянностью грустной,
В уме картина оживает вновь:
Я тут стою, не только ощущая
Отраду в настоящем, но отрадно
Мне в миге этом видеть жизнь и пищу
Грядущих лет. Надеяться я смею,
Хоть я не тот, каким я был, когда,
Попав сюда впервые, словно лань,
Скитался по горам, по берегам
Глубоких рек, ручьев уединенных,
Куда вела природа; я скорее
Напоминал того, кто убегает
От страшного, а не того, кто ищет
Отрадное. Тогда была природа
(В дни низменных, мальчишеских утех,
Давно прошедших бешеных восторгов)
Всем для меня. Я описать не в силах
Себя в ту пору. Грохот водопада
Меня преследовал, вершины скал,
Гора, глубокий и угрюмый лес -
Их очертанья и цвета рождали
Во мне влеченье - чувство и любовь,
Которые чуждались высших чар,
Рожденных мыслью, и не обольщались
Ничем незримым. - Та пора прошла,
И больше нет ее утех щемящих,
Ее экстазов буйных. Но об этом
Я не скорблю и не ропщу: взамен
Я знал дары иные, и обильно
Возмещены потери. Я теперь
Не так природу вижу, как порой
Бездумной юности, но часто слышу
Чуть слышную мелодию людскую
Печальную, без грубости, но в силах
Смирять и подчинять. Я ощущаю
Присутствие, палящее восторгом,
Высоких мыслей, благостное чувство
Чего-то, проникающего вглубь,
Чье обиталище - лучи заката,
И океан, и животворный воздух,
И небо синее, и ум людской -
Движение и дух, что направляет
Все мыслящее, все предметы мыслей,
И все пронизывает. Потому-то
Я до сих пор люблю леса, луга
И горы - все, что на земле зеленой
Мы видеть можем; весь могучий мир
Ушей и глаз - все, что они приметят
И полусоздадут; я рад признать
В природе, в языке врожденных чувств
Чистейших мыслей якорь, пристань сердца,
Вожатого, наставника и душу
Природы нравственной моей.
Быть может,
Не знай я этого, мой дух в упадок
Прийти бы мог; со мной ты на брегах
Реки прекрасной - ты, мой лучший друг,
Мой милый, милый друг; в твоих речах
Былой язык души моей я слышу,
Ловлю былые радости в сверканье
Твоих безумных глаз. О да! Пока
Еще в тебе я вижу, чем я был,
Сестра любимая! Творю молитву,
Уверен, что Природа не предаст
Ее любивший дух: ее веленьем
Все годы, что с тобой мы вместе, стали
Чредою радостей; она способна
Так мысль настроить нашу, так исполнить
Прекрасным и покойным, так насытить
Возвышенными думами, что ввек
Злословие, глумленье себялюбцев,
Поспешный суд, и лживые приветы,
И скука повседневной суеты
Не одолеют нас и не смутят
Веселой веры в то, что все кругом
Полно благословений. Пусть же месяц
Тебя в часы прогулки озарит,
Пусть горный ветерок тебя обвеет,
И если ты в грядущие года
Экстазы безрассудные заменишь
Спокойной, трезвой радостью, и ум
Все облики прекрасного вместит,
И в памяти твоей пребудут вечно
Гармония и сладостные звуки, -
О, если одиночество и скорбь
Познаешь ты, то как целебно будет
Тебе припомнить с нежностью меня
И увещания мои! Быть может,
Я буду там, где голос мой не слышен,
Где я увижу взор безумный твой,
Зажженный прошлой жизнью, - помня все же,
Как мы на берегу прекрасных вод
Стояли вместе; как я, с давних пор
Природы обожатель, не отрекся
От моего служенья, но пылал
Все больше - о! - все пламеннее рвеньем
Любви святейшей. Ты не позабудешь,
Что после многих странствий, многих лет
Разлуки, эти чащи и утесы
И весь зеленый край мне стал дороже...
Он сам тому причиной - но и ты!
From "Lyrical Ballads, and Other Poems"
There was a Boy; ye knew him well, ye cliffs
And islands of Winander! - many a time,
At evening, when the earliest stars began
To move along the edges of the hills,
Rising or setting, would he stand alone,
Beneath the trees, or by the glimmering lake;
And there, with fingers interwoven, both hands
Pressed closely palm to palm and to his mouth
Uplifted, he, as through an instrument,
Blew mimic hootings to the silent owls,
That they might answer him. - And they would shout
Across the watery vale, and shout again,
Responsive to his call, - with quivering peals;
And long halloos, and screams, and echoes loud
Redoubled and redoubled; concourse wild
Of jocund din! And, when there came a pause
Of silence such as baffled his best skill:
Then, sometimes, in that silence, while he hung
Listening, a gentle shock of mild surprise
Has carried far into his heart the voice
Of mountain-torrents; or the visible scene
Would enter unawares into his mind
With all its solemn imagery, its rocks,
Its woods, and that uncertain heaven received
Into the bosom of the steady lake.
This boy was taken from his mates, and died
In childhood, ere he was full twelve years old.
Pre-eminent in beauty is the vale
Where he was born and bred: the church-yard hangs
Upon a slope above the village-school;
And, through that church-yard when my way has led
On summer-evenings, I believe, that there
A long half-hour together I have stood
Mute-looking at the grave in which he lies!
Из "Лирических баллад и других стихотворений"
Был мальчик. Вам знаком он был, утесы
И острова Винандра! Сколько раз,
По вечерам, лишь только над верхами
Холмов зажгутся искры ранних звезд
В лазури темной, он стоял, бывало,
В тени дерев, над озером блестящим.
И там, скрестивши пальцы и ладонь
Сведя с ладонью наподобье трубки,
Он подносил ее к губам и криком
Тревожил мир в лесу дремучих сов.
И на призыв его, со всех сторон,
Над водною равниной раздавался
Их дикий крик, пронзительный и резкий.
И звонкий свист, и хохот, и в горах
Гул перекатный эха - чудных звуков
Волшебный хор! Когда же, вслед за тем,
Вдруг наступала тишина, он часто
В безмолвии природы, на скалах,
Сам ощущал невольный в сердце трепет,
Заслышав где-то далеко журчанье
Ключей нагорных. Дивная картина
Тогда в восторг в нем душу приводила
Своей торжественной красой, своими
Утесами, лесами, теплым небом,
В пучине вод неясно отраженным.
Его ж уж нет! Бедняжка умер рано,
Лет девяти он сверстников оставил.
О, как прекрасна тихая долина,
Где он родился! Вся плющом увита,
Висит со скал над сельской школой церковь.
И если мне случится в летний вечер
Идти через кладбище, я готов
Там целый час стоять с глубокой думой
Над тихою могилой, где он спит.
Strange fits of passion have I known:
And I will dare to tell,
But in the Lover's ear alone,
What once to me befell.
When she I loved looked every day
Fresh as a rose in June,
I to her cottage bent my way,
Beneath an evening-moon.
Upon the moon I fixed my eye,
All over the wide lea;
With quickening pace my horse drew nigh
Those paths so clear to me.
And now we reached the orchard-plot;
And, as we climbed the hill,
The sinking moon to Lucy's cot
Came near, and nearer still.
In one of those sweet dreams I slept,
Kind Nature's gentlest boon!
And all the while my eyes I kept
On the descending moon.
My horse moved on; hoof after hoof
He raised, and never stopped:
When down behind the cottage roof,
At once, the bright moon dropped.
What fond and wayward thoughts will slide
Into a Lover's head!
"O mercy!" to myself I cried,
"If Lucy should be dead!"
She dwelt among the untrodden ways
Beside the springs of Dove,
A Maid whom there were none to praise
And very few to love:
A violet by a mossy stone
Half hidden from the eye!
- Fair as a star, when only one
Is shining in the sky.
She lived unknown, and few could know
When Lucy ceased to be;
But she is in her grave, and, oh,
The difference to me!
I travelled among unknown men,
In lands beyond the sea;
Nor, England! did I know till then
What love I bore to thee.
Tis past, that melancholy dream!
Nor will I quit thy shore
A second time; for still I seem
To love thee more and more.
Among thy mountains did I feel
The joy of my desire;
And she I cherished turned her wheel
Beside an English fire.
Thy mornings showed, thy nights concealed
The bowers where Lucy played;
And thine too is the last green field
That Lucy's eyes surveyed.
A slumber did my spirit seal;
I had no human fears:
She seemed a thing that could not feel
The touch of earthly years.
No motion has she now, no force;
She neither hears nor sees;
Rolled round in earth's diurnal course,
With rocks, and stones, and trees.
Какие тайны знает страсть!
Но только тем из вас,
Кто сам любви изведал власть,
Доверю свой рассказ.
Когда, как роза вешних дней,
Любовь моя цвела,
Я на свиданье мчался к ней,
Со мной луна плыла.
Луну я взглядом провожал
По светлым небесам.
А конь мой весело бежал -
Он знал дорогу сам.
Вот наконец фруктовый сад,
Взбегающий на склон.
Знакомый крыши гладкий скат
Луною озарен.
Охвачен сладкой властью сна,
Не слышал я копыт
И только видел, что луна
На хижине стоит,
Копыто за копытом, конь
По склону вверх ступал.
Но вдруг луны погас огонь,
За крышею пропал.
Тоска мне сердце облегла,
Чуть только свет погас.
"Что, если Люси умерла?" -
Сказал я в первый раз.
Среди нехоженых дорог,
Где ключ студеный бил,
Ее узнать никто не мог
И мало кто любил.
Фиалка пряталась в лесах,
Под камнем чуть видна.
Звезда мерцала в небесах
Одна, всегда одна.
Не опечалит никого,
Что Люси больше нет,
Но Люси нет - и оттого
Так изменился свет.
К чужим, в далекие края
Заброшенный судьбой,
Не знал я, родина моя,
Как связан я с тобой.
Теперь очнулся я от сна
И не покину вновь
Тебя, родная сторона -
Последняя любовь.
В твоих горах ютился дом.
Там девушка жила.
Перед родимым очагом
Твой лен она пряла.
Твой день ласкал, твой мрак скрывал
Ее зеленый сад.
И по твоим холмам блуждал
Ее прощальный взгляд.
Забывшись, думал я во сне,
Что у бегущих лет
Над той, кто всех дороже мне,
Отныне власти нет.
Ей в колыбели гробовой
Вовеки суждено
С горами, морем и травой
Вращаться заодно.
Oft I had heard of Lucy Gray:
And, when I crossed the wild,
I chanced to see at break of day
The solitary child.
No mate, no comrade Lucy knew;
She dwelt on a wide moor,
- The sweetest thing that ever grew
Beside a human door!
You yet may spy the fawn at play,
The hare upon the green;
But the sweet face of Lucy Gray
Will never more be seen.
"To-night will be a stormy night -
You to the town must go;
And take a lantern, Child, to light
Your mother through the snow."
"That, Father! will I gladly do:
'Tis scarcely afternoon -
The minster-clock has just struck two,
And yonder is the moon!"
At this the Father raised his hook,
And snapped a faggot-band;
He plied his work;-and Lucy took
The lantern in her hand.
Not blither is the mountain roe:
With many a wanton stroke
Her feet disperse the powdery snow,
That rises up like smoke.
The storm came on before its time:
She wandered up and down;
And many a hill did Lucy climb:
But never reached the town.
The wretched parents all that night
Went shouting far and wide;
But there was neither sound nor sight
To serve them for a guide.
At day-break on a hill they stood
That overlooked the moor;
And thence they saw the bridge of wood,
A furlong from their door.
They wept-and, turning homeward, cried,
"In heaven we all shall meet;"
- When in the snow the mother spied
The print of Lucy's feet.
Then downwards from the steep hill's edge
They tracked the footmarks small;
And through the broken hawthorn hedge,
And by the long stone-wall;
And then an open field they crossed:
The marks were still the same;
They tracked them on, nor ever lost;
And to the bridge they came.
They followed from the snowy bank
Those footmarks, one by one,
Into the middle of the plank;
And further there were none!
- Yet some maintain that to this day
She is a living child;
That you may see sweet Lucy Gray
Upon the lonesome wild.
O'er rough and smooth she trips along,
And never looks behind;
And sings a solitary song
That whistles in the wind.
Не раз я видел Люси Грей
В задумчивой глуши,
Где только шорохи ветвей,
И зной, и ни души.
Никто ей другом быть не мог
Среди глухих болот.
Никто не знал, какой цветок
В лесном краю растет.
В лесу встречаю я дрозда
И зайца на лугу,
Но милой Люси никогда
Я встретить не смогу.
- Эй, Люси, где-то наша мать,
Не сбилась бы с пути.
Возьми фонарь, ступай встречать,
Стемнеет - посвети.
- Отец, я справлюсь дотемна,
Всего-то три часа.
Еще едва-едва луна
Взошла на небеса.
- Иди, да только не забудь,
Мы к ночи бурю ждем. -
И Люси смело вышла в путь
Со старым фонарем.
Стройна, проворна и легка,
Как козочка в горах,
Она ударом башмака
Взметала снежный прах.
Потом спустился полог тьмы,
Завыло, замело.
Взбиралась Люси на холмы,
Но не пришла в село.
Напрасно звал отец-старик.
Из темноты в ответ
Не долетал ни плач, ни крик
И не маячил свет.
А поутру с немой тоской
Смотрели старики
На мост, черневший над рекой,
На ветлы у реки.
Отец промолвил: - От беды
Ни ставней, ни замков. -
И вдруг заметил он следы
Знакомых башмаков.
Следы ведут на косогор,
Отчетливо видны,
Через проломанный забор
И дальше вдоль стены.
Отец и мать спешат вперед.
До пояса в снегу.
Следы идут, идут - и вот
Они на берегу.
На сваях ледяной нарост,
Вода стремит свой бег.
Следы пересекают мост...
А дальше чистый снег.
Но до сих пор передают,
Что Люси Грей жива,
Что и теперь ее приют -
Лесные острова.
Она болотом и леском
Петляет наугад,
Поет печальным голоском
И не глядит назад.
"These Tourists, heaven preserve us! needs must live
A profitable life: some glance along,
Rapid and gay, as if the earth were air,
And they were butterflies to wheel about
Long as the summer lasted: some, as wise,
Perched on the forehead of a jutting crag,
Pencil in hand and book upon the knee,
Will look and scribble, scribble on and look,
Until a man might travel twelve stout miles,
Or reap an acre of his neighbour's corn.
But, for that moping Son of Idleness,
Why, can he tarry yonder? - In our church yard
Is neither epitaph nor monument,
Tombstone nor name-only the turf we tread
And a few natural graves."
To Jane, his wife,
Thus spake the homely Priest of Ennerdale.
It was a July evening; and he sate
Upon the long stone-seat beneath the eaves
Of his old cottage, - as it chanced, that day,
Employed in winter's work. Upon the stone
His wife sate near him, teasing matted wool,
While, from the twin cards toothed with glittering wire,
He fed the spindle of his youngest child,
Who, in the open air, with due accord
Of busy hands and back-and-forward steps,
Her large round wheel was turning. Towards the field
In which the Parish Chapel stood alone,
Girt round with a bare ring of mossy wall,
While half an hour went by, the Priest had sent
Many a long look of wonder: and at last,
Risen from his seat, beside the snow-white ridge
Of carded wool which the old man had piled
He laid his implements with gentle care,
Each in the other locked; and, down the path
That from his cottage to the churchyard led,
He took his way, impatient to accost
The Stranger, whom he saw still lingering there.
'Twas one well known to him in former days,
A Shepherd-lad; who ere his sixteenth year
Had left that calling, tempted to entrust
His expectations to the fickle winds
And perilous waters; with the mariners
A fellow-mariner; - and so had fared
Through twenty seasons; but he had been reared
Among the mountains, and he in his heart
Was half a shepherd on the stormy seas.
Oft in the piping shrouds had Leonard heard
The tones of waterfalls, and inland sounds
Of caves and trees: - and, when the regular wind
Between the tropics filled the steady sail,
And blew with the same breath through days and weeks,
Lengthening invisibly its weary line
Along the cloudless Main, he, in those hours
Of tiresome indolence, would often hang
Over the vessel's side, and gaze and gaze;
And, while the broad blue wave and sparkling foam
Flashed round him images and hues that wrought
In union with the employment of his heart,
He, thus by feverish passion overcome,
Even with the organs of his bodily eye,
Below him, in the bosom of the deep,
Saw mountains; saw the forms of sheep that grazed
On verdant hills-with dwellings among trees,
And shepherds clad in the same country grey
Which he himself had worn.
And now, at last,
From perils manifold, with some small wealth
Acquired by traffic 'mid the Indian Isles,
To his paternal home he is returned,
With a determined purpose to resume
The life he had lived there; both for the sake
Of many darling pleasures, and the love
Which to an only brother he has borne
In all his hardships, since that happy time
When, whether it blew foul or fair, they two
Were brother-shepherds on their native hills.
- They were the last of all their race: and now,
When Leonard had approached his home, his heart
Failed in him; and, not venturing to enquire
Tidings of one so long and dearly loved,
He to the solitary churchyard turned;
That, as he knew in what particular spot
His family were laid, he thence might learn
If still his Brother lived, or to the file
Another grave was added. - He had found ,
Another grave, - near which a full half-hour
He had remained; but, as he gazed, there grew
Such a confusion in his memory,
That he began to doubt; and even to hope
That he had seen this heap of turf before, -
That it was not another grave; but one
He had forgotten. He had lost his path,
As up the vale, that afternoon, he walked
Through fields which once bad been well known to him:
And oh what joy this recollection now
Sent to his heart! he lifted up his eyes,
And, looking round, imagined that he saw
Strange alteration wrought on every side
Among the woods and fields, and that the rocks,
And everlasting hills themselves were changed.
By this the Priest, who down the field had come,
Unseen by Leonard, at the churchyard gate
Stopped short, - and thence, at leisure, limb by limb
Perused him with a gay complacency.
Ay, thought the Vicar, smiling to himself,
Tis one of those who needs must leave the path
Of the world's business to go wild alone:
His arms have a perpetual holiday;
The happy man will creep about the fields,
Following his fancies by the hour, to bring
Tears down his cheek, or solitary smiles
Into his face, until the setting sun
Write fool upon his forehead. - Planted thus
Beneath a shed that over-arched the gate
Of this rude churchyard, till the stars appeared
The good Man might have communed with himself,
But that the Stranger, who had left the grave,
Approached; he recognised the Priest at once,
And, after greetings interchanged, and given
By Leonard to the Vicar as to one
Unknown to him, this dialogue ensued.
Leonard.
You live, Sir, in these dales, a quiet life:
Your years make up one peaceful family;
And who would grieve and fret, if, welcome come
And welcome gone, they are so like each other,
They cannot be remembered? Scarce a funeral
Comes to mis churchyard once in eighteen months;
And yet, some changes must take place among you:
And you, who dwell here, even among these rocks,
Can trace the finger of mortality,
And see, that with our threescore years and ten
We are not all that perish. - - I remember,
(For many years ago I passed this road)
There was a foot-way all along the fields
By the brook-side - 'tis gone - and that dark cleft!
To me it does not seem to wear the face
Which then it had!
Priest.
Nay, Sir, for aught I know,
That chasm is much the same -
Leonard.
But, surely, yonder -
Priest.
Ay, there, indeed, your memory is a friend
That does not play you false. - On that tall pike
(It is the loneliest place of all these hills)
There were two springs which bubbled side by side,
As if they had been made that they might be
Companions for each other: the huge crag
Was rent with lightning-one hath disappeared;
The other, left behind, is flowing still.
For accidents aud changes such as these,
We want not store of them; - a water-spout
Will bring down half a mountain; what a feast
For folks that wander up and down like you,
To see an acre's breadth of that wide cliff
One roaring cataract! a sharp May-storm
Will come with loads of January snow,
And in one night send twenty score of sheep
To feed the ravens; or a shepherd dies
By some untoward death among the rocks:
The ice breaks up and sweeps away a bridge;
A wood is felled:-and then for our own homes!
A child is born or christened, a field ploughed,
A daughter sent to service, a web spun,
The old house-clock is decked with a new face;
And hence, so far from wanting facts or dates
To chronicle the time, we all have here
A pair of diaries, - one serving, Sir,
For the whole dale, and one for each fire-side -
Yours was a stranger's judgment: for historians,
Commend me to these valleys!
Leonard.
Yet your Churchyard
Seems, if such freedom may be used with you,
To say that you are heedless of the past:
An orphan could not find his mother's grave:
Here's neither head-nor foot stone, plate of brass,
Cross-bones nor skull, - type of our earthly state
Nor emblem of our hopes: the dead man's home
Is but a fellow to that pasture-field.
Priest.
Why, there, Sir, is a thought that's new to me!
The stone-cutters, 'tis true, might beg their bread
If every English churchyard were like ours;
Yet your conclusion wanders from the truth:
We have no need of names and epitaphs;
We talk about the dead by our firesides.
And then, for our immortal part! we want
No symbols, Sir, to tell us that plain tale:
The thought of death sits easy on the man
Who has been bom and dies among the mountains.
Leonard.
Your Dalesmen, then, do in each other's thoughts
Possess a kind of second life: no doubt
You, Sir, could help me to the history
Of half these graves?
Priest.
For eight-score winters past,
With what I've witnessed, and with what I've heard,
Perhaps I might; and, on a winter-evening,
If you were seated at my chimney's nook,
By turning o'er these hillocks one by one,
We two could travel, Sir, through a strange round;
Yet all in the broad highway of the world.
Now there's a grave - your foot is half upon it, -
It looks just like the rest; and yet that man
Died broken-hearted.
Leonard.
'Tis a common case.
We'll take another: who is he that lies
Beneath yon ridge, the last of those three graves?
It touches on that piece of native rock
Left in the churchyard wall.
Priest.
That's Walter Ewbank.
He had as white a head and fresh a cheek
As ever were produced by youth and age
Engendering in the blood of hale fourscore.
Through five long generations had the heart
Of Walter's forefathers o'erflowed the bounds
Of their inheritance, that single cottage-
You see it yonder! and those few green fields.
They toiled and wrought, and still, from sire to son,
Each struggled, and each yielded as before
A little - yet a little, - and old Walter,
They left to him the family heart, and land
With other burthens than the crop it bore.
Year after year the old man still kept up
A cheerful mind, - and buffeted with bond,
Interest, and mortgages; at last he sank,
And went into his grave before his time.
Poor Walter! whether it was care that spurred him
God only knows, but to the very last
He had the lightest foot in Ennerdale:
His pace was never that of an old man:
I almost see him tripping down the path
With his two grandsons after him: - but you,
Unless our Landlord be your host tonight,
Have far to travel, - and on these rough paths
Even in the longest day of midsummer -
Leonard.
But those two Orphans!
Priest.
Orphans! - Such they were -
Yet not while Walter lived: for, though their parents
Lay buried side by side as now they lie,
The old man was a father to the boys,
Two fathers in one father: and if tears,
Shed when he talked of them where they were not,
And hauntings from the infirmity of love,
Are aught of what makes up a mother's heart,
This old Man, in the day of his old age,
Was half a mother to them. - If you weep, Sir,
To hear a stranger talking about strangers,
Heaven bless you when you are among your kindred!
Ay - you may turn that way - it is a grave
Which will bear looking at.
Leonard.
These boys - I hope
They loved this good old Man? -
Priest.
They did - and truly:
But that was what we almost overlooked,
They were such darlings of each other. Yes,
Though from the cradle they had lived with Walter,
The only kinsman near them, and though he
Inclined to both by reason of his age,
With a more fond, familiar, tenderness;
They, notwithstanding, had much love to spare,
And it all went into each other's hearts.
Leonard, the elder by just eighteen months,
Was two years taller: 'twas a joy to see,
To hear, to meet them! - From their house the school
Is distant three short miles, and in the time
Of storm and thaw, when every watercourse
And unbridged stream, such as you may have noticed
Crossing our roads at every hundred steps,
Was swoln into a noisy rivulet,
Would Leonard then, when elder boys remained
At home, go staggering through the slippery fords,
Bearing his brother on his back. I have seen him,
On windy days, in one of those stray brooks,
Ay, more than once I have seen him, mid-leg deep,
Their two books lying both on a dry stone,
Upon the hither side: and once I said,
As I remember, looking round these rocks
And hills on which we all of us were born,
That God who made the great book of the world
Would bless such piety -
Leonard.
It may be then -
Priest.
Never did worthier lads break English bread:
The very brightest Sunday Autumn saw
With all its mealy clusters of ripe nuts,
Could never keep those boys away from church,
Or tempt them to an hour of sabbath breach.
Leonard and James! I warrant, every corner
Among these rocks, and every hollow place
That venturous foot could reach, to one or both
Was known as well as to the flowers that grow there.
Like roe-bucks they went bounding o'er the hills;
They played like two young ravens on the crags:
Then they could write, ay and speak too, as well
As many of their betters-and for Leonard!
The very night before he went away,
In my own house I put into his hand
A Bible, and I'd wager house and field
That, if he be alive, he has it yet.
Leonard.
It seems, these Brothers have not lived to be
A comfort to each other -
Priest.
That they might
Live to such end is what both old and young
In this our valley all of us have wished,
And what, for my part, I have often prayed:
But Leonard -
Leonard.
Then James still is left among you!
Priest.
'Tis of the elder brother I am speaking:
They had an uncle; - he was at that time
A thriving man, and trafficked on the seas:
And, but for that same uncle, to this hour
Leonard had never handled rope or shroud:
For the boy loved the life which we lead here;
And though of unripe years, a stripling only,
His soul was knit to this his native soil.
But, as I said, old Walter was too weak
To strive with such a torrent; when he died,
The estate and house were sold; and all their sheep,
A pretty flock, and which, for aught I know,
Had clothed the Ewbanks for a thousand years: -
Well - all was gone, and they were destitute,
And Leonard, chiefly for his Brother's sake,
Resolved to try his fortune on the seas.
Twelve years are past since we had tidings from him.
If there were one among us who had heard
That Leonard Ewbank was come home again,
From the Great Gavel, down by Leeza's banks,
And down the Enna, far as Egremont,
The day would be a joyous festival;
And those two bells of ours, which there, you see -
Hanging in the open air - but, О good Sir!
This is sad talk - they'll never sound for him -
Living or dead. - When last we heard of him
He was in slavery among the Moors
Upon the Barbary coast. - Twas not a little
That would bring down his spirit; and no doubt,
Before it ended in his death, the Youth
Was sadly crossed. - Poor Leonard! when we parted,
He took me by the hand, and said to me,
If e'er he should grow rich, he would return,
To live in peace upon his father's land,
And lay his bones among us.
Leonarnd.
If that day
Should come, 'twould needs be a glad day for him;
He would himself, no doubt, be happy then
As any that should meet him -
Priest.
Happy! Sir -
Leonard.
You said his kindred all were in their graves,
And that he had one Brother -
Priest.
That is but
A fellow-tale of sorrow. From his youth
James, though not sickly, yet was delicate;
And Leonard being always by his side
Had done so many offices about him,
That, though he was not of a timid nature,
Yet still the spirit of a mountain-boy
In him was somewhat checked, and, when his Brother
Was gone to sea, and he was left alone,
The little colour that he had was soon
Stolen from his cheek; he drooped, and pined, and pined -
Leonard.
But these are all the graves of full-grown men!
Priest.
Ay, Sir, that passed away: we took him to us;
He was the child of all the dale - he lived
Three months with one, and six months with another,
And wanted neither food, nor clothes, nor love:
And many, many happy days were his.
But, whether blithe or sad, 'tis my belief
His absent Brother still was at his heart.
And, when he dwelt beneath our roof, we found
(A practice till this time unknown to him)
That often, rising from his bed at night,
He in his sleep would walk about, and sleeping
He sought his brother Leonard. - You are moved!
Forgive me, Sir: before I spoke to you,
I judged you most unkindly.
Leonard.
But this Youth,
How did he die at last?
Priest.
One sweet May-morning,
(It will be twelve years since when Springs returns)
He had gone forth among the new-dropped lambs,
With two or three companions, whom their course
Of occupation led from height to height
Under a cloudless sun-till he, at length,
Through weariness, or, haply, to indulge
The humour of the moment, lagged behind.
You see yon precipice; - it wears the shape
Of a vast building made of many crags;
And in the midst is one particular rock
That rises like a column from the vale,
Whence by our shepherds it is called, THE PILLAR.
Upon its aery summit crowned with heath,
The loiterer, not unnoticed by his comrades,
Lay stretched at ease; but, passing by the place
On their return, they found that he was gone.
No ill was feared; till one of them by chance
Entering, when evening was far spent, the house
Which at that time was James's home, there learned
That nobody had seen him all that day:
The morning came, and still he was unheard of:
The neighbours were alarmed, and to the brook
Some hastened; some ran to the lake: ere noon
They found him at the foot of that same rock
Dead, and with mangled limbs. The third day after
I buried him, poor Youth, and there he lies!
Leonard.
And that then is his grave! - Before his death
You say that he saw many happy years?
Priest.
Ay, that he did -
Leonard.
And all went well with him? -
Priest.
If he had one, the Youth had twenty homes.
Leonard.
And you believe, then, that his mind was easy? -
Priest.
Yes, long before he died, he found that time
Is a true friend to sorrow; and unless
His thoughts were turned on Leonard's luckless fortune,
He talked about him with a cheerful love.
Leonard.
He could not come to an unhallowed end!
Priest.
Nay, God forbid! - You recollect I mentioned
A habit which disquietude and grief
Had brought upon him; and we all conjectured
That, as the day was warm, he had lain down
On the soft heath, - and, waiting for his comrades,
He there had fallen asleep; that in his sleep
He to the margin of the precipice
Had walked, and from the summit had fallen headlong:
And so no doubt he perished. When the Youth ,
Fell, in his hand he must have grasped, we think,
His shepherd's staff; for on that Pillar of rock
It had been caught mid-way; and there for years
It hung; - and mouldered there.
The Priest here ended -
The Stranger would have thanked him, but he felt
A gushing from his heart, that took away
The power of speech. Both left the spot in silence;
And Leonard, when they reached the churchyard gate,
As the Priest lifted up the latch, turned round, -
And, looking at the grave, he said, "My Brother!"
The Vicar did not hear the words: and now,
He pointed towards his dwelling-place, entreating
That Leonard would partake his homely fare:
The other thanked him with an earnest voice;
But added, that, the evening being calm,
He would pursue his journey. So they parted.
It was not long ere Leonard reached a grove
That overhung the road: he there stopped short
And, sitting down beneath the trees, reviewed
All that the Priest had said: his early years
Were with him: - his long absence, cherished hopes,
And thoughts which had been his an hour before,
All pressed on him with such a weight, that now,
This vale, where he had been so happy, seemed
A place in which he could not bear to live:
So he relinquished all his purposes.
He travelled back to Egremont: and thence,
That night, he wrote a letter to the Priest,
Reminding him of what had passed between them;
And adding, with a hope to be forgiven,
That it was from the weakness of his heart
He had not dared to tell him who he was.
This done, he went on shipboard, and is now
A Seaman, a grey-headed Mariner.
"Туристам этим, Господи прости,
Должно быть, хорошо живется: бродят
Без дела день-деньской - и горя мало,
Как будто и земли под ними нет,
А только воздух, и они порхают,
Как мотыльки, все лето. На скале
С карандашом и книжкой на коленях
Усядутся и что-то строчат, строчат.
За это время можно было б смело
Пройти миль десять или у соседа
На поле выжать целый добрый акр.
А этот вот ленивец, что он ищет?
Чего ему еще там нужно? Право,
У нас на кладбище нет монументов,
Нет надписей надгробных, - только дерн
Да бедные могилы".
Так заметил
Своей жене священник в Эннерделе.
Был летний вечер, у крыльца спокойно
На каменной приступке он сидел
И занят был работой мирной. Тут же
Сидела и его жена на камне
И шерсть чесала, он же подавал
Сквозь зубья двух гребней блестящих пряжу
На прялку младшей дочери своей,
Которая работала с ним рядом,
И колесо под ловкими руками,
Послушное ее ступне проворной,
Вертелось мерно. Много раз подряд
С недоуменьем взгляд бросал священник
Туда, где за стеною, мхом поросшей,
Виднелась церковь. Наконец он встал,
Заботливо сложил все инструменты
На кучу белоснежной мягкой шерсти,
Им заготовленной, и по тропинке,
Ведущей к церкви от крыльца, пошел,
Чтоб расспросить, что нужно незнакомцу,
Который все не уходил оттуда.
Тому давно он знал его отлично,
То был пастух. В шестнадцать лет покинул
Он край родной, чтоб вверить воле ветра
Свою судьбу. Назвали моряки
Его товарищем, и с ними двадцать лет
Скитался он, но все ж недаром вырос
Он здесь, в горах. По-прежнему остался
На море бурном пастухом в душе.
Да! Леонарду чуялись невольно
Сквозь скрип снастей родные отголоски
Деревьев, водопадов. В те часы,
Когда все тот же непрестанный ветер
Под тропиками целые недели
С одним и тем же вечным постоянством
Им раздувал надежный крепкий парус
И долгий путь в безбрежном океане
Еще длинней казался, - часто он
В безделии томительном и скучном
Глядел подолгу за борт корабля;
Бежали мимо волны голубые,
И с брызгами и пеной гребней белых
Знакомые картины проплывали,
В душе рождалось страстное желанье,
И в глубине морской он ясно видел
Гор очертанья, видел он стада
Овец пасущихся, холмы, деревья
И пастухов в одежде домотканой,
Которую носил и он.
Теперь,
Покинув жизнь опасную на море
И кое-как скопив немного денег
В далекой Индии, к родным местам
Вернулся он, чтоб снова, как в те годы,
Зажить в тиши. Ведь здесь остался брат,
С которым он и в зной, и в непогоду
Когда-то пас стада среди холмов
Всегда вдвоем и о котором часто
Он вспоминал в скитаниях своих.
Другой родни они не знали вовсе.
У Леонарда сердце сжалось больно,
Когда он к дому тихо подходил.
И вот, о брате расспросить не смея,
На кладбище прошел он прямо к церкви.
Он помнил, где лежат его родные,
И по числу могил узнать он думал,
Жив или нет любимый брат. Увы,
Одной могилой стало больше. Долго
Стоял он здесь, но в памяти его
Смешалось все, он начал сомневаться,
Надеяться, быть может, он ошибся.
Быть может, этот холмик был и раньше
И он забыл его. Ведь нынче в полдень
Он посреди полей давно знакомых
С дороги чуть не сбился... И в душе
Воспоминанья ожили. Казалось,
Что все кругом теперь глядит иначе,
Что изменились как-то лес и поле,
Что даже прежних скал как будто нет.
Меж тем священник подошел к ограде
И незаметно отворил калитку,
Смеясь в душе, окинул Леонарда
Лукавым взглядом с головы до ног.
"Ну так и есть, - подумал он с улыбкой, -
Один из тех скитальцев нелюбимых,
Кому до нашей жизни дела нет,
Чьи руки вечно празднуют. Конечно,
Зашел сюда, дорогой размечтавшись,
И будет слезы лить в уединеньи
И до заката дураком стоять".
Почтенный пастырь мог бы очень долго
Так рассуждать один с самим собою,
Остановившись у ворот, когда бы
Не подошел к нему сам незнакомец.
Викария узнал тотчас же он,
Но поклонился, будто бы впервые
Его он видел, и заговорил.
Леонард
Вам, верно, здесь живется беззаботно,
Проходят годы мирной чередою,
Встречаете вы их приход радушно,
Их провожаете без сожаленья
И забываете. Едва ль за целый год
Похоронить кого-нибудь придется.
И все-таки не вечно все кругом,
И мы, которым здесь досталось жизни
Шесть или семь десятков лет, не боле,
Мы не единственные здесь подвластны
И времени и смерти. Проходил я
Когда-то раньше этими местами,
И помнится, что здесь была тропинка
Вдоль по ручью - ее уже не видно,
И эта вот расселина, по-моему,
Теперь глядит иначе...
Священник
Что вы, нет,
Она все та же, что была.
Леонард
Быть может,
Вот та?
Священник
Вы правы. Видно, ваша память,
Товарищ добрый, вам не изменяет.
На тех холмах (глухие там места)
Там два ручья текли почти что рядом,
Как будто бы велела им природа
Быть спутниками вечно. В ту скалу
Ударила раз молния. Расселась
Она глубоко, и один ручей
Иссяк с тех пор, - другой журчит поныне.
Событья все у нас наперечет.
Вдруг буря с ливнем полгоры подмоет,
Уж то-то радости таким, как вы,
Глядеть, как целый акр земли несется
С камнями вниз. Иль майская гроза
Все занесет январским белым снегом,
И в одну ночь достанется воронам
На растерзанье сотни две овец.
Умрет пастух в горах случайной смертью,
Весною ледоходом мост снесет,
Лес вырубят для наших же построек,
Родины иль крестины, поле вспашут,
Отправят дочь куда-нибудь служить,
Ткать кончат, старые часы починят,
Все это помнится отлично всеми,
И по событьям счет годам ведется
Всегда двойной - один для всей долины,
Другой свой собственный в хозяйстве каждом.
