-----------------------------------------------------------------------
   Joyce Cary. A Fearful Joy (1949). Пер. - М.Лорие.
   В кн.: "Джойс Кэри. Радость и страх. Рассказы". М., "Прогресс", 1980.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 5 November 2001
   -----------------------------------------------------------------------





   Когда миссис Баскет уверяла, что ее дочь -  совсем  особенный  ребенок,
друзья и знакомые согласно кивали. Они ахали, слушая рассказы о  том,  как
девочка, обследуя погреб, наелась угля, чтобы узнать, каков  он  на  вкус;
как она, знакомясь со спичками, подожгла занавески в  детской  и  чуть  не
спалила весь дом. Они восторгались ее  заливистым  беспричинным  смехом  и
воплями ярости, ее эгоизмом и жадностью; а вернувшись домой, говорили, что
в общем-то Табита Баскет  -  самая  обыкновенная  девочка,  к  тому  же  и
красотой не блещет. И сокрушенно добавляли, что нелегко придется  в  жизни
некрасивой девочке, у которой мать такая  болезненная  и  слабая,  а  отец
такой греховодник.
   Доктор Баскет, надо сказать,  был  повинен  в  двух  серьезных  грехах,
которыми он и губил удачно начатую карьеру: он немного опередил свое время
по части лечения больных и немного отстал от него по части  образа  жизни.
Он любил веселые пирушки и анекдоты, которых не спасали  в  глазах  ханжей
цитаты из античных авторов. Для  блюстителей  мещанской  благопристойности
всякая латынь отдавала папизмом, а все непонятнее было безнравственным.  К
тому  же  Баскет,  подобно  другим  старым  вигам,   сочетал   радикальные
политические взгляды с презрением ко всяким новшествам. Он  был  последним
врачом в своем графстве, который в поездки к дальним пациентам отправлялся
верхом, и, когда он по дороге останавливался промочить  горло,  его  сытая
чалая кобылка, привязанная у забора, утверждала старых  дам  в  убеждении,
что он пьет. А для старых дам слова "он пьет" означают, что  человек  пьет
без меры. И когда он отказывался прописать им любимое слабительное,  когда
заявлял, что все слабительные -  измышление  дьявола  и  только  отравляют
человеческий организм, они решали про себя,  что  он  -  горький  пьяница,
помешавшийся от алкоголя. Им-то было доподлинно известно, что  без  частых
доз слабительного человеческий организм  приходит  в  столь  же  плачевное
состояние, как дом, в котором засорилась канализация; и все  объявления  и
рекламы подтверждали эти их научные фантазии.
   Доктор Баскет все беднел и беднел  и  наконец,  после  смерти  жены,  и
вправду запил. По счастью, его сын Гарри в двадцать шесть лет тоже получил
диплом врача и унаследовал его  практику.  А  младший  Баскет,  с  детства
отрезвленный сумасбродством отца, неукоснительно шел в ногу  с  веком,  не
отставая и не забегая вперед. Слабительные он прописывал, но самые модные,
и завел  одноконную  каретку,  которая,  дожидаясь  у  подъезда  пациента,
прибавляла престижа всей улице. Старый Баскет, уже переваливший на седьмой
десяток,  подсмеивался  над  сыном,   считая   его   тупым   работягой   и
приспособленцем; но молодому человеку попросту не хватало воображения,  и,
может быть, именно благодаря этому  он  был  не  только  хорошим  домашним
врачом, но и хорошим сыном. Он мог бы даже нажить  состояние,  после  того
как Фруд-Грин в 1888 году обрел собственную железнодорожную станцию и стал
пригородом  Лондона,  но  этому  помешала  его  женитьба  на   женщине   с
расточительными вкусами.
   Как и многие другие  положительные  молодые  люди,  не  снисходящие  до
флирта, он  пал  жертвой  первой  же  решительной  девицы,  пожелавшей  им
завладеть, и в двадцать восемь лет уже был рабом  в  собственном  доме.  И
убил родного отца. Ибо молодая жена терпеть не могла старого Баскета и  не
замедлила довести дело до схватки, в которой, конечно же, одержала победу.
Старик, и  в  поражении  сохранив  гордость,  не  стал  жаловаться  Гарри,
которого семейная ссора повергла в полную растерянность,  а  перебрался  в
меблированные комнаты, где через полгода и умер.
   Табите в то время было четырнадцать лет, она была маленькая, худенькая,
толстогубая и курносая, с большими,  слегка  навыкате  глазами  и  тяжелой
каштановой косой. И по-прежнему ничего особенного в ней не было, разве что
самая ее обыкновенность проявлялась как-то неуемно. Отметки  она  получала
чуть хуже, чем другие средних способностей девочки ее лет; чуть  серьезнее
других влюбилась в учителя музыки и в первую  ученицу;  была  среди  своих
сверстниц самой большой неряхой и  придирой,  и  больше  других  презирала
мальчиков, и чаще других хихикала в церкви и в воскресной школе.
   Неуемнее всего она мечтала  о  велосипеде,  воплощавшем  в  ее  времена
прелесть новизны, опасность и вызов  приличиям;  она  не  спала  ночей  от
зависти к богатой и избалованной подруге,  обладательнице  велосипеда,  на
котором та ускользала от надзора родителей и учителей и даже ездила одна в
Лондон, где у нее один раз было жуткое  приключение  с  каким-то  страшным
стариком в омнибусе. Когда отец  Табиты,  умиравший  от  склероза  печени,
подарил ей пятнадцать  фунтов  на  велосипед  и  распорядился  купить  его
немедленно и доставить к нему на квартиру, она онемела  от  благодарности.
Она так горячо его целовала, что он отстранил  ее,  сердито  уклоняясь  от
прикосновения мягких детских губ. Детей он не  любил  и  не  питал  особой
нежности к своей некрасивой дочери, зачатой, вероятно, по ошибке, в уже не
молодых годах. Что он любил, так это поступать по-своему,  наперекор  тупо
уверенным в себе людишкам, которые, как он выражался, норовят все на свете
разложить по полочкам.
   Поэтому он только сказал Табите: -  Я  велел  доставить  эту  штуковину
сюда, по крайней мере буду знать, что ты  ее  получила.  А  то  если  б  я
отказал тебе эти деньги в завещании, ты бы еще лет пять ни  одного  колеса
не увидела. Гарри и его мадам считают, что молоденькой  барышне  велосипед
ни к чему. И опасно, и неприлично. Так что ступай, учись  ездить,  а  если
расквасишь нос или шею сломаешь, пусть валят вину на папашу. Через  неделю
мне это уже будет безразлично.
   И одним этим поступком, который подсказало ему воображение, а  Гарри  и
Эдит расценили как  злобную  выходку,  он  заслужил  ненужную  ему  любовь
Табиты, и она впервые в жизни молилась с истинным жаром, а значит,  молила
истинного бога продлить старику жизнь. Когда же он умер, она была в  таком
отчаянии и в церкви плакала так громко и яростно,  что  невестке  пришлось
вывести ее на паперть и прочесть ей нотацию о необходимости владеть собой.
"Нельзя так распускаться, Тибби, это очень эгоистично; мы все тоже горюем,
как и ты, но мы не распускаемся. Мы не забываем, где  находимся,  и  щадим
чувства бедного Гарри, он-то действительно любил отца".
   От этих слов, означавших, что Табита не так  уж  любила  отца,  к  горю
девочки  приметалось  раскаяние,  и  рыдания,   поднявшись   из   каких-то
таинственных глубин, прорвались из-за тонких ребрышек с такой  силой,  что
слезы горохом посыпались с ее подбородка, а коса  запрыгала  по  спине,  и
даже платью досталось, так что, несмотря на новый траурный наряд  и  новую
шляпу, она казалась сейчас не просто несчастным ребенком с бледными щеками
и красным носом, но к  тому  же  ребенком  неопрятным  и  неухоженным.  Из
жалости к Гарри она пыталась сдержаться, но это ей не удавалось, пока  сам
Гарри, усевшись в каретку, чтобы ехать домой, не взял ее на  колени  и  не
стал ей внушать, что отец их переселился в лучший  мир  и  что  христианам
должно скорбеть не об умерших, а только о собственной утрате.  И  от  этих
слов, не столько от смысла их, сколько от того, что их произносил Гарри  и
что они будили целый рой религиозных ощущений, ей и вправду стало  немного
легче.