А обо мне судили вы неверно,
Я летописцем здесь считаюсь.
Леонард
Все же,
Простите, я на кладбище не вижу
Особенной заботы об ушедших,
Могилы матери дитя не сыщет.
Ни памятников нет, ни плит надгробных,
Нет черепов с костями, говорящих
О том, что все здесь в нашей жизни бренно,
Нет символов бессмертья, будто здесь
И не приют последний для умерших,
А так, простое поле или луг.
Священник
От первого от вас я это слышу.
Не спорю, если б в Англии повсюду
Похожи были бы кладбищи на наше,
Каменотесы по миру пошли бы.
Но вы неверно судите о нас.
Нам надписей надгробных и не надо,
У очага мы мертвых вспоминаем,
И нас бессмертьем утешать излишне,
Ведь тот, кто здесь, в горах, как мы, родился,
Тот так спокойно думает о смерти,
Что для него все ясно и без слов.
Леонард
Как видно, здесь живут второю жизнью
В воспоминаньях люди. Верно,
Вы рассказать могли бы очень много
Об этих вот могилах.
Священник
Ну еще бы!
За восемьдесят лет немало слышал
И видел я кругом. Когда бы могли мы
У моего камина зимний вечер
В беседе провести, мы верно б с вами,
Перебирая эти вот могилы
И странствуя так от одной к другой,
Немало с чем столкнулись бы в дороге.
Вот эта вот у самых ваших ног,
Она по виду как и все другие,
А человек, схороненный под нею,
Погиб с разбитым сердцем.
Леонард
Это случай
Довольно частый. Лучше расскажите
Про ту могилу вот на возвышенье,
Последнюю из трех почти что рядом
С куском скалы в стене.
Священник
Ах, это Вальтер.
Да, Вальтер Ибанк. В восемьдесят лет
Седой как лунь, но моложавый видом,
Он был душой на юношу похож.
Пять поколений предков потрудилось
Над хижиной и тем клочком земли,
Который Вальтеру потом достался.
Работали не покладая рук,
Стремясь хоть что-нибудь к нему прибавить,
Внук продолжал оставленное дедом,
Но им борьба досталась нелегко,
И Вальтер унаследовал немного:
Все ту же страсть к работе, это поле,
А с ним долги и вечный недород.
Немало лет держался старый Вальтер,
Всегда был бодр и весел, не взирая
На все повинности и закладные,
Но все-таки не выдержал вконец
И раньше времени сошел в могилу.
Да, бедный Вальтер. Ведает Господь,
Как жизнь ему давалась трудно; все же
Такой походки легкой в Эннерделе
Не помню я, и как сейчас я вижу,
Как быстро он идет вниз по тропинке
И двое внуков следом...
Вам, однако,
По крайней мере, если наш владелец
Вам не окажет здесь гостеприимства,
Далекий путь сегодня предстоит.
А здесь места глухие даже летом.
Леонард
А двое сирот?
Священник
Сирот? Здесь лежат
Бок о бок их родители, но Вальтер,
Пока был жив, им заменял обоих,
Вдвойне им был отцом; а если слезы
И нежность сердца старого, с которой
Он говорил о них, назвать к тому же
Любовью материнской - право, Вальтер
Был матерью наполовину им.
Вот вы чужой, а как родного, видно,
Вас мой рассказ заставил прослезиться.
И эта вот могила тоже стоит
Вниманья вашего.
Леонард
Надеюсь,
Что мальчики любили старика.
Священник
И как еще! Но меж собою тоже
Они всегда душа с душою жили.
Их из пеленок старый Вальтер взял,
Единственной родней для них остался,
Любил их всею старческой любовью,
Но все ж у мальчиков осталось в сердце
Довольно чувства, чтобы уделить
Друг другу. Был, должно быть, Леонард
На полтора лишь года старше брата,
Но выше был, и разница казалась
Заметней. Верите ль, при виде их
И на душе отрадней становилось.
Им от дому, должно быть, мили три
Идти до нашей школы нужно было,
А в дождь у нас дорога - не пройти.
Видали сами - каждая речонка
Потоком бурным разольется сразу.
В такие дни никто не выходил,
А Леонард сажал на плечи брата
И отправлялся вброд шагать. Я видел
Довольно часто, как переплавлялись
Через ручей они. Вода иной раз
Была им по колено, а их книги
На камне были сложены сухом.
И, помнится, однажды я подумал,
Взглянув на наши скалы и холмы,
Что Бог, который создал эту книгу,
Вознаградит заботливость такую.
Леонард
Быть может...
Священник
Право, Англия вскормила
Себе вполне достойных сыновей.
Поверите ль, но их и в воскресенье
Под осень гроздья спеющих орехов
И солнечные дни не отвлекали
От церкви и от долга христьянина.
Да! Леонард и Джемс! Бьюсь об заклад,
Что им в горах знаком был каждый камень,
Что каждую ложбину, каждый выступ,
Куда проникнуть только можно, знали
Они ничуть не хуже резвых ланей,
Сроднились с ними, как цветы с землею,
Как воронята, по скалам резвились,
И все-таки и в чтенье и в письме
От сверстников они не отставали.
Перед отъездом самым Леонард
Зашел ко мне. Я Библию в дорогу
Тогда ему на память подарил,
И голову даю на отсеченье,
Что если жив он - эта книга с ним.
Леонард
Но не пришлось, как видно, братьям вместе
Жить до конца!
Священник
Нам всем хотелось страшно,
И старикам, и молодым, чтоб оба
У нас остались жить, и я молился
В душе о том же самом. Леонард...
Леонард
Так Джемс еще остался здесь?
Священник
О старшем
Я говорю сейчас. У них был дядя
Богач, как раз в ту пору занимался
Морской торговлей. Если бы не он,
То Леонард не взялся б за канаты.
Но старый Вальтер был уж слишком слаб,
Чтобы работать. После его смерти
Все было продано - и дом, и поле,
И стадо, одевавшее семейство
Из рода в род, быть может, сотни лет,
Все с молотка пошло, всего лишились.
И вздумал ради брата Леонард
В морях далеких испытать удачи.
Двенадцать лет не шлет он нам вестей.
Когда б о нем заслышали мы только,
Что он вернулся и идет сюда, -
Мы в тот же день устроили бы праздник,
И эти вот колокола тогда бы
Они - увы! мне страшно и подумать,
Что не придется им звонить о нем,
Ни о живом, ни даже об умершем.
Последний раз передавали нам,
Что в Африке он неграм в плен попался.
Немало там он испытал, должно быть,
Несчастный мальчик! Расставаясь, он
Взял за руку меня и обещал мне,
Что, если только он разбогатеет,
Он вновь сюда вернется кончить жизнь
И лечь в могилу с нами.
Леонард
Если только
Настанет этот день когда-нибудь,
Счастливей всех он сам, конечно, будет.
Священник
Еще бы!
Леонард
Вы сказали мне сейчас,
Что вся родня его лежит в могиле,
Но у него был брат еще.
Священник
О да,
Но это тоже повесть из печальных.
Джемс смолоду здоровьем нежен был,
И горца дух сказался в нем слабее,
Хотя и робким тоже не был он.
Брат окружал его своей заботой.
Когда ж с его отъездом Джемс остался
Совсем один, он на глазах стал чахнуть,
Сошел румянец быстро с юных щек.
Леонард
Но детских здесь могил я не заметил.
Священник
Да, верно. Он оправился потом,
Его к себе мы взяли. Наш поселок
Усыновил его, и так он жил
Где месяц, два, где даже и полгода.
Он был одет, накормлен и любим,
Быть может, даже счастлив был отчасти,
Но мне всегда казалось, что в душе
О брате он тоскует непрестанно.
Джемс долго жил под кровом у меня,
И я заметил, как он часто ночью
(Чего до сей поры с ним не бывало)
Вставал с постели и во сне ходил
По комнате и брата звал к себе.
Вас тронул мой рассказ? Простите, сударь,
Несправедливо я судил о вас.
Леонард
А как же умер юноша?
Священник
Однажды
(С тех пор прошло двенадцать лет, не меньше)
Он майским утром пас в горах ягнят
С товарищами вместе. Солнце ярко
В безоблачных светило небесах.
С холма на холм они перебирались.
Устал ли он иль просто отдал дань
Случайной лени, только он отстал
От них дорогой. Видите обрыв?
Над ним поднялись скалы, точно замок,
И высится утес посередине,
Его Столпом прозвали пастухи.
Товарищи заметить не успели,
Как Джемс остался на его вершине
И там в кустах улегся отдохнуть.
Когда они обратно проходили,
Его там не было. Беды не чая,
Они в село вернулись. Но один
Зашел случайно в дом, где в это время
Жил бедный мальчик. Он не возвращался.
Весь день его никто нигде не видел.
Настало утро. Джемса нет как нет.
Все бросились на поиски тотчас же,
Кто к озеру, кто к речке. Только в полдень
Его нашли под этим же утесом.
Он не дышал, он весь был искалечен,
Три дня спустя я хоронил его.
Бедняжка, право, вот его могила.
Леонард
Так вот его могила! Вы сказали,
Что он был счастлив?
Священник
Счастлив? Да, ручаюсь.
Леонард
И все его любили?
Священник
Он повсюду
Всегда был встречен точно сын родной.
Леонард
В душе его ничто не тяготило?
Священник
О нет. Имел он случай убедиться,
Что время лучший врач для сердца. Правда,
Он до конца о брате Леонарде
Всегда с любовью прежней говорил.
Леонард
И страшный грех не мог он взять на совесть?
Священник
Избави Боже! Я вам говорил,
Что у него привычка появилась,
От горя или просто так случайно,
Бродить во сне. И мы решили все,
Что он, пригретый солнцем на траве,
Уснул, друзей прихода дожидаясь.
И сонный встал и подошел к обрыву
И вниз сорвался. Здесь сомнений нет.
Должно быть, он за посох ухватился
И падал с ним. Висел потом он долго
Над пропастью - так и истлел в кустах.
Священник кончил свой рассказ, и путник
Благодарить хотел его, но сердце
Так больно сжалось, что не стало силы
Сказать хоть слово. Молча к воротам
Направились они. Пока священник
Отодвигал засов, в последний раз
Окинул взглядом Леонард могилы
И вымолвил чуть слышно: "Милый брат!"
Священник этих слов его не слышал
И, указав на дом свой незнакомцу,
Гостеприимно предложил ночлег.
Но Леонард сказал ему учтиво,
Что вечер тих и он предпочитает
Пуститься в путь, - и быстро прочь пошел.
До ближней рощи было недалеко,
И там в тени развесистых деревьев
Присел несчастный путник. Перед ним
Рассказ недавний ожил вдруг невольно,
Он детство вспомнил, долгие скитанья.
Он вспомнил все. Теснились перед ним
Надежд и мыслей прежних вереницы,
Которые он так лелеял нежно
В душе всего лишь час тому назад.
И в этот миг ему так ясно стало,
Что для него теперь уж невозможно
Вернуться снова в мирную долину,
Где протекли все лучшие года.
В душе созрело новое решенье,
И он, дойдя опять до Эннердела,
Священнику отправил в ту же ночь
Письмо, где он просил его прощенья,
Что вечером во время их беседы
По слабости душевной не назвался
И имя скрыл свое. Потом он снова
На свой корабль вернулся и теперь,
Седой моряк, навек сроднился с морем.
A Pastoral Poem
If from the public way you turn your steps
Up the tumultuous brook of Greenhead Ghyll,
You will suppose that with an upright path
Your feet must struggle; in such bold ascent
The pastoral mountains front you, face to face.
But, courage! for around that boisterous brook
The mountains have all opened out themselves,
And made a hidden valley of their own.
No habitation can be seen; but they
Who journey thither find themselves alone
With a few sheep, with rocks and stones, and kites
That overhead are sailing in the sky.
It is in truth an utter solitude;
Nor should I have made mention of this Dell
But for one object which you might pass by
Might see and notice not. Beside the brook
Appears a straggling heap of unhewn stones!
And to that simple object appertains
A story-unenriched with strange events,
Yet not unfit, I deem, for the fireside,
Or for the summer shade. It was the first
Of those domestic tales that spake to me
Of shepherds, dwellers in the valleys, men
Whom I already loved; not verily
For their own sakes, but for the fields and hills
Where was their occupation and abode.
And hence this Tale, while I was yet a Boy
Careless of books, yet having felt the power
Of Nature, by the gentle agency
Of natural objects, led me on to feel
For passions that were not my own, and think
(At random and imperfectly indeed)
On man, the heart of man, and human life.
Therefore, although it be a history
Homely and rude, I will relate the same
For the delight of a few natural hearts;
And, with yet fonder feeling, for the sake
Of youthful Poets, who among these hills
Will be my second self when I am gone.
Upon the forest-side in Grasmere Vale
There dwelt a Shepherd, Michael was his name;
An old man, stout of heart, and strong of limb.
His bodily frame had been from youth to age
Of an unusual strength: his mind was keen,
Intense, and frugal, apt for all affairs,
And in his shepherd's calling he was prompt
And watchful more than ordinary men.
Hence had he learned the meaning of all winds,
Of blasts of every tone; and, oftentimes,
When others heeded not, He heard the South
Make subterraneous music, like the noise
Of bagpipers on distant Highland hills.
The Shepherd, at such warning, of his flock
Bethought him, and he to himself would say,
"The winds are now devising work for me!"
And, truly, at all times, the storm, that drives
The traveller to a shelter, summoned him
Up to ths mountains: he had been alone
Amid the heart of many thousand mists,
That came to him, and left him, on the heights.
So lived he till his eightieth year was past.
And grossly that man errs, who should suppose
That the green valleys, and the streams and rocks,
Were things indifferent to the Shepherd's thoughts.
Fields, where with cheerful spirits he had breathed
The common air; hills, which with vigorous step
He had so often climbed: which had impressed
So many incidents upon his mind
Of hardship, skill or courage, joy or fear;
Which, like a book, preserved the memory
Of the dumb animals, whom he had saved,
Had fed or sheltered, linking to such acts
The certainty of honourable gain;
Those fields, those hills-what could they less? had laid
Strong hold on his affections, were to him
A pleasurable feeling of blind love,
The pleasure which there is in life itself.
His days had not been passed in singleness.
His Helpmate was a comely matron, old -
Though younger than himself full twenty years.
She was a woman of a stirring life,
Whose heart was in her house: two wheels she had
Of antique form; this large, for spinning wool;
That small, for flax; and if one wheel had rest
It was because the other was at work.
The Pair had but one inmate in their house,
An only Child, who had been born to them
When Michael, telling o'er his years, began
To deem that he was old, - in shepherd's phrase,
With one foot in the grave. This only Son,
With two brave sheep-dogs tried in many a storm,
The one of an inestimable worth,
Made all their household. I may truly say,
That they were as a proverb in the vale
For endless industry. When day was gone,
And from their occupations out of doors
The Son and Father were come home, even then,
Their labour did not cease; unless when all
Turned to the cleanly supper-board, and there,
Each with a mess of pottage and skimmed milk,
Sat round the basket piled with oaten cakes,
And their plain home-made cheese. Yet when the meal
Was ended, Luke (for so the Son was named)
And his old Father both betook themselves
To such convenient work as might employ
Their hands by the fireside; perhaps to card
Wool for the Housewife's spindle, or repair
Some injury done to sickle, flail, or scythe,
Or other implement of house or field.
Down from the ceiling, by the chimney's edge,
That in our ancient uncouth country style
With huge and black projection overbrowed
Large space beneath, as duly as the light
Of day grew dim the Housewife hung a lamp;
An aged utensil, which had performed
Service beyond all others of its kind.
Early at evening did it bum-and late,
Surviving comrade of uncounted hours,
Which, going by from year to year, had found,
And left, the couple neither gay perhaps
Nor cheerful, yet with objects and with hopes,
Living a life of eager industry.
And now, when Luke had reached his eighteenth year,
There by the light of this old lamp they sate,
Father and Son, while far into the night
The Housewife plied her own peculiar work,
Making the cottage through the silent hours
Murmur as with the sound of summer flies.
This light was famous in its neighbourhood,
And was a public symbol of the life
That thrifty Pair had lived. For, as it chanced,
Their cottage on a plot of rising ground
Stood single, with large prospect, north and south,
High into Easedale, up to Dunmail-Raise,
And westward to the village near the lake;
And from this constant light, so regular
And so far seen, the House itself, by all
Who dwelt within the limits of the vale,
Both old and young, was named The Evening Star.
Thus living on through such a length of years,
The Shepherd, if he loved himself, must needs
Have loved his Helpmate; but to Michael's heart
This son of his old age was yet more dear -
Less from instinctive tenderness, the same
Fond spirit that blindly works in the blood of all -
Than that a child, more than all other gifts
That earth can offer to declining man,
Brings hope with it, and forward-looking thoughts,
And stirrings of inquietude, when they
By tendency of nature needs must fail.
Exceeding was the love he bare to him,
His heart and his heart's joy! For oftentimes
Old Michael, while he was a babe in arms,
Had done him female service, not alone
For pastime and delight, as is the use
Of fathers, but with patient mind enforced
To acts of tenderness; and he had rocked
His cradle, as with a woman's gentle hand.
And, in a later time, ere yet the Boy
Had put on boy's attire, did Michael love,
Albeit of a stern unbending mind,
To have the Young-one in his sight, when he
Wrought in the field, or on his shepherd's stool
Sate with a fettered sheep before him stretched
Under the large old oak, that near his door
Stood single, and, from matchless depth of shade,
Chosen for the Shearer's covert from the sun,
Thence in our rustic dialect was called
The Clipping Tree, a name which yet it bears.
There, while they two were sitting in the shade
With others round them, earnest all and blithe,
Would Michael exercise his heart with looks
Of fond correction and reproof bestowed
Upon the Child, if he disturbed the sheep
By catching at their legs, or with his shouts
Scared them, while they lay still beneath the shears.
And when by Heaven's good grace the boy grew up
A healthy Lad, and carried in his cheek
Two steady roses that were five years old;
Then Michael from a winter coppice cut
With his own hand a sapling, which he hooped
With iron, making it throughout in all
Due requisites a perfect shepherd's staff,
And gave it to the Boy; wherewith equipt
He as a watchman oftentimes was placed
At gate or gap, to stem or turn the flock;
And, to his office prematurely called,
There stood the urchin, as you will divine,
Something between a hindrance and a help;
And for this cause not always, I believe,
Receiving from his Father hire of praise;
Though nought was left undone which staff, or voice,
Or looks, or threatening gestures, could perform.
But soon as Luke, full ten years old, could stand
Against the mountain blasts; and to the heights,
Not fearing toil, nor length of weary ways,
He with his Father daily went, and they
Were as companions, why should I relate
That objects which the Shepherd loved before
Were dearer now? that from the Boy there came
Feelings and emanations - things which were
Light to the sun and music to the wind;
And that the old Man's heart seemed born again?
Thus in his Father's sight the Boy grew up:
And now, when he had reached his eighteenth year
He was his comfort and his daily hope.
While in this sort the simple household lived
From day to day, to Michael's ear there came
Distressful tidings. Long before the time
Of which I speak, the Shepherd had been bound
In surety for his brother's son, a man
Of an industrious life, and ample means;
But unforeseen misfortunes suddenly
Had prest upon him; and old Michael now
Was summoned to discharge the forfeiture,
A grievous penalty, but little less
Than half his substance. This unlooked-for claim,
At the first hearing, for a moment took
More hope out of his life than he supposed
That any old man ever could have lost.
As soon as he had armed himself with strength
To look his trouble in the face, it seemed
The Shepherd's sole resource to sell at once
A portion of his patrimonial fields.
Such was his first resolve; he thought again,
And his heart failed him. "Isabel," said he,
Two evenings after he had heard the news,
"I have been toiling more than seventy years,
And in the open sunshine of God's love
Have we all lived; yet if these fields of ours
Should pass into a stranger's hand, I think
That I could not be quiet in my grave.
Our lot is a hard lot; the sun himself
Has scarcely been more diligent than I;
And I have lived to be a fool at last
To my own family. An evil man
That was, and made an evil choice, if he
Were false to us; and if he were not false,
There are ten thousand to whom loss like this
Had been no sorrow. I forgive him; - but
Twere better to be dumb than to talk thus.
When I began, my purpose was to speak
Of remedies and of a cheerful hope.
Our Luke shall leave us, Isabel; the land
Shall not go from us, and it shall be free;
He shall possess it, free as is the wind
That passes over it. We have, thou know'st,
Another kinsman - he will be our friend
In this distress. He is a prosperous man,
Thriving in trade - and Luke to him shall go,
And with his kinsman's help and his own thrift
He quickly will repair this loss, and then
He may return to us. If here he stay,
What can be done? Where every one is poor,
What can be gained?"
At this the old Man paused,
And Isabel sat silent, for her mind
Was busy, looking back into past times.
There's Richard Bateman, thought she to herself,
He was a parish-boy - at the church-door
They made a gathering for him, shillings, pence
And halfpennies, wherewith the neighbours bought
A basket, which they filled with pedlar's wares;
And, with this basket on his arm, the lad
Went up to London, found a master there,
Who, out of many, chose the trusty boy
To go and overlook his merchandise
Beyond the seas: where he grew wondrous rich,
And left estates and monies to the poor,
And, at his birth-place, built a chapel, floored
With marble which he sent from foreign lands.
These thoughts, and many others of like sort,
Passed quickly through the mind of Isabel,
And her face brightened. The old Man was glad,
And thus resumed: - "Well, Isabel! this scheme
These two days, has been meat and drink to me.
Far more than we have lost is left us yet.
- We have enough - I wish indeed that I
Were younger; - but this hope is a good hope.
- Make ready Luke's best garments, of the best
Buy for him more, and let us send him forth
To-morrow, or the next day, or to-night:
- If he _could_ go, the Boy should go to-night."
Here Michael ceased, and to the fields went forth
With a light heart. The Housewife for five days
Was restless morn and night, and all day long
Wrought on with her best fingers to prepare
Things needful for the journey of her son.
But Isabel was glad when Sunday came
To stop her in her work: for, when she lay
By Michael's side, she through the last two nights
Heard him, how he was troubled in his sleep:
And when they rose at morning she could see
That all his hopes were gone. That day at noon
She said to Luke, while they two by themselves
Were sitting at the door, "Thou must not go:
We have no other Child but thee to lose
None to remember - do not go away,
For if thou leave thy Father he will die."
The Youth made answer with a jocund voice;
And Isabel, when she had told her fears,
Recovered heart. That evening her best fare
Did she bring forth, and all together sat
Like happy people round a Christmas fire.
With daylight Isabel, resumed her work;
And all the ensuing week the house appeared
As cheerful as a grove in Spring: at length
The expected letter from their kinsman came,
With kind assurances that he would do
His utmost for the welfare of the Boy;
To which, requests were added, that forthwith
He might be sent to him. Ten times or more
The letter was read over; Isabel
Went forth to show it to the neighbours round;
Nor was there at that time on English land
A prouder heart than Luke's. When Isabel
Had to her house returned, the old Man said,
"He shall depart to-morrow." To this word
The Housewife answered, talking much of things
Which, if at such short notice he should go,
Would surely be forgotten. But at length
She gave consent, and Michael was at ease.
Near the tumultuous brook of Greenhead Ghyll,
In that deep valley, Michael had designed
To build a Sheepfold; and, before he heard
The tidings of his melancholy loss,
For this same purpose he had gathered up
A heap of stones, which by the streamlet's edge
Lay thrown together, ready for the work.
With Luke that evening thitherward he walked:
And soon as they had reached the place he stopped,
And thus the old Man spake to him: - "My Son,
To-morrow thou wilt leave me: with full heart
I look upon thee, for thou art the same
That wert a promise to me ere thy birth,
And all thy life hast been my daily joy.
I will relate to thee some little part
Of our two histories; 'twill do thee good
When thou art from me, even if I should touch
On things thou canst not know of. - After thou
First cam'st into the world-as oft befalls
To new-born infants - thou didst sleep away
Two days, and blessings from thy Father's tongue
Then fell upon thee. Day by day passed on,
And still I loved thee with increasing love.
Never to living ear came sweeter sounds
Than when I heard thee by our own fireside
First uttering, without words, a natural tune;
While thou, a feeding babe, didst in thy joy
Sing at thy Mother's breast. Month followed month,
And in the open fields my life was passed
And on the mountains; else I think that thou
Hadst been brought up upon thy Father's knees.
But we were playmates, Luke: among these hills,
As well thou knowest, in us the old and young
Have played together, nor with me didst thou
Lack any pleasure which a boy can know."
Luke had a manly heart; but at these words
He sobbed aloud. The old Man grasped his hand,
And said, "Nay, do not take it so - I see
That these are things of which I need not speak.
- Even to the utmost I have been to thee
A kind and a good Father: and herein
I but repay a gift which I myself
Received at others' hands; for, though now old
Beyond the common life of man, I still
Remember them who loved me in my youth.
Both of them sleep together: here they lived,
As all their Forefathers had done; and when
At length their time was come, they were not loth
To give their bodies to the family mould.
I wished that thou should'st live the life they lived:
But, 'tis a long time to look back, my Son,
And see so little gain from threescore years.
These fields were burthened when they came to me;
Till I was forty years of age, not more
Than half of my inheritance was mine.
I toiled and toiled; God blessed me in my work,
And till these three weeks past the land was free.
- It looks as if it never could endure
Another Master. Heaven forgive me, Luke,
If I judge ill for thee, but it seems good
That thou should'st go."
At this the old Man paused;
Then, pointing to the stones near which they stood,
Thus, after a short silence, he resumed:
"This was a work for us; and now, my Son,
It is a work for me. But, lay one stone-
Here, lay it for me, Luke, with thine own hands.
Nay, Boy, be of good hope; - we both may live
To see a better day. At eighty-four
I still am strong and hale; - do thou thy part;
I will do mine. - I will begin again
With many tasks that were resigned to thee:
Up to the heights, and in among the storms,
Will I without thee go again, and do
All works which I was wont to do alone,
Before I knew thy face. - Heaven bless thee, Boy!
Thy heart these two weeks has been beating fast
With many hopes it should be so-yes-yes-
I knew that thou could'st never have a wish
To leave me, Luke: thou hast been bound to me
Only by links of love: when thou art gone,
What will be left to us! - But, I forget
My purposes. Lay now the corner-stone,
As I requested; and hereafter, Luke,
When thou art gone away, should evil men
Be thy companions, think of me, my Son,
And of this moment; hither turn thy thoughts,
And God will strengthen thee: amid all fear
And all temptation, Luke, I pray that thou
May'st bear in mind the life thy Fathers lived,
Who, being innocent, did for that cause
Bestir them in good deeds. Now, fare thee well -
When thou return'st, thou in this place wilt see
A work which is not here: a covenant
Twill be between us; but, whatever fate
Befall thee, I shall love thee to the last,
And bear thy memory with me to the grave."
The Shepherd ended here; and Luke stooped down,
And, as his Father had requested, laid
The first stone of the Sheepfold. At the sight
The old Man's grief broke from him; to his heart
He pressed his Son, he kissed him and wept;
And to the house together they returned.
- Hushed was that House in peace, or seeming
peace,
Ere the night fell: - with morrow's dawn, the Boy
Began his journey, and when he had reached
The public way, he put on a bold face;
And all the neighbours, as he passed their doors,
Came forth with wishes and with farewell prayers,
That followed him till he was out of sight.
A good report did from their Kinsman come,
Of Luke and his well-doing: and the Boy
Wrote loving letters, full of wondrous news,
Which, as the Housewife phrased it, were
throughout
"The prettiest letters that were ever seen."
Both parents read them with rejoicing hearts.
So, many months passed on: and once again
The Shepherd went about his daily work
With confident and cheerful thoughts; and now
Sometimes when he could find a leisure hour
He to that valley took his way, and there
Wrought at the Sheepfold. Meantime Luke began
To slacken in his duty; and, at length,
He in the dissolute city gave himself
To evil courses: ignominy and shame
Fell on him, so that he was driven at last
To seek a hiding-place beyond the seas.
There is a comfort in the strength of love;
'Twill make a thing endurable, which else
Would overset the brain, or break the heart:
I have conversed with more than one who well
Remember the old Man, and what he was
Years after he had heard this heavy news.
His bodily frame had been from youth to age
Of an unusual strength. Among the rocks
He went, and still looked up to sun and cloud,
And listened to the wind; and, as before,
Performed all kinds of labour for his sheep,
And for the land, his small inheritance.
And to that hollow dell from time to time
Did he repair, to build the Fold of which
His flock had need. Tis not forgotten yet
The pity which was then in every heart
For the old Man - and 'tis believed by all
That many and many a day he thither went,
And never lifted up a single stone.
There, by the Sheepfold, sometimes was he seen
Sitting alone, or with his faithful Dog,
Then old, beside him, lying at his feet.
The length of full seven years, from time to time,
He at the building of this Sheepfold wrought,
And left the work unfinished when he died.
Three years, or little more, did Isabel
Survive her Husband: at her death the estate
Was sold, and went into a stranger's hand.
The Cottage which was named the Evening Star
Is gone - the ploughshare has been through the
ground
On which it stood; great changes have been
wrought
In all the neighbourhood: - yet the oak is left
That grew beside their door; and the remains
Of the unfinished Sheepfold may be seen
Beside the boisterous brook of Greenhead Ghyll.
Пастушеская поэма
Когда, свернув с наезженного тракта
В ущелье Гринхед, вы ступить решитесь
Чуть дальше в глубь его, где своенравный
Бурлит поток, дороги крутизна
Вас отпугнет сперва: громады скал
Воздвигнутся такой стеной надменной!
Но - в путь смелей! Над бурным тем ручьем
Они потом расступятся и взору
Откроют потаенный тихий дол.
Жилищ людских там не видать; лишь овцы
Пасутся редкие на горных склонах
Да в поднебесье коршуны плывут -
Воистину глубокое безлюдье.
И я б не стал вам докучать рассказом
О той долине - но одно в ней место
Легко б могли тогда вы миновать
И не заметить: грубых камней груду,
Что высится на берегу ручья.
Своя у них история; чудес
И тайн в ней нет - однако ж можно, право,
С ней не без пользы время скоротать
У очага или в тени платана.
Она одна из первых тех легенд,
Каких слыхал я отроком немало,
О пастухах. Уже тогда любил я
Сих странников нагорий - но, увы,
Любил не ради них самих, а ради
Долин и круч, служивших им приютом.
И вот юнца, что убегал от книжек,
Но к кроткому и властному внушенью
Природы не был глух, простая повесть
Впервые научила сострадать
Несчастию не своему - чужому
И размышлять, пускай еще невнятно,
О тех страстях, что правят человеком,
О сердце и о жребии его.
Я эту повесть вам перескажу -
Она, надеюсь, по сердцу придется
Немногим тем, кто сердцем чист и прям, -
И тем еще, другим, - с каким волненьем
Я думаю о них! - поэтам юным,
Что, в свой черед поднявшись к этим долам,
Меня заменят в них, когда уйду.
В долине Грасмир жил во время оно
Пастух; он звался Майклом. Тверд душой,
Несуетен, в кости широк и прочен,
Он до седых волос сумел сберечь
Недюжинную силу, ясный ум,
Сноровку; был на труд любой горазд,
А уж в своем-то ремесле пастушьем
Знал толк, как ни один овчар вокруг:
Знал, что несет с собою каждый ветер,
Любой его порыв; другим, бывало,
Еще и невдомек, а он уж слышал
Подъятый южным ветром гул подземный,
Как плач волынки дальней за холмом.
И вспоминал он про свои отары,
И приговаривал, сбираясь в путь:
"Вот ветер мне и задает работу!"
Досужих странников торопит буря
Искать укрытья - а его она
Звала на склоны гор, и сколько раз он
Один бывал там в самом сердце мглы,
И чередой неслись над ним туманы.
Так жил он добрых восемьдесят лет.
И жаль того мне, кто решит поспешно,
Что он на эти скалы и ручьи
Взирал лишь с безучастием привычки:
Зеленый дол, где так легко и вольно
Дышалось пастуху; крутые склоны,
Исхоженные вдоль и поперек
Ногою твердой, - сколько в этих книгах
Хранилось памяти о днях нужды
И днях забот, о радостях и бедах,
О тварях бессловесных, коих он
Спасал, кормил, сгонял под кров надежный, -
И трудный, честный свой считал барыш.
Так диво ли, что горы, долы эти
Свой вечный знак на нем напечатлели,
Что он их безотчетною любовью
Любил, как жизнь свою, - как жизнь саму?
Не одиноко дни его текли.
Их с ним делила верная подруга,
Жена достойная, в годах почтенных,
Хоть Майкла и на двадцать младше лет.
Бодра, жива, всегда в трудах по дому -
Воистину душа его; две прялки
Резьбы старинной были у нее:
Для шерсти - погрубей, для льна - потоньше;
Коли одна смолкала, то затем лишь,
Что наставал черед жужжать другой.
И был еще в семье, на радость им,
Сынок единственный; судьба его
Послала им, когда все чаще Майкл
Стал намекать, что стареется он, -
Уж, мол, стоит одной ногой в могиле.
Вот этот сын да две овчарки верных
(Одной так вовсе не было цены)
И составляли весь их круг домашний.
А что до трудолюбия, семейство
Давно в пословицу вошло окрест.
Когда с закатом дня отец и сын
Под кров родной с нагорий возвращались,
Они и тут не складывали рук.
Так вплоть до ужина; тогда они
За чистый стол садились, где их ждали
И сытный суп, и свежий сыр домашний,
И с молоком овсяные лепешки.
Кончался ужин - Люк (так звался сын)
Со стариком отцом себе искали
Занятье, чтобы не сидеть без дела
У очага: расчесывали шерсть
Для матушкиных прялок, поправляли
Косу, иль серп, иль цеп, иль что придется.
Лишь за окном смеркаться начинало -
Под потолком, у кромки дымохода,
Что сложен был на грубый местный лад
И затенял огромным черным клином
Полкомнаты, мать зажигала лампу.
Нелегкую светильник древний сей
Нес службу, не в пример иным собратьям.
От сумерек до ночи он горел,
Бессменный спутник всех часов несчетных,
Что здесь текли и складывались в годы,
На лицах этих тружеников честных
Встречая и с уходом оставляя
Коль и не радости беспечной блеск,
То ровный свет надежды терпеливой.
Так Люку минуло осьмнадцать лет,
И так они сидели каждый вечер,
Отец и сын, под старой верной лампой,
А мать все знай свою крутила прялку,
И полнился весь дом в тиши вечерней
Как бы жужжаньем летней мошкары.
Свет этой лампы славен был окрест
Как символ жизни честного семейства.
К тому же дом их, надобно сказать,
Стоял отдельно на холме отлогом,
Откуда взгляд свободно простирался
Во все пределы: в глубь ущелья Исдейл,
К нагорьям Данмейл-Рейза, к деревушке,
Ютившейся близ озера. И все,
Кто жил в долине той, и стар и млад,
По этому немеркнущему свету
Прозвали дом Вечернею Звездой.
Вот так проживши многие года,
Пастух, конечно же, любил супругу,
Как самого себя; но сердцу Майкла
Еще дороже был их сын желанный,
Их позднышок. Тут не инстинкт один
Был властен, не слепая нежность крови:
Бесценнее всех прочих благ земных
Дитя, что нам на склоне наших дней
Даровано; оно с собой несет
Надежду сердца и волненье мысли,
Нежданный сил прилив, - все то, на что
Скупей становится природа наша.
Не описать, как он любил его,
Души своей отраду! Как умело
Малютку нянчил он, справляя с ним
Заботы чисто женские, - не только
Потехи ради, как мужья иные,
А терпеливо, с ласковой охотой;
И колыбель его качал так нежно,
Как лишь способна женская рука.
А в пору чуть поздней, когда малыш
Лишь только-только вылез из пеленок,
Любил суровый, нелюдимый Майкл,
Чтоб был пострел всегда перед глазами, -
Трудился ль сам он в поле иль склонялся
Над связанной овцой, пред ним простертой,
Под древним дубом, росшим одиноко
У хижины, - густая тень его
От солнца укрывала стригаля,
За что он и зовется по сю пору
Во всей долине Сгригалевым Дубом.
И там, в тени прохладной, в окруженье
Серьезных и живых ребячьих лиц,
Майкл только что и мог шутливо-строго,
С укором нежным взглядывать на сына,
Коль за ногу овцу хватал шалун
Или ее, лежавшую покорно
Под ножницами, возгласом пугал.
Когда же с Божьей помощью малец
Стал пятилетним крепышом и щеки,
Как яблочко, румянцем налились,
Майкл срезал крепкий прут в подлеске зимнем,
Железом рукоятку оковал -
По всем статьям пастуший посох вышел.
С орудьем этим у ворот овчарни
Иль на пути к расщелине наш страж
Теперь вставал, чтоб придержать овец
Иль завернуть их. Вам, конечно, ясно,
Что делу сей подпасок, сам с вершок,
То ли подмогой был, то ли помехой.
И оттого ему не так уж часто
Отцова доставалась похвала -
Хоть и старался он, что было сил,
Пуская в дело, как овчар заправский,
И посох свой, и властный взгляд, и голос.
Но вот сравнялось Люку десять лет,
И он теперь уж грудью мог встречать
Напоры горных ветров; ежедневно
С отцом на равных отправлялся он
На пастбища, не жалуясь, что путь
Тяжел и крут. И надо ль говорить,
Что Майклу упованья лет былых
Еще дороже стали? Что от сына
Шли токи чувств и будто прибавляли
Сиянья солнцу и музыки ветру?
Что ожил сердцем вновь седой овчар?
Так под отцовским оком мальчик рос -
И к восемнадцатому году стал
Родителю надеждой и опорой.
Но вот однажды в тихий мир семейства
Пришла беда. Задолго до тех дней,
О коих речь теперь веду я, Майкл
Дал поручительство свое за ферму
Племянника; хозяин работящий
Племянник был, в достатке жил надежном.
Но грянула нежданная гроза:
Он разорился; предписанье вышло,
Чтоб поручителю покрыть убытки.
То тяжкий был удар для пастуха:
Доход его и так-то невелик,
А тут отдай едва ль не половину.
И показалось в первый миг ему,
Что горше не бывает испытанья,
Хоть думал прежде: уж в его-то годы
Привычен к испытаньям человек.
По размышленьи же, собрав все силы
Души, чтоб заглянуть беде в глаза,
Решил он было, что продать придется
Наделов отчих часть, но сердце в нем
Вновь дрогнуло, и он на третье утро
Сказал жене: "Послушай, Исабел.
Весь век на этих землях гнул я спину,
И не сказать, чтоб милостью Господь
Нас обделил на них; а попади
Они в чужие руки, - видит Бог,
Я не найду покоя и в могиле.
Тяжел наш крест. Уж я ль не был в труде
Чуть ли не солнца на небе прилежней?
А вот, выходит, прожил лишь в разор
Семье своей, седой глупец. Плохой
Был родственничек тот - и выбор сделал
Плохой, коль нас обманывал; да хоть бы
И не обманывал: ужели мало
Других, кому намного был бы легче
Такой урон! Простим ему. Но лучше б
Язык отсох мой, чем такое молвить.
Но не к тому я начал речь вести.
Надежда есть еще. Придется Люку
Покинуть нас с тобою, Исабел.
Не быть земле в чужих руках. Свободной
Останется она и впредь; свободно
Владеть он будет этою землей -
Как вольный ветер, что шумит над нею.
У нас, ты знаешь, есть свояк-купец.
Он пособит нам - при его достатках.
Вот Люка мы и снарядим к нему;
С его подмогой и своей сноровкой
Он заработком скорым возместит
Убыток наш и снова к нам вернется.
А здесь ему что толку оставаться,
Когда кругом, куда ни обернись,
Лишь беднота одна?"
Старик умолк,
И молча рядом Исабел сидела,
А мыслью унеслась в года былые.
Вот Ричард Бейтман, думалося ей:
Был приходским сироткой; для него
На паперти соседи собирали
Монетки, а потом купили короб
И мелочь всякую к нему - вразнос.
Тот с коробом до Лондона добрел,
А там купец сыскался сердобольный,
Смышленого приметил паренька,
На службу взял и за море послал
Приказчиком в делах своих торговых.
Тот нажил там несметные богатства
И бедным щедро жертвовал из них,
В приходе же своем родном часовню
Построил, пол в ней мрамором устлал,
Что тоже прислан был из стран заморских.
Прикинула все это Исабел,
И просветлело доброе лицо.
А Майкл, довольный, так закончил речь:
"Что ж, Исабел! Три дня мне эти думы
Заместо хлеба были и воды.
Не все пропало; ведь осталось нам
Намного больше. Эх, вот стать бы только
Чуть помоложе! Но надеждой Бог
Не обошел нас. Собирай-ка Люку
Одежу лучшую; купи, что надо,
И не сегодня-завтра в добрый путь!
Уж коль идти, так чем скорей, тем лучше".
Так Майкл закончил речь и с легким сердцем
Пошел на поле. Принялась хозяйка
Сбирать сыночка в дальнюю дорогу -
Ни днем ни ночью не смыкала глаз.
Но все ж была воскресной передышке
И рада: ведь подряд две ночи Майкл
Уж больно беспокойно, тяжко спал.
А утром встали - сердце ей шепнуло:
Грызет его тоска. И ввечеру,
Оставшись с сыном, мать к нему присела
И молвила: "Не уходи, сынок.
Ведь ты один и есть у нас. Случись
С тобою что - кого нам будет ждать,
Кого жалеть? Не уходи, родимый.
Коль ты отца покинешь, он умрет".
Ее утешил юноша. Она же,
Как поделилась страхами своими,
Так ровно полегчало на душе.
И славный ужин собрала под вечер,
И все втроем они за стол уселись,
Как дружная семья под Рождество.
С утра же снова закипели сборы,
И всю неделю радостью светился
Их дом, как роща в майский день, - а тут
И весть от свояка к ним подоспела.
Сей добрый человек им обещал,
Как о родном, заботиться о Люке, -
Пускай-де без опаски посылают.
Раз десять было читано письмо,
Мать понесла его прочесть соседям,
И не было во всей земле английской
Счастливей юноши, чем гордый Люк.
Вернулась Исабел, и Майкл сказал:
"Что ж, завтра и в дорогу". Тут хозяйка
Запричитала, что в такой-то спешке
Они, уж верно, что-нибудь забудут,
Но, поворчав, смирилась под конец,
Да и у Майкла отлегло от сердца.
На берегу шумливого ручья
В ущелье Гринхед Майкл уже давно
Задумал для овец загон поставить.
Еще до вести о своей потере
Он натаскал туда камней; они
Сейчас лежали там нестройной грудой.
И Люка он в тот вечер к ним привел
И так сказал: "Сынок, меня ты завтра
Покинешь. С переполненной душою
Я на тебя гляжу; ты для меня
Надеждой был с рожденья твоего,
И каждый новый день твой был мне в радость.
Хочу сейчас я кое-что сказать
Тебе о нас двоих, о наших жизнях;
А ты об этом вспомни на чужбине -
Хоть, может, речь пойдет и о вещах,
Тебе неведомых. Лишь ты родился,
Так двое суток кряду и проспал, -
С младенцами частенько так бывает, -
И твоего отца благословенья
Витали неотступно над тобой.
День проходил за днем, а все сильнее
Тебя любил я. Всех гармоний слаще
Мне был твой первый бессловесный лепет,
Напев дремотный твой у материнской
Груди. Шли месяцы; мне приходилось
Их проводить на пастбищах, в долинах -
Не дома; а иначе б я, наверно,
Тебя с коленей не спускал своих.
Но мы ведь и играли вместе, Люк.
На склонах этих разве не играли
И молодость и старость в нас с тобой?
И отказал ли я тебе когда
Хоть в малом удовольствии ребячьем?"
Был Люк душою мужествен и тверд,
Но тут он разрыдался. А старик
Взял за руку его и мягко молвил:
"Не плачь, сынок. Не надо. Я уж вижу:
Не стоит мне об этом толковать...
Коли и впрямь во всем я был хорошим
Тебе отцом, то так велел мне долг -
Мой неоплатный долг перед другими.
Я стар и сед - но все ж о тех я помню,
Кто в юности моей меня любил.
Их нет уж, тех двоих. Почиют рядом
Они в земле вот этой, где до них
Почили предки их - отцы и деды.
Хотел бы я, чтоб жизнь твоя такой же
Была, какую прожили они.
Но что глядеть назад нам, сын мой? Долог
Был путь, ан вот невелика удача...
Как эти перешли ко мне поля,
Был чуть не каждый сажень в них заложен.
Я сорок долгих лет кропил их потом,
И Бог воздал мне: до беды последней
Ты на земле свободной жил, мой Люк.
Сдается мне - ей не стерпеть другого
Хозяина. Прости меня, Господь,
Коль я несправедлив к тебе, но, видно,
Судьба тебе идти". Умолк старик;
Потом, на груду камней указавши,
Продолжил: "Вот для нас была работа;
Теперь лишь для меня она, сынок.
Но первый камень положи ты сам,
Вот этот - за меня - своей рукою...
Ну, мальчик мой, - храни тебя Господь!
Да ниспошлет он нам светлее дни,
Чем эти! Хоть девятый уж десяток
Пошел мне, я пока еще здоров
И крепок. Ты свою исполни долю,
А я - свою. Я завтра вновь примусь
За те занятья, что твоими были;
Всходить на самые крутые склоны,
В грозу или в туман, теперь я буду
Один. Но мне и не впервой такие
Труды: я был задолго до того,
Как Бог тебя послал мне, к ним привычен.
Храни тебя Господь, сынок! Сейчас
Надежа ты полон. Так и быть должно.
Да, да... Я знаю, сам-то по себе
Ты б никогда не пожелал уйти
От старого отца: его ты любишь...
И то сказать: коль ты покинешь нас,
Что нам останется? Но я опять
Речь не о том повел. Вот этот камень -
Ты положи его; а как уйдешь, -
Коль встретятся тебе дурные люди,
Ты вспомни обо мне, к родному дому
Душою обратись, и укрепит
Тебя Господь; средь тягот и соблазнов
Всегда ты помни, как отцы и деды
В неведенье, по простоте одной
Вершили добрые дела. Ну что ж -
Прощай, мой сын. Когда назад вернешься -
Ты новое строенье здесь увидишь.
То уговор наш. Но какой бы жребий
Тебе ни выпал - знай, что твой отец
До гробовой доски тебя любил
И с мыслью о тебе сошел в могилу".
Пастух умолк; и наклонился Люк,
И заложил загона первый камень, -
И тут не выдержал старик: он сына
К груди прижал, и целовал, и плакал.
И вместе так домой пришли они.
- С ночною тишиной на этот дом
Сошел покой - иль видимый покой.
А утром Люк отправился в дорогу,
И, выйдя на проселок, горделиво
Закинул голову, и все соседи
Ему счастливого пути желали,
И так, пока не скрылся он из виду,
Молитвы их ему летели вслед.
От родственника стали приходить
Известья добрые; и парень слал
Почтительные, ласковые письма.
Все было в них для стариков в новинку,
Все радостью их души наполняло,
И мать соседям часто говорила:
"Уж так душевно пишет наш сынок!"
Так месяц шел за месяцем; пастух
Дни проводил в своих трудах привычных,
И было на душе его легко.
А выдастся свободная минутка -
Он шел к ручью и строил помаленьку
Загон. Но вот все реже стали письма;
Люк заленился; в городе беспутном
И сам он сбился с честного пути,
Навлек позор на голову свою;
И под конец пришлось ему искать
Себе укрытья за семью морями.
Есть утешенье в стойкости любви.
Выносим с нею легче мы несчастья,
Что нам иначе бы затмили разум
Или разбили сердце на куски.
Мне многих довелось встречать из тех,
Кто помнил старика и знал, как жил он
Еще и годы после той беды.
Он до последних дней сберег свою
Недюжинную силу - и, как прежде,
Шагал по кручам, зорко примечал,
Что солнце, ветр и облака сулили, -
Все те же повседневные заботы
Об овцах, о своем клочке земли.
А то, бывало, побредет в ущелье,
К ручью - загон свой строить. И тогда
От жалости у всех щемило сердце -
И до сих пор молва твердит, что часто
Он приходил к ручью, садился там
И камней даже пальцем не касался.
Сидел он там на берегу потока
Один как перст или с собакой верной,
Что смирно у его лежала ног.
Семь долгих лет загон он строил свой
И умер, так его и не достроив.
Лишь на три года с небольшим жена
Его пережила; потом надел
Был продан - перешел в чужие руки.
Дом, что Вечернею Звездою звали,
Исчез с лица земли, и плуг прошелся
По месту, на котором он стоял.
И многое кругом переменилось.
Но дуб, что рос пред домом их, и ныне
Шумит, и громоздится камней груда -
Развалины овечьего загона -
В ущелье Гринхед, где бурлит поток.
Amid the smoke of cities did you pass
The time of early youth; and there you learned,
From years of quiet industry, to love
The living Beings by your own fireside,
With such a strong devotion, that your heart
Is slow to meet the sympathies of them
Who look upon the hills with tenderness,
And make dear friendships with the streams and groves.
Yet we, who are transgressors in this kind,
Dwelling retired in our simplicity
Among the woods and fields, we love you well,
Joanna! and I guess, since you have been
So distant from us now for two long years,
That you will gladly listen to discourse,
However trivial, if you thence be taught
That they, with whom you once were happy, talk
Familiarly of you and of old times.
While I was seated, now some ten days past,
Beneath those lofty firs, that overtop
Their ancient neighbour, the old steeple-tower,
The Vicar from his gloomy house hard by
Came forth to greet me; and when he had asked,
"How fares Joanna, that wild-hearted Maid!
And when will she return to us?" he paused;
And, after short exchange of village news,
He with grave looks demanded, for what cause,
Reviving obsolete idolatry,
I, like a Runic Priest, in characters
Of formidable size had chiselled out
Some uncouth name upon the native rock,
Above the Rotha, by the forest-side.
- Now, by those dear immunities of heart
Engendered between malice and true love,
I was not loth to be so catechised,
And this was my reply: - "As it befell,
One summer morning we had walked abroad
At break of day, Joanna and myself.
- Twas that delightful season when the broom,
Full-flowered, and visible on every steep,
Along the copses runs in veins of gold.
Our pathway led us on to Rotha's banks;
And when we came in front of that tall rock
That eastward looks, I there stopped short - and stood
Tracing the lofty barrier with my eye
From base to summit; such delight I found
To note in shrub and tree, in stone and flower
That intermixture of delicious hues,
Along so vast a surface, all at once,
In one impression, by connecting force
Of their own beauty, imaged in the heart.
- When I had gazed perhaps two minutes' space,
Joanna, looking in my eyes, beheld
That ravishment of mine, and laughed aloud.
The Rock, like something starting from a sleep,
Took up the Lady's voice, and laughed again;
That ancient Woman seated on Helm-crag
Was ready with her cavern; Hammar-scar,
And the tall Steep of Silver-how, sent forth
A noise of laughter; southern Loughrigg heard,
And Fairfield answered with a mountain tone;
Helvellyn far into the clear blue sky
Carried the Lady's voice, - old Skiddaw blew
His speaking-trumpet; - back out of the clouds
Of Glaramara southward came the voice;
And Kirkstone tossed it from his misty head.
- Now whether (said I to our cordial Friend,
Who in the hey-day of astonishment
Smiled in my face) this were in simple truth
A work accomplished by the brotherhood
Of ancient mountains, or my ear was touched
With dreams and visionary impulses
To me alone imparted, sure I am
That there was a loud uproar in the hills.
And, while we both were listening, to my side
The fair Joanna drew, as if she wished
To shelter from some object of her fear.
- And hence, long afterwards, when eighteen moons
Were wasted, as I chanced to walk alone
Beneath this rock, at sunrise, on a calm
And silent morning, I sat down, and there,
In memory of affections old and true,
I chiselled out in those rude characters
Joanna's name deep in the living stone: -
And I, and all who dwell by my fireside.
Have called the lovely rock, Joanna's Rock."
Два года ранней юности своей
Ты подарила дымным городам
И с тихим прилежаньем научилась
Ценить лишь те живые Существа,
Какие жизнь проводят у камина;
И потому-то сердцем не спешишь
Ответить на расположенье тех,
Кто с умилением глядит на горы
И дружит с рощами и ручейками.
Ты нас покинула, и все же мы,
Живущие в укромной простоте
Среди лесов и нив, не разлюбили
Тебя, Джоанна! Я бы поручился,
Что после долгих месяцев разлуки
Ты с радостью бы услыхала некий
Обычный наш пустячный разговор
И подивилась верным чувствам тех,
С кем ты бывала счастлива когда-то.
Тому дней десять - я сидел в тиши
Под соснами, сомкнувшимися гордо
Над старой колокольней, и Викарий
Оставил мрачное свое жилище
И, поздоровавшись со мной, спросил:
"Что слышно про строптивую Джоанну?
Не собирается ль она вернуться?"
Порассудив о сельских новостях,
Он принялся выпытывать, зачем
Я возрождаю идолопоклонство,
И, как Друид, руническим письмом
Я высек чье-то имя на отвесной
Скале над Ротой, у опушки леса.
Я ощущал в душе невозмутимость,
Какая возникает на границе
Меж старою любовью и досадой,
И не старался избежать дознанья;
И вот что я сказал ему: - Однажды
С Джоанной мы гуляли на заре
В то восхитительное время года,
Когда повсюду верба расцветает
И золотыми жилами струится
В зеленых перелесках по холмам.
Тропинка привела на берег Роты
К крутой скале, глядящей на восток;
И там пред величавою преградой
Я замер - я стоял и созерцал
Скалу от основанья до вершины:
На необъятной плоскости сплетались
Кусты, деревья, камни и цветы;
Прелестная игра нежнейших красок,
Объединенных властной красотой,
Одним усильем восхищала сердце.
Так я стоял минуты две - и вдруг
Лукавая Джоанна мой восторг
Заметила и громко рассмеялась.
Скала как бы воспрянула от сна
И, вторя Деве, тоже рассмеялась;
Им отвечала древняя Старуха,
Сидящая на гулком Хэммарскаре;
И Хелмкрег, и высокий Силвер-Хау
Послали вдаль раскаты смеха; к югу
Его услышал Ферфилд, а за ним
Откликнулся громами дальний Лохригг;
Хелвеллин к ясным небесам вознес
Веселье гордой Девы; старый Скиддо
Задул в свою трубу; сквозь облачка
Донесся снежный голос Гларамары;
И Керкстон возвратил его к земле.
Наш добрый друг Викарий мне внимал
С растерянной улыбкой изумленья,
И мне пришлось сказать, что я не знаю,
На самом деле братство древних гор
Откликнулось на смех иль, может быть,
Я грезил наяву и был мой слух
Обманут потаенными мечтами.
Но только я уверен, что вдали
Мы слышали раскатистое эхо,
И милая Джоанна вдруг прильнула
Ко мне, как будто требуя защиты.
А восемнадцать месяцев спустя,
Уже один, прохладным ясным утром
Я оказался около скалы
И в память о давнишнем верном чувстве
Я высек на живом ее граните
Руническими буквами: ДЖОАННА
И я, и те, кто близок мне, зовем
Прекрасную скалу Скалой Джоанны.
SONG FOR THE WANDERING JEW
Though the torrents from their fountains
Roar down many a craggy steep,
Yet they find among the mountains
Resting-places calm and deep.
Clouds that love through air to hasten,
Ere the storm its fury stills,
Helmet-like themselves will fasten
On the heads of towering hills.
What, if through the frozen centre
Of the Alps the Chamois bound,
Yet he has a home to enter
In some nook of chosen ground:
And the Sea-horse, though the ocean
Yield him no domestic cave,
Slumbers without sense of motion,
Couched upon the rocking wave.
If on windy days the Raven
Gambol like a dancing skiff,
Not the less she loves her haven
In the bosom of the cliff.
The fleet Ostrich, till day closes.
Vagrant over desert sands,
Brooding on her eggs reposes
When chill night that care demands.
Day and night my toils redouble,
Never nearer to the goal;
Night and day, I feel the trouble
Of the Wanderer in my soul.
Многопенные потоки,
Пробежав скалистый путь,
Ниспадают в дол глубокий,
Чтоб умолкнуть и заснуть.
Стая туч, когда смирится
Гнев грозы и гул громов,
Шлемом сумрачным ложится
На зубчатый ряд холмов.
День и ночь косуля скачет
По скалам среди высот,
Но ее в ненастье прячет
От дождя укромный грот.
Зверь морской, что в океане
Крова мирного лишен,
Спит меж волн, но их качанья
Он не чувствует сквозь сон.
Пусть, как челн, грозой гонимый,
Пляшет ворон в бурной мгле, -
Рад он пристани родимой
На незыблемой скале.
Робкий страус до заката
По пескам стремит свой бег,
Но и он спешит куда-то
В сень родную - на ночлег...
Без конца моя дорога,
Цель все так же впереди,
И кочевника тревога
День и ночь в моей груди.
From "Poems" (1807)
Из сборника "Стихотворения" (1807)
POEMS DEDICATED TO NATIONAL INDEPENDENCE AND LIBERTY
I grieved for Buonapart_e_, with a vain
And an unthinking grief! The tenderest mood
Of that Man's mind-what can it be? what food
Fed his first hopes? what knowledge could _he_ gain?
Т is not in battles that from youth we train
The Governor who must be wise and good,
And temper with the sternness of the brain
Thoughts motherly, and meek as womanhood.
Wisdom doth live with children round her knees:
Books, leisure, perfect freedom, and the talk
Man holds with week-day man in the hourly walk
Of the mind's business: these are the degrees
By which true Sway doth mount; this is the stalk
True Power doth grow on; and her rights are these.
СТИХИ, ПОСВЯЩЕННЫЕ НАЦИОНАЛЬНОЙ НЕЗАВИСИМОСТИ И СВОБОДЕ
С печалью смутной думал я не раз
О Бонапарте. Знал ли миг счастливый
Сей человек? Что он из детства спас:
Какие сны, надежды и порывы?
Не в битвах, где начальствует приказ,
Рождается правитель справедливый -
Умом и волей твердый, как алмаз,
Душой своей, как мать, чадолюбивый.
Нет, мудрость повседневностью жива:
Чем будничней, тем необыкновенней;
Прогулки, книги, праздность - вот ступени
Неоспоримой Мощи. Такова
Власть подлинная, чуждая борений
Мирских; и таковы ее права.
Festivals have I seen that were not names:
This is young Buonaparte's natal day,
And his is henceforth an established sway -
Consul for life. With worship France proclaims
Her approbation, and with pomps and games.
Heaven grant that other Cities may be gay!
Calais is not: and I have bent my way
To the sea-coast, noting that each man frames
His business as he likes. Far other show
My youth here witnessed, in a prouder time;
The senselessness of joy was then sublime!
Happy is he, who, caring not for Pope,
Consul, or King, can sound himself to know
The destiny of Man, and live in hope.
Каких торжеств свидетелем я стал:
Отныне Бонапарт приемлет званье
Пожизненного консула. Признанье -
Кумиру, и почет, и пьедестал!
Бог весть, об этом ли француз мечтал? -
В Кале особенного ликованья
Я не приметил - или упованья:
Всяк о своем хлопочет. Я видал
Иные празднества в иное время:
Какой восторг тогда в сердцах царил,
Какой нелепый, юношеский пыл!
Блажен, кто, не надеясь на владык,
Сам осознал свое земное бремя
И жребий человеческий постиг.
ON THE EXTINCTION OF THE VENETIAN REPUBLIC
Once did She hold the gorgeous east in fee:
And was the safeguard of the west: the worth
Of Venice did not fall below her birth,
Venice, the eldest Child of Liberty,
She was a maiden City, bright and free;
No guile seduced, no force could violate;
And, when she took unto herself a Mate,
She must espouse the everlasting Sea.
And what if she had seen those glories fade,
Those titles vanish, and that strength decay:
Yet shall some tribute of regret be paid
When her long life hath reached its final day:
Men are we, and must grieve when even the Shade
Of that which once was great is passed away.
НА ЛИКВИДАЦИЮ ВЕНЕЦИАНСКОЙ РЕСПУБЛИКИ, 1802 г.
И часовым для Запада была,
И мусульман надменных подчинила.
Венеция! Ни ложь врага, ни сила
Ее дела унизить не могла.
Она Свободы первенцем была,
Рожденью своему не изменила,
Весь мир девичьей красотой пленила
И с морем вечным под венец пошла.
Но час настал роскошного заката -
Ни прежней славы, ни былых вождей!
И что ж осталось? Горечь и расплата.
Мы - люди! Пожалеем вместе с ней,
Что все ушло, блиставшее когда-то,
Что стер наш век и тень великих дней.
TO TOUSSAINT L'OUVERTURE
Toussaint, the most unhappy man of men!
Whether the whistling Rustic tend his plough
Within thy hearing, or thy head be now
Pillowed in some deep dungeon's earless den; -
О miserable Chieftain! where and when
Wilt thou find patience! Yet die not; do thou
Wear rather in thy bonds a cheerful brow:
Though fallen thyself, never to rise again,
Live, and take comfort. Thou hast left behind
Powers that will work for thee; air, earth, and skies;
There's not a breathing of the common wind
That will forget thee; thou hast great allies;
Thy friends are exultations, agonies,
And love, and man's unconquerable mind.
Несчастнейший из всех людей, Туссен!
Внимаешь ли напевам плугаря,
Уносишься ли мыслью за моря, -
Во мгле, среди глухих тюремных стен, -
Будь тверд, о Вождь, и превозможешь плен!
Поверженный - сражался ты не зря.
Чело твое - как ясная заря,
И знаю: гордый дух твой не согбен.
Все - даже ветра шелестящий лет -
Нашептывает о тебе. Живи!
Сама земля и сам небесный свод -
Великие союзники твои.
Отчаяния горечь, жар любви
И ум - вот непоборный твой оплот.
SONNET WRITTEN IN LONDON, SEPTEMBER, 1802
O, friend! I know not which way I must look
For comfort, being, as I am, opprest,
To think that now our life is only drest
For show; mean handy-work of craftsman, cook,
Or groom! - We must run glittering like a brook
In the open sunshine, or we are unblest:
The wealthiest man among us is the best:
No grandeur now in nature or in book
Delights us. Rapine, avarice, expense,
This is idolatry; and these we adore;
Plain living and high thinking are no more:
The homely beauty of the good old cause
Is gone; our peace, our fearful innocence,
And pure religion breathing household laws.
Скажи, мой друг, как путь найти прямей,
Когда притворство - общая зараза
И делают нам жизнь - лишь для показа -
Портной, сапожник, повар и лакей?
Скользи, сверкай, как в ясный день ручей,
Не то пропал! В цене - богач, пролаза.
Величье - не сюжет и для рассказа,
Оно не тронет нынешних людей.
Стяжательство, грабеж и мотовство -
Кумиры наши, то, что нынче в силе.
Высокий образ мыслей мы забыли.
Ни чистоты, ни правды - все мертво!
Где старый наш святой очаг семейный,
Где прежней веры дух благоговейный?
Milton! thou shouldst be living at this hour;
England hath need of thee: she is a fen
Of stagnant waters: alar, sword, and pen,
Fireside, the heroic wealth of hall and bower;
Have forfeited their ancient English dower
Of inward happiness. We are selfish men;
Oh! raise us up, return to us again;
And give us manners, virtue, freedom, power.
Thy soul was like a Star, and dwelt apart;
Thou hadst a voice whose sound was like the sea:
Pure as the naked heavens, majestic, free,
So didst thou travel on life's common way,
In cheerful godliness; and yet thy heart
The lowliest duties on herself did lay.
Нам нужен, Мильтон, - ты! Отчизна ждет.
Трясина дней, стоячее болото
Священника, солдата, рифмоплета,
Пустопорожних мнений и хлопот -
Таков, порвавший с прошлым, этот год,
Поправший нашу праведность. Забота
Лишь о себе к нам ломится в ворота.
Вернись! верни свободу и почет,
Былую доблесть и благую силу.
Ты был звездой, сиявшей с высоты.
Реченья, величавы и просты,
На берег Альбиона набегали,
Как волны, - но послушные кормилу.
Ты понимал и низкие печали.
Nuns fret not at their convent's narrow room;
And hermits are contented with their cells;
And students with their pensive citadels;
Maids at the wheel, the weaver at his loom,
Sit blithe and happy; bees that soar for bloom,
High as the highest Peak of Furness-fells,
Will murmur by the hour in foxglove bells;
In truth the prison, unto which we doom
Ourselves, no prison is; and hence for me,
In sundry moods, 'twas pastime to be bound
Within the Sonnet's scanty plot of ground:
Pleased if some Souls (for such there needs must be)
Who have felt the weight of too much liberty,
Should find brief solace there, as I have found.
Монашке мил свой нищий уголок,
В пещерной тьме аскет не знает скуки,
Мила студенту цитадель науки,
Девица любит прялку, ткач - станок.
Пчела, трудясь, летит искать цветок
На дикий Фернс, - жужжит, и в этом звуке
Лишь радость, ни усталости, ни муки.
И кто в тюрьме свой дом увидеть смог,
Тот не в тюрьме. Вот почему не ода,
Но тесного сонета краткий взлет
И в радостях мне люб, и средь невзгод.
И кто, как я (не шутит ли природа!),
Горюет, что стеснительна свобода,
В сонете утешение найдет.
COMPOSED UPON WESTMINSTER BRIDGE, SEPTEMBER 3, 1802
Earth has not anything to show more fair:
Dull would he be of soul who could pass by
A sight so touching in its majesty:
This City now doth, like a garment, wear
The beauty of the morning; silent, bare,
Ships, towers, domes, theatres, and temples lie
Open unto the fields, and to the sky;
All bright and glittering in the smokeless air.
Never did sun more beautifully steep
In his first splendour, valley, rock, or hill;
Ne'er saw I, never felt, a calm so deep!
The river glideth at his own sweet will:
Dear God! the very houses seem asleep;
And all that mighty heart is lying still!
СОНЕТ, НАПИСАННЫЙ НА ВЕСТМИНСТЕРСКОМ МОСТУ 3 СЕНТЯБРЯ 1802 ГОДА
Нет зрелища пленительней! И в ком
Не дрогнет дух бесчувственно-упрямый
При виде величавой панорамы,
Где утро - будто в ризы - все кругом
Одело в Красоту. И каждый дом,
Суда в порту, театры, башни, храмы,
Река в сверканье этой мирной рамы,
Все утопает в блеске голубом.
Нет, никогда так ярко не вставало,
Так первозданно солнце над рекой,
Так чутко тишина не колдовала,
Вода не знала ясности такой.
И город спит. Еще прохожих мало,
И в Сердце мощном царствует покой.
COMPOSED BY THE SEA-SIDE NEAR CALAIS, AUGUST 1802
Fair Star of evening, Splendour of the west,
Star of my Country! - on the horizon's brink
Thou hangest, stooping, as might seem, to sink
On England's bosom; yet well pleased to rest,
Meanwhile, and be to her a glorious crest
Conspicuous to the Nations. Thou, I think,
Should'st be my Country's emblem; and should'st wink,
Bright Star! with laughter on her banners, drest
In thy fresh beauty. There! that dusky spot
Beneath thee, that is England; there she lies.
Blessings be on you both! one hope, one lot,
One life, one glory! - I, with many a fear
For my dear Country, many heartfelt sighs,
Among men who do not love her, linger here.
НАПИСАННОЕ НА МОРСКОМ ПОБЕРЕЖЬЕ БЛИЗ КАЛЕ, АВГУСТ 1802
Вечерняя звезда земли моей!
Ты как бы в лоне Англии родном
Покоишься в блистании огней,
В закатном упоении своем.
Ты стать могла бы светочем, гербом
Для всех народов до скончанья дней.
Веселым блеском, свежестью лучей
Играла бы на знамени святом.
Об Англии, простертой под тобой,
Я думаю со страхом и мольбой,
Исполненный мучительных тревог.
В единстве жизни, славы и судьбы
Вы неразрывны - да хранит вас Бог
Среди пустой, нелюбящей толпы.
The world is too much with us; late and soon,
Getting and spending, we lay waste our powers:
Little we see in Nature that is ours;
We have given our hearts away, a sordid boon!
This Sea that bares her bosom to the moon;
The winds that will be howling at all hours,
And are up-gathered now like sleeping flowers;
For this, for everything, we are out of tune;
It moves us not. - Great God! I'd rather be
A Pagan suckled in a creed outworn;
So might I, standing on this pleasant lea,
Have glimpses that would make me less forlorn;
Have sight of Proteus rising from the sea;
Or hear old Triton blow his wreathed horn.
Нас манит суеты избитый путь,
Проходит жизнь за выгодой в погоне;
Наш род Природе - как бы посторонний,
Мы от нее свободны, вот в чем жуть!
Пусть лунный свет волны ласкает грудь,
Пускай ветра зайдутся в диком стоне -
Или заснут, как спит цветок в бутоне:
Все это нас не может всколыхнуть.
О Боже! Для чего в дали блаженной
Язычником родиться я не мог!
Своей наивной верой вдохновенный,
Я в мире так бы не был одинок:
Протей вставал бы предо мной из пены
И дул Тритон в свой перевитый рог!
It is a beauteous evening, calm and free,
The holy time is quiet as a Nun
Breathless with adoration; the broad sun
Is sinking down in its tranquillity;
The gentleness of heaven broods o'er the Sea:
Listen! the mighty Being is awake,
And doth with his eternal motion make
A sound like thunder - everlastingly,
Dear Child! dear Girl! that walkest with me here.
If thou appear untouched by solemn thought,
Thy nature is not therefore less divine:
Thou liest in Abraham's bosom all the year;
And worshipp'st at the Temple's inner shrine,
God being with thee when we know it not.
Прелестный вечер тих, час тайны наступил;
Молитву солнце льет, горя святой красою.
Такой окружена сидела тишиною
Мария, как пред ней явился Гавриил.
Блестящий свод небес уж волны озарил!
Всевышний восстает, - внимайте! бесконечный,
Подобный грому, звук гремит хвалою вечной
Тому, кто светлый мир так дивно сотворил.
О милое дитя! о по сердцу родная!
Ты думой набожной хотя не смущена,
Со мной гуляя здесь, - но святости полна;
Невинностью своей живешь в блаженстве рая,
Ты в горний храм всегда летишь душой, -
И Бог, незрим для нас, беседует с тобой.
I am not One who much or oft delight
To season my fireside with personal talk. -
Of friends, who live within an easy walk,
Or neighbors, daily, weekly, in my sight:
And, for my chance-acquaintance, ladies bright,
Sons, mothers, maidens withering on the stalk,
These all wear out of me, like Forms, with chalk
Painted on rich men's floors, for one feast-night.
Better than such discourse doth silence long,
Long, barren silence, square with my desire;
To sit without emotion, hope, or aim,
In the loved presence of my cottage-fire,
And listen to the flapping of the flame,
Or kettle whispering its faint undersong.
Признаться, я не очень-то охоч
До тихих радостей молвы скандальной:
Судить соседей с высоты моральной
Да воду в ступе без толку толочь,
Внимать речам про чью-то мать - иль дочь
Невзрачную - весь этот вздор банальный
Стирается с меня, как в зале бальной
Разметка мелом в праздничную ночь.
Не лучше ль, вместо словоговоренья,
С безмолвным другом иль наедине
Сидеть, забыв стремленья и волненья? -
Сидеть и слушать в долгой тишине,
Как чайник запевает на огне
И вспыхивают в очаге поленья?
"Beloved Vale!" I said, "when I shall con
Those many records of my childish years,
Remembrance of myself and of my peers
Will press me down; to think of what is gone
Will be an awful thought, if life have one."
But, when into the Vale I came, no fears
Distressed me; from mine eyes escaped no tears:
Deep thought, or dread remembrance, had I none.
By doubts and thousand petty fancies crost
I stood, of simple shame the blushing Thrall;
So narrow seemed the brooks, the fields so small!
A Juggler's balls old Time about him tossed:
I looked, I stared, I smiled, I laughed: and all
The weight of sadness was in wonder lost.
Я думал: "Милый край! Чрез много лет,
Когда тебя, даст Бог, увижу снова,
Воспоминанья детства дорогого,
Минувшей дружбы, радостей и бед
Мне будут тяжким бременем". Но нет!
Я возвратился, - и тоска былого
Меня не мучит, не гнетет сурово,
И слезы мне не застят белый свет.
Растерянно, смущенно и сутуло
Стоял я, озираючись вокруг:
Как съежились ручей, и холм, и луг!
Как будто Время палочкой взмахнуло...
Стоял, смотрел - и рассмеялся вдруг,
И всю мою печаль, как ветром, сдуло.
O gentle Sleep! do they belong to thee,
These twinklings of oblivion? Thou dost love
To sit in meekness, like the brooding Dove,
A captive never wishing to be free.
This tiresome night, О Sleep! thou art to me
A Fly, that up and down himself doth shove
Upon a fretful rivulet, now above,
Now on the water vexed with mockery.
1 have no pain that calls for patience, no;
Hence am I cross and peevish as a child;
Am pleased by fits to have thee for my foe,
Yet ever willing to be reconciled:
О gentle Creature! do not use me so,
But once and deeply let me be beguiled.
О сон! Когда в душе - тоски приток,
Забвения даруешь ты крупицы.
Обычно ты смиренней пленной птицы,
Страшащейся покинуть свой шесток.
Но этой ночью ты - как мотылек,
Порхающий беспечно у границы
Воды и неба: сядешь на ресницы,
Но миг один - и ты уже далек.
Я весь пылаю в нетерпенье жгучем
И, словно своенравное дитя,
То на тебя ропщу, досадой мучим,
То жажду примиренья не шутя.