   Табита, хоть и воевала с Гарри почти непрерывно, любила его, потому что
знала, какой он хороший. Она уважала его за  честность  -  никогда  он  не
пытался купить ее расположение, никогда не поддавался на ее слезы.  И  она
со своей стороны изо всех сил старалась не плакать, когда он ее бранил, и,
будучи горда и самолюбива, как большинство детей, во избежание  дальнейших
выговоров  заставляла  себя  на  некоторое  время   отнестись   к   ученью
посерьезнее.
   Что до ее религиозного воспитания, то хотя домашние проповеди  старшего
брата только выводили ее из себя, но такие слова, как любовь  к  ближнему,
истина, доброта, Иисус,  всегда  находили  в  ней  отклик,  так  что  даже
скучноватое,  из  недели  в  неделю  одинаковое  воскресное   богослужение
будоражило ее совесть и порождало решение отныне вести праведную жизнь.  И
вообще после смерти отца, почти совпавшей  с  ее  пятнадцатилетием,  когда
чувства ее разом сосредоточились на ней самой,  она  словно  переродилась.
Под наплывом новых физических ощущений она  яростно  осудила  хихиканье  и
всяческое потакание женским слабостям, таким, как влюбленности,  последние
моды, пудра, романы про любовь. Все это теперь называлось чушь. И, впервые
составив себе понятие о том, что есть хорошее поведение, она с жаром  -  с
чрезмерным жаром, что было для нее так характерно,  -  взялась  претворять
это понятие в жизнь. Она стала не в меру добродетельна и строга. Ходила  в
церковь  по  всем  церковным  праздникам.  В  семнадцать  лет,  наделенная
полномочиями старшеклассницы, беспощадно пресекала шалости и проказы.  Она
даже  ополчилась  на  велосипеды,  обнаружив,  сколь  широкие  врата   они
открывают для греховного любопытства и недозволенной свободы.  Учительницы
видели в ней надежную опору, зато младшие школьницы ее отнюдь не  обожали.
Очень уж она была суровой и грозной. И хотя росту в ней  было  всего  пять
футов и два дюйма, даже куда более крупным девочкам, уступавшим ей  дорогу
на спортивной площадке, казалось, что она смотрит на них сверху вниз.
   Табита уже твердо решила, что сама будет зарабатывать  себе  на  жизнь.
Иными словами, она, как и ее отец, немного опередила свое время. Но у  нее
имелись на то веские основания: денежные затруднения Гарри, пока он только
утверждался на развалинах отцовской практики, и ненависть к его жене Эдит.
   Эдит - видная, пышная, грубоватая, любительница шикарно одеться и сытно
поесть, вечно недовольная мужем, как всякая женщина, которую слепо  любят,
- была словно создана для  того,  чтобы  возбудить  ненависть  молоденькой
девушки во власти новых идей и растревоженных чувств. Табите была противна
даже ее красота и положение, которое она занимала в местном  обществе  как
общепризнанная львица и законодательница  мод.  "Ездит  на  Оксфорд-стрит,
тратит деньги бедного Гарри, а все для того, чтобы пустить  людям  пыль  в
глаза". Она не выносила даже шелеста шелковых юбок Эдит,  даже  запаха  ее
пудры.
   Целых полгода Табита была твердо намерена стать миссионершей  в  Китае,
желательно среди самых темных язычников. Но этот план  рассыпался  прахом,
когда в Кедры приехал  погостить  один  миссионер,  который,  хоть  и  был
героем, был еще и очень нетерпим к современным женщинам. При виде  женщины
на велосипеде он испытывал ужас и  скорбь,  а  папироски,  которые  курила
Эдит, едва не вынудили его искать другого пристанища.
   В Табите, при всей строгости ее  взглядов  на  приличествующее  женщине
поведение, всякий человек, дерзнувший  дурно  отозваться  о  женщинах  или
посягнуть на только что обретенные ими свободы, вызывал мгновенный  отпор.
Она заявила гостю, что и сама ездит на велосипеде, а что тут плохого?
   Он сухо  ответил,  что  порядочной  женщине  ездить  на  велосипеде  не
пристало по причинам, в которые он предпочитает не вдаваться в присутствии
молодой девушки. Табита залилась краской и выпалила: - Это как понимать?..
До чего же у  вас,  видно,  испорченный  ум!  -  Эдит  и  Гарри  возопили,
миссионер вздернул брови и  поджал  губы,  а  девушка  вскочила  с  места,
крикнула: - Нет, не буду извиняться! - и выбежала из комнаты.  Заодно  она
тут же отказалась от мысли посвятить  себя  миссионерской  деятельности  и
вместо этого решила стать пианисткой. Музыкой она и  раньше  занималась  с
успехом. Теперь она стала проводить за роялем по шесть часов в день  и,  к
всеобщему удивлению, не  отступала  от  этого  правила  больше  года.  Она
взрослела, а потому и сама запрещала себе разбрасываться. Воображением  ее
завладела  столь  неотразимая  для  деятельного  ума  идея  наполеоновской
натуры, которая намечает себе программу жизни  и  выполняет  ее,  проявляя
железную волю и неколебимую выдержку. Она трудилась за роялем  так  рьяно,
что Эдит чуть с ума не сошла, а Гарри стал опасаться за здоровье сестры.
   Ее же часто охватывала тревога, странное отношение к  роялю  и  даже  к
своей нежно  любимой  комнатке.  В  таком-то  состоянии  она,  высунувшись
однажды утром из окна и глядя невидящими глазами на  весеннее  цветение  в
саду, громко воскликнула, сама себя напугав: - Не могу я  так  больше,  не
могу, хоть бы что-нибудь случилось!





   В эту самую минуту, как и  в  предыдущие  несколько  дней,  из-за  угла
показался молодой человек, нарядно, даже кричаще одетый - серый,  перец  с
солью,  костюм  со  стоячим  воротником,  синий  галстук  бабочкой,  серый
котелок, надвинутый на правую бровь, - и устремил на  окно  Табиты  глаза,
такие же синие, как его галстук. Одновременно он  стал  быстро  вертеть  в
пальцах правой руки до блеска отполированную  желтую  тросточку,  а  левой
рукой подкрутил кверху кончики своих золотистых усов.
   На Табиту, хоть она видела его не впервые, его появление в эту минуту и
в особенности его взгляд подействовали как удар.  Правда,  появился  он  в
свое обычное время, в  половине  десятого,  но  на  время  она  раньше  не
обращала внимания - или ей так казалось.
   Она ринулась обратно к роялю и снова набросилась на свои гаммы,  играла
их с обычным остервенением и бормотала про себя: "Противный человек,  если
он воображает, что я подошла к окну, чтобы на него  полюбоваться,  так  он
очень ошибается. И какая невоспитанность! Понятно, почему его не приняли в
клуб".
   На самом же деле молодого человека по  фамилии  Бонсер  забаллотировали
при выборах в теннисный клуб по нескольким причинам. Он не здешний житель.
Он кругом в долгах. И хотя он говорит, что  денежные  затруднения  у  него
временные, пока не  кончилась  тяжба,  в  результате  которой  он  получит
большое наследство, ему почему-то  -  скорее  всего,  из-за  его  красивой
внешности - не верят.
   Табита,  встретив  этого  молодого  человека  на  общественном  балу  и
протанцевав с ним три танца, потому что он оказался  хорошим  танцором,  с
тех пор о нем почти и не вспоминала.  Слишком  она  занята  музыкой,  ведь
музыка - дело всей ее жизни. И теперь она  опять  заслоняет  от  себя  его
существование блестящими пассажами для  левой  руки,  которая  у  нее  еще
отстает от правой, и вспоминает только два дня спустя, когда он попадается
ей навстречу на Хай-стрит.
   Он снимает шляпу  театральным  жестом,  вызывающим  такое  презрение  у
местных молодых людей, и восклицает:
   - Мисс Баскет, какое счастье!
   - Простите... - И очень холодный взгляд.
   - Благодарю вас за то, что узнали меня.
   - Я вас сначала просто не заметила.
   - Вам же известно, некоторым людям здесь  советуют  не  иметь  со  мной
дела.
   - Нет, я не слышала, я ведь очень занята.
   - О, я так и знал, что вас это не смутит. Понимаете,  мисс  Баскет,  вы
чуть ли не единственный человек во всем Фруд-Грине, которого не  шокирует,
что я не хожу каждый день на службу.
   - Но это же глупо...
   - Да, не правда ли? - Теперь он идет с ней рядом. - Но  конечно,  здесь
вся жизнь немного провинциальная - очень  ограниченная,  очень  мещанская,
очень, я бы сказал, фрудгринская.
   - А я люблю Фруд-Грин. По-моему, это очень хорошее место.
   - Для вас - разумеется. Вы здесь у себя дома. Какая это  радость,  мисс
Баскет, встретить женщину, которая знает свет.
   - Что вы хотите, этим сказать, мистер Бонсер? Я  всю  жизнь  прожила  в
Англии, только один раз съездила в Булонь.
   - Простите, мисс Баскет, я не хотел показаться дерзким, но эта мысль не
дает мне покоя. Я хочу сказать,  что  вы  не  спесивая,  не  чопорная,  не
мелочная... словом, не фрудгринская.
   Они уже прошли половину Хай-стрит, и Табита, немного  сбитая  с  толку,
поворачивает к лавке бакалейщика. - Мне сюда.
   -  О,  но  мисс  Баскет,  нам  необходимо   повидаться.   Скажите,   вы
когда-нибудь ходите погулять на поляну... ну, знаете, возле рощицы?
   - Вы отлично знаете, что это не для меня.
   - Боже мой, зачем же так превратно толковать мои слова?
   А вот этого говорить не стоило. Табита  вспыхивает.  -  Не  поэтому,  а
потому, что мне некогда. - И входит в лавку.
   Она очень сердита на Бонсера. "Женщина, которая знает свет, чушь какая,
- думает она. - И какой ужасный галстук".





   И она могла бы  возненавидеть  Бонсера,  если-бы  однажды  за  утренним
завтраком Эдит ей не сказала:
   - Почему-то этому молодому человеку Бонсеру очень нравится  глазеть  на
твое окно, притом как раз тогда, когда ты перестаешь играть.
   Табита чувствует, что ее  брат,  не  отрываясь  от  еды,  перенес  свое
внимание с яичницы с ветчиной на нее. Челюсти его  продолжают  жевать,  но
верхняя часть лица выражает тревогу, и это ее раздражает.
   - По-твоему, я, значит, его высматриваю? - спрашивает она запальчиво.
   - Нет, милая, конечно, нет. Но ты ведь с ним  знакома?  Вы  то  и  дело
вместе прогуливаетесь по Хай-стрит.
   - Ничего подобного... то есть только один раз... и то только  потому...
- И после секундного колебания решается: - А почему бы мне и не поговорить
со знакомым на Хай-стрит?
   - Ага, так он все-таки твой знакомый? Ну, знаешь ли, это меня удивляет.
Такой вульгарный тип.
   - Пусть вульгарный, но он хотя бы не мелочный... не фрудгринский! -  И,
гордо вскинув голову, выходит из комнаты.
   Гарри тотчас встает из-за стола и идет  за  ней.  -  Тибби,  милая,  я,
конечно, знаю, что между тобой  и  этим  Бонсером  ничего  нет,  но  тебе,
думается, не мешает знать, что репутация у него неважная.  -  Точно  таким
тоном он беседует со своими пациентами.
   - Но что он такого сделал, Гарри?
   - Ну, прежде всего, на что он живет? Он  нигде  не  работает,  занимает
деньги, даже у женщин. Пойми, Тибби, это опасный человек.
   - Опасный? Какая чушь, Гарри. Что это, собственно, значит?
   - Милая Тибби, спорить мне сейчас некогда. Ты уж поверь мне  -  человек
он никудышный, мошенник, если не хуже. Ну, мне пора бежать.
   "Опасный, - думает Табита. - Но ведь Гарри поет с голоса Эдит, а Эдит -
вся фрудгринская, от своих противных  жестких  волос  до  своих  противных
ног".
   На следующее утро, когда Бонсер проходит мимо Кедров,  Табита  как  раз
выводит  из  калитки  велосипед.  Она  пристально  разглядывает   молодого
человека,  пока  тот  выполняет  свой  театральный  поклон.  Она  пытается
определить, насколько он опасен.
   - Вы в какую сторону? - спрашивает он.
   - В город.
   Он поворачивает и идет с ней рядом. Вдруг она останавливается. - Мистер
Бонсер, почему вы глазеете на мое окно?
   - Потому что, если бы не вы, мне впору бы лезть в петлю.
   - Чушь какая, вы не имеете права...
   - Клянусь, мисс Баскет. И если бы вы оказались в моем  положении,  если
бы с вами не хотели знаться, бойкотировали вас...
   - Но я-то ничего для вас не сделала.
   - Вы были добры. Вы отнеслись ко мне по-человечески.
   Табита катит велосипед  быстрее.  Ей  хочется  уйти  подальше  от  окон
родного дома и хочется слушать Бонсера. Она  твердо  решила  относиться  к
нему по-человечески.
   - Но в каком же положении вы оказались?
   И Бонсер рассказывает ей удивительную историю: что он - незаконный  сын
некоего высокородного вельможи и некой графини, которая бросила мужа  ради
любовника и, приняв фамилию своей горничной, передала ее сыну.
   - Но, мистер Бонсер... - Она смотрит на него  во  все  глаза.  -  Какая
странная история!
   - Правда удивительнее всякого вымысла, мисс  Баскет,  а  для  меня  это
история трагическая. Вам  не  понять,  что  это  значит,  когда  все  тебя
презирают, называют - простите за грубое слово - ублюдком.
   - Но такого никто себе не позволит.
   - Вслух - нет, но думают, и вы это думаете,  а  вы  еще  такая  добрая,
такая храбрая. Я ведь знаю, для вас  даже  разговаривать  со  мной  значит
рисковать вашим положением в обществе.
   - Бросьте, мистер Бонсер, это глупо. Вы  просто  все  это  выдумали.  В
теннисном клубе с вами, возможно, обошлись  дурно  -  они  там  порядочные
снобы.
   - Нет, вы не понимаете. И как вам понять? У вас есть друзья.
   Его отчаяние трогает Табиту чуть не до слез. Она умоляет его быть  выше
предрассудков, не обращать внимания на людскую подлость.  А  десять  минут
спустя под деревьями возле кладбища он уверяет ее, что она -  единственная
девушка, которую он когда-либо любил или полюбит. Она  -  его  жизнь,  его
душа, его надежда. Он целует ее руку, ее щечку и, когда  она  отшатывается
от него, клянет себя и восклицает: - Но я забылся. Я не вправе говорить  о
любви ни одной порядочной девушке.
   Этим  он  вынуждает  Табиту  умерить  свое  негодование   и   успокоить
несчастного: - Нет, почему же не вправе? - Следуют  новые  поцелуи,  новые
уверения, и наконец она отправляется за покупками в таком смятении чувств,
что вместо сахара просит отпустить ей риса, а  вместо  копченой  трески  -
селедок. Она сама не своя. Она думает: "Не верю ни одному  его  слову.  Не
может быть, чтобы он меня полюбил. Чушь это, и больше ничего".
   Но через два дня, в дождливый  вечер,  она  стоит  под  аркой  ворот  у
изолятора, в пустынном месте, куда можно добраться только  на  велосипеде.
Ее терзает ужас и чувство вины. Она думает: "Это  последний  раз.  Так  не
может продолжаться". Но Бонсер целует ее, и  она  в  предельном  изумлении
говорит себе: "Да, он действительно меня любит".
   После  этого  жизнь  ее  делается  фантастичной,  как  сон,  и  безумно
интересной. Она отказывает Бонсеру в новом свидании и на следующий же день
встречается с ним в Зоологическом музее - хранилище  небольшой  коллекции,
завещанной городку одним из прежних мэров. Здесь, среди чучел  барсуков  и
линяющих филинов, в запахе нафталина и рассыпающихся мумий, он  делает  ей
предложение. Он страстно обнимает ее и говорит, что  не  может  ждать,  он
слишком ее любит. Ради нее он рискнет чем угодно. Они  поженятся  тайно  и
исчезнут.
   - Но почему это нужно держать в тайне?
   - Нас не должны даже видеть вместе.
   И он объясняет ей, что его враги не дремлют. У них есть  ордер  на  его
арест, добытый нечестным путем, и если они его выследят, то могут упрятать
в тюрьму. - Я не могу идти на  скандал,  когда  мое  дело  вот-вот  должно
разбираться в суде.
   Табита пытается уразуметь эту диковинную ситуацию. С губ ее уже  готовы
слететь вопросы, но губы Бонсера тотчас пресекают  им  путь;  в  носу  так
щекочет от пыли, что она чуть не чихает; чучело бурого  медведя,  стоящего
на задних лапах справа от нее, закачалось и грозит упасть; и она с  ужасом
видит, что Бонсер, заманивший ее в этот тесный угол, рискует продавить  ею
стеклянную витрину слева, за которой плавают лакированные рыбы. Сердце  ее
бешено колотится, колени дрожат, и, когда разум подсказывает ей:  "Но  это
чушь, тут что ни слово, то  вранье",  все  ее  существо  воспринимает  эту
трезвую мысль не только равнодушно, но с раздражением.