Ты был врагом, о сон! Стань другом лучшим
И сердце убаюкай, низлетя.
A flock of sheep that leisurely pass by,
One after one: the sound of rain, and bees
Murmuring; the fall of rivers, winds and seas,
Smooth fields, white sheets of water, and pure sky:
I have thought of all by turns, and yet do lie
Sleepless! and soon the small birds' melodies
Must hear, first uttered from my orchard trees;
And the first cuckoo's melancholy cry.
Even thus last night, and two nights more, I lay
And could not win thee, Sleep! by any stealth:
So do not let me wear to-night away:
Without Thee what is all the morning's wealth?
Come, blessed barrier between day and day,
Dear mother of fresh thoughts and joyous health!
Земля в цвету и чистый небосвод,
Жужжанье пчел, медлительное стадо,
И шум дождя, и шум от водопада,
И зрелость нив, и поздних птиц отлет.
Я вспоминаю все - а сон нейдет,
Не долго ждать уже рассвета надо.
Ворвется щебет утреннего сада,
Начнет кукушка свой печальный счет.
Две ночи я в борьбе с бегущим сном
Глаз не сомкнул, и вот сегодня - эта!
Настанет утро - что за радость в нем,
Когда не спал и маялся до света.
Приди, поставь рубеж меж днем и днем,
Хранитель сил и ясных дум поэта!
With Ships the sea was sprinkled far and nigh,
Like stars in heaven, and joyously it showed;
Seme lying fast at anchor in the road,
Some veering up and down, one knew not why.
A goodly Vessel did I then espy
Come like a giant from a haven broad;
And lustily along the bay she strode,
Her tackling rich, and of apparel high.
This Ship was nought to me, nor I to her,
Yet I pursued her with a Lover's look;
This Ship to all the rest did I prefer:
When will she turn, and whither? She will brook
No tarrying; where She comes the winds must stir
On went She, and due north her journey took.
Все море сплошь усеяли суда, -
Их, как по небу звезды, разметало:
Одних на рейде волнами качало,
Других несло неведомо куда.
И Шхуну заприметил я тогда:
Чуть вздрагивая под толчками шквала,
Она из бухты весело бежала,
Своей оснасткой пышною горда.
Что мне она! Но, глаз не отрывая,
Я, как влюбленный, вслед глядел с тоской;
Ей не страшна погода штилевая:
Ее приход встряхнет любой покой...
Она прошла вдоль мыса, покидая
Залив, - и вышла на простор морской.
Stay near me - do not take thy flight!
A little longer stay in sight!
Much converse do I find in thee,
Historian of my infancy!
Float near me; do not yet .depart!
Dead times revive in thee:
Thou bring'st, gay creature as thou art!
A solemn image to my heart,
My father's family!
Oh! pleasant, pleasant were the days,
The time, when, in our childish plays,
My sister Emmeline and I
Together chased the butterfly!
A very hunter did I rush
Upon the prey:-with leaps and springs
I followed on from brake to bush;
But she, God love her, feared to brush
The dust from off its wings.
Побудь со мной - не отнимай свой лет!
Пускай подольше взор мой счастье пьет!
И сладок мне твой вид, и горек,
О младости моей историк!
Ты будешь тут, не упорхнешь -
В тебе вся явь былого.
Веселый эльф, рождая дрожь,
Ты образ милый мне несешь -
Я в отчем доме снова.
О, сладки, сладки были эти дни,
Когда мы, шалые от беготни,
Вдвоем с сестрою Эммелиной
За мотыльком гнались долиной.
И я охотницу толкнул
На жертву - вскачь, что было сил,
Мы мчались, словно ветер дул,
Но так летун и не стряхнул
Пыльцу с дрожащих крыл.
My heart leaps up when I behold
A rainbow in the sky:
So was it when my life began;
So is it now I am a man;
So be it when I shall grow old,
Or let me die!
The Child is father of the Man;
And I could wish my days to be
Bound each to each by natural piety.
Займется сердце, чуть замечу
Я радугу на небе, -
Так шло, когда я отрок был невинный,
Так есть, когда я стал мужчиной,
Да будет так, когда я старость встречу! -
Иль прокляну свой жребий!
Кто есть Дитя? Отец Мужчины;
Желал бы я, чтобы меж днями связь
Природной праведности не рвалась.
Among all lovely things my Love had been;
Had noted well the stars, all flowers that grew
About her home; but she had never seen
A glow-worm, never one, and this I knew.
While riding near her home one stormy night
A single glow-worm did I chance to espy;
I gave a fervent welcome to the sight,
And from my horse I leapt; great joy had I.
Upon a leaf the glow-worm did I lay,
To bear it with me through the stormy night:
And, as before, it shone without dismay;
Albeit putting forth a fainter light.
When to the dwelling of my Love I came,
I went into the orchard quietly;
And left the glow-worm, blessing it by name,
Laid safely by itself, beneath a tree.
The whole next day, I hoped, and hoped with fear,
At night the glow-worm shone beneath the tree;
I led my Lucy to the spot, "Look here,"
Oh! joy it was for her, and joy for me!
Моя любовь любила птиц, зверей,
Цветы любила, звезды, облака.
Я знал, что твари все знакомы ей,
Но не случалось видеть светлячка.
Ненастной ночью, едучи домой,
Я вижу вдруг зеленый луч у пня.
Гляжу, светляк! Вот радость, Боже мой!
Обрадованный, спрыгнул я с коня.
Я положил жучка на мокрый лист
И взял с собой в ненастье, в ночь его.
Он был все так же зелен и лучист,
Светил - и не боялся ничего.
Подъехав к дому Люси, я тайком
Прошел к ней в сад, хотя был еле жив,
Жучка оставил под ее окном
На ветке и ушел, благословив.
Весь день я ждал, надежду затая,
И ночью в сад пустился поскорей.
Жучок светился. "Люси!" - крикнул я
И так был рад, доставив радость ей!
The Cock is crowing,
The stream is flowing,
The small birds twitter,
The lake doth glitter,
The green field sleeps in the sun;
The oldest and youngest
Are at work with the strongest;
The cattle are grazing,
Their heads never raising;
There are forty feeding like one!
Like an army defeated
The snow hath retreated,
And now doth fare ill
On the top of the bare hill;
The ploughboy is whooping - anon - anon:
There's joy in the mountains;
There's life in the fountains;
Small clouds are sailing,
Blue sky prevailing;
The rain is over and gone!
Петух ликует,
Ручей воркует,
Щебечут птицы,
Вода искрится,
Земля ожидает зерна.
И старый, и малый
Бредет усталый.
На травке новой
Пасутся коровы,
Все тридцать жуют как одна.
Снегов остатки
Бегут в беспорядке,
И гибнет зима
На вершине холма,
И пахаря песня слышна, слышна.
В горах высоких
Звенят потоки.
А дождь как не был,
Синеет небо,
И тучи уносит весна.
I've watched you now a full half-hour,
Self-poised upon that yellow flower;
And, little Butterfly! indeed
I know not if you sleep or feed.
How motionless! - not- frozen seas
More motionless! and then
What joy awaits you, when the breeze
Hath found you out among the trees,
And calls you forth again!
This plot of orchard-ground is ours;
My trees they are, my Sister's flowers;
Here rest your wings when they are weary;
Here lodge as in a sanctuary!
Come often to us, fear no wrong;
Sit near us on the bough!
We'll talk of sunshine and of song,
And summer days, when we were young;
Sweet childish days, that were as long
As twenty days are now.
Над желтым наклонясь цветком,
Тобой, малюткой-мотыльком,
Я любовался и не знал,
Нектар вкушал ты или спал.
И был ты неподвижней вод
объятых льдом морей.
Счастливым будет ли полет,
Когда внезапный ветр найдет
тебя среди ветвей?
Останься с нами! Мы с сестрой
Тебе подарим садик свой.
Здесь отдохнут твои крыла.
Тебе не причиним мы зла!
Будь гостем нашим дорогим,
присядь на куст близ нас.
О детских днях поговорим,
Их летний свет неповторим,
И каждый долгим был - таким,
как двадцать дней сейчас.
Beneath these fruit-tree boughs that shed
Their snow-white blossoms on my head,
With brightest sunshine round me spread
Of spring's unclouded weather,
In this sequestered nook how sweet
To sit upon my orchard-seat!
And birds and flowers once more to greet,
My last year's friends together.
One have I marked, the happiest guest
In all this covert of the blest: .
Hail to Thee, for above the rest
In joy of voice and pinion!
Thou, Linnet! in thy green array,
Presiding Spirit here to-day,
Dost lead the revels of the May;
And this is thy dominion.
While birds, aid butterflies, and flowers,
Make all one band of paramours,
Thou, ranging up and down the bowers,
Art sole in thy employment:
A Life, a Presence like the Air,
Scattering thy gladness without care,
Too blest with any one to pair;
Thyself thy own enjoyment.
Amid yon tuft of hazel trees,
That twinkle to the gusty breeze,
Behold him perched in ecstasies,
Yet seeming still to hover;
There! where the flutter of his wings
Upon his back and body flings
Shadows and sunny glimmerings,
That cover him all over.
My dazzled sight he oft deceives,
A Brother of the dancing leaves;
Then flits, and from the cottage-eaves
Pours forth his song in gushes;
As if by that exulting strain
He mocked and treated with disdain
The voiceless Form he chose to feign,
While fluttering in the bushes.
В тот час, как лепестки весной
Ложатся наземь пеленой
И блещет небо надо мной
Веселыми лучами,
Мне любо отдыхать в садах,
В блаженных забываться снах
И любо мне цветы и птах
Звать юности друзьями.
Но ты, кто скрашивал мне дни,
Как изумруд, сверкал в тени,
Чьи веселы, как ни одни,
И песнь и оперенье, -
Привет тебе, о реполов,
Ты - голос Духа меж певцов,
Ты - радость праздничных часов
В моем уединенье.
Все в хоре гимн любви поет:
Зверь, птица, мотылек и плод.
Но в одиночестве плывет
С ветвей твоя рулада.
Ты - воздух, жизнь и благодать,
Ты в мир пришел, чтоб радость дать,
И друга нет тебе под стать -
Ты сам себе услада.
Когда при ветре лес шумит,
Мне так его любезен вид!
Все кажется, что он парит,
Хоть отдохнуть присел он.
Я вижу спинку меж ветвей
И крылья быстрые за ней -
Ковром из света и теней
Всего себя одел он.
Сейчас он различим едва,
Такой же темный, как листва,
Но солнцем вспыхнет синева -
И в небеса проворно
Со стрехи он тогда спорхнет
И в звонкой песне осмеет
Немой, невзрачный облик тот,
Что принимал притворно.
Behold her, single in the field,
Yon solitary Highland Lass!
Reaping and singing by herself;
Stop here, or gently pass!
Alone she cuts and binds the grain,
And sings a melancholy strain;
О listen! for the Vale profound
Is overflowing with the sound.
No Nightingale did ever chaunt
More welcome notes to weary bands
Of travellers in some shady haunt,
Among Arabian sands:
A voice so thrilling ne'er was heard
In spring-time from the Cuckoo-bird,
Breaking the silence of the seas
Among the farthest Hebrides.
Will no one tell me what she sings? -
Perhaps the plaintive numbers flow
For old, unhappy, far-off things,
And battles long ago:
Or is it some more humble lay,
Familiar matter of to-day?
Some natural sorrow, loss, or pain,
That has been, and may be again?
Whate'er the theme, the Maiden sang
As if her song could have no ending;
I saw her singing at her work,
And o'er the sickle bending; -
I listened, motionless and still;
And, as I mounted up the hill
The music in my heart I bore,
Long after it was heard no more.
Ты слышишь голос там, во ржи,
Шотландской девушки простой,
Но, чтобы песню не спугнуть,
Ты на виду не стой.
И жнет, и вяжет - все одна,
И песня долгая грустна,
И в тишине звучит напев,
Глухой долиной завладев.
Так аравийский соловей
В тени оазиса поет,
И об усталости своей
Не помнит пешеход.
Так возвещает о весне
Кукушки оклик, нежный зов
В пустынной дальней стороне
Гебридских островов.
О чем же девушка поет,
Все заунывней и грустней?
О черных днях былых невзгод,
О битвах прежних дней,
Старинной песней хороня
Невзгоды нынешнего дня.
А может, боль былых утрат
Пришла непрошеной назад?
Но песне не было конца,
И жница молодая
Все пела, пела, над серпом
Спины не разгибая.
Я молча слушал, а потом
Нашел тропинку за холмом.
Все дальше в горы я спешу
И в сердце песню уношу.
O blithe New-comer! I have heard,
I hear thee and rejoice.
O Cuckoo! shall I call thee Bird,
Or but a wandering Voice?
While I am lying on the grass
Thy twofold shout I hear,
From hill to hill it seems to pass,
At once far off, and near.
Though babbling only to the Vale,
Of sunshine and of flowers,
Thou bringest unto me a tale
Of visionary hours.
Thrice welcome, darling of the Spring!
Even yet thou art to me
No bird, but an invisible thing,
A voice, a mystery;
The same whom in my school-boy days
I listened to; that Cry
Which made me look a thousand ways
In bush, and tree, and sky.
To seek thee did I often rove
Through woods and on the green;
And thou wert still a hope, a love;
Still longed for, never seen.
And I can listen to thee yet;
Can lie upon the plain
And listen, till I do beget
That golden time again.
О blessed Bird! the earth we pace
Again appears to be
An unsubstantial, faery place;
That is fit home for Thee!
С восторгом слышу голос твой,
Кукушка, гость весны!
О, кто ты? - птица, иль пустой
Лишь голос с вышины?
Я слышу твой двухзвучный стон,
Здесь лежа на траве;
Вблизи, вдали - повсюду он
В воздушной синеве.
Долинам весть приносит он
О солнце, о цветах,
А мне - волшебный сладкий сон
О прошлых чудных днях.
Пленяй, как некогда, мне слух!
Доныне, гость долин,
Ты мне не птица; нет, ты дух,
Загадка, звук один, -
Тот звук, который в прежни дни,
Как школьник, я искал,
Везде, и в небе, и в тени
Дерев, и в недрах скал.
Бывало, целый день везде
В лесах, лугах брожу;
Ищу повсюду, но нигде
Тебя не нахожу.
Так и теперь я слушать рад
Твой крик в лесной тени.
Я жду: не придут ли назад
Давно минувши дни.
И снова кажется мне мир
Каким-то царством снов,
Куда принесся, как на пир,
Ты, вешний гость лесов!
She was a Phantom of delight
When first she gleamed upon my sight;
A lovely Apparition, sent
To be a moment's ornament;
Her eyes as stars of Twilight fair;
Like Twilight's, too, her dusky hair;
But all things else about her drawn
From May-time and the cheerful Dawn;
A dancing Shape, an Image gay,
To haunt, to startle, and way-lay.
I saw her upon nearer view,
A Spirit, yet a Woman too!
Her household motions light and free,
And steps of virgin-liberty;
A countenance in which did meet
Sweet records, promises as sweet;
A Creature not too bright or good
For human nature's daily food;
For transient sorrows, simple wiles,
Praise, blame, love, kisses, tears, and smiles.
And now I see with eye serene
The very pulse of the machine;
A Being breathing thoughtful breath,
A Traveller between life and death;
The reason firm, the temperate will,
Endurance, foresight, strength, and skill;
A perfect Woman, nobly planned,
To warn, to comfort, and command;
And yet a Spirit still, and bright
With something of angelic light.
Созданьем зыбкой красоты
Казались мне ее черты,
Когда, ниспослана судьбой,
Она возникла предо мной:
От звезд полночных - блеск очей,
От ночи летней - смоль кудрей,
А май беспечный и рассвет
Дополнили ее портрет
Весельем чувственных проказ,
Таких губительных для нас.
Сия духовность - я узнал -
Не лишена земных начал:
Уверенность хозяйских рук
И девичьи движенья вдруг;
Лицо, в котором чистота
Со страстью пылкою слита;
А как выдерживать подчас
Потоки немудреных фраз,
Печаль, и смех, и ливень слез,
Признаний, клятвенных угроз?!
Теперь мой взор невозмутим,
И ясно предстает пред ним
Ее размеренность во всем,
Единство опыта с умом,
Уменье все перенести
На трудном жизненном пути;
Венец земных начал, она
Для дома Богом создана,
И все ж духовное нет-нет
Свой ангельский в ней явит свет.
I wandered lonely as a cloud
That floats on high o'er vales and hills,
When all at once I saw a crowd,
A host, of golden daffodils;
Beside the lake, beneath the trees,
Fluttering and dancing in the breeze.
Continuous as the stars that shine
And twinkle on the milky way,
They stretched in never-ending line
Along the margin of a bay:
Ten thousand saw I at a glance,
Tossing their heads in sprightly dance.
The waves beside them danced; but they
Out-did the sparkling waves in glee:
A poet could not but be gay,
In such a jocund company:
I gazed-and gazed-but little thought
What wealth the show to me had brought:
For oft, when on my couch I lie
In vacant or in pensive mood,
They flash upon that inward eye
Which is the bliss of solitude;
And then my heart with pleasure fills,
And dances with the daffodils.
Как тучи одинокой тень,
Бродил я, сумрачен и тих,
И встретил в тот счастливый день
Толпу нарциссов золотых.
В тени ветвей у синих вод
Они водили хоровод.
Подобно звездному шатру,
Цветы струили зыбкий свет
И, колыхаясь на ветру,
Мне посылали свой привет.
Их были тысячи вокруг,
И каждый мне кивал, как друг.
Была их пляска весела,
И видел я, восторга полн,
Что с ней сравниться не могла
Медлительная пляска волн.
Тогда не знал я всей цены
Живому золоту весны.
Но с той поры, когда впотьмах
Я тщетно жду прихода сна,
Я вспоминаю о цветах,
И, радостью осенена,
На том лесистом берегу
Душа танцует в их кругу.
THE SEVEN SISTERS, OR THE SOLITUDE OF BINNORIE
Seven Daughters had Lord Archibald,
All children of one mother:
You could not say in one short day
What love they bore each other.
A garland, of seven lilies, wrought!
Seven Sisters that together dwell;
But he, bold Knight as ever fought,
Their Father, took of them no thought,
He loved the wars so well.
Sing, mournfully, oh! mournfully,
The solitude of Binnorie!
Fresh blows the wind, a western wind,
And from the shores of Erin,
Across the wave, a Rover brave
To Binnorie is steering:
Right onward to the Scottish strand
The gallant ship is borne;
The warriors leap upon the land,
And hark! the Leader of the band
Hath blown his bugle horn.
Sing, mournfully, oh! mournfully,
The solitude of Binnorie.
Beside a grotto of their own,
With boughs above them closing,
The Seven are laid, and in the shade
They lie like fawns reposing.
But now, upstarting with affright
At noise of man and steed,
Away they fly to left, to right -
Of your fair household, Father-knight,
Methinks you take small heed!
Sing, mournfully, oh! mournfully,
The solitude of Binnorie.
Away the seven fair Campbells fly,
And, over hill and hollow,
With menace proud, and insult loud,
The youthful Rovers follow.
Cried they, "Your Father loves to roam:
Enough for him to find
The empty house when he comes home;
For us your yellow ringlets comb,
For us be fair and kind!"
Sing, mournfully, oh! mournfully,
The solitude of Binnorie.
Some close behind, some side to side,
Like clouds in stormy weather;
They run, and cry, "Nay, let us die,
And let us die together."
A lake was near; the shore was steep;
There never foot had been;
They ran, and with a desperate leap
Together plunged into the deep,
Nor ever more were seen.
Sing, mournfully, oh! mournfully,
The solitude of Binnorie.
The stream that flows out of the lake,
As through the glen it rambles,
Repeats a moan o'er moss and stone,
For those seven lovely Campbells.
Seven little Islands, green and bare,
Have risen from out the deep:
The fishers say, those sisters fair,
By faeries all are buried there,
And there together sleep.
Sing, mournfully, oh! mournfully,
The solitude of Binnorie.
Лорд Камбель отцом был семи дочерей, -
Прекрасные, умные детки!
Похожи на семь белоснежных лилей,
Весной на одной распустившихся ветке,
И рыцарем гордым был Камбель-отец,
Душою и храбростью воин;
Он часто кидал свой угрюмый дворец
И, дочек оставя, был сердцем спокоен.
А в замке угрюмом, старинном оне
И дни и недели все жили одне,
Всегда за работой до белой зари...
О, как все спокойно в стенах Биннори!
Волна за волною по морю бежит,
Волною корабль подгоняет...
Прощальной зарею весь запад облит...
Разбойник морской к Биннори приплывает...
И на берег выступил хищный пират.
Он весь под влияньем идеи,
Что в замке забыты за пряжей сидят,
Отца дожидаются дочки-лилеи...
"Уж будут наверно красотки - мои!
Назад полечу я в объятьях любви
При гаснущем блеске пурпурной зари..."
О, как все спокойно в стенах Биннори!
В лесу, на лужайке с цветущим ковром,
Как будто бы чуткие лани,
Спят девы спокойным и сладостным сном
И облик родителя видят в тумане...
Но вдруг звон оружия, крики и шум...
Лес вторит пиратов напевам...
Девицы в испуге, мешается ум...
Что делать им, робким, боящимся девам?
Лорд Камбель, забыл ты семь ценных камней,
Блестящих алмазов короны твоей,
Прекрасных, как звезды вечерней зари!..
О, как все прекрасно в стенах Биннори!
И девы вскочили... как серны бегут,
А следом за ними пираты...
Они нагоняют, они их зовут,
И девушки бедные страхом объяты.
Бегут они, словно как лань от ловца...
Как будто у пойманной пташки,
Трепещут у девушек робких сердца,
И молятся Деве Марии бедняжки:
"Спаси нас, Мадонна, от гибели злой,
Ты, ангел-хранитель, крылами закрой,
Крылами прозрачнее утра зари"...
О, как все спокойно в стенах Биннори!
Бегут они, словно как серны бегут...
Скала вдруг... На что им решиться?
У ног ее волны сердито ревут,
И в них она мрачно и грозно глядится.
Минута... Они очутились на ней,
Тоски и отчаянья полны...
Спасения нет - и гирлянда лилей
Низринулась, канула в шумные волны...
Бежит ли источник по мягким лугам, -
Он вечную память журчит дочерям,
О том же поет соловей до зари...
О, как все спокойно в стенах Биннори!
Но девы живут: из бурливых валов
Поднялись над синей водою
Как раз семь зеленых, больших островов,
Покрытых цветами и мягкой травою.
Твердят рыболовы, что в тех островах
Могилы девиц утонувших,
Под пение феи в роскошных мечтах
И в сладостных грезах спокойно уснувших...
Те девы в преданьях вовек не умрут,
Красою все больше и больше цветут,
Красою прекраснее утра зари...
О, как все спокойно в стенах Биннори!
Composed while We Were Labouring Together
in His Pleasure-Ground
Spade! with which Wilkinson hath tilled his lands,
And shaped these pleasant walks by Emont's side,
Thou art a tool of honour in my hands;
I press thee, through the yielding soil, with pride.
Rare master has it been thy lot to know;
Long hast Thou served a man to reason true;
Whose life combines the best of high and low,
The labouring many and the resting few;
Health, meekness, ardour, quietness secure,
And industry of body and of mind;
And elegant enjoyments, that are pure
As nature is; too pure to be refined.
Here often hast Thou heard the Poet sing
In concord with his river murmuring by;
Or in some silent field, while timid spring
Is yet uncheered by other minstrelsy.
Who shall inherit Thee when death has laid
Low in the darksome cell thine own dear lord?
That man will have a trophy, humble Spade!
A trophy nobler than a conqueror's sword.
If he be one that feels, with skill to part
False praise from true, or, greater from the less,
Thee will he welcome to his hand and heart,
Thou monument of peaceful happiness!
He will not dread with Thee a toilsome day -
Thee his loved servant, his inspiring mate!
And, when thou art past service, worn away,
No dull oblivious nook shall hide thy fate.
His thrift thy uselessness will never scorn;
An _heir-loom_ in his cottage wilt thou be: -
High will he hang thee up, well pleased to adorn
His rustic chimney with the last of Thee!
Стихи, сочиненные, когда мы
вместе трудились в его саду
Лопата! Ты, которой Вилкинсон
Вскопал клочок земли, за пядью пядь!
Горжусь тобою, как гордится он.
Как он, спешу налечь на рукоять.
Завидная судьба тебе дана,
Хозяин твой - уму и чести друг.
Его удел в любые времена -
Упорный труд, нечаянный досуг,
Здоровье, скромность, чувств сердечный жар,
А с ними бодрость тела и души
И радостных забав счастливый дар,
Невинных, словно этот сад в глуши.
Как часто твой хозяин, твой Поэт
Здесь мирно пел под тихий плеск волны,
Когда еще другими не воспет
Неслышный шаг робеющей весны.
Кто станет помыкать твоей судьбой,
Когда хозяин будет взят землей?
Ведь это ты - наследственный трофей,
И меч войны - ничто перед тобой.
Коль новому владельцу твоему
Свет истины забрежит вдалеке,
То это верный знак, что ты ему
Придешься по сердцу и по руке.
С тобою он не будет одинок,
Подругой верной всех его работ,
И в скорбный день, когда придет твой срок,
Тебя он в дальний угол не сошлет.
За то, что ныне ты пришла в ущерб,
Тебя не упрекнет твой господин,
И ржавый остов твой, как славный герб,
Украсит незатейливый камин.
ELEGIAC STANZAS, SUGGESTED BY A PICTURE OF PEEL
CASTLE, IN A STORM, PAINTED BY SIR GEORGE BEAUMONT
I was thy neighbour once, thou ragged Pile!
Four summer weeks I dwelt in sight of thee:
I saw thee every day; and all the while
Thy Form was sleeping on a glassy sea.
So pure the sky, so quiet was the air!
So like, so very like, was day to day!
Whene'er I looked, thy Image still was there;
It trembled, but it never passed away.
How perfect was the calm! it seemed no sleep;
No mood, which season takes away, or brings:
I could have fancied that the mighty Deep
Was even the gentlest of all gentle Things.
Ah! then, if mine had been the Painter's hand,
To express what then I saw; and add the gleam,
The light that never was, on sea or land,
The consecration, and the Poet's dream;
I would have planted thee, thou hoary Pile
Amid a world how different from this!
Beside a sea that could not cease to smile;
On tranquil land, beneath a sky of bliss.
Thou shouldst have seemed a treasure-house divine
Of peaceful years; a chronicle of heaven; -
Of all the sunbeams that did ever shine
The very sweetest had to thee been given.
A Picture had it been of lasting ease,
Elysian quiet, without toil or strife;
No motion but the moving tide, a breeze,
Or merely silent Nature's breathing life.
Such, in the fond illusion of my heart,
Such Picture would I at that time have made:
And seen the soul of truth in every part,
A stedfast peace that might not be betrayed.
So once it would have been, - 'tis so no more;
I have submitted to a new control:
A power is gone, which nothing can restore;
A deep distress hath humanised my Soul.
Not for a moment could I now behold
A smiling sea, and be what I have been:
The feeling of my loss will ne'er be old;
This, which I know, I speak with mind serene.
Then, Beaumont, Friend! who would have been the Friend,
If he had lived, of Him whom I deplore,
This work of thine I blame not, but commend;
This sea in anger, and that dismal shore.
O 'tis a passionate Work! - yet wise and well,
Well chosen is the spirit that is here;
That, Hulk which labours in the deadly swell,
This rueful sky, this pageantry of fear!
And this huge Castle, standing here sublime,
I love to see the look with which it braves,
Cased in the unfeeling armour of old time,
The lightning, the fierce wind, and trampling waves.
Farewell, farewell the heart that lives alone,
Housed in a dream, at distance from the Kind!
Such happiness, wherever it be known,
Is to be pitied; for 'tis surely blind.
But welcome fortitude, and patient cheer,
And frequent sights of what is to be borne!
Such sights, or worse, as are before me here. -
Not without hope we suffer and we mourn.
ЭЛЕГИЧЕСКИЕ СТРОФЫ, ВНУШЕННЫЕ КАРТИНОЙ СЭРА ДЖОРДЖА
БОМОНТА, ИЗОБРАЖАЮЩЕЙ ПИЛСКИЙ ЗАМОК ВО ВРЕМЯ ШТОРМА
Громада грозная на гребне скал!
С тобою был когда-то я знаком
И летом целый месяц наблюдал,
Как ты дремала в зеркале морском.
Был воздух тих, и ясен небосвод,
И дней однообразна череда;
Ты, отражаясь в сонной глади вод,
Дрожала, но видна была всегда.
И не казался штиль подобьем сна,
Незыблемого в пору летних дней;
Подумать мог бы я, что Глубина
Всего на свете кротче и нежней.
И если бы художником я был,
Я б написать в то время был готов
Свет, что по суше и воде скользил,
Поэта грезу, таинство миров;
Тебя я написал бы не такой,
Какая ты сейчас на полотне,
Но у воды, чей нерушим покой,
Под небом в безмятежной тишине;
Ты б летописью райскою была,
Сокровищницей бестревожных лет,
Тебя б любовно ласка облекла
Лучей, нежней которых в небе нет,
Под кистью бы моей предстал тогда
Покоя элизейского чертог,
Где нет борьбы тяжелой и труда,
А лишь Природы жизнь да ветерок, -
Такую бы картину создал я,
Когда душа мечте попала в плен,
В нее вместил бы сущность бытия
И тишь, которой не узнать измен.
Так раньше было бы - но не теперь:
Ведь я во власти у иных начал,
Ничто не возместит моих потерь,
И я от горя человечней стал.
Улыбку моря увидав опять,
Былого не верну, не повторю:
Утрату мне из сердца не изгнать,
Но я о ней спокойно говорю.
О друг мой Бомонт! Другом стать ты мог
Тому, по ком не минет скорбь вовек!
Твой труд прекрасный пылок и глубок:
Во гневе море и в унынье брег.
Ему несу я похвалу мою,
Его и ум и мастерство живят:
Седая глыба с бурею в бою,
Небес печаль, смятения парад!
И мил мне замка сумрачный оплот:
В доспехи стариною облачен,
Бестрепетно сражение ведет
С грозой, со штормом и с волнами он.
Прощай, уединенная душа,
Что без людей, в мечтах проводит дни!
Твоя отрада вряд ли хороша -
Она, конечно, слепоте сродни.
Но слава, слава стойкости людской
И грозам, что присущи дням земным,
Как эта, на холсте передо мной...
Не без надежд мы страждем и скорбим.
There is a change - and I am poor;
Your love hath been, not long ago,
A fountain at my fond heart's door,
Whose only business was to flow;
And flow it did: not taking heed
Of its own bounty, or my need.
What happy moments did I count!
Blest was I then all bliss above!
Now, for that consecrated fount
Of murmuring, sparkling, living love,
What have I? shall I dare to tell?
A comfortless and hidden well.
A well of love - it may be deep -
I trust it is, - and never dry:
What matter? if the waters sleep
In silence and obscurity.
- Such change, and at the very door
Of my fond heart, hath made me poor.
Увы, лишился я всего,
Богатый - обеднел я вмиг.
Близ двери сердца моего
Еще недавно бил родник
Твоей любви. Свежа, чиста,
Вода сама лилась в уста.
Как счастлив был в ту пору я!
Играя, в пламени луча
Кипела, искрилась струя
Животворящего ключа.
Но вот беда - ручей иссох,
Теперь на дне его лишь мох.
Родник любви, он не иссяк, -
Но что мне в том, когда навек
Вода ушла в подземный мрак
И тихо спит, прервав свой бег?
Отныне горек мой удел:
Я был богат, но обеднел.
Yet are they here the same unbroken knot
Of human Beings, in the self-same spot!
Men, women, children, yea the frame
Of the whole spectacle the same!
Only their fire seems bolder, yielding light,
Now deep and red, the colouring of night;
That on their Gipsy-faces falls,
Their bed of straw and blanket-walls.
- Twelve hours, twelve bounteous hours are gone, while I
Have been a traveller under open sky,
Much witnessing of change and cheer,
Yet as I left I find them here!
The weary Sun betook himself to rest; -
Then issued Vesper from the fulgent west,
Outshining like a visible God
The glorious path in which he trod.
And now, ascending, after one dark hour
And one night's diminution of her power,
Behold the mighty Moon! this way
She looks as if at them - but they
Regard not her: - oh better wrong and strife
(By nature transient) than this torpid life;
Life which the very stars reprove
As on their silent tasks they move!
Yet, witness all that stirs in heaven or earth!
In scorn I speak not; - they are what their birth
And breeding suffer them to be;
Wild outcasts of society!
Мужчины, женщины и дети - весь
Сплоченный род, на том же месте, здесь;
Подмостки те же - тот же луг,
И тех же лицедеев круг;
Лишь дерзостней костер ночной горит,
Придав глубокий, рдяный колорит
Цыганам смуглым, и шатрам,
И жалким травяным одрам...
Столь много перемен, в теченье дня,
Под небосводом тешили меня
В скитаниях, - но этот люд
На месте прежнем, тут как тут!
Вот солнце утомленное зашло,
И Веспер, словно некий бог, светло
Вознесся, царственно скользя,
Где пролегла его стезя;
И после краткой тьмы, когда Луна
Была развенчана, опять она
Свершает властный свой полет,
Но табор к ней молитв не шлет...
Нет! Лучше распря, лучше боль обид
Неправых, чем застывший этот быт,
Покой, которому в укор
Кружится вечно звездный хор!
Хоть в мире все и движется, но я
Не опорочу косного житья
Цыган, - Судьба взрастила их
Изгоями общин людских!
From "The Excursion"
Уединение (отрывок из поэмы "Прогулка")
What motive drew, what impulse, I would ask,
Through a long course of later ages, drove,
The hermit to his cell in forest wide;
Or what detained him, till his closing eyes
Took their last farewell of the sun and stars,
Fast anchored in the desert? - Not alone
Dread of the persecuting sword, remorse,
Wrongs unredressed, or insults unavenged
And unavengeable, defeated pride,
Prosperity subverted, maddening want,
Friendship betrayed, affection unretumed,
Love with despair, or grief in agony; -
Not always from intolerable pangs
He fled; but, compassed round by pleasure, sighed
For independent happiness; craving peace,
The central feeling of all happiness,
Not as a refuge from distress or pain,
A breathing-time, vacation, or a truce,
But for its absolute self; a life of peace,
Stability without regret or fear;
That hath been, is, and shall be evermore! -
Such the reward he sought; and wore out life,
There, where on few external things his heart
Was set, and those his own; or, if not his,
Subsisting under nature's stedfast law.
What other yearning was the master tie
Of the monastic brotherhood, upon rock
Aerial, or in green secluded vale,
One after one, collected from afar,
An undissolving fellowship? - What but this,
The universal instinct of repose,
The longing for confirmed tranquillity,
Inward and outward; humble, yet sublime:
The life where hope and memory are as one;
Where earth is quiet and her face unchanged
Save by the simplest toil of human hands
Or seasons' difference; the immortal Soul
Consistent in self-rule; and heaven revealed
To meditation in that quietness! -
Я говорю: Какое побужденье,
Какой толчок в теченье долгах лет
Отшельника манил в лесную чащу
К его безмолвной келье? Что его
В пустыне укрепляться заставляло,
Как бы бросать там навсегда свой якорь,
Пока он не смежит свои глаза,
В последний раз послав свой взгляд прощальный
На солнце и на звезды? - О, не только
Страх пред мечом грозящим, угрызенья,
Обиды, не поправленные роком,
И оскорблений боль неотомщенных,
Таких, что отомстить за них нельзя,
Растоптанная гордость, перемена
В благополучьи, ужас нищеты,
Что ум на край безумия приводит,
Обманутая дружба, боль влеченья,
В другом не пробудившего взаимность,
С отчаянием слитая любовь
Иль мука, что дошла до агонии; -
Он не всегда бежал от нестерпимых,
Невыносимых пыток; но нередко,
Влекомый безмятежным наслажденьем,
Он счастия искал, свободы, мира;
Затем что в нашем счастьи - ощущение
Центральное есть мир.
Ему хотелось видеть постоянство,
Что было, есть и будет бесконечно,
Себе такой награды он искал.
И что другое было твердой скрепой
Для братства, что воздвигло монастырь,
Высоко на скале, - приют воздушный, -
Или в уединения долины, -
Что привлекло их всех из дальних мест,
Содружеством их сливши неразрывным? -
Инстинкт успокоения всемирный,
Желанье подтвержденного покоя,
Внутри и вне; возвышенность, смиренность;
Жизнь, где воспоминанье и надежда
Слились в одно и где земля спокойна,
Где лик ее меняется едва
Работой рук для нужд неприхотливых
Иль силою круговращенья года,
Где царствует бессмертная Душа,
В согласии с своим законом ясным,
И небо для услады созерцанья
Открыто в невозбранной тишине.