   Впрочем, она еще не сказала "да". Какая-то таинственная сила не дает ей
произнести это слово. И когда на следующий день, в дальнем конце кладбища,
Бонсер снова просит ее руки, она строго спрашивает: - А вы сказали мне всю
правду, Дик? Вы в самом деле ничего не скрываете?
   - Разумеется, скрываю. Если бы я  сказал  вам,  кто  мой  отец,  вы  бы
поняли. Это... это вопрос политический.
   - Вы уж не хотите ли сказать, что он член королевской семьи?
   - Что же тут смешного?
   А Табита с трудом удерживается от смеха. Все ее тело  полнится  смехом,
не столько недоверчивым,  сколько  удивленным.  Она  радуется  этой  новой
басне, как ребенок - чудесному превращению в  театре.  Но  под  негодующим
взглядом Бонсера она испуганно отвечает: - Да я не над вами смеюсь,  право
же.
   - Значит, вы мне не верите?
   - Верю, верю, успокойтесь.
   Но Бонсер уязвлен. Он извлекает из кармана пачку бумаг. Первая - письмо
от  юриста  с  заголовком  "Дело  Бонсера"  -  начинается  так:  "Ваш  иск
касательно выплаты вам ста тысяч фунтов (100000) составлен полностью  и  в
согласии с законом, недостает только одного документа, упомянутого нами  в
нашем последнем письме. Впрочем, след кормилицы-испанки уже отыскался".
   Другая бумажка - вырезка из газеты: "Дело Бонсера. Все шансы на стороне
истца".  А  еще  в  одной  вырезке,  якобы  из  отдела  светской  хроники,
упоминается "мистер Ричард Бонсер, связанный, как говорят, самыми  тесными
узами с некой весьма высокопоставленной особой".
   Табиту уже мучит раскаяние. - Простите меня, Дик.
   И он, выждав сколько следует, пока она ругает  себя  за  легкомыслие  и
подлость, прощает ее. Радость переполняет ее пуще прежнего. Да, она выйдет
за него замуж.  Пусть  гражданский  брак,  но  Гарри,  брату,  она  должна
сказать. Ну хорошо, она скажет ему только  после  официальной  регистрации
брака, но до того, как уехать. Сбежать тайком - нет. "Это было бы подло".
   У себя в комнате, немного поостыв, она недоумевает: "А может, я его  не
люблю? Может, он мне даже не очень нравится? Красив-то он красив, глаза  и
волосы даже слишком хороши для мужчины. Но  вот  характер...  а  это  ведь
очень важно!" А ночью в темноте она шепчет: "Но это безумие.  Как  я  могу
сбежать с мужчиной?"
   И все это время знает: каков бы ни был Бонсер, она  с  ним  сбежит.  Не
может она отказаться от этого приключения, как мальчишка, уже  взобравшись
на вышку, не может не прыгнуть в воду. И, ликуя, она повторяет  про  себя:
"Да, это любовь. Я так влюблена в него, что даже страшно".





   Пять дней спустя она сидит в номере  захудалой  гостиницы  в  Блумсбери
[район Лондона]. Гарри она оставила записку, но адреса своего не дала,  и,
хотя на пальце у нее кольцо и в книге приезжих  она  записана  как  миссис
Ричард Бонсер, она еще не замужем. Оформить брак по дороге в гостиницу  не
удалось, потому что, как объяснил Бонсер, в бюро регистрации браков что-то
напутали. Сейчас он поехал туда все уладить, и Табита ждет его, разрываясь
между страхом и восторгом, как человек, впервые прыгающий с  парашютом  из
гондолы воздушного шара. Она думает: "Но как все нехорошо получилось,  как
жестоко по отношению к бедному Гарри. Что он подумает, когда  прочтет  мою
записку?" И не испытывает ни малейших угрызений совести. Для них нет места
- слишком много других чувств теснится у нее в душе.
   Вихрем врывается Бонсер. На нем новый серый костюм, шикарнее  прежнего,
в руке котелок. Этот костюм и глаза Дика, его волосы, кожа,  усы,  фигура,
повадка, жесты так восхищают Табиту, так завораживают ее, что  она  только
их и видит. Бонсер взбешен.  Он  швыряет  свой  замечательный  котелок  на
кровать и кричит: - Эти болваны,  будь  они  прокляты,  сказали,  что  нам
придется подождать.
   - Милый, ты бы поберег свою шляпу. - Аккуратная школьница берет шляпу в
руки движением, похожим на ласку.
   - Черт знает что, а все потому, что какой-то олух  неправильно  написал
мое имя. Хорошо еще, что мы здесь записались как мистер и миссис...  можно
ничего не менять.
   До сознания Табиты что-то наконец дошло.
   - Значит, мы сегодня не можем пожениться?
   - Нет, только завтра утром.
   - Но это же очень неудобно... мне придется переехать...
   - А что я тебе толкую. Хорошо, что ты  записалась  как  миссис.  Никуда
переезжать не нужно.
   - Но Дик, как я могу остаться, если мы не  женаты?  Здесь  даже  второй
кровати нет.
   - Брось, Тибби, ты же все равно что замужем.  Волноваться  из-за  такой
мелочи, точно какая-нибудь фрудгринская дурочка...
   Но Табита воспитана в строгих правилах. Уступает она только после обеда
с шампанским, после того, как Бонсер объяснил ей,  что  другого  номера  в
гостинице не получить и нигде не получить в такое позднее время, да  и  то
уступает так холодно, так неохотно, что ему это даже обидно. -  Право  же,
Тибби, я ожидал от тебя большего. Может быть, ты передумала?  Может  быть,
лучше не надо?
   - Да нет, Дик, теперь уж ничего не поделаешь.
   - Вот и я говорю, так что гляди веселей, все будет  хорошо.  -  И  всем
своим видом показывает, что женские прихоти  нужно  сносить  терпеливо.  А
утром, приветствуя ее щипком, от которого она вскрикнула,  он  говорит:  -
Нежная женушка, ну что, теперь ей не так грустно?
   Но Табита по-прежнему неблагодарна. Она не  отвечает  на  эту  ласку  и
сейчас же после завтрака спрашивает: - Когда мы поедем в бюро регистрации?
   - Да нынче же утром, когда хочешь. И кстати, дай-ка мне немножко денег.
Я забыл чековую книжку. Фунтов десять,  пока  хватит,  там  надо  кое-кому
заплатить.
   - Но у меня нет денег, Дик. Всего несколько шиллингов.
   - Ничего, займешь. Я тут знаю одного человека,  он  тебе  даст  сколько
угодно под то, что тебе причитается.
   - А что мне причитается?
   -  Да  та  тысяча  годовых,  которые  ты  получишь,  когда   достигнешь
совершеннолетия.
   - Но никаких годовых у меня не будет. Папа завещал мне пятисот  фунтов,
когда мне исполнится двадцать один год, а больше ничего.
   - Проклятье, ты же мне сказала...
   - Ни о каком доходе я не говорила. Ты спросил о  наследстве,  вот  я  и
сказала, что папа мне кое-что оставил.
   Бонсер рвет и мечет. - Мог бы, кажется, догадаться. Надо же быть  таким
дураком, чему-то поверить в Фруд-Грине! Да, славно меня облапошили.
   - Так вот почему ты хотел со мной бежать.  Ты  вообще-то  любишь  меня,
Дик?
   - Хорошенькое  дело!  Это  после  того,  как  ты  так  упорно  за  мной
охотилась. Кто это с кем хотел бежать, скажи на милость?
   - Это ложь, гадкая ложь. Джентльмен себе такого бы не позволил.
   - Давай, давай, оскорбляй меня, только прошу помнить - не ты, а  я  все
мое будущее поставил на карту. - И он уходит.
   Табиту удивили эти слова, а еще больше - внезапный  уход  Бонсера.  Она
чувствует, что за их ссорой кроется нечто большее. Проходит  час,  Бонсера
все нет, и ей начинает казаться, будто она в чем-то виновата. Может  быть,
она показала себя холодной, недоброй? Еще через час она  чуть  не  плачет.
Через пять часов, не поев, даже не попив чаю, она думает: "Сама  виновата.
Так мне и надо. Да, я покончу с собой".
   В семь часов вечера,  как  раз  когда  она  прикидывает,  наверняка  ли
разобьется насмерть, если бросится с четвертого этажа на каменный тротуар,
Бонсер появляется.
   Табита смотрит на него через всю комнату боязливо, не смея открыть рот.
Выражение у него и правда устрашающее. Он говорит: - Я совсем  было  решил
не возвращаться, Тибби. Раз ты так со мной обошлась. Мало того, что ты  не
проявила ко мне никаких чувств, что ввела меня в заблуждение  относительно
финансовой стороны. Главное - ты дала мне понять,  что  я,  по-твоему,  не
джентльмен.
   Табита бросается ему на шею. - Дик, милый!
   - Ну да, я и сам подумал, может, ты не понимала, что говоришь.
   - Я свинья, ужасная свинья.
   - Не смею спорить.
   Постепенно он смягчается. Он разрешает ей поцеловать его, сесть к  нему
на  колени,  но  сам  остается  холоден,  выжидая,  чтобы  она  до   конца
прочувствовала свою вину. А она теперь жаждет выказать ему  благодарность,
нежность, главное - покорность. Ведь она оскорбила его, унизила.  И  когда
он наконец до нее снисходит, она отдается ему вся, душой и телом. Он такой
добрый, он простил  ее.  В  награду  она  не  скупится  на  ласки.  В  ней
проснулась извращенность невинных, присущая  самой  матери-природе,  жажда
простых, безыскусных  наслаждений,  и  Бонсер  в  восторге  дивится:  "Ах,
плутовка!"
   Позднее он напоминает ей, что она  что-то  говорила  насчет  нескольких
шиллингов. Она поспешно наскребает у себя в сумочке около фунта, и  Бонсер
ведет ее в одно местечко, где за  фунт  можно  получить  хороший  обед  на
двоих, даже с бутылкой вина.
   Оба настроены радужно. Табита убедилась, что любима,  Бонсер  весьма  и
весьма доволен молодою женой. Он уверяет ее, что они поженятся, как только
он добудет немного денег. "Жаль, что завтра не выйдет, но я не ожидал, что
окажусь без гроша". Это  напоминание  о  его  несбывшихся  надеждах  снова
повергает Табиту в бездну раскаяния.
   - Дик, милый, это же не так важно, правда? Главное - мы  теперь  знаем,
что любим друг друга.
   - Правильно, Пупс. - Он нежно целует ее, он ее оценил.  -  Да  я  готов
ждать хоть месяц, если ты будешь со мной. Ты у меня просто прелесть.





   Теперь Табита так счастлива, что уже не решается омрачать  эту  радость
разговорами о браке.  Два  месяца  спустя  она  все  еще  не  замужем,  но
счастливее прежнего. Неловкость прошла. Она понимает Бонсера. Не  приходит
в ужас, когда он ругается или, выпив лишнего, становится не в меру  весел.
И то сдерживая, то подбадривая его, она удивляется: "Каким ребенком я была
всего три месяца назад! Я совсем не знала жизни".
   Тревожит ее одно: Бонсер до сих пор нашел себе  только  временное  дело
сообща с одним приятелем. Они провернули сделку с  золотом  -  продали  на
большую  сумму  золотых  монет  фермеру,  который  немного  разбирается  в
экономике и не доверяет банкам. Эта операция принесла хорошую прибыль.  Но
теперь приятель исчез, а деньги истрачены.
   Бонсер, как убедилась Табита, денег не считает. Он и  сам  говорит:  "Я
всегда тратил щедро. Должно быть, это в крови. Для настоящего  аристократа
деньги - мусор, он просто не способен относиться к ним  всерьез".  А  пока
ему нечем заплатить по счету в  гостинице.  К  счастью,  после  нескольких
неспокойных дней он получает письмо от своего  дяди,  герцога  Э.,  -  тот
приглашает  его  и  Табиту  погостить  у  него  неделю  в   его   поместье
Хортон-Тауэрс. Он показывает  письмо  хозяину,  просит  сохранить  за  ним
номер,  оставляет  один  из  чемоданов  в  гостиничной  камере   хранения,
расплачивается чеком и отбывает в  кэбе  с  Табитой,  вторым  чемоданом  и
ручной кладью.
   Но по дороге он, к удивлению Табиты,  меняет  вокзал  Юстон  на  вокзал
Ватерлоо и берет билеты в Брайтон, где  снимает  комнаты,  в  пансионе  на
глухой улочке.
   - Но как же, Дик, мы ведь собирались в гости к твоему дяде.
   Бонсер расплывается в улыбке. - Планы переменились, Пупсик.  Задержимся
на несколько деньков здесь, ради воздуха. Это тебе  будет  полезно,  -  он
треплет ее по щечке, - перемена климата. - Он сажает ее на колени и  поет:
"Плыви, утя, к бережку, мы тебя зажарим". И опыт уже научил ее не  портить
день бестактными расспросами.
   Вечер проходит чудесно, а утром он ведет ее на променад дышать - так он
сказал - озоном.
   Стоит сентябрь. Солнце греет  щеку,  а  ветер  прохладный.  В  небе  ни
облачка, море  отражает  его  бледную  синеву  миллионами  синих  искр,  и
почему-то кажется, что они удивительно  под  стать  шуму  волн,  шаловливо
плещущих о железные опоры мола.
   Табита слегка опьянела от ощущений, которыми дарят ее море, небо,  рука
Бонсера, заботливо поддерживающая ее. Она думает:  "Как  здесь  хорошо!  В
морском воздухе действительно что-то есть. Вот и аппетит у меня  появился.
Каким пылким был Дик вчера вечером, как он меня обожает - правда, он перед
тем выпил много виски".
   Ей приятно, что эта догадка ее не смутила, а только  помогла  осознать,
какой умудренной женщиной она  стала.  Это  тоже  ее  воодушевляет.  Между
воздухом, морем и ею самой возникает какая-то общность, какая-то радостная
гармония, от которой замирает сердце.
   Бонсер тоже в отличном настроении, но у него  это  проявляется  так  же
бурно, как накануне. Он выпячивает грудь, на ходу весь пружинит. Прижимает
к себе локтем руку Табиты. - А знаешь. Пупс, здорово это у нас получилось.
Как говорится, чистая работа.
   Мужья, как успела обнаружить Табита, любят, когда ими восхищаются.  Она
видит, что Дик ждет похвал, но что-то ей неясно. Она улыбается. - Да, Дик?
   - Это я насчет вчерашней комбинации. Молодец у тебя муженек,  а?  Вчера
там, а нынче здесь, и ваших нет.
   - Ты про нашу поездку? Но я как раз хотела спросить...
   Бонсер хохочет. - Ох, уж эта Пупси! Между прочим, у  нас  теперь  новая
фамилия. Мы - мистер и миссис Билтон.
   - Новая фамилия? Но почему...
   - Потому что тоже начинается на Б.
   И вдруг Табита все понимает. - Мы сбежали от счета в гостинице?
   - Заплатить-то мы по нему не могли, верно?
   - А твой дядя, он, значит, нас не приглашал?
   Бонсер хохочет громче прежнего.  Он  даже  остановился,  чтобы  всласть
посмеяться. - Ох, какая прелесть.
   - Он вообще твой дядя или нет?
   - И когда ты только поумнеешь, малышка? Да  что  с  тобой?  Все  у  нас
хорошо. Я тебе про то и толкую.
   Табита  отпускает  его  руку.  -  Ты  хочешь  сказать,  что   все   это
жульничество?
   Бонсер, посвистывая,  сдвинул  шляпу  на  затылок  и  сверлит  взглядом
крупную молодую женщину в толпе гуляющих.
   - Хороша, ничего не скажешь. Фасад  что  надо.  Весит  фунтов  сто,  не
меньше. Люблю таких.
   - Раз ты жульничаешь, я должна с тобой расстаться.
   - Сделай милость.
   Табита, ошеломленная таким результатом своей  угрозы  -  а  вернее,  ее
безрезультатностью, - взрывается: - Какой ты гадкий! Я всегда это знала.
   - Какая ты умная! Я это сразу заметил.
   Она спешит в пансион и собирает свои вещи.  Она  думает:  "Да,  гадкий,
гадкий", и от этого ей еще горше. Она чуть  не  плачет.  Точно  эти  слова
ранят ее больнее, чем Бонсера.
   Вдруг появляется Бонсер, веселый, в шляпе  набекрень.  -  Можешь  и  не
уезжать, если не хочется. Я сам уеду.