From "Poems" (1815)
Из сборника "Стихотворения" (1815)
At length a pleasant instantaneous gleam
Startles the pensive traveller while he treads
His lonesome path, with unobserving eye
Bent earthwards; he looks up-the clouds are split
Asunder, - and above his head he sees
The clear Moon, and the glory of the heavens.
There, in a black-blue vault she sails along,
Followed by multitudes of stars, that, small
And sharp, and bright, along the dark abyss
Drive as she drives: how fast they wheel away,
Yet vanish not! - the wind is in the tree,
But they are silent; - still they roll along
Immeasurably distant; and the vault,
Built round by those white clouds, enormous clouds,
Still deepens its unfathomable depth.
At length the Vision closes; and the mind,
Not undisturbed by the delight it feels,
Which slowly settles into peaceful calm,
Is left to muse upon the solemn scene.
Ночное небо
Покрыто тонкой тканью облаков;
Неявственно, сквозь эту пелену,
Просвечивает белый круг луны.
Ни дерево, ни башня, ни скала
Земли не притеняют в этот час.
Но вот внезапно хлынуло сиянье,
Притягивая путника, который
Задумчиво бредет своей дорогой.
И видит он, глаза подъемля к небу,
В разрыве облаков - царицу ночи:
Во всем ее торжественном величье
Она плывет в провале темно-синем
В сопровожденье ярких, колких звезд:
Стремительно они несутся прочь,
Из глаз не исчезая; веет ветер,
Но тихо все, ни шороха в листве...
Провал средь исполинских облаков
Все глубже, все бездонней. Наконец
Видение скрывается, и ум,
Еще восторга полный, постепенно
Объемлемый покоем, размышляет
Об этом пышном празднестве природы.
INFLUENCE OF NATURAL OBJECTS IN CALLING FORTH AND STRENGTHENING
THE IMAGINATION IN BOYHOOD AND EARLY YOUTH
Wisdom and Spirit of the universe!
Thou Soul, that art the Eternity of thought!
And giv'st to forms and images a breath
And everlasting motion! not in vain
By day or star-light, thus from my first dawn
Of childhood didst thou intertwine for me
The passions that build up our human soul;
Not with the mean and vulgar works of Man;
But with high objects, with enduring things
With life and nature; purifying thus
The elements of feeling and of thought,
And sanctifying by such discipline
Both pain and fear, - until we recognise
A grandeur in the beatings of the heart.
Nor was this fellowship vouchsafed to me
With stinted kindness. In November days,
When vapours rolling down the valleys made
A lonely scene more lonesome; among woods
At noon; and 'mid the calm of summer nights,
When, by the margin of the trembling lake,
Beneath the gloomy hills, homeward I went
In solitude, such intercourse was mine:
Mine was it in the fields both day and night,
And by the waters, all the summer long.
And in the frosty season, when the sun
Was set, and, visible for many a mile,
The cottage-windows through the twilight blazed,
I heeded not the summons: happy time
It was indeed for all of us; for me
It was a time of rapture! Clear and loud
The village-clock tolled six - I wheeled about,
Proud and exulting like an untired horse
That cares not for his home. - All shod with steel
We hissed along the polished ice, in games
Confederate, imitative of the chase
And woodland pleasures, - the resounding horn,
The pack loud-chiming, and the hunted hare.
So through the darkness and the cold we flew,
And not a voice was idle: with the din
Smitten, the precipices rang aloud;
The leafless trees and every icy crag
Tinkled like iron; while far-distant hills
Into the tumult sent an alien sound
Of melancholy, not unnoticed while the stars,
Eastward, were sparkling clear, and in the west
The orange sky of evening died away.
Not seldom from the uproar I retired
Into a silent bay, or sportively
Glanced sideway, leaving the tumultuous throng,
To cut across the reflex of a star;
Image, that, flying still before me, gleamed
Upon the glassy plain: and oftentimes,
When we had given our bodies to the wind,
And all the shadowy banks on either side
Came sweeping through the darkness, spinning still
The rapid line of motion, then at once
Have I, reclining back upon my heels,
Stopped short; yet still the solitary cliffs
Wheeled by me - even as if the earth had rolled
With visible motion her diurnal round!
Behind me did they stretch in solemn train,
Feebler and feebler, and I stood and watched
Till all was tranquil as a summer sea.
ВЛИЯНИЕ ПРИРОДЫ НА РАЗВИТИЕ ВООБРАЖЕНИЯ В ДЕТСТВЕ И РАННЕЙ ЮНОСТИ
О ты, великий Дух предвечной мысли,
Единая душа и мудрость мира,
Ты образам даешь дыханье жизни
И вечное движенье. Нет, недаром,
Когда встречал еще я утро жизни,
И днем и в свете звезд в душе моей
Все чувства, в ней живущие, сплетались
Не с суетным стремлением к тому,
Что создано рукою человека,
А с вечными порывами к Природе
И к жизни. Очищалась мысль моя
Священной скорбью и священным страхом,
И я учился постигать величье
Биенья человеческого сердца.
Мне этих откровений благодать
Уделена была рукою щедрой,
Я ощущал присутствие ее
И в ноябре, когда туман тяжелый
Окутывал унылую долину
Покровом мрачным; и в полдневный час
В глуши лесов, и тихой летней ночью,
Когда один домой я возвращался
Вдоль озера среди холмов угрюмых;
Я чувствовал ее и днем в полях,
И в час ночной у озера, и летом,
И в зимний день, когда садилось солнце
И далеко блестели окна хижин
Сквозь сумерки морозные, когда
Меня домой и не дозваться было.
Счастливая для всех для нас пора!
Как наслаждался я тогда! Бывало,
На колокольне сельской ясно, звонко
Бьет шесть часов, - а мне и дела нет,
И я, как дикий конь, гордясь свободой,
Бегу от дому прочь. Одев коньки,
Мы шумною толпой несемся по льду,
Изображая целую охоту,
И звук рогов, и лай собачьей своры,
И загнанного зайца. Дружным хором
Звучат в морозном мраке голоса,
Вдоль по обрывам отдаются гулко,
Звенящие им вторят отголоски
Оледеневших скал, деревьев голых,
И лишь с холмов далеких чуждым звуком
Врывается в наш общий гам и шум
Печальный отклик эха. Мы не слышим
Его до той поры, пока над нами
Не вспыхнут звезды и закат багряный
Не скроется на западе совсем.
Но часто я из этой суматохи
Вдруг ускользал в залив уединенный
И, оглядевшись, долго с любопытством
Следил, как вдаль по ледяной равнине
Мелькает яркий отблеск звезд далеких
Среди ватаги, мчащейся к нему.
Или когда наперегонки с ветром
Летели мы, и нам неслись навстречу
Окутанные мраком берега, -
Откинувшись на каблуки, внезапно
Я круто останавливал свой бег
И озирался; скалы продолжали
Бежать навстречу, будто для меня
Вдруг видимым земли вращенье стало,
И я глядел им вслед, как постепенно
Они свое движенье замедляли
И снова все недвижным становилось,
Как в летний день безветренное море.
"With sacrifice before the rising mom
Vows have I made by fruitless hope inspired;
And from the infernal Gods, 'mid shades forlorn
Of night, my slaughtered Lord have I required:
Celestial pity I again implore; -
Restore him to my sight-great Jove, restore!"
So speaking, and by fervent love endowed
With faith, the Suppliant heavenward lifts her hands;
While, like the sun emerging from a cloud,
Her countenance brightens-and her eye expands;
Her bosom heaves and spreads, her stature grows;
And she expects the issue in repose.
О terror! what hath she perceived? - О joy!
What doth she look on? - whom doth she behold?
Her Hero slain upon the beach of Troy?
His vital presence? his corporeal mould?
It is - if sense deceive her not - 'tis He!
And a God leads him, winged Mercury!
Mild Hermes spake - and touched her with his wand
That calms all fear; "Such grace hath crowned thy prayer,
Laodamia! that at Jove's command
Thy Husband walks the paths of upper air:
He comes to tarry with thee three hours' space;
Accept the gift, behold him face to face!"
Forth sprang the impassioned Queen her Lord to clasp;
Again that consummation she essayed;
But unsubstantial Form eludes her grasp
As often as that eager grasp was made.
The Phantom parts - but parts to re-unite,
And re-assume his place before her sight.
"Protesilaus, lo! thy guide is gone!
Confirm, I pray, the vision with thy voice:
This is our palace, - yonder is thy throne;
Speak, and the floor thou tread'st on will rejoice.
Not to appal me have the gods bestowed
This precious boon; and blest a sad abode."
"Great Jove, Laodamia! doth not leave
His gifts imperfect: - Spectre though I be,
I am not sent to scare thee or deceive;
But in reward of thy fidelity.
And something also did my worth obtain;
For fearless virtue bringeth boundless gain.
"Thou knowest, the Delphic oracle foretold
That the first Greek who touched the Trojan strand
Should die; but me the threat could not withhold:
A generous cause a victim did demand;
And forth I leapt upon the sandy plain;
A self-devoted chief-by Hector slain."
"Supreme of Heroes-bravest, noblest, best!
Thy matchless courage I bewail no more,
Which then, when tens of thousands were deprest
By doubt, propelled thee to the fatal shore;
Thou found'st - and I forgive thee - here thou art -
A nobler counsellor than my poor heart.
"But thou, though capable of sternest deed,
Wert kind as resolute, and good as brave;
And he, whose power restores thee, hath decreed
Thou should'st elude the malice of the grave:
Redundant are thy locks, thy lips as fair
As when their breath enriched Thessalian air.
"No Spectre greets me, - no vain Shadow this;
Come, blooming Hero, place thee by my side!
Give, on this well-known couch, one nuptial kiss
To me, this day, a second time thy bride!"
Jove frowned in heaven: the conscious Parcae threw
Upon those roseate lips a Stygian hue.
"This visage tells thee that my doom is past:
Nor should the change be mourned, even if the joys
Of sense were able to return as fast
And surely as they vanish. Earth destroys
Those raptures duly-Erebus disdains:
Calm pleasures there abide-majestic pains.
"Be taught, О faithful Consort, to control
Rebellious passion: for the Gods approve
The depth, and not the tumult, of the soul;
A fervent, not ungovernable, love.
Thy transports moderate; and meekly mourn
When I depart, for brief is my sojourn -"
"Ah, wherefore? - Did not Hercules by force
Wrest from the guardian Monster of the tomb
Alcestis, a reanimated corse,
Given back to dwell on earth in vernal bloom?
Medea's spells dispersed the weight of years,
And Aeson stood a youth 'mid youthful peers.
"The Gods to us are merciful - and they
Yet further may relent: for mightier far
Than strength of nerve and sinew, or the sway
Of magic potent over sun and star,
Is love, though oft to agony distrest,
And though his favourite seat be feeble woman's breast.
"But if thou goest, I follow -" "Peace!" he said, -
She looked upon him and was calmed and cheered;
The ghastly colour from his lips had fled;
In his deportment, shape, and mien, appeared
Elysian beauty, melancholy grace,
Brought from a pensive though a happy place.
He spake of love, such love as Spirits feel
In worlds whose course is equable and pure;
No fears to beat away - no strife to heal -
The past unsighed for, and the future sure;
Spake of heroic arts in graver mood
Revived, with finer harmony pursued;
Of all that is most beauteous - imaged there
In happier beauty; more pellucid streams,
An ampler ether, a diviner air,
And fields invested with purpureal gleams;
Climes which the sun, who sheds the brightest day
Earth knows, is all unworthy to survey.
Yet there the Soul shall enter which hath earned
That privilege by virtue. - "Ill," said he,
"The end of man's existence I discerned,
Who from ignoble games and revelry
Could draw, when we had parted, vain delight,
While tears were thy best pastime, day and night;
"And while my youthful peers before my eyes
(Each hero following his peculiar bent)
Prepared themselves for glorious enterprise
By martial sports, - or, seated in the tent,
Chieftains andjcings in council were detained;
What time the fleet at Aulis lay enchained.
"The wished-for wind was given: - I then revolved
The oracle, upon the silent sea;
And, if no worthier led the way, resolved
That, of a thousand vessels, mine should be
The foremost prow in pressing to the strand, -
Mine the first blood that tinged the Trojan sand.
"Yet bitter, oft-times bitter, was the pang
When of thy loss I thought, beloved Wife!
On thee too fondly did my memory hang,
And on the joys we shared in mortal life, -
The paths which we had trod - these fountains, flowers
My new-planned cities, and unfinished towers.
"But should suspense permit the Foe to cry,
'Behold they tremble! - haughty their array,
Yet of their number no one dares to die?'
In soul I swept the indignity away:
Old frailties then recurred: - but lofty thought,
In act embodied, my deliverance wrought.
"And Thou, though strong in love, art all too weak
In reason, in self-government too slow;
I counsel thee by fortitude to seek
Our blest re-union in the shades below.
The invisible world with thee hath sympathised;
Be thy affections raised and solemnised.
"Learn, by a mortal yearning, to ascend -
Seeking a higher object. Love was given,
Encouraged, sanctioned, chiefly for that end;
For this the passion to excess was driven -
That self might be annulled: her bondage prove
The fetters of a dream, opposed to love." -
Aloud she shrieked! for Hermes reappears!
Round the dear Shade she would have clung - 'tis vain:
The hours are past - too brief had they been years;
And him no mortal effort can detain:
Swift, toward the realms that know not earthly day,
He through the portal takes his silent way,
And oh the palace-floor a lifeless corse She lay.
Thus, all in vain exhorted and reproved,
She perished; and, as for a wilful crime,
By the just Gods whom no weak pity moved,
Was doomed to wear out her appointed time,
Apart from happy Ghosts, that gather flowers
Of blissful quiet 'mid unfading bowers.
- Yet tears to human suffering are due;
And mortal hopes defeated and o'erthrown
Are mourned by man, and not by man alone,
As fondly he believes. - Upon the side
Of Hellespont (such faith was entertained)
A knot of spiry trees for ages grew
From out the tomb of him for whom she died;
And ever, when such stature they had gained
That Ilium's walls were subject to their view,
The trees' tall summits withered at the sight;
A constant interchange of growth and blight!
Я утром с дымом жертвенник даров,
Все потеряв, обеты возносила,
У Тартара безжалостных богов
Отнять царя убитого просила
И вновь взываю к милости небес:
Верни его, верни, великий Зевс.
О, не один порыв любви могучий,
Мольба и страсть в заломленных руках,
И точно луч, сверкнувший из-за тучи,
Зажегся новый блеск в ее глазах,
Грудь стала выше, стан поднялся стройный,
И ждет судьбы своей она спокойно.
О ужас! Кто здесь? Это ли не сон,
Убитого под Троей видеть друга?
Не может быть. Ужели это он?
Ужели тень любимого супруга?
Да, это он откликнулся на зов
И с ним крылатый посланец богов.
Своим жезлом, смиряющим мученье,
Ее коснулся ласково Гермес.
"Лаодамия! Зевсовым веленьем
Твой царь опять увидел блеск небес.
Но краток срок, дарованный судьбою,
Лишь три часа он проведет с тобою".
И бросилась к нему его обнять,
Прижать к груди старается напрасно.
Расплывшись, тень является опять,
Бесшумно прочь скользит от ласки страстной,
Уходит от объятья жадных рук
Ее любимый царственный супруг.
"Хочу я звук твоей услышать речи,
Протезилай! Умчался спутник твой.
Ты во дворце, ты для желанной встречи
Переступил порог тебе родной.
Ужель судьбе моей печали мало,
На горе мне тебя она послала".
"Лаодамия! Это я, поверь,
Подземные меня вернули недра.
Я только тень, но все же Зевс теперь
Тебя за верность награждает щедро.
Он милостив и полною рукой
Воздал и мне за прежний подвиг мой.
Ты помнишь предсказанье роковое:
В бою погибнет первым воин тот,
Кто первым выйдет на берег под Троей. -
Корабль пристал, и прыгнул я вперед.
За дело общее погибель не страшила,
И Гектора копье меня сразило".
"Ты доблестный, любимый мой герой,
О храбрости твоей не плачу боле.
Смятение владело всей толпой,
Но ты, ты принял смерть по доброй воле.
Как женщина, я не могла понять,
Что сердце мужа может подсказать.
Ты храбр, но ты когда-то был и нежным.
Ужели Тот, чьей властью в этот час
Ты вырвался от смерти неизбежной,
Могилою опять разлучит нас?
Прекрасен ты, и ветер Фессалии
Опять рассыпал кудри золотые.
Не призрак, нет, не тень передо мной,
О мой герой, приди ко мне, молю я,
Возляг на ложе брачное со мной,
Я, как невеста, жажду поцелуя".
Зевс хмурится, и Стикса тень легла
Опять на облик милого чела.
"Ты видишь ли? мне суждено иное,
Часов любви нам больше не видать,
Они прошли. Проходит все земное,
В Эребе их умеют презирать.
Земной любви нам чуждо содроганье,
Там радости спокойны, как страданье.
Смирением угодны мы богам:
Учись и ты владеть порывом страсти,
Вновь суждено расстаться скоро нам,
Не долог срок, нам данный высшей властью.
Под свод Эреба я вернусь опять -
Ты не должна ни плакать, ни роптать".
"Расстаться - нет! С тобой мы будем вместе.
Ты позабыть успел, как Геркулес
Спустился мимо Цербера к Альцесте
И вывел прочь под яркий свод небес.
Медею помнишь? Заклинаний сила
К соратникам Язона возвратила.
Ужели милость кончена богов?
Ужели им молилась я напрасно?
Ни сила мышц, ни власть волшебных слов,
Которым звезды дальние подвластны, -
Не одолеют сердца слабых жен,
Когда любовь воздвигла там свой трон.
Коль ты уйдешь, я за тобою". - "Тише". -
Спокойствие и скорбь в его очах.
Он перед ней стоит стройней и выше,
Нет призрачной неясности в чертах,
И отражает облик просветленный
Величие печали затаенной.
О той любви звучала речь его,
Которая царит в стране блаженной,
В грядущем не страшится ничего
И остается вечно неизменной,
И оживал рассказ в его словах
О подвигах великих и делах.
Он говорил о красоте нездешней
И о блаженстве жизни неземной;
Там воздух вечно дышит лаской вешней,
Там реки льются светлою струей;
Там алый день роняет отблеск яркий,
Перед которым меркнет полдень жаркий.
"Достойнейшим доступна та страна,
Конец печальный ждет безумцев грешных,
Которые в часы, когда без сна
Ты плакала в разлуке, безутешна,
И горьких слез не уставала лить -
Могли в разгуле счастье находить.
А юноши меж тем в потехах ратных
Готовились к походу и боям,
Старейшины с царями многократно
Сбирались для совета по шатрам.
И флот стоял, к отплытью снаряженный,
Безветрием томиться обреченный.
Желанный ветер дали боги нам...
Дорогою пророчество томило.
И я решил к Троянским берегам
Направить первым верное кормило
И с корабля спуститься на песок,
Где первым пасть судил мне темный рок.
Лишь было больно думать о разлуке
С любимою супругою моей...
Когда б ты знала, сколько было муки
В воспоминаньи наших светлых дней,
Когда за недостроенной стеною
Среди цветов бродили мы с тобою.
Но чтоб врагам позволил я сказать:
Они дрожат! Явились горделиво,
Посмотрим, как умеют умирать. -
Нет, эту мысль прогнал я торопливо.
И, с слабостью борясь, в последний миг
Решения отважного достиг.
В твоей груди любовь сильна, как прежде,
Но разумом смиряй порыв страстей,
Страдание переноси в надежде,
Что свидимся мы в царствии теней.
Пусть будет скорбь чужда всего земного,
И наш союз благословится снова.
Величия не забывай, скорбя,
Ведь нам любовь дана для высшей цели,
Чтоб человек позабывал себя,
Чтоб им порывы чувства не владели.
И лишь в любви изведать может он,
Что власть страстей один обман и сон".
Но громким стоном речь она прервала,
Гермес внезапно вырос перед ней.
Прошли часы - годов тут было б мало,
Он должен вновь вернуться в мир теней,
Объятия сдержать его не властны,
Он прочь скользит бесшумно и бесстрастно,
И на пороге труп ее упал безгласный.
К ней приговор бессмертных был суров,
За грех невольный боги ей судили
Жизнь долгую вдали от тех лугов,
Где праведные души опочили,
Где распустились райские цветы
Для них в садах бессмертной красоты.
Страданья человека слез достойны:
Обманутый в своих земных мечтах,
Он возбуждает жалость и в богах. -
Тенистой рощей вечно осененный,
Над Геллеспонтом холм сооружен,
Землей сырою скрыт там прах любимый,
И каждый раз, как юные вершины
Достигнут роста, так что Илион
Заметен им становится, сожженный, -
Их пышный цвет, так говорит преданье,
Печальное сменяет увяданье.
I dropped my pen; and listened to the Wind
That sang of trees up-torn and vessels tost -
A midnight harmony; and wholly lost
To the general sense of men by chains confined
Of business, care, or pleasure, or resigned
To timely sleep. Thought I, the impassioned strain,
Which, without aid of numbers, I sustain,
Like acceptation from the World will find.
Yet some with apprehensive car shall drink
A dirge devoutly breathed o'er sorrows past:
And to the attendant promise will give heed -
The prophecy, - like that of this wild blast,
Which, while it makes the heart with sadness shrink,
Tells also of bright calms that shall succeed.
Я отложил перо; мне шквальный ветер пел
О бригах гибнущих, о буреломных чащах, -
Полуночный псалом, утраченный для спящих
Невольников забот и повседневных дел.
Помыслил я тогда: вот мой земной удел -
Внимать мелодии, без меры и созвучий,
Чтоб я ответствовал на вещий зов певучий
И страстным языком природы овладел.
Немногим явственен надгробный стон такой,
Звучащий набожно над горем и тоской
Давно минувших лет; но он, как буря эта,
Порывом яростным печаля сердце мне,
О наступающей пророчит тишине,
О легкой зыби волн в сиянии рассвета.
THE FRENCH AND THE SPANISH GUERILLAS
Hunger, and sultry heat, and nipping blast
From bleak hill-top, and length of march by night
Through heavy swamp, or over snow-clad height -
These hardships ill-sustained, these dangers past,
The roving Spanish Bands are reached at last,
Charged, and dispersed like foam: but as a flight
Of scattered quails by signs do reunite,
So these, - and, heard of once again, are chased
With combinations of long-practised art
And newly-kindled hope; but they are fled -
Gone are they, viewless as the buried dead:
Where now? - Their sword is at the Foeman's heart;
And thus from year to year his walk they thwart,
And hang like dreams around his guilty bed.
ФРАНЦУЗЫ И ИСПАНСКИЕ ПАРТИЗАНЫ
Жара, и голод, и с далеких гор
Сухие ветры, и ночной поход
По кручам и среди гнилых болот,
И наконец, всему наперекор,
Настигнуты испанцы, и в упор
Теснят их, гонят, бьют, но, в свой черед, -
Как куропатки, чуть беда пройдет,
Перекликаясь, составляют хор, -
Они сплотятся! Их не обмануть,
Не взять, не окружить со всех сторон, -
Отряд исчез, как будто погребен.
Но где их меч? Врагу направлен в грудь!
Они ему пересекают путь
И омрачают беспокойный сон.
"Weak is the will of Man, his judgement blind;
Remembrance persecutes, and Hope betrays;
Heavy is woe;-and joy, for human-kind,
A mournful thing so transient is the blaze!"
Thus might he paint our lot of mortal days
Who wants the glorious faculty assigned
To elevate the more-than-reasoning Mind,
And colour life's dark cloud with orient rays.
Imagination is that sacred power,
Imagination lofty and refined:
'Tis hers to pluck the amaranthine flower
Of Faith, and round the sufferer's temples bind
Wreaths that endure affliction's heaviest shower,
And do not shrink from sorrow's keenest wind.
"Слаб человек и разуменьем слеп;
Тяжел он для Удачи легкокрылой,
Беспомощен пред Памятью унылой
И в тщетной жажде Радости нелеп!" -
Так думал тот, кто сумерки судеб
Впервые озарил волшебной Силой,
Что сразу вознесла Рассудок хилый
Над тусклой явью будничных потреб.
Воображенье - вот сей дар желанный,
Свет мысленный и истинный оплот,
Лишь амарант его благоуханный
Чело страдальца тихо обовьет, -
Его не сдуют бедствий ураганы,
Его и ветер скорби не сомнет.
Surprised by joy-impatient as the Wind
I turned to share the transport - Oh! with whom
But Thee, deep buried in the silent tomb,
That spot which no vicissitude can find?
Love, faithful love, recalled thee to my mind -
But how could I forget thee? Through what power,
Even for the least division of an hour,
Have I been so beguiled as to be blind
To my most grievous loss! - That thought's return
Was the worst pang that sorrow ever bore,
Save one, one only, when I stood forlorn,
Knowing my heart's best treasure was no more;
That neither present time, nor years unborn
Could to my sight that heavenly face restore.
Смутясь от радости, я обернулся,
Чтоб поделиться - с кем, как не с тобой? -
Но над твоей могильною плитой,
Увы, давно безмолвный мрак сомкнулся.
Любовь моя! Я словно бы очнулся
От наваждения... Ужель я мог
Забыть, хотя бы на ничтожный срок,
Свою потерю? Как я обманулся?
И так мне стало больно в этот миг,
Как никогда еще - с той самой даты,
Когда, у гроба стоя, я постиг,
Неотвратимым холодом объятый,
Что навсегда померк небесный лик
И годы мне не возместят утраты.
While not a leaf seems faded; while the fields,
With ripening harvest prodigally fair,
In brightest sunshine bask; this nipping air,
Sent from some distant clime where Winter wields
His icy scimitar, a foretaste yields
Of bitter change, and bids the flowers beware;
And whispers to the silent birds, "Prepare
Against the threatening foe your trustiest shields."
For me, who under kindlier laws belong
To Nature's tuneful quire, this rustling dry
Through leaves yet green, and yon crystalline sky,
Announce a season potent to renew,
'Mid frost and snow, the instinctive joys of song,
And nobler cares than listless summer knew.
While not a leaf seems faded.
Еще и лист в дубраве не поблек,
И жатвы с нив, под ясным небосклоном,
Не срезал серп, а в воздухе студеном,
Пахнувшем с гор, где Дух Зимы извлек
Ледяный меч, мне слышится намек,
Что скоро лист спадет в лесу зеленом.
И шепчет лист певцам весны со стоном:
Скорей на юг, ваш недруг недалек!
А я, зимой поющий, как и летом,
Без трепета, в том шелесте глухом
Густых лесов и в ясном блеске том
Осенних дней, жду с радостным приветом
Снегов и бурь, когда сильней согрет,
Чем в летний зной, восторгом муз поэт.
Hail, Twilight, sovereign of one peaceful hour!
Not dull art Thou as undiscerning Night;
But studious only to remove from sight
Day's mutable distinctions. - Ancient Power!
Thus did the waters gleam, the mountains lower,
To the rude Briton, when, in wolf-skin vest
Here roving wild, he laid him down to rest
On the bare rock, or through a leafy bower
Looked ere his eyes were closed. By him was seen
The self-same Vision which we now behold,
At thy meek bidding, shadowy Power! brought forth;
These mighty barriers, and the gulf between;
The flood, the stars, - a spectacle as old
As the beginning of the heavens and earth!
О Сумрак, предвечерья государь!
Халиф на час, ты Тьмы ночной щедрее,
Когда стираешь, над землею рея,
Все преходящее. - О древний царь!
Не так ли за грядой скалистой встарь
Мерцал залив, когда в ложбине хмурой
Косматый бритт, покрытый волчьей шкурой,
Устраивал себе ночлег? Дикарь,
Что мог узреть он в меркнущем просторе
Пред тем, как сном его глаза смежило? -
То, что доныне видим мы вдали:
Подкову темных гор, и это море,
Прибой и звезды - все, что есть и было
От сотворенья неба и земли.
From the Prologue to "Peter Bell"
Отрывок из пролога к поэме "Питер Белл"
There's something in a flying horse,
There's something in a huge balloon;
But through the clouds I'll never float
Until I have a little Boat,
Shaped like the crescent-moon.
And now I _have_ a little Boat,
In shape a very crescent-moon
Fast through the clouds my boat can sail;
But if perchance your faith should fail,
Look up - and you shall see me soon!
The woods, my Friends, are round you roaring,
Rocking and roaring like a sea;
The noise of danger's in your ears,
And ye have all a thousand fears
Both for my little Boat and me!
Meanwhile untroubled I admire
The pointed horns of my canoe;
And, did not pity touch my breast,
To see how ye are all distrest,
Till my ribs ached, I'd laugh at you!
Away we go, my Boat and I -
Frail man ne'er sate in such another;
Whether among the winds we strive,
Or deep into the clouds we dive,
Each is contented with the other.
Away we go - and what care we
For treasons, tumults, and for wars?
We are as calm in our delight
As is the crescent-moon so bright
Among the scattered stars.
Up goes my Boat among the stars
Through many a breathless field of light,
Through many a long blue field of ether,
Leaving ten thousand stars beneath her:
Up goes my little Boat so bright!
The Crab, the Scorpion, and the Bull -
We pry among them all; have shot
High o'er the red-haired race of Mars,
Covered from top to toe with scars;
Such company I like it not!
The towns in Saturn are decayed,
And melancholy Spectres throng them; -
The Pleiads, that appear to kiss
Each other in the vast abyss,
With joy I sail among them.
Swift Mercury resounds with mirth,
Great Jove is full of stately bowers;
But these, and all that they contain,
What are they to that tiny grain,
That little Earth of ours?
Then back to Earth, the dear green Earth: -
Whole ages if I here should roam,
The world for my remarks and me
Would not a whit the better be;
I've left my heart at home.
See! there she is, the matchless Earth!
There spreads the famed Pacific Ocean!
Old Andes thrusts yon craggy spear
Through the grey clouds; the Alps are here,
Like waters in commotion!
Yon tawny slip is Libya's sands;
That silver thread the river Dnieper!
And look, where clothed in brightest green
Is a sweet Isle, of isles the Queen;
Ye fairies, from all evil keep her!
Кому большой воздушный шар,
Кому крылатого коня,
А я в челне лететь хочу,
Пока челна нет у меня,
Я в облака не полечу.
На полумесяц челн похож,
И я сижу в моем челне,
Я в нем сквозь тучи проплыву,
И если ты не веришь мне,
Увидишь ночью наяву.
Друзья! Вокруг шумят леса,
Волнуясь, как вода в морях,
И ветер носится, звеня,
И вас охватывает страх,
Вы все боитесь за меня.
И я любуюсь, невредим,
Двурогой лодочкой моей,
Мне вас совсем не жаль, друзья,
Чем вам страшней, тем мне смешней,
До слез могу смеяться я.
Так я плыву вперед, вперед.
Для хилых труден этот путь,
Сквозь ветры нужно мне пройти,
И в тучах нужно мне тонуть,
Я все перетерплю в пути.
Плыву вперед. Что мне теперь
Мятеж, предательство, война?
Я так величествен и тих,
Как восходящая луна
Средь звезд рассыпанных своих.
Мой челн всплывает выше звезд,
Залитый светом золотым.
Плывет среди воздушных волн,
Сто тысяч звезд плывут за ним,
Всплывает выше звезд мой челн.
Вот Рак. Вот Бык. Вот Скорпион,
Мы между ними проскользнем.
Над Марсом плыть нам суждено,
Он рыжий весь, рубцы на нем -
Он мне не нравится давно.
Сатурн разрушенный, на нем
Печальных спектров бродит тень,
Я вижу в бездне двух плеяд,
Целующихся ночь и день.
Над ними плыть я очень рад.
Меркурий весело звенит.
Юпитер светится вдали.
Планет Вселенная полна,
Что им за дело до Земли -
Едва заметного зерна?
Назад к Земле! К родной Земле!
И если б я сто лет летал,
Мир тем же был бы для меня,
Он лучше бы ничуть не стал.
Оставил дома сердце я.
Вот несравненная Земля!
Распластан Тихий океан,
Копьем вонзились в облака
Верхушки Альп и древних Анд -
Не сокрушают их века.
Вот красный Ливии песок,
Вот Днепр, серебряный шнурок.
А там сверкает изумруд,
То лучший в мире островок,
Его наяды стерегут.
From "The River Duddon, A Series of Sonnets... and Other Poems"
Из сборника "Сонеты к реке Даддон и другие стихотворения"
Not envying Latian shades - if yet they throw
A grateful coolness round that crystal Spring,
Blandusia, prattling as when long ago
The Sabine Bard was moved her praise to sing;
Careless of flowers that in perennial blow
Round the moist marge of Persian fountains cling;
Heedless of Alpine torrents thundering
Through ice-built arches radiant as heaven's bow;
I seek the birthplace of a native Stream. -
All hail, ye mountains! hail, thou morning light!
Better to breathe at large on this clear height
Than toil in needless sleep from dream to dream:
Pure flow the verse, pure, vigorous, free, and bright,
For Duddon, long-loved Duddon, is my theme!
Мне не знакома Латума прохлада,
Не слышал я журчанья родников
Бандузии, Горация отрады,
Поющего в созвучьи мерных строф.
Цветов персидских пышных мне не надо,
Я не люблю фонтанов и садов,
Альпийского потока чужд мне рев
И радуга в стремнинах водопада.
Вверх по реке знакомою тропой
Иду, бросаю в горы клич привета,
Легко дышать прохладою рассвета.
Расстался я с избыточной мечтой,
Любовью прежней песнь моя согрета -
Я славлю Деддон, Деддон мой родной.
Child of the clouds! remote from every taint
Of sordid industry thy lot is cast;
Thine are the honours of the lofty waste
Not seldom, when with heat the valleys faint,
Thy handmaid Frost with spangled tissue quaint
Thy cradle decks;-to chant thy birth, thou hast
No meaner Poet than the whistling Blast,
And Desolation is thy Patron-saint!
She guards thee, ruthless Power! who would not spare
Those mighty forests, once the bison's screen,
Where stalked the huge deer to his shaggy lair
Through paths and alleys roofed with darkest green;
Thousands of years before the silent air
Was pierced by whizzing shaft of hunter keen!
Дитя далеких туч! В уединеньи
Не ведаешь ты участи мирской,
Обстала глушь лесов тебя стеной,
И ветра свист поет тебе хваленья.
Морозы ждут лишь твоего веленья. -
Пускай в долине пышет летний зной,
Ты одеваешь саван ледяной,
Тебя хранит великий дух Забвенья.
Но времени рука уже легла
На этот берег дикий и лесистый,
Где некогда царила глушь и мгла,
Огромный лось топтал ковер пушистый
И зверолова меткая стрела
Безмолвия не нарушала свистом.
How shall I paint thee? - Be this naked stone
My seat, while I give way to such intent;
Pleased could my verse, a speaking monument,
Make to the eyes of men thy features known.
But as of all those tripping lambs not one
Outruns his fellows, so hath Nature lent
To thy beginning nought that doth present
Peculiar ground for hope to build upon.
To dignity the spot that gives thee birth
No sign of hoar Antiquity's esteem
Appears, and none of modern Fortune's care;
Yet thou thyself hast round thee shed a gleam
Of brilliant moss, instinct with freshness rare;
Prompt offering to thy Foster-mother, Earth!
Как мне нарисовать тебя? - Присяду
На голом камне, средь хвощей и мхов:
Пусть говорящий памятник стихов
Твои черты явит людскому взгляду.
Но как барашку, что прибился к стаду,
Из блеющих не выбраться рядов,
Так никаких особенных даров
Тебе Судьба не припасла в награду.
Ничем - ни данью древности седой,
Ни щедростью возвышенных примет -
Здесь не отмечено твое рожденье.
Но свежий мох, растущий над водой,
И этот в струях отраженный свет -
Твое Земле суровой приношенье.
The old inventive Poets, had they seen,
Or rather felt, the entrancement that detains
Thy waters, Duddon! 'mid these flowery plains -
The still repose, the liquid lapse serene,
Transferred to bowers imperishably green,
Had beautified Elysium! But these chains
Will soon be broken;-a rough course remains,
Rough as the past; where Thou, of placid mien,
Innocuous as a firstling of the flock,
And countenanced like a soft cerulean sky,
Shalt change thy temper; and, with many a shock
Given and received in mutual jeopardy,
Dance, like a Bacchanal, from rock to rock,
Tossing her frantic thyrsus wide and high!
Когда б седые барды были живы
И видели тебя, о Деддон мой,
Они б Элизием назвали берег твой.
Оставил ты свой прежний вид бурливый,
И меж цветов ползут твои извивы
Вдоль по равнине светлою струей -
Но, видно, чужд тенистых рощ покой
Твоей волне свободной и шумливой.
И ты, ягненка робкого смирней,
Огнем небес отсвечивавший чистым,
Вмиг забываешь тишину полей,
Преграды рвешь в своем теченье быстром
И, как вакханка, пляшешь средь камней,
Неистово размахивая тирсом.
I thought of Thee, my partner and my guide.
As being past away. - Vain sympathies!
For, backward, Duddon! as I cast my eyes,
I see what was, and is, and will abide;
Still glides the Stream, and shall for ever glide;
The Form remains, the Function never dies;
While we, the brave, the mighty, and the wise;
We Men, who in our morn of youth defied
The elements, must vanish; - be it so!
Enough, if something from our hands have power
To live, and act, and serve the future hour;
And if, as toward the silent tomb we go,
Through love, through hope, and faith's transcendent
dower.
We feel that we are greater than we know.
ПРОЩАЛЬНЫЙ СОНЕТ РЕКЕ ДАДДОН
В прощальный час, мой друг и спутник мой,
Иду к тебе. - Напрасное влеченье!
Я вижу, Даддон, все в твоем теченье,
Что было, есть и будет впредь со мной.
Ты катишь воды, вечный, озорной,
Даруешь вечно жизнь и обновленье,
А мы - мы сила, мудрость, устремленье,
Мы с юных лет зовем стихии в бой,
И все-таки мы смертны. - Да свершится!
Но не обижен, кто хоть малый срок
Своим трудом служить потомству мог,
Кто и тогда, когда близка гробница,
Любовь, Надежду, Веру - все сберег.
Не выше ль он, чем смертным это мнится!
THE PILGRIM'S DREAM
A Pilgrim, when the summer day
Had closed upon his weary way,
A lodging begged beneath a castle's roof;
But him the haughty Warder spurned;
And from the gate the Pilgrim turned,
To seek such covert as the field
Or heath-besprinkled copse might yield,
Or lofty wood, shower-proof.
He paced along; and, pensively,
Halting beneath a shady tree,
Whose moss-grown root might serve for couch or seat,
Fixed on a Star his upward eye;
Then, from the tenant of the sky
He turned, and watched with kindred look,
A Glow-worm, in a dusky nook,
Apparent at his feet.
The murmur of a neighbouring stream
Induced a soft and slumbrous dream,
A pregnant dream, within whose shadowy bounds
He recognised the earth-born Star,
And _That_ which glittered from afar;
And (strange to witness!) from the frame
Of the ethereal Orb, there came
Intelligible sounds.
Much did it taunt the humble Light
That now, when day was fled, and night
Hushed the dark earth, fast closing weary eyes,
A very reptile could presume
To show her taper in the gloom,
As if in rivalship with One
Who sate a ruler on his throne
Erected in the skies.
"Exalted Star!" the Worm replied,
"Abate this unbecoming pride,
Or with a less uneasy lustre shine;
Thou shrink'st as momently thy rays
Are mastered by the breathing haze;
While neither mist, nor thickest cloud
That shapes in heaven its murky shroud,
Hath power to injure mine.
But not for this do I aspire
To match the spark of local fire,
That at my will burns on the dewy lawn,
With thy acknowledged glories;-No!
Yet, thus upbraided, I may show
What favours do attend me here,
Till, like thyself, I disappear
Before the purple dawn."
When this in modest guise was said,
Across the welkin seemed to spread
A boding sound-for aught but sleep unfit!
Hills quaked, the rivers backward ran;
That Star, so proud of late, looked wan;
And reeled with visionary stir
In the blue depth, like Lucifer
Cast headlong to the pit!
Fire raged: and, when the spangled floor
Of ancient ether was no more,
New heavens succeeded, by the dream brought forth:
And all the happy Souls that rode
Transfigured through that fresh abode,
Had heretofore, in humble trust,
Shone meekly 'mid their native dust,
The Glow-worms of the earth!
This knowledge, from an Angel's voice
Proceeding, made the heart rejoice
Of Him who slept upon the open lea:
Waking at morn he murmured not;
And, till life's journey closed, the spot
Was to the Pilgrim's soul endeared,
Where by that dream he had been cheered
Beneath the shady tree.
Под вечер в замке пилигрим,
Дорогой долгою томим,
Прося ночлега, стукнул у дверей.
Надменно сторож отказал,
И странник дальше зашагал,
Надеясь в тишине лесов
Найти гостеприимный кров,
Под зарослью ветвей.
Задумчиво тяжелый путь
Он продолжал и отдохнуть
Под деревом присел на мху густом.
Звезда затеплилась над ним...
Когда же взгляд свой пилигрим
Вниз опустил - у самых ног
Увидел скромный огонек,
Зажженный светляком.
Дрема коснулася очей...
Недалеко журчал ручей,
И странный сон навеял плеск воды.
Звезду земную - светляка -
И ту, что в небе, далека,
Увидел он, и речи звук
К нему сюда донесся вдруг
С эфирной высоты.
Презрительно звучала речь:
И червь посмел свой свет зажечь
В тот час, когда смыкает сон глаза.
Не для него ли ночи тень
Теперь сменила летний день?
Не мнит ли он равняться с той,
Чьей царственною красотой
Гордятся небеса?
И ей сказал светляк в ответ:
"Звезда кичливая, твой свет
Сырая дымка может затемнить,
Легко ты гаснешь, и твой луч
Не в силах выбраться из туч.
Меня же и густой покров
Тумана или облаков
Не в силах погасить.
Нет, я не льщу себя мечтой,
Блестя теперь в траве сырой,
Чуть видимый под кровом темноты,
С твоей равняться славой, - нет,
Но мой едва заметный свет
Дает мне радость, а потом
Я гасну в пурпуре дневном...
Но гаснешь ведь и ты".
Едва успел промолвить он -
Из края в край весь небосклон
Откликнулся на голос громовой.
Дол дрогнул, вспять пошла вода,
Померкла яркая звезда
И, померцав, как Люцифер,
Низринутый с небесных сфер,
Скатилась в мрак ночной.
Сон длился. Звездный свод небес.
Объятый пламенем, исчез
И нового открылся блеск очам.
В преображенной красоте
Там засияли души те,
Что здесь во мраке и пыли
Огонь надежды сберегли,
Подобно светлякам.
И спавший на лугу постиг,
Что Ангел Божий в этот миг
Беседовал в виденье сонном с ним.
Воспрянув сердцем и душой,
Забыл он утром ропот свой,
Но до конца земных тревог
Свой чудный сон забыть не мог
Под деревом густым.
The sylvan slopes with corn-clad fields
Are hung, as if with golden shields,
Bright trophies of the sun!
Like a fair sister of the sky,
Unruffled doth the blue lake lie,
The mountains looking on.
And, sooth to say, yon vocal grove,
Albeit uninspired by love,
By love untaught to ring,
May well afford to mortal ear
An impulse more profoundly dear
Than music of the Spring.
For _that_ from turbulence and heat
Proceeds, from some uneasy seat
In nature's struggling frame,
Some region of impatient life:
And jealousy, and quivering strife,
Therein a portion claim.
This, this is holy; - while I hear
These vespers of another year,
This hymn of thanks and praise,
My spirit seems to mount above
The anxieties of human love,
And earth's precarious days.
But list! - though winter storms be nigh,
Unchecked is that soft harmony:
There lives Who can provide
For all his creatures; and in Him,
Even like the radiant Seraphim,
These choristers confide.
Как позлащенные щиты,
Трофеи пламенного неба,
Легли на горные хребты
Поля с роскошной жатвой хлеба.
Как сткло, лазоревых озер
Поверхность спит, не колыхаясь,
И выси дальных сизых гор
В нее глядятся, отражаясь.
Повсюду гулкие леса
Оглашены пернатых пеньем,
Хотя уж птичек голоса
Любви не дышат вдохновеньем.
Но пусть в священной тишине
Их песня страстью не согрета, -
Она сто раз отрадней мне,
Чем музыка весны и лета.
В весенних песнях пыл любви,
Борьба, тревога, раздраженье,
Огонь в клокочущей крови
И жизни бурное волненье.
В них страсти рвутся на простор,
Трепещут сладострастьем звуки,
В них слышен бешеный раздор
И голос ревности и муки.
А здесь святая песнь слышна,
Как благовест другого года;
В ней, благодарности полна,
Гимн Божеству гремит природа.
И я, внимая песне той,
Все дольное отбросив долу
И чуждый мук борьбы земной,
Несусь душой к Его престолу.
Греми же, песнь! Да не смутит
Тебя бурь зимних приближенье!
Жив Тот, чья благость сохранит
Все, что живет, от разрушенья,
Все, что живет, живет лишь Им,
Отцом любви, Владыкой славы,
И шестикрылый херувим,
И звучный хор певцов дубравы.
ON SEEING A TUFT OF SNOWDROPS IN A STORM
When haughty expectations prostrate lie,
And grandeur crouches like a guilty thing,
Oft shall the lowly weak, till nature bring
Mature release, in fair society
Survive, and Fortune's utmost anger try;
Like these frail snowdrops that together cling,
And nod their helmets, smitten by the wing
Of many a furious whirl-blast sweeping by.
Observe the faithful flowers! if small to great
May lead the thoughts, thus struggling used to stand
The Emathian phalanx, nobly obstinate;
And so the bright immoral Theban band,
Whom onset, fiercely urged at Jove's command,
Might overwhelm, but could not separate!
Когда надежда в прахе слезы льет
И гнется гордый дух, прося прощенья,
У малых сих, не ждущих разрешенья
Всех бед природой, силы достает
Жить праведно, неся всем миром гнет.
Так трепетных подснежников скопленья
Стоят, качаются, хоть в исступленье
Их бесноватый вихрь крылами бьет.
В цветы всмотрись! Здесь оживает в малом
Великое: держала ход врагов
Фаланга македонцев удалая;
Фиванцев, в их геройстве небывалом,
Строй войск, что в бой послал отец богов,
Разъединить не смог, одолевая.
SONG FOR THE SPINNING WHEEL
Swiftly turn the murmuring wheel!
Night has brought the welcome hour,
When the weary fingers feel
Help, as if from faery power;
Dewy night o'ershades the ground;
Turn the swift wheel round and round!
Now, beneath the starry sky,
Couch the widely-scattered sheep; -
Ply the pleasant labour, ply!
For the spindle, while they sleep,
Runs with speed more smooth and fine,
Gathering up a trustier line.
Short-lived likings may be bred
By a glance from fickle eyes;
But true love is like the thread
Which the kindly wool supplies,
When the flocks are all at rest
Sleeping on the mountain's breast.
Поздний час глядит в окно,
Но усталая рука
Крутит вновь веретено,
И проворна и легка, -
Ночь пришла, легла роса,
Чаще шелест колеса.
Разбрелись в полях стада,
Спят под кровом темноты, -
Пряжа льется без труда,
В пальцах больше быстроты.
Овцы спят - и крепче нить
Начинает прялка вить.
Застилает взгляд очей
Быстролетной страстью кровь,
Долговечней и прочней
Настоящая любовь, -
Это нить в руках у прях
В час, как овцы спят в горах.
Those silver clouds collected round the sun
His mid-day warmth abate not, seeming less
To overshade than multiply his beams
By soft reflection - grateful to the sky,
To rocks, fields, woods. Nor doth our human sense
Ask, for its pleasure, screen or canopy
More ample than the time-dismantled Oak
Spreads o'er this tuft of heath, which now, attired
In the whole fulness of its bloom, affords
Couch beautiful as e'er for earthly use
Was fashioned; whether, by the hand of Art,
That eastern Sultan, amid flowers enwrought
On silken tissue, might diffuse his limbs
In languor; or, by Nature, for repose
Of panting Wood-nymph, wearied with the chase.
О Lady! fairer in thy Poet's sight
Than fairest spiritual creature of the groves,
Approach; - and, thus invited, crown with rest
The noon-tide hour though truly some there are
Whose footsteps superstitiously avoid
This venerable Tree; for, when the wind
Blows keenly, it sends forth a creaking sound
(Above the general roar of woods and crags)
Distinctly heard from far - a doleful note!
As if (so Grecian shepherds would have deemed)
The Hamadryad, pent within, bewailed
Some bitter wrong. Nor is it unbelieved,
By ruder fancy, that a troubled ghost
Haunts the old trunk; lamenting deeds of which
The flowery ground is conscious. But no wind
Sweeps now along this elevated ridge;
Not even a zephyr stirs; - the obnoxious Tree
Is mute; and, in his silence, would look down,
О lovely Wanderer of the trackless hills,
On thy reclining form with more delight
Than his coevals in the sheltered vale
Seem to participate, the while they view
Their own far-stretching arms and leafy heads
Vividly pictured in some glassy pool,
That, for a brief space, checks the hurrying stream!
Покровом серебристым облака
Чуть затянули солнце, но не в силах
Смягчить его лучей, и зной полдневный
Потоком отраженным льется с неба
На скалы, рощи и луга. Пожалуй,
В такую пору не найти приюта
Отрадней, чем под этим старым дубом,
Раскинувшим широко тень своих
Ветвей столетних над ковром душистым,
Разостланным здесь вереском цветущим.
Наверное, не знал роскошней ложа
И сам султан, лежащий на подушках
Среди цветов, отдавшись неге сонной.
Сама природа выткала его
Для отдыха усталых нимф-охотниц.
И ты, которая для глаз моих
Прекрасней всех, живущих в этих рощах
И гениев и духов, неужели
Ты не придешь, чтоб отдохнуть здесь тоже
В полдневный час. Я знаю, говорят,
Что к дубу подходить небезопасно,
Что он, когда в лесу порывы ветра
Ревут, шумят, - он тоже громко стонет
И скорбный звук несется с ураганом.
Когда б пастух аркадский это слышал,
Сказал бы он, что бедная дриада
Обречена оплакивать свой жребий,
Ее навек связавший с этим дубом.
Поверье есть иное, будто духи
Недобрые слетаются сюда
И вспоминают жалобой и стоном
О тех делах, которым был свидетель
Один цветущий вереск. Но теперь
Спокойно все, не шелестят вершины,
И воздух тих, не колыхнется. Нем
Виновник этих страхов, и в молчанье
Под сень свою тебя он примет нежно,
И над тобой он склонится вершиной,
Как клонятся ровесники его
Над заводью спокойной, и тобою
Он будет любоваться, как они
Любуются неверным отраженьем
Своих ветвей в замедлившей реке.
From "Ecclesiastical Sonnets"
Из сборника "Церковные сонеты"
From low to high doth dissolution climb,
And sink from high to low, along a scale
Of awful notes, whose concord shall not fail;
A musical but melancholy chime.
Which they can hear who meddle not with crime,
Nor avarice, nor over-anxious care.
Truth fails not; but her outward forms that bear
The longest dale do melt like frosty rime,
That in the morning whitened hill and plain
And is no more; drop like the tower sublime
Of yesterday, which royally did wear
His crown of weeds, but could not even sustain
Some casual shout that broke the silent air,
Or the unimaginable touch of Time.
Восходит ввысь мелодией могучей
Распад вселенский и на спад идет
Неспешной чередой ужасных нот,
Гармонией скрежещущих созвучий;
Кто слышит их, - тот презирает случай,
Бежит нечистых выгод и хлопот.
Бессмертна правда; но она живет
В обличьях дня, в их смене неминучей.
Так иней, выбеливший утром луг,
Растает; так седая башня вдруг
От возгласа случайного качнется
И, словно слепленная из песка,
Обрушится, - когда ее коснется
Невидимая Времени рука.
INSIDE OF KING'S COLLEGE CHAPEL, CAMBRIDGE
Tax not the royal Saint with vain expense,
With ill-matched aims the Architect who planned -
Albeit labouring for a scanty band
Of white-robed Scholars only - this immense
And glorious Work of fine intelligence!
Give all thou canst; high Heaven rejects the lore
Of nicely-calculated less or more;
So deemed the man who fashioned for the sense
These lofty pillars, spread that branching roof
Self-poised, and scooped into ten thousand cells,
Where light and shade repose, where music dwells
Lingering - and wandering on as loth to die;
Like thoughts whose very sweetness yieldeth proof
That they were born for immortality.
В КАПЕЛЛЕ КОРОЛЕВСКОГО КОЛЛЕДЖА В КЕМБРИДЖЕ
Не упрекай святых за мотовство,
Ни зодчего, что создал небывалый
Великолепный храм - для горстки малой
Ученых прихожан, - вложив в него
Все, без остатка - мысль и мастерство!
Будь щедрым; чужд взыскательным высотам
Труд, отягченный мелочным расчетом;
Так думал он, вознесший волшебство
Резных колонн и арок невесомых,
Где радуги дрожат в цветных проемах,
Где в полумраке музыка парит,
Блуждая в сотах каменного свода, -
Как мысли, коих сладость и свобода
Нам о бессмертье духа говорит.
From "The Poetical Works"
Из книги "Поэтические произведения"
LAMENT OF MARY, QUEEN OF SCOTS, ON THE EVE OF A NEW YEAR
Smile of the Moon! - for so I name
That silent greeting from above;
A gentle flash of light that came
From her whom drooping captives love;
Or art thou of still higher birth?
Thou that didst part the clouds of earth,
My torpor to reprove!
Bright boon of pitying Heaven! - alas,
I may not trust thy placid cheer!
Pondering that Time to-night will pass
The threshold of another year;
For years to me are sad and dull;
My very moments are too full
Of hopelessness and fear.
And yet, the soul-awakening gleam,
That struck perchance the farthest cone
Of Scotland's rocky wilds, did seem
To visit me, and me alone;
Me, unapproached by any friend,
Save those who to my sorrows lend
Tears due unto their own.
To-night the church-tower bells will ring
Through these wild realms a festive peal;
To the new year a welcoming;
A tuneful offering for the weal
Of happy millions lulled in sleep;
While I am forced to watch and weep,
By wounds that may not heal.
Born all too high, by wedlock raised
Still higher - to be cast thus low!
Would that mine eyes had never gazed
On aught of more ambitious show
Than the sweet flowerets of the fields
- It is my royal state that yields
This bitterness of woe.
Yet how? - for I, if there be truth
In the world's voice, was passing fair;
And beauty, for confiding youth,
Those shocks of passion can prepare
That kill the bloom before its time;
And blanch, without the owner's crime,
The most resplendent hair.
Unblest distinction! showered on me
To bind a lingering life in chains:
All that could quit my grasp, or flee,
Is gone; - but not the subtle stains
Fixed in the spirit; for even here
Can I be proud that jealous fear,
Of what I was remains.
A Woman rules my prison's key;
A sister Queen, against the bent
Of law and holiest sympathy,
Detains me, doubtful of the event;
Great God, who feel'st for my distress,
My thoughts are all that I possess,
О keep them innocent!
Farewell desire of human aid,
Which abject mortals vainly court!
By friends deceived, by foes betrayed,
Of fears the prey, of hopes the sport;
Nought but the world-redeeming Cross
Is able to supply my loss,
My burthen to support.
Hark! the death-note of the year
Sounded by the castle-clock!
From her sunk eyes a stagnant tear
Stole forth, unsettled by the shock;
But oft the woods renewed their green,
Ere the tired head of Scotland's Queen
Reposed upon the block!
ЖАЛОБА МЭРИ, КОРОЛЕВЫ ШОТЛАНДЦЕВ, В КАНУН НОВОГО ГОДА
Луны улыбка! Назвала я
Так эту ласку с высоты
От той, что теплится, питая
Унылых узников мечты,
Пронзая тучи светлым оком.
В моем бездействии жестоком
Мне шлешь упрек безмолвный ты!
О светлый дар любви Господней,
Мне утешенья нет, увы,
Сегодня, ночью новогодней,
Надежды, отлетели вы.
Что впереди? Печаль без меры.
Грядущие мгновенья серы,
Неумолимы и мертвы.
А все же этот свет лучистый,
Упав в тюрьму, как на сосну,
В лесах Шотландии скалистой,
Он навещал меня одну,
Которую друзья забыли,
Иль, плача, здесь со мной делили
Свою печаль, свою вину.
Сегодня колокольным звоном
Вдруг огласится вся страна.
Беспечно дремлющим мильонам
Людей не будет и слышна
Та песня радостного чуда,
А я без сна томиться буду,
Рыдать и тосковать одна.
Увы! Рожденной так высоко
Упасть так низко с высоты...
Когда б мое не знало око
Иной на свете красоты,
Чем цветики простые в поле,
Я б не испытывала боли, -
Что, сан мой, придаешь мне ты!
Меня, коль правда есть на свете,
Прекрасною звала молва,
А красота стремится в сети
Любви, познав ее едва,
И страсть мертвит цветы до срока,
И преждевременно жестоко
Седеет наша голова.
Отличье злое, ты излито,
Чтоб жизнь связать цепями мук.
Все, чем владела я, - забыто,
Все из моих бежало рук.
Но, несмотря на все страданья,
Ужасней их воспоминанья
И прошлого малейший звук.
Владеет женщина ключами
Темницы, где влачу я дни,
И равнодушными очами
Глядит на горести мои.
Господь, одно просить я смею,
Ведь мысли - все, что я имею,
Так в чистоте их сохрани.
Прощай, желанье быть спасенной,
Которым тешатся рабы.
Обманутой и обойденной
Игрушке страха и судьбы
Один лишь крест остался ныне
Усладой в горестной пустыне,
Где тщетны слезы и мольбы.
Внимай! На башне замка четко
Удар раздался роковой,
Ее глаза блеснули кротко
Тем звуком вызванной слезой.
Но много лет промчалось мимо,
Пока она, тоской томима,
На плахе обрела покой.
Let other bards of angels sing,
Bright suns without a spot;
But thou art no such perfect thing:
Rejoice that thou art not!
Heed not tho' none should call thee fair;
So, Mary, let it be
If nought in loveliness compare
With what thou art to me.
True beauty dwells in deep retreats,
Whose veil is unremoved
Till heart with heart in concord beats,
And the lover is beloved.
Кто вышел солнцем, без пятна,
Тот ангелов и пой.
Ты в "совершенства" не годна,
И тут я схож с тобой.
Твоей не видят красоты,
Но я, моя душа,
Я, Мэри, всем твержу, что ты
Безмерно хороша:
Не тем, что видеть всем дано,
А видным - лишь двоим,
Когда сердца слились в одно
И любящий любим.
Ethereal minstrel! pilgrim of the sky!
Dost thou despise the earth where cares abound?
Or, while the wings aspire, are heart and eye
Both with thy nest upon the dewy ground?
Thy nest which thou canst drop into at will,
Those quivering wings composed, that music still!
Leave to the nightingale her shady wood;
A privacy of glorious light is thine;
Whence thou dost pour upon the world a flood
Of harmony, with instinct more divine;
Type of the wise who soar, but never roam;
True to the kindred points of Heaven and Home!
Небесный пилигрим и менестрель!
Иль кажется земля тебе нечистой?
Иль, ввысь взлетев и рассыпая трель,
Ты сердцем здесь с гнездом в траве росистой?
Ты падаешь в гнездо свое средь трав,
Сложивши крылья, пение прервав!
К пределам зренья, выше уносись,
Певун отважный! И любовной песней
Тебя с твоими не разлучит высь,
Долину с высоты чаруй чудесней!
Один ты можешь петь средь синевы,
Не связанный сплетением листвы.
Оставь тенистый лес для соловья;
Среди лучей - твое уединенье;
Божественней гармония твоя,
Над миром льющаяся в упоенье.
Так и мудрец парит, вдаль не стремясь
И в небе с домом сохраняя связь!
Scorn not the Sonnet; Critic, you have frowned,
Mindless of its just honours; with this key
Shakspeare unlocked his heart; the melody
Of this small lute gave ease to Petrarch's wound;
A thousand times this pipe did Tasso sound;
With it Camoens soothed an exile's grief;
The Sonnet glittered a gay myrtle leaf
Amid the cypress with which Dante crowned
His visionary brow: a glow-worm lamp,
It cheered mild Spenser, called from Faery-land
To struggle through dark ways; and, when a damp
Fell round the path of Milton, in his hand
The Thing became a trumpet; whence he blew
Soul-animating strains - alas, too few!
Не хмурься, критик, не отринь сонета!
Он ключ, которым сердце открывал
Свое Шекспир; Петрарка врачевал
Печаль, когда звенела лютня эта;
У Тассо часто флейтой он взывал;
Им скорбь Камоэнса была согрета;
Он в кипарисовый венок поэта,
Которым Дант чело короновал,
Вплетен, как мирт; он, как светляк бессонный,
Вел Спенсера на трудный перевал,
Из царства фей, дорогой потаенной;
Трубой в руках у Мильтона он стал,
Чье медногласье душу возвышало;
Увы, труба звучала слишком мало!
TO THE TORRENT AT THE DEVIL'S BRIDGE, NORTH WALES, 1824
How art thou named? In search of what strange land,
From what huge height, descending? Can such force
Of waters issue from a British source,
Or hath not Pindus fed thee, where the band
Of Patriots scoop their freedom out, with hand
Desperate as thine? Or come the incessant shocks
From that young Stream, that smites the throbbing rocks.
Of Viamala? There I seem to stand,
As in life's morn; permitted to behold,
From the dread chasm, woods climbing above woods,
In pomp that fades not; everlasting snows;
And skies that ne'er relinquish their repose;
Such power possess the family of floods
Over the minds of Poets, young or old!
Поутру рано или в час, когда
Закат горит последним блеском света
И в сумрак вечера вся даль одета,
Взгляни, поэт задумчивый, тогда
На водопад, где бурная вода,
Как в логе лев, бушует. Нет предмета
Ужаснее! Дух страшный водомета
В венце из камня, кудри, борода
Струят потоки - воссидит над урной,
Скрывая днем свой облик. Он струит
По бархату лугов поток лазурный
Или, встречая на пути гранит
Обрушенный, обломки гор, гремит
И пенится чрез них волною бурной.
From "Yarrow Revisited, and Other Poems"
Из сборника "Снова в Ярроу и другие стихотворения"
There's not a nook within this solemn Pass,
But were an apt confessional for One
Taught by his summer spent, his autumn gone,
That Life is but a tale of morning grass
Withered at eve. From scenes of art which chase
That thought away, turn, and with watchful eyes
Feed it 'mid Nature's old felicities,
Rocks, rivers, and smooth lakes more clear than glass
Untouched, unbreathed upon. Thrice happy quest,
If from a golden perch of aspen spray
(October's workmanship to rival May)
The pensive warbler of the ruddy breast
That moral sweeten by a heaven-taught lay,
Lulling the year, wih all its cares, to rest!
Тут горы встали в грозном торжестве,
Тут храм для всех, достигших перевала,
Чье место - в прошлом, осень миновала,
И жизнь подобна вянущей траве,
Еще недавно свежей. О, как мало,
В искусственности наших модных зал,
Мы ценим счастье жить средь гор и скал,
Среди озер, чью гладь не оскверняло
Ничье дыханье. Трижды счастлив тот,
Пред кем осина дрогнет золотая
(В художествах октябрь - соперник мая).
И гостья красногрудая вспорхнет,
Задумчивую песню напевая,
Баюкая состарившийся год.
Calm is the fragrant air, and loth to lose
Day's grateful warmth, tho' moist with falling dews,
Look for the stars, you'll say that there are none;
Look up a second time, and, one by one,
You mark them twinkling out with silvery light,
And wonder how they could elude the sight!
The birds, of late so noisy in their bowers,
Warbled a while with faint and fainter powers,
But now are silent as the dim-seen flowers:
Nor does the village Church-clock's iron tone
The time's and season's influence disown;
Nine beats distinctly to each other bound
In drowsy sequence - how unlike the sound
That, in rough winter, oft inflicts a fear
On fireside listeners, doubting what they hear!
The shepherd, bent on rising with the sun,
Had closed his door before the day was done,
And now with thankful heart to bed doth creep,
And joins his little children in their sleep.
The bat, lured forth where trees the lane o'ershade,
Flits and reflits along the close arcade;
The busy dor-hawk chases the white moth
With burring note, which Industry and Sloth
Might both be pleased with, for it suits them both.
A stream is heard - I see it not, but know
By its soft music whence the waters flow:
Wheels and the tread of hoofs are heard no more;
One boat there was, but it will touch the shore
With the next dipping of its slackened oar;
Faint sound, that, for the gayest of the gay,
Might give to serious thought a moment's sway,
As a last token of man's toilsome day!
Так нехотя с дневным теплом и светом
Вечерний воздух расстается летом.
Взгляни на небо - звезд и не видать,
Взгляни еще - чуть начали мерцать,
И их огни, невидимые сразу,
Уже заметны пристальному глазу.
Веселый щебет птичьих голосов
Слабей, слабей и смолк; среди цветов
Их сумерек прозрачный скрыл покров.
На колокольне сельской осторожно
Часы пробили девять. Как тревожно
У очага внимали мы зимой
Их жутким звукам в тишине ночной.
Теперь они звучат так мирно, ясно,
Боясь смущать природу понапрасну.
Еще светло, и запад не потух -
К себе ушел и запер дверь пастух,
С ним вместе рано спать легли и дети -
Ему вставать придется на рассвете.
Вот нетопырь мелькнул в листве густой;
Через дорогу легкий козодой
Туда, сюда метнулся раз, другой -
И меж ветвей небрежно, но умело
Погнался вдруг за бабочкою белой.
Давно замолк прохладный стук копыт,
Невидимо вблизи река журчит,
Последний раз всплеснули весла четко,
У берега пристала где-то лодка.
И этот звук, чуть слышный в тишине,
Так внятно мысль подсказывает мне
О трудовом окончившемся дне.
A WREN'S NEST
Among the dwellings framed by birds
In field or forest with nice care,
Is none that with the Jittle Wren's
In snugness may compare.
No door the tenement requires,
And seldom needs a laboured roof:
Yet is it to the fiercest sun
Impervious, and storm-proof.
So warm, so beautiful withal,
In perfect fitness for its aim,
That to the Kind by special grace;
Their instinct surely came.
And when for their abodes they seek
An opportune recess,
The hermit has no finer eye
For shadowy quietness.
These find, 'mid ivied abbey-walls,
A canopy in some still nook;
Others are pent-housed by a brae
That overhangs a brook.
There to the brooding bird her mate
Warbles by fits his low clear song;
And by the busy streamlet both
Are sung to all day long.
Or in sequestered lanes they build,
Where, till the flitting bird's return,
Her eggs within the nest repose,
Like relics in an urn.
But still, where general choice is good,
There is a better and a best;
And, among fairest objects, some
Are fairer than the rest;
This, one of those small builders proved
In a green covert, where, from out
The forehead of a pollard oak,
The leafy antlers sprout;
For She who planned the mossy lodge,
Mistrusting her evasive skill,
Had to a Primrose looked for aid
Her wishes to fulfil.
High on the trunk's projecting brow,
And fixed an infant's span above
The budding flowers, peeped forth the nest
The prettiest of the grove!
The treasure proudly did I show
To some whose minds without disdain
Can turn to little things; but once
Looked up for it in vain:
'Tis gone - a ruthless spoiler's prey,
Who heeds not beauty, love, or song,
Tis gone! (so seemed it) and we grieved
Indignant at the wrong.
Just three days after, passing by
In clearer light the moss-built cell
I saw, espied its shaded mouth;
And felt that all was well.
The Primrose for a veil had spread
The largest of her upright leaves;
And thus, for purposes benign,
A simple flower deceives.
Concealed from friends who might disturb
Thy quiet with no ill intent,
Secure from evil eyes and hands
On barbarous plunder bent,
Rest, Mother-bird! and when thy young
Take flight, and thou art free to roam,
When withered is the guardian Flower,
And empty thy late home,
Think how ye prospered, thou and thine,
Amid the unviolated grove
Housed near the growing Primrose-tuft
In foresight, or in love.
Из гнезд, свиваемых весной
По рощам птичками, ничье
С такой не строится красой,
Как пеночки жилье.
На нем и свода сверху нет,
Нет и дверей; но никогда
Не проникает яркий свет,
Ни дождик в глубь гнезда.
В нем так уютно, так умно
Все приспособлено, что, знать,
Уж свыше пеночкам дано
Искусство так свивать
И прятать гнезда от невзгод
В такую глушь, в такую тень,
Что и пустынник не найдет
Для кельи гуще сень.
Они вьют гнезда то в щелях
Руин, вкруг убранных плющом;
То их свивают в камышах,
Нависших над ручьем,
Где, чтобы самке не скучать,
Самец льет звонко трель свою
Иль целый день отец и мать
Поют под такт ручью;
То вьют их в просеках леска,
Где в гнездышке, как в урне клад,
Яички прячет мать, пока
Не прилетит назад.
Но если пеночки вполне
Искусны в стройке гнезд своих, -
Все ж в выборе им мест одне
Искуснее других.
Такой-то птичкой был под тень,
В том месте спрятан дом из мха,
Где вкруг раскинул, как олень,
Дубок ветвей рога.
Но, видно, было ей невмочь
Своим умом скрыть домик свой:
Она просила ей помочь
Куст буквицы лесной,
Где карлик-дуб поник челом,
Там в вышине, как детский рост,
Виднелось над густым кустом
То чудо между гнезд.
Мой клад я показал, гордясь,
Друзьям, способным без стыда
Ценить и малое. Но раз,
Взглянул я - нет гнезда!
Погибло! Видно, хищник злой,
Враг песен, правды и любви,
Свершил безжалостной рукой
Здесь подвиги свои!
Но через три дня, проходя
При ярком солнце место то,
Гляжу - и вскрикнул как дитя -
Целехонько гнездо!
Пред ним куст буквицы лесной
Поднял листы, как паруса,
И этой хитростью простой
Мне обманул глаза. -
Укрытая от хищных рук,
Таясь и от своих друзей,
Чтоб не мешал тебе и друг
Высиживать детей, -
Сиди здесь, пеночка! И вот,
Как дети вылетят и пуст
Твой станет домик, отцветет
И покровитель куст.
Не забывай, как здесь тебя
В тенистой роще, в дождь и зной,
Берег, лелея и любя,
Куст буквицы лесной.
If this great world of joy and pain
Revolve in one sure track;
If freedom, set, will rise again,
And virtue, flown, come back;
Woe to the purblind' crew who fill
The heart with each day's care;
Nor gain, from past or future, skill
To bear, and to forbear!
Наш мир, различен и един,
Вершит свой вечный путь.
Встает свобода из руин,
Чтоб правду нам вернуть.
Так будь же проклят, низкий сброд,
Отступник славных дел.
Достоин счастья только тот,
Кто ждать его умел.
Most sweet it is with unuplifted eyes
To pace the ground, if path be there or none,
While a fair region round the traveller lies
Which he forbears again to look upon;
Pleased rather with some soft ideal scene,
The work of Fancy, or some happy tone
Of meditation, slipping in between
The beauty coming and the beauty gone.
If Thought and Love desert us, from that day
Let us break off all commerce with the Muse:
With Thought and Love companions of our way,
Whate'er the senses take or may refuse,
The Mind's internal heaven shall shed her dews
Of inspiration on the humblest lay.
Блажен идущий, отвративший взор
От местности, чьи краски и черты
Зовут себя разглядывать в упор,
Минующий прекрасные цветы.
Ему иной желаннее простор:
Пространство грезы, нежный зов мечты, -
Как бы мгновенно сотканный узор
Меж блеском и затменьем красоты.
Любовь и Мысль, незримые для глаз,
Покинут нас - и с Музой в свой черед
Мы поспешим проститься в тот же час.
Покуда ж вдохновение живет -
Росу на песнопение прольет
Небесный разум, заключенный в нас.
Why art thou silent! Is thy love a plant
Of such weak fibre that the treacherous air
Of absence withers what was once so fair?
Is there no debt to pay, no boon to grant?
Yet have my thoughts for thee been vigilant -
Bound to thy service with unceasing care,
The mind's least generous wish a mendicant
For nought but what thy happiness could spare.
Speak-through this soft warm heart, once free to hold
A thousand tender pleasures, thine and mine,
Be left more desolate, more dreary cold
That a forsaken bird's nest filled with snow
'Mid its own bush of leafless eglantine -
Speak, that my torturing doubts their end may know!
Ты все молчишь! Как быстро отцвела
Твоя любовь, не выдержав дыханья
Разлуки, растоптав воспоминанья,
Отвергла долг и дар свой отняла.
Но в горький плен мой разум ты взяла,
Тебе служить - иного нет желанья!
И хоть сожгла ты прошлое дотла,
Душа, как нищий, просит подаянья.
Ответь! - Пусть сердце, пылкое тогда,
Когда мы страстным предавались негам,
Пустым, холодным стало навсегда, -
Гнездо в лесу, засыпанное снегом,
В глухом лесу, где замер каждый звук.
Ответь, молю, не дли жестоких мук!
From "Sonnets"
Из книги "Сонеты"
COMPOSED ON A MAY MORNING, 1838
Life with yon Lambs, like day, is just begun,
Yet Nature seems to them a heavenly guide.
Does joy approach? they meet the coming tide;
And sullenness avoid, as now they shun
Pale twilight's lingering glooms, - and in the sun
Couch near their dams, with quiet satisfied;
Or gambol-each with his shadow at his side,
Varying its shape wherever he may run.
As they from turf yet hoar with sleepy dew
All turn, and court the shining and the green,
Where herbs look up, and opening flowers are seen;
Why to God's goodness cannot We be true,
And so, His gifts and promises between,
Feed to the last on pleasures ever new?
СОЧИНЕНО МАЙСКИМ УТРОМ, 1838
Лишь начинают жить ягнята эти.