   - Снял бы хоть шляпу.
   Он снимает шляпу, снова надевает ее, совсем уж лихо заломив  набекрень.
- Будь здорова, умница.
   Он  запихивает  свою  старательно  сложенную  ею  одежду  в  саквояж  и
выбрасывает его из заднего окна прямо на клумбу. Потом спускается в сад  и
через заднюю калитку выходит в переулок, где дожидается кэб. Табита видит,
как он открывает  дверцу  кэба.  Внутри  мелькнула  полная  женская  рука,
большое румяное лицо - та  женщина  с  променада.  Рука  хватает  саквояж.
Бонсер влезает, захлопывает дверцу, и кэб отъезжает. Табита думает: "Он  с
ней, значит, сговорился. У него уже есть другая женщина". Но не  чувствует
ни удивления, ни  горя.  Столько  разных  чувств  на  нее  нахлынуло,  что
осталась только пустота.
   Через полчаса является хозяин пансиона  и  с  ним  полицейский.  Хозяин
рассыпается в извинениях, но из Лондона поступил запрос по поводу счета  в
гостинице. Где сейчас мистер Билтон и настоящая ли это его фамилия?
   Услышав от Табиты, что их фамилия - Бонсер и где мистер Бонсер, она  не
знает, а денег у нее  нет,  хозяин  забывает  о  вежливости.  Он  начинает
грубить. Зато  полицейский  -  сама  любезность.  Он  просит  прощения  за
беспокойство, однако  же  обшаривает  ящики  комода  и  открывает  большой
чемодан. В чемодане - старые кирпичи, завернутые в газету.
   Табиту доставляют в полицию, допрашивают, хотят узнать, есть ли  у  нее
родные. Она отвечает, что нет. Ее бросает в дрожь  при  одной  мысли,  что
Гарри и Эдит будут осведомлены о ее безумствах. Но полицейский уже  извлек
из ее сумочки адрес Гарри. Припертая к стене,  она  признает,  что  доктор
Баскет - ее родственник, попросту даже брат. Гарри, вызванный телеграммой,
приезжает ближайшим поездом.





   Табита ждет его в полицейском участке и терзается.  "Ладно,  в  крайнем
случае покончу с собой". Она боится  взглянуть  брату  в  лицо.  Но  Гарри
держится спокойно, с достоинством, хотя на  вид  как  будто  постарел.  Он
ласково здоровается с ней и не задает вопросов. По  счету  в  пансионе  он
заплатил, и, когда они наконец сели в поезд и едут домой,  он  спрашивает:
"Ну, как ты себя чувствуешь?", и она понимает, что упреков не последует.
   - Гарри, какая же я была дура. Но ты ведь понимаешь, тут не только  моя
вина.
   - Бонсер оставил тебя в дурах, это я понимаю, не тебя первую. Но ты  бы
хоть написала, а то мы беспокоились. Три месяца ничего о тебе не знали.
   - И правда, уже целых три месяца. - Табита поражена, как летит время  и
какая же она эгоистка! - Но  я  честное  слово  собиралась  написать,  как
только мы поженимся.
   - Так вы не женаты?
   - Нет, он все откладывал.
   - И на том спасибо.
   Просто не верится - это говорит Гарри, такой  порядочный  человек.  Мир
уже не кажется ей темницей. Выходит, ее история не так  исключительна,  не
так ужасна, как она думала? Она целует Гарри и говорит: - Какой ты добрый,
Гарри! Но скажи, неужели это тебя даже  не  удивило...  то,  что  со  иной
случилось?
   - Недаром же я домашний врач. - На ее благодарный  взгляд  он  отвечает
умудренной улыбкой. Он сам чувствует, какой он терпеливый и умный.
   А Табита уже радуется, что едет домой. Она уже слышит голоса знакомых с
детства комнат: "Здесь все правда, здесь ты в безопасности".
   Поэтому ей странно,  что  в  прихожей  ее  встречает  лаем  неизвестная
собака, которая, как выясняется, живет здесь уже давно. В  комнате  у  нее
стоит  швейная  машина,  гладильная  доска  и  огромная  новая  корзина  с
выстиранным  бельем.  А  ящики  комода  набиты  детским  приданым.   Эдит,
оказывается, ждет ребенка, к ним приехала ее сестра Клара, и ее  поместили
в маленькой бельевой, так что утюги и корзины пришлось перенести к Табите.
   Эта Клара - невзрачная, тихая, похожая  на  Эдит,  но  некрасивая,  уже
утвердившаяся в  жизни  на  роли  семейной  рабыни,  которую  призывают  в
экстренных  случаях,  но  никогда  не  благодарят,  скучнейшее   создание,
презираемое всеми вплоть до горничных, - даже она  здесь  сейчас  более  у
места, чем Табита. Она остается в тени, но она знает, где что  лежит,  она
вросла в новый распорядок, в новый быт дома.  Весь  день  она  нянчится  с
Эдит. А Эдит изменилась до неузнаваемости. У нее не  только  фигура  стала
другая, но и лицо, и вся повадка. Нос точно вытянулся, щеки пожелтели. Она
стала меньше следить за собой. И легкий характер, прежде бывший лучшим  ее
украшением, куда-то испарился. Если Гарри выражает недовольство, что  обед
запоздал, она огрызается. Видимо, считает, что беременность дает ей  право
и лениться, и транжирить больше прежнего, и даже грубить.
   Зато с Табитой она стала  куда  откровеннее.  Отделавшись  от  Клары  -
"Ступай себе, Кларри, ты нам не нужна", -  она  принимается  с  поражающим
цинизмом рассуждать о мужчинах, о том, как неинтересно с Гарри в  постели.
"Он всегда молчит, только тискает меня. Ему бы священником быть".
   К Гарри она снисходит с новых высот, и Табите это  противно.  Не  ценит
она расположения Эдит. Оно только усиливает ее впечатление, что родной дом
стал меньше и неуютнее, что в нем стало нечем дышать. Это еще укрепляет ее
решимость вырваться отсюда в самостоятельную жизнь.





   И всю эту зиму она трудится, как никогда. Она встает пораньше и садится
за рояль в холодной комнате, с красным носом, накинув на плечи шаль, и  по
сто раз повторяет упражнения для левой руки. Как  она  их  ненавидит,  эти
упражнения для левой руки, но именно поэтому повторяет их снова  и  снова.
Так она карает себя за свое безумство.
   И не устает дивиться этому безумству, уже уходящему в прошлое.  "Как  я
могла! Какой же я была безмозглой дурочкой! Еще легко  отделалась!  Впредь
буду умнее!"
   Через три месяца учитель музыки,  руководящий  ее  занятиями  (полгинеи
урок), заговаривает о том, чтобы в начале нового года устроить ей  концерт
- очень скромный, просто первый  опыт  игры  перед  публикой,  но  все  же
концерт. И Гарри соглашается пожертвовать пятьдесят  гиней  в  фонд  этого
дебюта.
   Но однажды днем, недели через две  после  подписания  контракта,  когда
Табита, хмурая и озабоченная, быстрым шагом пересекает поляну, из-за куста
ей навстречу выходит мужчина. Бонсер!
   Она застыла на месте,  она  не  верит  своим  глазам.  Словно  какой-то
легендарный герой, какой-то миф вдруг воплотился в  этого  среднего  роста
мужчину с правильными,  слишком,  пожалуй,  правильными  чертами  лица,  с
серо-синими глазами, в хорошо сшитом сером костюме и модных  штиблетах.  У
нее мелькает мысль: "А он как будто был куда выше ростом, и подбородок  не
так выдавался". Но тут же ее заливает негодование.
   Бонсер снимает  шляпу  жестом,  достойным  актера  в  пьесе  Пинеро,  и
говорит: - Что это, Пупс, как ты побледнела. Я тебя испугал?
   - Я спешу, мне некогда разговаривать. - Она хочет пройти  мимо,  но  он
одним прыжком преграждает ей путь.
   - Черт возьми, это уж слишком, Пупс!
   - Слишком?! - Она вся ощетинилась. - Это после того, что ты мне наплел;
После того, как бросил меня. И задолжал в пансионе.
   - Боже милостивый,  а  я?  Я  возвращаюсь,  мне  говорят,  что  ты  все
разболтала и смылась. Меня чуть за решетку не упекли, а все потому, что ты
на один день не могла мне поверить.
   - Ложь, ложь, неужели ты и правда считаешь меня такой дурой?