Пока природа восхищает их.
Ягнята ждут лишь радостей земных,
Их сторонится грусть, а сами дети
Бегут от темных кущ, лежат при свете
Златого солнца возле мам своих
Иль скачут вместе с тенью за двоих,
Меняя ее форму в пируэте.
А как летят по травам, где чисты
Висят росинки, где цветы в тумане!
Как по зеленой носятся поляне!
Что ж нам-то мало Божьей доброты?
Что ж средь его даров и обещаний
Все новой ищем сладкой суеты?
From "Poems" (1845)
Из сборника "Стихотворения" (1845)
-----Brook and road
Were fellow-travellers in this gloomy Pass,
And with them did we journey several hours
At a slow step. The immeasurable height
Of woods decaying, never to be decayed,
The stationary blasts of waterfalls,
And in the narrow rent, at every turn,
Winds thwarting winds bewildered and forlorn,
The torrents shooting from the clear blue sky,
The rocks that muttered close upon our ears,
Black drizzling crags that spake by the wayside
As if a voice were in them, the sick sight
And giddy prospect of the raving stream,
The unfettered clouds and region of the heavens,
Tumult and peace, the darkness and the light-
Were all like workings of one mind, the features
Of the same face, blossoms upon one tree,
Characters of the great Apocalypse,
The types and symbols of Eternity,
Of first, and last, and midst, and without end.
Дорога и река
Сопутствовали нам. Мы шли часами
Неторопливым шагом. Из лесов
К нам доносился тяжкий запах тленья,
Но жизнь торжествовала здесь повсюду;
Гремели, низвергаясь, водопады;
В теснине узкой воевали ветры
И выли, побежденные, протяжно;
Потоки изливались - с ясной выси;
Невнятными глухими голосами
Чернеющие - все в слезах - утесы
Пытались нам поведать о себе;
Безумствуя, речная быстрина
Нам головы кружила; в небесах
Парили облака свободной стаей.
Покой и непокой и тьма и свет -
Все словно одного ума творенье
И словно одного лица черты.
О, грозные, таинственные знаки!
Своей рукой их начертала вечность:
Начало, и конец, и бесконечность.
Though the bold wings of Poesy affect
The clouds, and wheel aroud the mountain tops
Rejoicing, from her loftiest hight she drops
Well pleased to skim the plain with wild flowers deckt,
Or muse in seldom grove whose shades protect
The lingering dew-there steals along, or stops
Watching the least small bird that round her hops,
Or creeping worm, with sensitive respect.
Her functions are they therefore less divine,
Her thoughts less deep, or void of grave intent
Her simplest fancies? Should that fear be thine,
Aspiring Votary, are thy hand present
One offering, kneel before her modest shrine,
With brow in penitential sorrow bent!
На мощных крыльях уносясь в зенит,
Пируя на заоблачных вершинах,
Поэзия с высот своих орлиных
Порой на землю взоры устремит -
И, в дол слетев, задумчиво следит,
Как манят пчел цветы на луговинах,
Как птаха прыгает на ножках длинных
И паучок по ниточке скользит.
Ужель тогда ее восторг священный
Беднее смыслом? Или меньше в нем
Глубинной мудрости? О дерзновенный!
Когда ты смог помыслить о таком,
Покайся, принося ей дар смиренный,
И на колени встань пред алтарем.
Приложение
Что за причина! что за чудо!
Наш Гарри-Гилль угрюм как тень;
Лицо его так желто, худо,
И весь он зябнет целый день.
Уж мало ль у него одежи,
Плащей, камзолов и всего:
У всей у нашей молодежи
Нет столько их, как у него.
А все дрожит он; даже летом
Ему, как в зиму, холодно.
Соседи все твердят об этом,
Что Гарри-Гилль дрожит давно -
Дрожит во всякую погоду,
Поутру, в поддень и в ночи,
Идет ли солнышко по своду,
Блестят ли месяца лучи.
А был он фермер сильный, тучный,
Румяный, словно маков цвет;
Имел он голос громозвучный,
Силач, каких в деревне нет. -
Бедна была старушка Гуди,
Жила поденным лишь трудом;
Бывало, все дивились люди,
Как у сердечной беден дом.
Весь день прядет она, бывало,
И долго за полночь прядет,
А выпрядет порой так мало,
Что чуть на свечи достает.
Жила она у нас лет сорок,
В Дорсетском графстве, под горой,
Где уголь каменный так дорог
И к нам привозится водой.
У нас все бедные старушки
Ведут хозяйство сообща;
Но Гуди-Блэк одна в лачужке
Жила, на Бога не ропща.
Еще ей летом было сносно,
Когда день долог, ночь тепла,
Весь день прядет она под сосной,
Как коноплянка, весела.
Зато как жить сердечной трудно,
Когда замерзнут волны рек!
Тогда-то, Боже правосудный,
Какая жизнь для Гуди-Блэк!
Ей худо днем, а ночью хуже.
Какая грустная пора!
Как страшно лечь в постель от стужи,
Не спать от стужи до утра!
Зато, о верх благополучья!
Когда метель, качая бор,
В ночь поломает сосен сучья
И занесет их к ней на двор.
Но никогда, вам скажет каждый,
Ей не случалось их набрать
Так много, чтоб хотя однажды
Согреться и не горевать.
Когда трещит мороз и станет
Уж не по силам холод ей, -
Как сильно взор старушки манит
К себе соседних вид плетней!
И, молвить истину, нередко,
В избе продрогнув целый день,
Ходила по ночам соседка
Ломать у Гарри-Гилль плетень.
Давно старушку в похищеньи
Наш Гарри-Гилль подозревал,
И в сердце каменном о мщеньи
Немилосердно замышлял,
И часто ночью, встав с постели,
Ходил дозором по полям,
И на снегу, в мороз, в метели,
Он поджидал соседку там.
И вот он раз, за скирдом хлеба,
Старушку Гуди сторожил.
Луна светила ярко с неба,
И жниво иней серебрил.
И вдруг он слышит чей-то шорох;
Тогда он тихо сполз с холма
И с дикой радостью во взорах
Глядит - то Гуди-Блэк сама!
В расположении веселом,
Он за кустом к земле приник
И видит: Гуди, кол за колом,
Кладет в дырявый передник;
Потом, на плечи взяв вязанку,
Спешит околицей домой.
Тогда несчастную беглянку
Он ухватил и крикнул: стой!
И злобно руку ей пожал он
Рукой тяжелой, как свинец,
И злобно руку потрясал он,
Крича: "Попалась наконец!"
Тут Гуди, с ужасом во взоре,
Бросает наземь ношу дров
И, преклоня колена, в горе
Так молится творцу миров:
"О Боже, бедных покровитель,
Не дай ему согреться век!"
Холодный месяц был лишь зритель,
Как на коленях Гуди-Блэк,
Иссохшие поднявши руки,
Молилась жаркою мольбой.
Наш Гарри, слов тех слыша звуки,
Вдруг охладев, пошел домой.
Наутро все узнали вскоре
Ужасную в деревне быль.
В лице болезнь, на сердце горе,
Весь день не мог согреться Гилль;
Весь день ходил он в рединготе,
Во вторник он купил другой,
Купил две шубы он к субботе,
Но не согрелся ни в одной.
Не греет мех, не греют шубы,
Ему все так же холодно;
Стучат, стучат о зубы зубы,
Как в бурю ветхое окно.
С тех пор он вянет в юном цвете:
На нем проклятия печать,
И сколько б ни жил он на свете,
Он не согреется опять.
Он говорить ни с кем не хочет,
Он всех дичится, весь ослаб,
И вечно сам с собой бормочет:
"Бедняжка Гарри-Гилль озяб".
И, головой поникнув к груди,
Стучит зубами целый век. -
Порою вспомните, о люди!
О Гарри-Гилль и Гуди-Блэк.
Перевод Д. Мина
Ребенку так легко дышать на свете!
Он жизни полон, - и зачем ему
О смерти знать? Нет, мысли эти
Несродны детскому уму.
Иду, - мне девочка навстречу.
Семь лет ей, по ее словам.
Дивлюсь густым ее кудрям,
Волнами вьющимся на плечи!
Простые сельские черты,
И странность дикая наряда,
И глазки, чудо красоты, -
Все в этой девочке отрада.
"Вас сколько братцев и сестер?"
- Нас семь, - она мне отвечает
И робко любопытный взор
На незнакомца подымает.
"Благословенная семья...
И вместе все, душа моя?"
- На кораблях ушли куда-то,
Да двое нас в земле лежат;
А подле них, вон там в избушке,
Мы с маменькой...
Я слушать рад!
"Так двое за морем, вострушка,
Да двое в городе живут,
И стало вас не семь, а меней?"
- Нет, семь, ведь брат с сестрицей тут,
В земле, под купою ясеней.
"Ты, друг мой, споришь мне на смех!
Двоих уж вы похоронили;
Вас было семь, когда те жили,
Теперь не пятеро ли всех?"
- Их видно, барин, где они зарыты:
Могилки свежей зеленью покрыты.
За хижиной шагов пяток назад, -
Там! - оба рядышком лежат.
И я хожу туда вязать чулочек,
Для куклы шить или рубить платочек.
На травке сидя, как в раю,
Для них я песенки пою;
А закатится солнце красно
И на дворе тепло и ясно,
Я часто ужин свой беру, -
Хоть маменьке не по нутру, -
Иду опять к могилкам в гости
И ужинаю на погосте...
Сестрица прежде умерла:
В постельке охала, стонала;
Бог сжалился, - и перестала,
И молча в гробик свой сошла.
На кладбище ее зарыли.
Все лето с братцем мы ходили
К ней над могилкою играть;
Вот стал и снег уж выпадать,
Уж началися и катанья, -
Брат захворал - и, без страданья,
Он рядышком с сестрицей лег...
Я будто бы понять не мог.
"Так сколько ж вас теперь на свете?
Двоих Господь на небо взял?"
Она при том же все ответе:
- Нас семеро! - Я спорить стал;
Но речи тратил с ней напрасно,
Она стояла на своем,
И ей казалось очень ясно,
Что жить нельзя не всемером!
Перевод Е. Корша
Ребенок простодушный, чей
Так легок каждый вдох,
В ком жизнь струится, как ручей,
Что знать о смерти мог?
Я встретил девочку, идя
Дорогой полевой.
"Мне восемь", - молвило дитя
С кудрявой головой.
Одежда жалкая на ней
И диковатый вид.
Но милый взгляд ее очей
Был кроток и открыт.
"А сколько братьев и сестер
В твоей семье, мой свет?"
Бросая удивленный взор,
"Нас семь", - дала ответ.
"И где ж они?" - "Ушли от нас
В далекий Конвей двое,
И двое на море сейчас.
А всех нас семь со мною.
За нашей церковью в тени
Лежат сестренка с братом.
И с мамой мы теперь одни
В сторожке с ними рядом".
"Дитя мое, как может вас
Быть семеро с тобою,
Коль двое на море сейчас
И на чужбине двое?"
"Нас семь, - ответ ее был прост, -
Сестра моя и брат,
Едва войдешь ты на погост -
Под деревом лежат".
"Ты здесь резвишься, ангел мой,
А им вовек не встать.
Коль двое спят в земле сырой,
То вас осталось пять".
"В цветах живых могилы их.
Шагов двенадцать к ним
От двери в дом, где мы живем
И их покой храним.
Я часто там чулки вяжу,
Себе одежку шью.
И на земле близ них сижу,
И песни им пою.
А ясной летнею порой,
По светлым вечерам
Беру я мисочку с собой
И ужинаю там.
Сначала Джейн ушла от нас.
Стонала день и ночь.
Господь ее от боли спас,
Как стало ей невмочь.
Мы там играли - я и Джон,
Где камень гробовой
Над нею вырос, окружен
Весеннею травой.
Когда ж засыпал снег пути
И заблестел каток,
Джон тоже должен был уйти:
С сестрой он рядом лег".
"Но если брат с сестрой в раю, -
Вскричал я, - сколько ж вас?"
Она в ответ на речь мою:
"Нас семеро сейчас!"
"Их нет, увы! Они мертвы!
На небесах их дом!"
Она ж по-прежнему: "Нас семь!" -
Меня не слушая совсем,
Стояла на своем.
Перевод И. Меламеда
Пока не началась моя
Дорога пилигрима,
О Англия, не ведал я,
Как мною ты любима.
Прошел тот грустный сон, и вновь
В простор меня не тянет,
Но, кажется, к тебе любовь
Расти не перестанет.
Твои леса, твои луга,
Здесь все, что сердцу свято,
У английского очага
Люси пряла когда-то.
Твое светило грело нас
В дни юности веселой,
И взор Люси в последний раз
Взглянул на эти долы.
Перевод Г. Иванова
Воды бурные потоков
Быстро вниз несутся с гор,
Но, умчавшись от истоков,
Отдыхают среди гор.
Буря в небе гонит тучи,
Но замолкнет ветра вой,
И они оденут кручи
Неподвижной пеленой.
У проворной быстрой серны
Посреди альпийских льдов
Есть приют в пещерах верный,
Ей одной знакомый кров.
Морж, затихнуть дав волненью,
Посреди пучин морских
Отдается волн теченью,
Задремав на гребнях их.
Ворон, бурею гонимый,
Держит в горы трудный путь,
Чтоб усесться недвижимо
На их каменную грудь.
По пескам пустыни знойной
Страус бродит целый день,
Но в гнезде своем спокойно
Он встречает ночи тень.
С каждым днем мой путь тяжеле,
С каждым днем тоска растет,
И к безвестной дальней цели
Странствий дух меня влечет.
Перевод М. Фроловского
ПАДЕНИЕ ВЕНЕЦИАНСКОЙ РЕСПУБЛИКИ
Она страшила некогда Восток
И охраняла Запад: дочь Свободы
И первенец ее, она сквозь годы
Блюла себя и свой высокий рок.
И пояс девства стан ее облек!
Ни соблазнитель, ни прямой насильник
Не смели погасить ер светильник.
Венчался с нею лишь морской поток.
Венеция! и вдруг былая слава
Исчезла и былая мощь прошла -
И над тобою грянула расправа,
И все твои великие дела
Всего лишь тень... Но тень столь величава,
Что не ее, а взор нам застит мгла.
Перевод В. Топорова
Мильтон? Зачем тебя меж нами нет?
Британии ты нужен в дни паденья!
Везде заветов прошлого забвенье,
Погибла честь, померкнул правды свет.
Родимый край под гнетом тяжких бед,
В оковах лжи, тоски, ожесточенья.
О, пробуди в нас честные стремленья,
Стряхни могильный сон, восстань, поэт!
Твоя душа была звездой блестящей,
Твой голос был как светлый вал морской -
Могучий, и свободный, и звенящий;
Ты твердо шел житейскою тропой.
Будь вновь для нас зарею восходящей,
Будь факелом над смутною толпой!
Перевод К. Бальмонта
О, Мильтон, должен жить ты в эти годы!
Ты нужен Англии; она сейчас
Стоячее болото; в ней угас
Дух радости, закал былой породы.
Алтарь, перо и меч, очаг, зал, своды
Покинул он. В корысти мир погряз.
О, к нам приди и подними всех нас,
Верни нам доблесть, мужество свободы.
Твой дух сиял звездою одиноко,
А голос твой звучал прибоем бурь,
Свободен, величав, чист, как лазурь.
Ты странствовал среди житейских нужд
Божественно-светло, но дух высокий
Обязанностям низким не был чужд.
Перевод М. Зенкевича
Как нынче, Мильтон, Англии ты нужен!
Она - болото; меч, перо, амвон,
Село и замок впали в мутный сон.
Мы себялюбцы, и наш дух недужен.
Вернись же к нам, дабы тобой разбужен
Был край родной и к жизни воскрешен!
Пусть мощным, вольным, властным станет он
И с добродетелью исконной дружен.
С душой, как одинокая звезда,
И речью, словно гул стихии водной,
Как небо чист, могучий и свободный,
Ты бодро-благочестным был всегда,
Взвалив на сердце, в простоте безгневной,
Убогий труд работы повседневной.
Перевод Арк. Штейнберга
Отшельницам не тесно жить по кельям;
В пещерах жизнь пустыннику легка;
Весь день поэт не сходит с чердака;
Работница поет за рукодельем;
Ткач любит стан свой; в Форнер-Фелльс
к ущельям
Пчела с полей летит издалека,
Чтоб утонуть там в чашечке цветка;
И узники живут в тюрьме с весельем.
Вот почему так любо мне замкнуть,
В час отдыха, мысль вольную поэта
В размере трудном тесного сонета.
Я рад, когда он в сердце чье-нибудь,
Узнавшее излишней воли бремя,
Прольет отраду, как и мне, на время.
Перевод Д. Мина
Господень мир, его мы всюду зрим,
И смерть придет, копи или расходуй.
А в нас так мало общего с природой,
В наш подлый век мы заняты иным.
Играет море с месяцем златым,
Порхает ветер, опьянен свободой,
Иль спит и копит мощь пред непогодой.
Что нам с того! Мы равнодушны к ним.
Мы для всего чужие. Боже правый,
Зачем я не в язычестве рожден!
Тогда, священной вскормленный дубравой,
Я видел бы веков минувших сон.
При мне б из волн вставал Протей лукавый,
При мне бы дул в крученый рог Тритон.
Перевод В. Левака
Исполнен вечер истинной красы,
Святое время тихо, как черница,
Проникнутая благостью; садится
Светило дня, как в облаке росы...
На краешке прибрежной полосы
Прислушайся! как гром, грохочет Сущий,
Круговращеньем правит Всемогущий,
И длятся вечносущие часы.
Дитя! подруга! если гнета мыслей
Не знаешь ты и на пороге мрака,
То ты - равнобожественна мирам.
Тогда себя к блаженным сопричисли,
Тогда войди бестрепетно во храм.
Господь избрал тебя, не дав нам знака.
Перевод В. Топорова
Волокна шерсти мягкой, что прядет
Лениво прялка. Шум дождя и пчел
Гуденье. Всплеск реки, и ровный дол,
И ветер в небе, и полотна вод -
Я передумал обо всем и вот
Лежу без сна. А скоро во дворе
Услышу щебет птиц, и на заре
Печальная кукушка пропоет...
Как прошлых две, я эту ночь опять
Не в силах обрести тебя, мой сон.
Ужели снова я тебя лишен?
Что без тебя мне утро может дать?
Приди, день должен быть тобою завершен.
Приди, источник сил, здоровья мать.
Перевод Н. Кончаловской
Побудь вблизи, прерви полет!
Пусть взор мой на тебе замрет!
Тобой воссоздан каждый миг
Первоначальных дней моих!
И время, что давно мертво,
оживлено тобой,
Порхающее существо:
Отца я вижу своего
со всей моей семьей.
О, сладость, сладость детских лет,
Когда за мотыльком вослед
Бежали мы с моей сестрой,
Разгоряченные игрой.
Я, как охотник, подстерег
Добычу - но напрасен был
Мой бег, отчаянный прыжок:
Оберегал ревниво Бог
пыльцу прелестных крыл.
Перевод И. Меламеда
Едва начнешь ты куковать,
Я стану беззаботным,
О, птицей ли тебя назвать
Иль звуком перелетным?
Вот я в траве высокой лег
И слышу крик повторный,
Летит он, - близок и далек, -
Тревожа воздух горный.
Твердишь ты долам о весне,
О солнце и растеньях,
Но повесть ты приносишь мне
О призрачных мгновеньях.
Привет! Ты нам ласкаешь слух
Весною не случайно.
Не птица, а незримый дух,
Бродячий голос, тайна.
Все тот же, что меня пленял
В далеком детстве, в школе,
И вглядываться заставлял
В кусты, деревья, поле.
Я за тобой в лесу бродил,
И, голос перелетный,
Ты мне надеждой сладкой был,
Прекрасной и бесплотной.
И я люблю тебе внимать,
Сокрыт травой густою,
Пока не оживет опять
То время золотое.
И мир, где обитаешь ты,
Мне кажется, о птица,
Чудесною страной мечты,
Где сердцу сладко биться.
Перевод Г. Иванова
Я слышу издали сквозь сон
Тебя, мой давний друг.
Ты - птица или нежный стон,
Блуждающий вокруг?
Ложусь в траву, на грудь земли,
И твой двукратный зов
Звучит так близко и вдали,
Кочует меж холмов.
Привет любимице весны!
До нынешнего дня
Ты - звонкий голос тишины,
Загадка для меня.
Тебя я слушал с детских лет
И думал: где же ты?
Я за холмом искал твой след,
Обшаривал кусты.
Тебя искал я вновь и вновь
В лесах, среди полей.
Но ты, как счастье, как любовь,
Все дальше и милей.
Я и сейчас люблю бывать
В твоем лесу весной,
И время юности опять
Встает передо мной.
О птица-тайна! Мир вокруг,
В котором мы живем,
Виденьем кажется мне вдруг.
Он - твой волшебный дом.
Перевод С. Маршака
Печальным реял я туманом
Среди долин и гор седых,
Как вдруг очнулся перед станом,
Толпой нарциссов золотых:
Шатал и гнул их ветерок,
И каждый трепетал цветок.
Бесчисленны в своем мерцанье,
Как звезды в млечности ночной,
Они вились по очертанью
Излучины береговой -
Сто сотен охватил на глаз
Пустившихся в веселый пляс.
Плясала и волна; резвее,
Однако, был цветов задор,
Тоску поэта вмиг развеял
Их оживленный разговор,
Но сердцу было невдогад,
Какой мне в них открылся клад.
Ведь ныне в сладкий час покоя
Иль думы одинокий час
Вдруг озарят они весною,
Пред оком мысленным явясь,
И сердцем я плясать готов,
Ликуя радостью цветов.
Перевод И. Лихачева
Охваченный восторгом, свой порыв
Я торопился разделить - но ты
Спала среди могильной немоты,
Привычной скорбью радость угасив.
Любовь моя, во мне твой образ жив!
Но как я мог забыть тебя? Чья власть
Хотя б на миг позволила мне пасть,
Своим сияньем лживым ослепив
Глаза, оплакавшие твой уход?!
Как превозмочь мне боль мою, мой стыд?
Храни же, сердце, среди всех невзгод
Алмаз, что в глубине твоей сокрыт.
Увы, ни этот, ни грядущий год
Тот лик небесный мне не возвратит.
Перевод И. Меламеда
О Сумрак, князь одной годины сонной!
Приятней ночи, чей удел - чернить,
Ты лишь предметов грани хочешь скрыть
От зрения. О властелин исконный!
Мерцали так же воды, стлались склоны
Для взора бритта, что главу склонить
Под волчьей шкурой шел и опочить
На кругах скал иль сквозь покров зеленый
Глядел, пока не засыпал. Ему
Был тот же, что и нам, простор открыт,
Твоя, о властелин теней, картина.
Мы зрим залив и мощных скал кайму,
Над гладью звезды - древен этот вид,
Как неба и земли первопричина.
Перевод А. Парина
ГЛЯДЯ НА ОСТРОВОК ЦВЕТУЩИХ ПОДСНЕЖНИКОВ В БУРЮ
Когда надежд развеется покров
И рухнет Гордость воином усталым,
Тогда величье переходит к малым:
В сплоченье братском робость поборов,
Они встречают бури грозный рев, -
Так хрупкие подснежники под шквалом
Стоят, противясь вихрям одичалым,
В помятых шлемах белых лепестков.
Взгляни на доблестных - и удостой
Сравненьем их бессмертные знамена.
Так македонская фаланга в бой
Стеною шла - и так во время оно
Герои, обреченные Судьбой,
Под Фивами стояли непреклонно.
Перевод Г. Кружкова
О, не молчи! Или любовь - цветок?
И холод отдаленья моего
Убил последний слабый лепесток
Прекрасного цветения его?
Я, словно странник, нищ и одинок.
Прерви свой сон, как злое колдовство!
Поверь, что счастья твоего залог
Лишь в исполненьи долга своего.
Откликнись же! Пусть сердце-сирота
Печальней опустевшего гнезда,
Засыпанного снегом средь нагих
И зябнущих шиповника ветвей, -
Но тысячью признаний дорогих
Сомненья нестерпимые развей!
Перевод И. Меламеда
Комментарии
В комментариях использованы собственные примечания Вордсворта,
написанные им в последние годы жизни, опубликованные в издании 1857 г. и
воспроизведенные в издании: The Complete Poetical Works of William
Wordsworth. With an Introduction by John Morley. London, New York, 1891.
FROM "LYRICAL BALLADS" (1798)
ИЗ СБОРНИКА "ЛИРИЧЕСКИЕ БАЛЛАДЫ" (1798)
Сборник "Лирические баллады" вышел в Бристоле в сентябре 1798 г.
анонимно. Мы впервые публикуем все произведения Вордсворта, вошедшие в него.
Некоторые из стихотворений в последующих изданиях подверглись существенной
переработке, но мы приводим их в окончательной авторской редакции, за
исключением стихотворений "Строки, оставленные на камне в разветвлении
тисового дерева...", "Странница", "Саймон Ли" и "История для отцов". Помимо
баллад и стихотворений Вордсворта в сборник вошли следующие произведения
Кольриджа: "Сказание о Старом Мореходе" (The Rime of the Ancyent Mariners),
"Рассказ приемной матери" (The Foster-Mother Tale), "Осужденный" (The
Convict) и "Соловей" (The Nightingale).
LINES LEFT IN A SEAT UPON A YEW-TREE WHICH STANDS NEAR THE LAKE OF ESTHWAITE,
ON A DESOLATE PART OF THE SHORE, YET COMMANDING A BEAUTIFUL PROSPECT
СТРОКИ, ОСТАВЛЕННЫЕ НА КАМНЕ В РАЗВЕТВЛЕНИИ ТИСОВОГО ДЕРЕВА, СТОЯЩЕГО
НЕПОДАЛЕКУ ОТ ОЗЕРА ИСТУЭЙД В УЕДИНЕННОЙ, НО ЖИВОПИСНОЙ ЧАСТИ ПОБЕРЕЖЬЯ
Стихотворение завершено в 1795 г. По воспоминаниям Вордсворта 1840-х
годов, "написано частично в школе в Хоксхеде. Дерево теперь исчезло, а
участок общинной земли, на котором оно стояло, уже давно огорожен, так что
дорога утратила большую часть своей привлекательности. Это было любимое
место моих вечерних прогулок в последние годы учебы в школе. Человек, чьи
привычки и характер здесь описаны, был джентльменом, жившим по соседству,
талантливым ученым, получившим образование в одном из наших университетов и
вернувшимся жить в уединении в своем поместье. Он умер в среднем возрасте
холостым. Привлеченный красотой вида, он построил домик среди скал
полуострова, рядом с которым стоит паром. Домик потом перешел в
собственность мистера Кервина. Этот вид уже давно выделен мистером Уэстом в
его "Путеводителе" как гордость озер и теперь известен под названием
"Остановка"". Этот комментарий Вордсворта показывает, насколько поэт дорожил
каждой деталью, описывая любимый край. Начало XIX в. было временем, когда -
во многом благодаря романтической поэзии - эстетическое восприятие пейзажа и
путешествия по прекрасным уголкам природы достаточно широко
распространились, когда стали появляться первые путеводители, в том числе по
Озерному краю. В 1810 г. Вордсворт опубликовал "Описание видов озер на
севере Англии" (Description of the Scenery of the Lakes in the North of
England) как предисловие к книге Джозефа Уилкинсона "Избранные виды
Камберленда, Вестморленда и Ланкашира". В 1835 г. в расширенном виде это
сочинение было опубликовано под названием "Путеводитель по Озерному краю на
севере Англии" (A Guide through the District of the Lakes in the North of
England) и переиздавалось в 1842, 1843 и 1846 гг.
СТРАННИЦА
Историю странницы Вордсворт услышал во время путешествия на о-в Уайт и
по долине Сейлсбери в 1793 г. У острова, вспоминал он, стояла на рейде
английская эскадра, готовая к началу военных действий против Франции, что
сулило для Англии затяжную войну, в которой более всего будут страдать, как
и всегда, бедняки. Тревожное настроение поэта, впечатление, произведенное на
него, воспоминание о недавней войне с американскими колониями и услышанная
история несчастной женщины дали толчок к созданию этой поэмы. По поводу
рассказа странницы Вордсворт писал: "Во всем, что касается ее страданий как
жены моряка в Америке и ее состояния во время путешествия домой, я точно
следовал рассказу, переданному мне ее подругой, которая прошла через те же
испытания и пережила те же утраты".
"Странница" была задумана как часть большой поэмы под названием Guilt
and Sorrow, or Incidents upon Salisbury Plain. Поэма так понравилась
Кольриджу, что он просил Вордсворта включить ее в "Лирические баллады"
целиком, но Вордсворт считал историю второго действующего лица, отставного
солдата, совершившего преступление (убийство путника) и скрывающегося от
правосудия, еще недостаточно отделанной и опубликовал рассказ странницы как
самостоятельное произведение. Целиком поэма "Вина и скорбь" увидела свет
лишь в 1842 г.
GOODY BLAKE AND HARRY GILL. A True Story
ГУДИ БЛЕЙК И ГАРРИ ДЖИЛЛ. Правдивая история
Написано в Альфоксдене в 1798 г. Сюжет, по словам Вордсворта,
заимствован из "Зоономии" д-ра Дарвина.
Эразм Дарвин (Darwin, Erasmus, 1731-1802) - английский ученый и поэт,
дед Чарлза Дарвина, поэтическую известность ему принесла поэма Botanic
Garden (1792).
"Zoonomia" (1794-1796) - главный научный труд Э. Дарвина по проблемам
биологии, размножения и эволюции в мире растений и животных.
В XIX в. эту балладу переводил Д. Е. Мин (1818-1885), один из лучших
переводчиков с английского. Его перевод был опубликован в альманахе "Пантеон
Литературы" за 1888 г., Э 1.
LINES WRITTEN AT A SMALL DISTANCE FROM MY HOUSE AND SENT BY MY LITTLE BOY
TO THE PERSON TO WHOM THEY WERE ADDRESSED
СТИХИ, НАПИСАННЫЕ НЕПОДАЛЕКУ ОТ ДОМА И ПЕРЕДАННЫЕ МОИМ МАЛЬЧИКОМ ТОЙ,
К КОМУ ОБРАЩЕНЫ
Стихотворение написано перед домом, который снимали Вордсворты в
Альфоксдене в 1798 г., и адресовано сестре поэта Дороти. Мальчик, передавший
стихи, - их подопечный, сын Бэйзила Монтэпо.
SIMON LEE, THE OLD HUNTSMAN, WITH AN INCIDENT IN WHICH HE WAS CONCERNED
САЙМОН ЛИ
Стихотворение написано в Альфоксдене в 1798 г. Герой его служил
охотником у сквайров Альфоксдена. Его дом, вспоминал Вордсворт, стоял на
общинной земле неподалеку от входа в усадебный парк. "Излишне добавлять, -
отмечал он, - что все рассказанное о нем в стихотворении соответствует
действительности, и сейчас, по прошествии 45 лет, образ старика так живо
стоит у меня перед глазами, как будто я видел его вчера".
Cardigan - графство в центральном Уэльсе.
ИСТОРИЯ ДЛЯ ОТЦОВ
Стихотворение написано в Альфоксдене в 1798 г. Пятилетний мальчик,
герой стихотворения, - подопечный Вордсвортов, сын Бэйзила Монтэпо.
НАС СЕМЕРО
Баллада написана в Альфоксдене. Девочку, героиню стихотворения,
Вордсворт встретил в 1793 г. возле замка Гуцридж во время путешествия,
когда, посетив о-в Уайт и долину Сейлсбери, он продолжил путь вверх по
течению реки Уай. В 1841 г. поэт вновь посетил замок Гудридж и вспомнил о
девочке, но отыскать выросшую героиню уже не смог, так как даже не спросил
ее имени.
Convoy - морской порт в северном Уэльсе.
Эта баллада Вордсворта вызвала наибольший интерес русских переводчиков
XIX в. Перевод И. Козлова впервые опубликован в кн.: Собрание сочинений
Ивана Козлова. СПб., 1833. Перевод Е. Корша впервые опубликован в журнале
"Библиотека для чтения" за 1837 г., т. 24. Е. Корш является также автором
одной из первых в России статей о Вордсворте: "Фелиция Гименс и Виллиам
Вордсворт", опубликованной в журнале "Библиотека для чтения", 1835, т. 12,
за подписью Е. К.
LINES WRITTEN IN EARLY SPRING
СТРОКИ, НАПИСАННЫЕ РАННЕЮ ВЕСНОЙ
Стихотворение написано в 1798 г. в Альфоксдене, по воспоминаниям поэта,
в одном из его любимых уголков на берегу ручья, бежавшего с высокой скалы и
обрывавшегося водопадом в небольшое озерцо.
ТПРН
Баллада написана в Альфоксдене в 1798 г. Вордсворт позже вспоминал, что
однажды на горе Квонток в ненастный день его поразил своим видом терн,
которого он не замечал в обычную погоду. Тогда ему захотелось придумать
такой сюжет, который сохранил бы этот терн в памяти читателя. Сюжет баллады
воспроизводит одну из традиционных фольклорных тем, весьма популярных и в
сентиментальной поэзии конца XVIII в.: девушка брошена возлюбленным в
ожидании ребенка. В романтической обработке Вордсворта этот сюжет зазвучал
особенно пронзительно благодаря силе чувств сраженной горем героини и тому,
что вся природа оберегает ее горе как святыню.
ПОСЛЕДНИЙ ИЗ СТАДА
Баллада написана в Альфоксдене в 1798 г., а случай, о котором она
рассказывает, как уточнил сам поэт, произошел в соседней деревне Холфорд.
Перевод Ю. Даниэля (под псевдонимом Ю. Петров) впервые опубликован в
1975 г.
БЕЗУМНАЯ МАТЬ
Баллада написана в Альфоксдене в 1798 г. История героини была
рассказана Вордсворту "одной дамой из Бристоля, которая сама видела это
бедное создание". Английские исследователи видят сходство этой баллады с
некоторыми народными балладами из известного собрания епископа Перси
Reliques of Old English Poetry (1765), особенно с балладой Lady Ann
Bothwell's Lament.
СЛАБОУМНЫЙ МАЛЬЧИК
Баллада написана в 1798 г. Вордсворт прокомментировал ее так:
"Последняя строфа The Cocks did crow to-whoo, to-whoo, And the sun did shine
so cold послужила основой всего сочинения. Эти слова были переданы мне моим
добрым другом Томасом Пулом; с тех пор я слыхал похожие рассказы о других
слабоумных. Позволю себе добавить, что это длинное стихотворение было
сочинено в рощах Альфоксдена почти на одном дыхании; мне кажется, ни слова
не было изменено, только опущена одна строфа. Упоминаю об этом с
благодарностью за те счастливые минуты, потому что, воистину, ни одно
стихотворение я не сочинял с такой радостью".
Перевод А. Карельского впервые опубликован в 1992 г. Приводим отрывок
из размышлений переводчика, касающихся содержания баллады: "Прочитав в свое
время эту балладу, я поразился безупречной чистоте нравственного чувства, ее
пронизывающего, и ужаснулся кричащему несоответствию между текстом и его
интерпретациями. Мне говорят, что тут показан идиотизм деревенской жизни, а
я у Вордсворта вижу ее органическую доброту и достоинство; одни мне говорят,
что Джонни бестолков и придурковат, а другие, напротив, уверяют, что поэт
хотел показать в нем некую "высшую мудрость"; но я не вижу ни того, ни
другого. "Бестолков" и "придурковат" - так мы можем сказать о нормальном
_неумном_, но не об умственно _больном_ человеке, а Вордсворт показывает
мальчика именно больного, и по отношению к нему такие эпитеты ненужно
жестоки. Но и никакой высшей мудрости поэт своему герою нигде не приписывает
- он лишь с сострадательной чуткостью допускает возможность того, что у
этого бедного создания может быть свой особый мир, свое воображение, свое
чувство радости, доблести, красоты. И то, как деликатно поэт вводит эту тему
(в описании ночных странствий Джонни), с каким добрым лукавством он берет
ответственность за все эти фантазии собственно на себя, подавая их как всего
лишь свои предположения, - все это ставит под сомнение даже и пресловутую
простоту вордсвортовского стиля: на самом-то деле он являет нам высший
пилотаж поэтического артистизма. Писать просто и _хорошо_ - задача
посложней, чем писать темно и вяло: вот еще и поэтический, а не только
этический урок Вордсворта".
LINES WRITTEN NEAR RICHMOND UPON THE THAMES, AT EVENING
СТИХИ, НАПИСАННЫЕ ВЕЧЕРОМ У ТЕМЗЫ ВБЛИЗИ РИЧМОНДА
Стихотворение написано в 1789 г.; строфы III, IV и V посвящены Уильяму
Коллинзу. Впоследствии Вордсворт разделил его по совету Кольриджа на два
стихотворения: Lines Written while Sailing in a Boat at Evening (первые три
строфы) и Remembrance on Collins, Composed upon the Thames near Richmond
(вторые три строфы).