   На его лице изображается отчаяние. - Вот награда за  то,  что  я  хотел
скрасить тебе жизнь, не жалел для тебя денег. Да уж, свалял дурака.  И  до
сих пор не могу поверить. Я все время себя уверял: "Она ко мне вернется. Я
знаю мою Тибби, другой такой верной жены на всем свете не сыщешь".
   - Я тебе не жена. А та женщина?
   - Какая женщина?
   - В кэбе, когда ты уезжал, - та женщина с променада.
   - Какой еще кэб? В кэбе был один мой старый  приятель,  он  обещал  мне
работу... Ах да, кажется, там была и его жена.
   - Нет, Дик. Ничего не выйдет. Не так я глупа. - И она быстро уходит. Но
еще долго у нее за спиной звучит его печальный голос - он клянет  себя  за
безрассудную любовь. И, уже подбегая к калитке своего  дома,  она  слышит:
"Ради всего святого, Пупси, не разбивай мне сердце! Завтра, там же".
   "Вранье, бессовестное вранье!" Табита бросается к роялю, словно в  этом
спасенье. "И наглость какая - вообразил, что я ему поверю. Я-то знаю,  что
в кэбе была женщина".
   И тут же возникает сомнение. Готова ли  она  присягнуть,  что  то  была
женщина с променада? И весь эпизод его бегства теряет четкость  очертаний.
Словно на спокойную водную гладь, где все  отражалось  отчетливо  и  ярко,
набежал ветерок. Все осталось как было - краски, предметы, но все пришло в
движение, расплывается по  краям,  обретает  иную  форму  и  смысл.  Обман
оборачивается неосторожностью, безрассудство - доказательством любви.
   "О господи! - Она с силой берет  фальшивый  аккорд.  -  Если  бы  знать
наверно!"
   Она фальшивит еще и еще раз и наконец  вскакивает  с  места  распахнуть
окно. "Душно здесь". Мирные надежные Кедры кажутся ей капканом.
   Даже в своей комнате, в своем убежище ей неприютно  и  холодно,  и  всю
ночь ее мучают кошмары, лишь изредка перемежаясь забытьем.  Болит  голова,
сводит спину, непонятная боль гуляет по всему телу.
   Но встает она полная твердости. "Я знаю, он и  раньше  мне  лгал"  -  и
решительно идет к роялю.
   Приближается время свидания, она глушит себя музыкой и  повторяет:  "Ни
за что, ни за что".
   Но вся она напряжена, вся как бы переполнена Бонсером.  Она  чувствует,
что он ждет ее, слышит его слова: "Я тебе верил, Пупсик. Я тебя любил".
   Она вскакивает с места. "Чушь  какая.  Надо  с  этим  покончить  раз  и
навсегда".





   Десять минут спустя Бонсер сжимает ее в объятиях.
   - Так ты вернешься! Спасен, спасен!
   - Ни в коем случае. - Табита отталкивает его. - Никогда. И  что  значит
"спасен"?
   - Ты спасла мне  жизнь.  Я  как  раз  думал:  "Ладно,  если  Пупс  меня
покинула, значит, мне крышка".
   - Но как ты можешь говорить, что это я тебя покинула?
   Бонсер безнадежно махнул рукой. - Тебе не понять.
   - Чего не понять?
   - Что я, в сущности, создан для семейной жизни.  Я  не  честолюбив.  Не
согласился бы стать премьер-министром, сколько бы меня ни  просили.  Знаю,
знаю, я поступил опрометчиво, но ты подумай, как я жил  раньше.  Один  как
перст, никому не нужен. Поэтому я к  тебе  и  рванулся  -  знал,  что  мне
необходимо влияние порядочной женщины.
   - Влияние! А сам даже не женился на мне.
   Он берет ее за руку. - Женитьба? Да я бы хоть сейчас, если б мог.
   Табита вся дрожит. - Но, Дик, у тебя даже работы нет.  А  на  уме  одни
комбинации.
   - Ну вот, опять ты меня в  чем-то  подозреваешь.  Конечно,  я  не  могу
жениться,  пока  у  меня  нет  работы.  А  работа,  кстати  сказать,   уже
наклюнулась.
   - В самом деле. Дик? Настоящая работа? Но это же меняет дело.
   - Еще бы. Вот гляди. - Он усаживает ее на кочку, садится рядом, сует ей
газетную вырезку. - Читай: "Недвижимость Уотлинга. Требуются агенты".
   - Но это замечательно!  -  Для  Табиты  в  самом  слове  "недвижимость"
заключено что-то прочное, респектабельное.  -  И  ты  в  самом  деле  туда
поступил?
   - Еще не зачислен, но уже беседовал с членами комитета, и все оказалось
даже лучше, чем я предполагал. У них там от квалифицированных  бухгалтеров
отбоя нет.
   - Но тогда почему же...
   - Хотел получить твою  санкцию.  Почем  я  знал,  может,  такая  работа
покажется тебе унизительной.
   - Какие глупости,  я  только  и  мечтала  о  том,  чтобы  у  тебя  была
постоянная работа. - И, вспомнив о своем  влиянии,  добавляет  решительным
тоном: - Постоянная работа - это именно то, что тебе нужно.
   - Ну, раз ты так считаешь...
   - Лишь бы не опоздать.
   - Я сейчас же подам заявление. Тут только одна  загвоздка  -  требуется
внести залог, гарантию  добросовестности,  что  ли.  Сейчас  все  солидные
компании требуют таких гарантий.
   - Да, конечно. А сколько нужно внести?
   - Всего пятьдесят фунтов, я боялся, что много больше. Беда в  том,  что
сейчас у меня таких денег нет. Вот я и подумал - как бы  отнесся  к  такой
идее братец Гарри? Для него это бы в конечном счете окупилось, а  ты  была
бы пристроена.
   - Ой, нет, Гарри не поймет.
   - Да, пожалуй. Выходит, значит, что надеяться не на что.
   - Дик, помолчи немножко, дай мне  подумать.  Это  так  важно,  какой-то
выход должен быть обязательно. У меня в сберегательной кассе  всего  шесть
фунтов, но есть колечко с жемчугом, и браслет, и, да, еще  меховая  шубка.
За них наверняка что-нибудь дадут.
   - Я не хочу, чтобы ты ради меня продала свои вещи.
   - Но, Дик, пойми, это же такой пустяк, если ты  зато  получишь  работу.
Нужно смотреть трезво.
   - Ну что ж, командуй, Пупс. А вещи можно, наверно, и в  заклад  снести.
Тогда ты их не потеряешь, выкупишь, как только мы начнем зашибать денежки.
   - И еще есть золотая цепочка. Но, Дик, ты  правда  решил  работать,  не
упустить эту возможность? Ты понимаешь, что это было бы грешно - вернуться
к прежнему, губить себя, губить наше счастье?
   - Что я, дурак, по-твоему?
   - Милый, я не хочу в тебе сомневаться!
   - Мне все кажется. Пупс, не любишь ты меня так, как я тебя.
   - Да нет же, люблю, я только очень хочу, чтобы мы были счастливы.
   - А мы с тобой всегда были счастливы. Мы созданы друг для друга.  -  Он
обнимает ее, касается ее колена. Но она в страхе отодвигается, обдергивает
юбку. - Нет, нет, прошу тебя.
   Он хмурит брови, и она пытается объяснить: - Понимаешь... Потому что мы
решили по-настоящему пожениться... начать сначала...
   - Ладно, Пупс. - Он томно целует ее. - Отныне командуешь ты. Может,  ты
и права, что привередничаешь. Ссориться не хочу, это не в моем  характере.
- Он отпускает ее царственным жестом, но все еще хмурится.
   - Мне пора идти, пора бежать, не то они что-то заподозрят. А  знать  им
еще рано. Они не поймут. Дик, милый, ты веришь, что я тебя  люблю?  -  Она
робко обнимает его.
   - Ладно, ладно, Пупси.
   - Ты понимаешь, почему мы не должны...  пока  не  поженились?  Потом-то
конечно. Мне и самой хочется, правда. Ведь тогда я действительно чувствую,
что ты меня любишь.
   - Это уж точно, Пупс. Мы с тобой неплохо проводили время.  Тут,  видно,
все зависит от точки зрения.
   - О господи, уже четыре пробило. До свиданья, любимый, до завтра.





   На бегу Табите приходит в голову, что понятие о любви у  Бонсера  более
прозаическое, чем у нее, но это ее не  оскорбляет,  напротив.  Ей  страшно
интересно, она захлебывается: "Просто чудо, что он так сильно меня  любит,
что я имею над ним эту власть. Он сразу отступился, стоило мне  объяснить.