Уильям Коллинз (Collins, William, 1721-1759) считается одним из самых
одаренных поэтов XVIII в., чей творческий путь оборвался преждевременно
вследствие тяжелой болезни. Известен как автор "Персидских эклог" (1742) и
сборника "Оды" (1746), вызвавшего восхищение Джеймса Томсона (1700-1748),
знаменитого автора поэмы "Времена года" (1726-1730), с которым Коллинз
поддерживал дружеские отношения вплоть до его смерти.
Who murmuring here a later ditty... - Речь идет об элегии Коллинза на
смерть Томсона, написанной в 1749 г. и считающейся одним из лирических
шедевров поэзии XVIII в. Томсон жил последние годы в Ричмонде, где и был
похоронен, о похоронах в Ричмонде идет речь в оде Коллинза.
EXPOSTULATION AND REPLY; THE TABLES TURNED, AN EVENING SCENE ON THE
SAME SUBJECT
УВЕЩЕВАНЬЕ И ОТВЕТ; ВСЕ НАОБОРОТ.
Вечерняя сцена, посвященная той же теме
Эти стихотворения, посвященные одной теме, написаны в 1798 г. в
Альфоксдене. Они выражают важную для романтиков Озерной школы идею ценности
непосредственного жизненного впечатления или переживания, приоритета его
перед книжной мудростью. Вордсворт упомянул в комментарии, что эти
стихотворения были особенно любимы квакерами - последователями одной из
протестантских мистических сект, возникшей в Англии во второй половине XVII
в., - проповедовавшими принцип, что "истина заключается не в книгах, а в
сердцах людей".
OLD MAN TRAVELLING. ANIMAL TRANQUILLITY AND DECAY. A Sketch
СТРАНСТВУЮЩИЙ СТАРИК. ПОКОЙ И УМИРАНИЕ. Зарисовка
Стихотворение написано в Альфоксдене в 1798 г.
THE COMPLAINT OF A FORSAKEN INDIAN WOMAN
ЖАЛОБА ПОКИНУТОЙ ИНДИАНКИ
Баллада написана в Альфоксдене в 1798 г. В основе сюжета - рассказ о
жизни индейцев из "Путешествий" Хирна.
Сэмюэль Хирн (Hearne, Samuel, 1745-1792) - английский путешественник,
состоял на службе у компании "Гудзонов залив", исследовал берега Гудзонова
залива и совершил несколько путешествий на северо-запад в поисках меди.
Полное название его книги Journey from Prince of Wales Fort in Hudson Bay to
the North Ocean (1795).
LINES COMPOSED A FEW MILES ABOVE TINTERN ABBEY, ON REVISITING THE BANKS
OF THE WYE DURING A TOUR. JULY 13, 1798
СТРОКИ, НАПИСАННЫЕ НА РАССТОЯНИИ НЕСКОЛЬКИХ МИЛЬ ОТ ТИНТЕРНСКОГО АББАТСТВА
ПРИ ПОВТОРНОМ ПУТЕШЕСТВИИ НА БЕРЕГА РЕКИ УАЙ
"Ни одно мое стихотворение не было написано при обстоятельствах,
которые мне было бы приятнее вспоминать, чем это. Я начал сочинять его,
покинув Тинтерн и переправившись через Уай, и закончил, как раз подходя
вечером к Бристолю после четырех- или пятидневной прогулки с моей сестрой.
Ни строчки из него не было изменено и ни строчки не записано до приезда в
Бристоль. Оно почти сразу же было опубликовано в маленьком сборнике, о
котором многое уже говорилось в этих заметках" (т. е. "Лирических балладах".
- Прим. Вордсворта).
Тинтернское аббатство расположено в Монмутшире на реке Уай. Основано
Уолтером де Клером в 1131 г. для монахов Цистернианского ордена. Закрыто во
время церковной реформы при Генрихе VIII в первой половине XVI в. Считается
одной из самых живописных и знаменитых церковных руин в Англии.
FROM "LYRICAL BALLADS, AND OTHER POEMS" (1800)
ИЗ "ЛИРИЧЕСКИХ БАЛЛАД И ДРУГИХ СТИХОТВОРЕНИЙ" (1800)
Этот сборник вышел с фамилией Вордсворта на титуле. Он был двухтомным;
в первый том вошли принадлежавшие ему произведения из первого сборника с
новым, большим предисловием поэта; во второй том - новые стихотворения.
МАЛЬЧИК
Стихотворение написано в Германии в 1799 г., когда у Вордсворта
складывался замысел поэмы "Прелюдия", посвященной его становлению как поэта,
и представляет собой как бы ранний набросок к ней. Сам Вордсворт заметил:
"Это отрывок из поэмы о моем поэтическом образовании". Поэт вспоминал также,
что искусство свистеть на пальцах было во времена его детства известно
каждому школьнику Озерного края, хотя не всем давалось одинаково хорошо.
"STRANGE FITS OF PASSION HAVE I KNOWN...", "SHE DWELT AMONG THE UNTRODDEN
WAYS...", "I TRAVELLED AMONG UNKNOWN MEN...", "A SLUMBER DID MY
SPIRIT SEAL..."
"КАКИЕ ТАЙНЫ ЗНАЕТ СТРАСТЬ...", "СРЕДИ НЕХОЖЕНЫХ ДОРОГ...", "К ЧУЖИМ,
В ДАЛЕКИЕ КРАЯ...", "ЗАБЫВШИСЬ, ДУМАЛ Я ВО СНЕ..."
Эти стихотворения, написанные в 1799 г. в Германии, в Госларе, образуют
вместе со стихотворением "Three years she grew in sun and shower..." так
называемый цикл "Люси". Вордсворт никогда не комментировал этих
стихотворений, но считается, что они посвящены Пегги Хатчинсон, рано
умершей.
Beside the spring of Dove... - Имеется в виду название дома, в котором
впервые поселился Вордсворт в Грасмире, - Dove Cottage. Третье
стихотворение, "I travelled among unknown men...", было опубликовано позже,
в сборнике 1807 г., но здесь мы считаем уместным отступить от принципа
первой публикации ради сохранения целостности лирического цикла.
С. Я. Маршак перевел первое, второе, третье и пятое стихотворения
цикла; третье стихотворение, "К чужим, в далекие края...", впервые было
опубликовано в журнале "Красноармеец", 1943, No 11, остальные - в книге
"Английские баллады и песни" (М., 1944). Четвертое и достаточно важное в
идейном плане стихотворение:
Three years she grew in sun and shower,
Then Nature said: "A lovelier flower
On earth was never sown;
This child I to myself will take;
She shall be mine, and I will make
A Lady of my own.
"Myself will to my darling be
Both law and impulse: and with me
The Girl, in rock and plain,
In earth and heaven, in glade and bower,
Shall feel an overseeing power
To kindle or restrain.
"She shall be sportive as the fawn
That wild with glee across the lawn,
Or up the mountain springs;
And hers shall be the breathing balm,
And hers the silence and the calm
Of mute insensate things.
"The floating clouds their state shall lend
To her; for her the willow bend;
Nor shall she fail to see
Even in the motions of the Storm
Grace that shall mould the Maiden's form
By silent sympathy.
"The stars of midnight shall be dear
To her; and she shall lean her ear
In many a secret place
Where rivulets dance their wayward round,
And beauty born of murmuring sound
Shall pass into her face.
And vital seelings of delight
Shall rear her form to stately height,
Her virgin bosom swell;
Such Thoughts to Lucy I will give
While she and I together live
Here in this happy dell."
Thus Nature spake - The work was done
How soon my Lucy's race was run!
She died and left to me
This heath, this calm, and quiet scene;
The memory of what has been,
And never more will be.
В журнале "Всемирная иллюстрация" за 1875 г. (т. 14, Э 6, с. 107), в
статье, посвященной художественной выставке в Лондонской королевской
академии, помещен анонимный вольный перевод части этого стихотворения. Речь
идет о том, что женские скульптуры, представленные на выставке, выполнены
технично, но сами модели недостойны увековечения в произведении искусства. О
них "природа не сказала бы того, что говорит устами Уорсуорта в его
прелестном стихотворении "Люси"".
В дни юности светлой в тиши безмятежной полей
Законом, примером я буду для милой моей.
Как лань молодая, веселости детской полна,
Не зная заботы, здесь будет резвиться она.
Ей дороги будут и звезды в лазури ночной,
И колос, что клонится в ниве зеленой волной.
Цветы на полянах ей будут родные друзья,
И песнею внятной ей станет журчанье ручья.
Ни в бурных порывах, ни в сладкой полдневной тиши
Мой голос не будет загадкой для юной души;
И чувство прекрасного, в чистых сияя чертах,
Звездою заблещет в лазурных, как небо, глазах
И, пламенем вечным пылая в груди молодой,
Украсит чело ей высокой, изящной красой,
И счастлива будет избранница Люси моя,
Затем, что везде неразлучною с ней буду я.
ЛЮСИ ГРЕЙ
Стихотворение написано в 1799 г. в Госларе, в Германии. В основе его -
происшествие, рассказанное сестрой поэта Дороти: в Йоркшире, недалеко от
Галифакса, маленькая девочка потерялась зимой в бурю, родители нашли ее
следы, которые вели к плотине у канала и обрывались. Тело ее было позже
найдено в канале. Вордсворт в комментариях обращал внимание читателя на то,
что его трактовка этого случая, его попытка одухотворить образ девочки и
одеть будничную трагедию покровом воображения отличаются от сухой
фактографической (matter of fact) манеры Крабба, нередко обращавшегося к
подобным сюжетам.
БРАТЬЯ
Поэма была написана в 1800 г. в Грасмире. Вордсворт вспоминал: "Поэма
была сочинена в роще на северо-восточном берегу Грасмирского озера. Эта роща
была потом почти полностью уничтожена из-за дороги, проложенной прямо у
воды. Немногие сохранившиеся деревья были оставлены по моему настоянию. В
основу поэмы лег случай, который мне рассказали в Эннердейле: пастух заснул
на вершине скалы под названием Столп и погиб, как здесь описано, а посох его
остался висеть посередине скалы".
Перевод выполнен М. Фроловским (1895-1943) в конце 1910-х годов.
Печатается по рукописи, хранящейся в РГАЛИ.
MICHAEL. A Pastoral Poem
МАЙКЛ. Пастушеская поэма
Поэма написана в Грасмире в 1800 г. Поэт вспоминал, что характер и
обстоятельства жизни Люка были списаны с молодого человека, семье которого
раньше принадлежал тот дом в Таун-Энд, в котором поселились Вордсворты.
Название же "Вечерняя звезда" получил другой дом, расположенный севернее в
той же долине. Недостроенный загон для овец, играющий важную роль в сюжете
поэмы, также существовал в реальности, сохранились воспоминания знакомого
Вордсворта доктора Арнольда о том, что поэт водил его смотреть этот загон.
СКАЛА ДЖОАННЫ
Стихотворение написано в Грасмире в 1800 г., оно обращено к Джоанне
Хатчинсон, младшей сестре Мэри Хатчинсон, будущей жены поэта, и относится к
циклу "Стихотворений о названиях мест" (Poems of the Naming of Places).
Объясняя замысел этого цикла, Вордсворт писал: "У людей, живущих в деревне и
привязанных к сельским вещам, многие места остаются без названий... но там
не могли не случаться незначительные происшествия, не переживаться разные
чувства, придающие этим местам частный и особый интерес. Желая запомнить
подобные события, сохранить переживания подобных чувств, автор и его друзья
стали давать названия различным местам, а потом о них были написаны
следующие стихотворения".
I, like a Runic Priest... - В Камберленде и Вестморленде, заметил
Вордсворт, есть несколько надписей на местных скалах, которые по прошествии
длительного времени и вследствие грубости работы были ошибочно приняты за
рунические; на самом деле они, несомненно, римские.
Above the Rotha, by the forest-side... - Рота, река, протекающая через
озера Грасмир и Райдейл.
SONG FOR THE WANDERING JEW
АГАСФЕР
Стихотворение написано в 1800 г. Агасфер или Вечный жид - персонаж
христианской легенды позднего западноевропейского средневековья. По легенде,
Агасфер во время крестного пути Христа на Голгофу отказал ему в кратком
отдыхе, за что был сам обречен до скончания времен безостановочно скитаться.
Перевод С. Я. Маршака впервые опубликован в журнале "Красная новь" в 1941
г., Э 4.
FROM "POEMS" (1807)
ИЗ СБОРНИКА "СТИХОТВОРЕНИЯ" (1807)
Этот двухтомник содержал многие лирические шедевры Вордсворта и теперь
считается лучшим лирическим сборником своего десятилетия, однако по выходе
он получил почти единодушные отрицательные отзывы критики. В нем впервые
появились сонеты (правда, некоторые политические сонеты уже были
опубликованы в газетах). Позже Вордсворт сгруппировал свои политические
сонеты в цикл "Стихи, посвященные национальной независимости и свободе", а
лирические - в цикл "Разрозненные сонеты".
Poems dedicated to National Independence and Liberty
Стихи, посвященные национальной независимости и свободе
Сонеты этого цикла создавались в период с 1802 по 1816 г., позднее они
были поделены на две части, и в первую вошли сонеты 1802-1806 гг.,
опубликованные в сборнике 1807 г. В своих политических сонетах Вордсворт
брал за образец гражданские сонеты Мильтона.
"I GRIEVED FOR BUONAPARTE, WITH A VAIN..."
"С ПЕЧАЛЬЮ СМУТНОЙ ДУМАЛ Я НЕ РАЗ..."
Сонет написан 21 мая 1802 г., впервые опубликован в газете "Morning
Post" в сентябре 1802 г.
"CALAIS, AUGUST 15, 1802"
"КАКИХ ТОРЖЕСТВ СВИДЕТЕЛЕМ Я СТАЛ..."
Сонет написан в Кале во время поездки Вордсворта во Францию для
свидания с Аннет Валлон и своей дочерью в августе 1802 г., впервые
опубликован в газете "Morning Post" в феврале 1803 г.
Buonaparte's natal day - Наполеон родился 15 августа 1769 г., его день
рожденья отмечался после его прихода к власти по всей стране.
Consul for life - Наполеон стал первым консулом в 1799 г.
ON THE EXTINCTION OF THE VENETIAN REPUBLIC
НА ЛИКВИДАЦИЮ ВЕНЕЦИАНСКОЙ РЕСПУБЛИКИ, 1802 г.
Сонет написан в 1802 г., впервые опубликован в сборнике 1807 г. Венеция
была городом-республикой во главе с дожем вплоть до 1797 г., когда ее
оккупировала наполеоновская армия.
Once did She hold the gorgeous east in fee... - Венецианская республика
долгое время была главным средиземноморским центром торговли с Востоком.
She must espouse the everlasting Sea... - намек на ежегодный праздник
"бракосочетания" дожа Венеции с Адриатическим морем.
ТО TOUSSAINT L'OUVERTURE
ТУССЕНУ ЛУВЕРТЮРУ
Сонет написан в 1802 г., впервые опубликован в сборнике 1807 г.
Франсуа Тeссен Лувертюр (1743-1803) - предводитель восстания
негров-рабов на Гаити, в 1801 г. стал правителем этого острова, в 1802 г.
туда вторглись войска Наполеона и он попал в плен. Был привезен в Париж, где
и умер в заключении. Подобно сонету Байрона к Шильону (1816), этот сонет
развивает романтическую тему свободы человеческого духа, которую не могут
сковать стены темницы.
SONNET WRITTEN IN LONDON, SEPTEMBER, 1802
АНГЛИЯ, 1802
Сонет написан по возвращении из Франции.
ЛОНДОН, 1802
Сонет написан в Лондоне по возвращении из Франции, впервые опубликован
в сборнике 1807 г. и выражает отношение поэта к реальности современной
социально-политической жизни Англии. Джон Мильтон предстает как высший идеал
поэта и гражданина. Перевод К. Бальмонта впервые опубликован в журнале
"Русская мысль", 1893, Э 9.
"NUNS FRET NOT AT THEIR CONVENTS NARROW ROOM..."
"МОНАШКЕ МИЛ СВОЙ НИЩИЙ УГОЛОК..."
Сонет написан в 1806 г. и впервые опубликован в сборнике 1807 г.
Furness-Fells - полуостров между устьем реки Даддон и заливом Моркам в
Озерном крае.
COMPOSED UPON WESTMINSTER BRIDGE, SEPTEMBER 3, 1802
СОНЕТ, НАПИСАННЫЙ НА ВЕСТМИНСТЕРСКОМ МОСТУ 3 СЕНТЯБРЯ 1802 ГОДА
Сонет впервые опубликован в сборнике 1807 г. Этот и следующие сонеты
данного сборника позже вошли в цикл Miscellaneous Sonnets.
"THE WORLD IS TOO MUCH WITH US; LATE AND SOON..."
"НАС МАНИТ СУЕТЫ ИЗБИТЫЙ ПУТЬ..."
Сонет написан в 1806 г., опубликован в 1807 г.
Proteus rising from the sea... - Протей, греческое морское божество,
умел принимать облик зверя, воды и дерева, обладал даром пророчества.
Old Triton blow his wreathed horn - греческое морское божество, сын
Посейдона, изображался с рыбьим хвостом, трезубцем и раковиной в руках.
"IT IS A BEAUTEOUS EVENING, CALM AND FREE..."
"ПРЕЛЕСТНЫЙ ВЕЧЕР ТИХ, ЧАС ТАЙНЫ НАСТУПИЛ..."
Сонет написан в августе 1802 г. в Кале во время прогулки по пляжу с
десятилетней Кэролайн, дочерью поэта от Аннет Валлон.
Thou lies! in Abraham's bosom - ты пребываешь на лоне Авраамовом, т. е.
в раю.
"I AM NOT ONE WHO MUCH OR OFT DELIGHT..."
"ПРИЗНАТЬСЯ, Я НЕ ОЧЕНЬ-ТО ОХОЧ..."
Сонет написан в 1806 г. и входит в цикл из четырех сонетов под
названием Personal Talk, позже входивший в цикл Miscellaneous Sonnets.
Forms, with chalk / Painted on rich men's floors... - линии, которые
вычерчивались мелом на полу бальной залы, по которым танцующие выполняли
сложные фигуры.
""BELOVED VALE!, I SAID, "WHEN I SHALL CON...""
"Я ДУМАЛ: "МИЛЫЙ КРАЙ! ЧРЕЗ МНОГО ЛЕТ...""
Сонет написан в 1806 г. и опубликован в сборнике 1807 г. Речь идет о
долине Истуэй графства Камберленд.
TO SLEEP ("О gentle Sleep! do they belong to thee...")
СОН
Сонет написан в 1806 г., первый из трех сонетов, посвященных сну.
ТО SLEEP ("A flock of sheep that leisurely pass by...")
"ЗЕМЛЯ В ЦВЕТУ И ЧИСТЫЙ НЕБОСВОД..."
Написан в 1806 г., второй из трех сонетов на эту тему.
"WITH SHIPS THE SEA WAS SPRINKLED FAR AND NIGH..."
"ВСЕ МОРЕ СПЛОШЬ УСЕЯЛИ СУДА..."
Сонет написан в 1806 г., впервые опубликован в сборнике 1807 г.
К МОТЫЛЬКУ
Стихотворение написано в марте 1802 г., по воспоминаниям Вордсворта, в
саду его дома в Таун-Энд в Грасмире и воскрешает светлые воспоминания
детских игр с сестрой в те годы, когда еще была жива его мать.
"MY HEART LEAPS UP WHEN I BEHOLD..."
"ЗАЙМЕТСЯ СЕРДЦЕ, ЧУТЬ ЗАМЕЧУ..."
Стихотворение написано в Грасмире в 1802 г.
"AMONG ALL LOVELY THINGS MY LOVE HAD BEEN..."
"МОЯ ЛЮБОВЬ ЛЮБИЛА ПТИЦ, ЗВЕРЕЙ..."
Написано в Грасмире в 1802 г.
НАПИСАННОЕ В МАРТЕ
Написано экспромтом в 1802 г.
"НАД ЖЕЛТЫМ НАКЛОНЯСЬ ЦВЕТКОМ..."
Стихотворение написано 20 апреля 1802 г. в саду дома в Таун-Энд в
Грасмире.
ЗЕЛЕНЫЙ РЕПОЛОВ
Написано в 1803 г.
ОДИНОКАЯ ЖНИЦА
Стихотворение написано в 1803 г. во время путешествия с Дороти по
Шотландии и входит в цикл Memorials of a Tour in Scotland, 1803.
КУКУШКА
Стихотворение написано в саду дома в Грасмире в 1804 г. В XIX в. его
переводил Д. Мин.
"SHE WAS A PHANTOM OF DELIGHT..."
"СОЗДАНЬЕМ ЗЫБКОЙ КРАСОТЫ..."
Стихотворение написано в Грасмире в 1804 г.
"I WANDERED LONELY AS A CLOUD..."
НАРЦИССЫ
Стихотворение написано в 1804 г. в Грасмире; в дневнике Дороти
Вордсворт имеется запись о прогулке, во время которой они с братом вышли на
берег озера, весь заросший желтыми нарциссами.
THE SEVEN SISTERS, OR THE SOLITUDE OF BINNORIE
ЗАМОК БИННОРИ
Стихотворение написано в 1804 г. в Грасмире, его сюжет заимствован у
немецкой поэтессы Фридерики Брюн (Frederica Brim). Перевод Д. Беля впервые
опубликован в литературном приложении к газете "Сын отечества", 1868, Э 51.
ТО THE SPADE OF A FRIEND.
Composed while We Were Labouring Together in His Pleasure-Ground
ЛОПАТЕ ДРУГА.
Стихи, сочиненные, когда мы вместе трудились в его саду
Стихотворение написано в 1804 г. и посвящено другу Вордсворта Томасу
Уилкинсону, владельцу небольшого имения на берегу реки Эмонт, где он разбил
пейзажный парк по примеру поэта Шенстона в его усадьбе Лизаус, широко
известной в конце XVIII в. Уилкинсон был квакером и писал стихи, из которых
Вордсворта тронуло одно стихотворение, посвященное птице, потревоженной
автором в то время, как она высиживала птенцов в его саду.
ELEGIAC STANZAS, SUGGESTED BY A PICTURE OF PEEL CASTLE, IN A STORM, PAINTED
BY SIR GEORGE BEAUMONT
ЭЛЕГИЧЕСКИЕ СТРОФЫ, ВНУШЕННЫЕ КАРТИНОЙ СЭРА ДЖОРДЖА БОМОНТА, ИЗОБРАЖАЮЩЕЙ
ПИЛСКИЙ ЗАМОК ВО ВРЕМЯ ШТОРМА
Стихотворение написано в 1805 г.
Сэр Джордж Бомонт (1768-1830) - художник, писавший в манере Клода
Лоррена, покровитель искусств; семья Вордсвортов многие годы поддерживала с
ним отношения, гостила в его поместье Колеортон.
СОЖАЛЕНИЕ
Стихотворение написано в 1806 г., в Грасмире. По замечанию Вордсворта,
"подсказано изменением в поведении друга".
FROM "THE EXCURSION" (1814)
УЕДИНЕНИЕ (отрывок из поэмы "ПРОГУЛКА") (1814)
Большая поэма "Прогулка" создавалась на протяжении 1795-1814 гг. Три ее
главных действующих лица - the Wanderer, the Solitary, the Pastor -
встречаются автору во время прогулок, рассказывают о еврей жизни и о жизни
соседей. Отрывок, переведенный К. Бальмонтом, взят из второй книги поэмы,
"The Solitary", изображающей характер, отчасти списанный, по признанию
Вордсворта, с Роберта Саути.
FROM "POEMS" (181S)
ИЗ СБОРНИКА "СТИХОТВОРЕНИЯ" (1815)
Стихотворение написано в 1798 г., как вспоминал Вордсворт, экспромтом,
по дороге из Незер-Стоуи, где жил Кольридж, в Альфоксден.
INFLUENCE OF NATURAL OBJECTS IN CALLING FORTH AND STRENGTHENING THE
IMAGINATION IN BOYHOOD AND EARLY YOUTH
ВЛИЯНИЕ ПРИРОДЫ НА РАЗВИТИЕ ВООБРАЖЕНИЯ В ДЕТСТВЕ И РАННЕЙ ЮНОСТИ
Стихотворение написано в 1799 г. в Германии как подготовительный
набросок к поэме "Прелюдия". Перевод М. Фроловского печатается по рукописи,
хранящейся в РГАЛИ.
ЛАОДАМИЯ
Поэма написана в 1814 г. в Райдал-Маунт. Вордсворт заметил, что толчком
к ее созданию послужил вид деревьев, которые выросли и засохли, напомнив ему
об античном сюжете: "Я писал в надежде придать ему более возвышенный тон,
чем тот, что звучал, насколько мне известно, у античных авторов, писавших о
нем".
Перевод М. Фроловского выполнен в конце 1910-х годов и печатается по
рукописи, хранящейся в РГАЛИ.
"I DROPPED MY PEN; AND LISTENED TO THE WIND..."
"Я ОТЛОЖИЛ ПЕРО; МНЕ ШКВАЛЬНЫЙ ВЕТЕР ПЕЛ..."
Это второй из сонетов, написанных Вордсвортом во время работы над
трактатом, посвященным Конвенции в Синтре. Английские войска помогали
Португалии и Испании в войне против Наполеона. Конвенция в Синтре,
подписанная 12 августа 1808 г., позволяла разгромленной наполеоновской армии
на льготных условиях покинуть Пиренейский полуостров, что вызвало возмущение
Вордсворта, как и многих его современников.
THE FRENCH AND THE SPANISH GUERILLAS
ФРАНЦУЗЫ И ИСПАНСКИЕ ПАРТИЗАНЫ
Стихотворение написано в 1810 г. и посвящено теме партизанской борьбы
против наполеоновских войск.
"WEAK IS THE WILL OF MAN, HIS JUDGEMENT BUND..."
"СЛАБ ЧЕЛОВЕК И РАЗУМЕНЬЕМ СЛЕП..."
Написан между 1810 и 1815 гг., когда был опубликован в качестве
эпиграфа к поэме The White Doe of Rybtone.
"SURPRISED BY JOY-IMPATIENT AS THE WIND..."
"СМУТЯСЬ ОТ РАДОСТИ, Я ОБЕРНУЛСЯ..."
Сонет написан в 1812 г., его лирическая тема - смерть дочери поэта
Кэтрин в июне 1812 г.
БЛИЗОСТЬ ОСЕНИ
В этом сонете Вордсворт поэтизирует осеннюю природу и осень, как время
творческого вдохновения, что до него в английской поэзии можно найти,
пожалуй, лишь в поэме его предшественника Уильяма Купера "Задача" (The Task,
1785). К строчке For me who under kinder laws сам Вордсворт сделал следующий
комментарий: "Это заключение, к моему великому сожалению, не раз вызывало
мучительно грустные чувства в сердцах молодых людей, увлеченных поэзией и
сочинительством, по причине контраста между их слабым и угасающим здоровьем
и моим крепким телосложением, которое позволяет мне радоваться морозному и
снежному времени, более благоприятному для Муз, чем само лето".
"HAIL, TWILIGHT, SOVEREIGN OF ONE PEACEFUL HOUR!.."
"О СУМРАК, ПРЕДВЕЧЕРЬЯ ГОСУДАРЬ!.."
Сонет написан, вероятно, в 1812 г.
FROM THE PROLOGUE TO "PETER BELL" (1819)
ОТРЫВОК ИЗ ПРОЛОГА К ПОЭМЕ "ПИТЕР БЕЛЛ" (1819)
Комическая поэма о похождениях странствующего горшечника Питера Белла и
найденного им осла была написана в 1798 г. для сборника "Лирические
баллады", но опубликована лишь двадцать лет спустя. Вордсворт обратился
здесь к традиции Уильяма Купера, автора "Истории Джона Гилпина" (1782), и
Роберта Бернса, автора шуточной поэмы "Тэм О'Шэнтер" (1791). Пролог к
"Питеру Беллу" посвящен теме поэтического воображения, которое не нуждается,
по мысли Вордсворта, в сверхъестественных предметах и образах, чтобы
проявить свои лучшие свойства.
FROM "THE RIVER DUDDON, A SERIES OF SONNETS... AND OTHER POEMS" (1820)
ИЗ СБОРНИКА "СОНЕТЫ К РЕКЕ ДАДДОН И ДРУГИЕ СТИХОТВОРЕНИЯ" (1820)
The River Duddon
Сонеты к реке Даддон
Цикл к реке Даддон включает 34 сонета, он создавался в 1806-1820 гг.
Даддон - небольшая речка, берущая начало у пограничных камней трех графств,
Вестморленд, Камберленд и Ланкашир, -и впадающая в Ирландское море.
Вордсворт "провел много восхитительных часов на ее берегах", навсегда
запомнил первое знакомство с нею, когда в школьные годы отправился туда
удить рыбу, в студенческие каникулы жил у родственников на ее берегах, позже
путешествовал по ней с женой и друзьями. Сонеты изображают течение реки от
истоков до устья как течение человеческой жизни, проходящей через разные
возрасты.
"HOW SHALL I PAINT THEE..."
У ИСТОКА
Третий сонет цикла, поэтизирующий исток "скромной реки, не отмеченной
ни особыми физическими данными, ни историческими реминисценциями".
ПРОЩАЛЬНЫЙ СОНЕТ РЕКЕ ДАДДОН
Завершающий, 34-й сонет цикла, сопоставление жизни природы и
человеческой жизни.
THE PILGRIM'S DREAM
СОН ПИЛИГРИМА
По поводу этого стихотворения сам У. Вордсворт писал: "Я отчетливо
помню тот вечер, когда возник замысел этого стихотворения в 1818 г. Это было
на дороге из Райдалп в Грасмир, где полно светлячков. Звезда светила над
склоном Лауриг-Фелл, как раз напротив".
ON SEEING A TUFT OF SNOWDROPS IN A STORM
"КОГДА НАДЕЖДА В ПРАХЕ СЛЕЗЫ ЛЬЕТ..."
Сонет написан в 1819 г., опубликован в 1820 г.
The Emathian phalanx - македонская фаланга.
Theban band - возможно, имеется в виду фиванское войско, защищавшее
город против семи легендарных героев во главе с Адрастом и Полиником
(легенда "Семеро против Фив" нашла отражение у Эсхила, Софокла и Еврипида).
SONG FOR THE SPINNING WHEEL
ПЕСНЯ ЗА ПРЯЛКОЙ
Стихотворение написано в 1812 г. и имеет подзаголовок "Основано на
веровании, бытующем в пастушеских долинах Вестморленда". В комментарии
Вордсворт заметил, что часто слыхал о нем от старой соседки по Грасмиру.
ОКОЛДОВАННЫЙ ДУБ
Стихотворение написано в 1819 г. Вордсворт заметил: "Это дерево росло в
парке Райдел, и я часто слушал его скрип, как об этом рассказано".
FROM "ECCLESIASTICAL SONNETS" (1822)
ИЗ СБОРНИКА "ЦЕРКОВНЫЕ СОНЕТЫ" (1822)
132 сонета, входящие в этот цикл, создавались в 1821-1822 гг. и
воссоздавали всю историю английской церкви со времен христианизации страны
до конца XVIII в., особенно ее отношения с папским Римом, историю Реформации
и ее духовных последствий и т. д.
ИЗМЕНЧИВОСТЬ
Этот сонет выражает одну из сквозных идей цикла, идею постоянной
изменчивости.
INSIDE OF KING'S COLLEGE CHAPEL, CAMBRIDGE
В КАПЕЛЛЕ КОРОЛЕВСКОГО КОЛЛЕДЖА В КЕМБРИДЖЕ
Сонет написан в 1820 г. во время посещения Кембриджа.
the royal Saint - основатель колледжа, король Генрих VI.
FROM "THE POETICAL WORKS" (1827)
ИЗ КНИГИ "ПОЭТИЧЕСКИЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ" (1827)
LAMENT OF MARY, QUEEN OF SCOTS, ON THE EVE OF A NEW YEAR
ЖАЛОБА МЭРИ, КОРОЛЕВЫ ШОТЛАНДЦЕВ, В КАНУН НОВОГО ГОДА
Стихотворение написано в 1817 г. Вордсворт вспомнил, что исходным
впечатлением была полоса лунного света, увиденная поэтом, когда он подходил
к лестнице, ведущей из сада в Райдал-Маунт, к дому. Мария Стюарт
(1547-1587), королева Шотландская, будучи католичкой, постоянно сражалась с
протестантской оппозицией, претендовала также на английский престол,
несколько лет провела в заточении и была казнена по приказу
"сестры-королевы" Елизаветы Английской.
ТО----("Let other bards of angels sing...")
"КТО ВЫШЕЛ СОЛНЦЕМ БЕЗ ПЯТНА.."
Стихотворение написано в 1824 г. в Райдал-Маунт. Посвящено жене поэта
Мэри Вордсворт.
"SCORN NOT THE SONNET; CRITIC, YOU HAVE FROWNED..."
"НЕ ХМУРЬСЯ, КРИТИК, НЕ ОТРИНЬ СОНЕТА!.."
Сонет написан в 1827 г., как заметил Вордсворт, почти экспромтом, во
время прогулки по западному берегу озера Райдал.
ТО THE TORRENT AT THE DEVIL'S BRIDGE, NORTH WALES, 1824
ВОДОПАД
Сонет написан в сентябре 1824 г.
hath not Pindus... - Пинд, горный массив на севере Греции.
where the band / Of Patriots - речь идет о борьбе современных
Вордсворту греков против турецкого владычества.
from that young Stream - Рейн.
Viamala - скалистое место, расположенное вблизи истока Рейна, где
Вордсворт побывал во время своего студенческого путешествия по Европе.
FROM "YARROW REVISITED, AND OTHER POEMS" (1835)
ИЗ СБОРНИКА "СНОВА В ЯРРОУ И ДРУГИЕ СТИХОТВОРЕНИЯ" (1835)
В центре этого сборника цикл из 23 сонетов, созданный во время
путешествия по Шотландии в 1831 г.: Composed during a Tour in Scotland and
on the English Border in the Autumn of 1831.
TPOCCEKC
Речь идет о названии дикой местности, расположенной между двумя озерами
в западной части Шотландии.
"CALM IS THE FRAGRANT AIR, AND LOTH TO LOSE..."
ВЕЧЕРНИЕ ИМПРОВИЗАЦИИ
Стихотворение написано в 1832 г.
A WREN'S NEST
ГНЕЗДО ПЕНОЧКИ
Стихотворение написано в Райдал-Маунт в 1833 г. "Это гнездо было свито,
как описано, на дереве, которое растет у пруда на поле Доры, примыкающем к
саду Райдал-Маунт" (прим. Вордсворта).
"IF THIS GREAT WORLD OF JOY AND PAIN..."
"НАШ МИР, РАЗЛИЧЕН И ЕДИН..."
Написано в 1833 г.
"MOST SWEET IT IS WITH UNUPLIFTED EYES..."
ВНУТРЕННЕЕ ЗРЕНИЕ
Сонет написан в 1833 г. и входит в цикл Poems Composed or Suggested
during a Tour in the Summer of 1833.
"WHY ART THOU SILENT! IS THY LOVE A PLANT..."
"ТЫ ВСЕ МОЛЧИШЬ! КАК БЫСТРО ОТЦВЕЛА..."
Написано в 1835 г. "В январе, когда Дора и я шли из Таун-Энд в Грасмире
по долине, где уже лежал снег, она приметила среди густой, но уже безлистной
изгороди птичье гнездо, наполовину запорошенное снегом. Это грустное зрелище
послужило толчком к созданию сонета, который фактически не имел отношения ни
к какому конкретному человеку, но был написан, чтобы доказать себе, что я
мог бы, если бы захотел, писать в стиле, излюбленном другими поэтами".
FROM "SONNETS" (1838)
ИЗ КНИГИ "СОНЕТЫ" (1838)
COMPOSED ON A MAY MORNING, 1838
СОЧИНЕНО МАЙСКИМ УТРОМ
Сонет сочинен в 1838 г.
FROM "POEMS" (1845)
ИЗ СБОРНИКА "СТИХОТВОРЕНИЯ" (1845)
СИМПЛОНСКИЙ ПЕРЕВАЛ
Это стихотворение было написано в 1799 г., опубликовано почти
полстолетия спустя. Симплонский перевал Вордсворт посетил со своим другом во
время студенческого путешествия по Альпам в июле-октябре 1790 г. В
автобиографической поэме "Прелюдия" (книга 6-я "Кембридж и Альпы") Вордсворт
дал сходное описание Симплонского перевала и впечатления, им произведенного
на душу юного поэта.
"THOUGH THE BOLD WINGS OF POESY AFFECT..."
"НА МОЩНЫХ КРЫЛЬЯХ УНОСЯСЬ В ЗЕНИТ..."
Сонет написан в 1845 г.
Популярность: 3, Last-modified: Wed, 09 Nov 2005 18:16:31 GmT