Да, в сущности, он хороший человек, такой послушный. Только бы, только  бы
он не упустил эту работу. От этого зависит вся его жизнь... и моя тоже".
   Обокрасть Гарри - что может быть ужаснее? Но именно потому она  на  это
решается: украсть, может быть, загубить свою совесть,  свою  душу.  И  она
истово молится: "Остави нам долги наши, яко же и мы..."
   Сейф, в котором Гарри хранит ее жемчуг, находится  у  него  в  спальне,
ключ от сейфа  -  в  тумбочке.  На  следующее  утро,  пока  лентяйка  Эдит
завтракает в постели, а горничная убирается  на  третьем  этаже,  она  уже
шмыгнула к Гарри в спальню и достает ключ  из  ящика  тумбочки.  Дрожа  от
страха, она успокаивает себя: "Это для Дика, это его  спасет".  И  тут  же
вздрагивает и бледнеет - в комнату входит Гарри.
   - С добрым утром! - Он целует ее. - Тебе что-нибудь нужно?
   - Я хотела... пожелать тебе доброго утра.
   Оба знают, что это ложь. Они растерянно смотрят друг  на  друга,  потом
Гарри, решив, очевидно, что молодые женщины - странные  создания,  треплет
ее по щеке.  -  Выглядишь  ты  неважно.  Попринимай-ка  микстуру,  я  тебе
пропишу.
   Табита убегает к себе. Она чуть не плачет. "Но что  мне  делать?  Нужно
написать,  объяснить.  Когда  мы  поженимся,  когда  Дик   начнет   хорошо
зарабатывать, тогда он поймет. И порадуется".
   В четыре часа дня, спустившись в прихожую с чемоданом в  руке  и  чутко
прислушиваясь, не раздадутся ли где шаги, она замечает на столике  надетый
на подставку цилиндр Гарри, который он носит зимой по  праздникам,  и  при
виде этого цилиндра,  такого  смиренного,  достойного,  не  подозревающего
предательства, с  ворсом,  стершимся  от  ветра  и  снега,  ее  охватывает
раскаяние. На ходу она торопливо наклоняется и целует цилиндр. Потом бежит
через сад к калитке, выходящей в проулок. Кэб Бонсера уже здесь. Миг  -  и
она в него вскочила. Она ощущает торжественность этой минуты,  ее  высокий
трагизм для Гарри, для нее самой, для Бонсера.
   Но вот кэб тряхнуло, от толчка она падает к Бонсеру на колени, и  вдруг
ей становится смешно. И Бонсер смеется.
   - Нельзя смеяться, Дик. Ведь это очень серьезно. Что подумает  обо  мне
Гарри? Он не поймет, что сейчас все не то, что было тогда. Что ты делаешь?
Нет, нет, могут увидеть.
   - Да ну тебя, Пупс. Раньше ты не была такой ледышкой.
   - Потерпи. Только до завтра, пока мы поженимся.
   Она молит и вырывается, и вдруг до нее доходит, что Бонсер в бешенстве.
Тут она вспоминает, что все ее влияние держится на его любви к ней,  и  от
этой мысли сопротивление ее слабеет.
   - Прошу тебя, Дик, милый, не надо. - В голосе ее слышатся слезы.
   Но позже, когда Бонсер закуривает сигару, она спешит улыбнуться.  -  Ты
когда пойдешь договариваться с компанией?
   - С какой компанией? Ах, ты  насчет  Уотлинга?  Как  только  раздобудем
деньжонок.
   Она обнимает его. - Дик, ты на меня не сердишься?
   - Чудачка ты, Пупс. Уж лучше бы брыкалась,  честное  слово.  Как  истая
христианка. - И смотрит на нее с такой торжествующей  наглостью,  что  она
невольно его  прощает.  "Работа,  -  думает  она,  -  остальное  не  имеет
значения".
   За ее цепочку, браслет и меха  дали  всего  тридцать  семь  фунтов,  но
Бонсер  сказал,  что  с  него  возьмут  залог  поменьше,  потому  что   он
джентльмен.  "Им  для  этой  работы  подавай  настоящих  джентльменов,  не
какую-нибудь шваль".
   - А где контора компании? Тебе, наверно, надо сразу туда сходить?
   - Я у них был вчера. Они не торопят. Пожалуй, я даже  просто  пошлю  им
чек, со временем. А пока не кутнуть ли нам, Пупс?
   - Но в чем будет состоять твоя работа?
   - А ты не думай об этом, Пупс. На сегодня хватит, поработали.
   Но в какую-то подходящую минуту, после полуночи, когда они уже  кутнули
и Бонсер порядком набрался, он снисходит до объяснений: компания "Уотлинг"
основана группой патриотически настроенных людей с целью вернуть Уотлингам
их состояние. "Ты ведь слышала про старого лорда Уотлинга, который умер  в
прошлом году и оставил два миллиона дочери?"
   - Нет, ни слышала.
   - Ну, так вот. Оказывается, эта дочь не  является  наследницей.  Старый
Уотлинг вел двойную жизнь, и у  него  есть  сын,  он-то  и  есть  законный
наследник. Но сам он бороться за наследство не может, у него  на  это  нет
средств, ты же знаешь, что такое закон. Сплошное мошенничество. Вот  он  и
основал компанию, чтобы она отвоевала его наследство. А  когда  дойдет  до
дележа, мне достанется примерно десять тысяч фунтов.
   - Какая странная история, Дик. Неужели это правда?
   - Эх ты, фрудгриновка! Да, Пупс, это  правда,  это  доказано.  Об  этом
писала "Таймс".
   - "Таймс"? Ну тогда... - Сомнения Табиты развеялись.
   - Да,  я  сам  читал.  Уотлинг  держал  мясную  лавку  под  вымышленной
фамилией. И там у него торговала жена. Все дело в том,  когда  он  на  ней
женился, до или после. Мы-то знаем, что до, у нас в руках свидетельство  о
браке.
   - А нельзя просто показать его судье?
   Бонсер смеется и ласково щиплет ее за  ушко.  -  Бог  с  тобой,  юристы
нипочем этого не допустят, пока сами не оттягают  для  себя  хороший  кус.
Впрочем, я их не осуждаю - жить-то им нужно. Но и нам тоже нужно жить. Это
в природе вещей.





   Работа Бонсера, так он объяснил, состоит в том, чтобы  продавать  акции
компании "Уотлинг" по полкроны за штуку, получая  с  каждой  шесть  пенсов
комиссионных. Акции  -  небольшие,  но  красивые  листки  бумаги,  на  них
напечатано, что по  завершении  дела  Уотлинга  они  дадут  сто  процентов
прибыли, и Бонсер продает их по девять штук на фунт. В первый день, обойдя
всех вдов, какие нашлись в  местной  адресной  книге,  он  заработал  семь
фунтов, которые тут же и истратил - купил  новую  шляпу,  новые  штиблеты,
поставил в дубле на лошадей и устроил небольшой кутеж в  честь  учреждения
местного филиала компании.
   Табита радуется как ребенок. - Я же говорила,  что  у  тебя  получится,
Дик. У тебя все получится, стоит тебе захотеть. - И на кутеж соглашается с
радостью.
   Столь же увлеченно Бонсер трудится еще две недели. За последние два дня
он даже выручил больше, чем за все остальное время. "Гениальная была  идея
- полковники, - говорит он. - Вот у кого есть чувство справедливости. Один
хотел организовать запрос в парламенте".
   Поскольку ему  теперь  обеспечен  постоянный  годовой  доход  в  тысячу
фунтов, он решает, что может позволить себе развлечься, и ставит весь свой
заработок на лошадь, которая приходит последней.  Но  это  несчастье,  как
видно, не лишает его бодрости; домой он приходит веселый, сажает Табиту на
колени, подкидывает,  напевая:  "По  гладенькой  дорожке,  по  кочкам,  по
кочкам..."
   - Но, Дик, это серьезно, у нас здесь не уплачено по счету.
   - Ну и что? Подумаешь, шесть фунтов! А  ты  понимаешь,  что  я  потерял
тысячу? На дубле я как раз мог бы столько выиграть.
   - Хорошо, еще, что акции здесь охотно покупают.
   - Да ну  их,  эти  акции.  Очень  мне  надо  гнуть  спину  на  каких-то
крокодилов. Полкроны с фунта. Тут подметок больше стопчешь.
   - Но, Дик, милый,  это  хоть  какое-то  начало.  Всем  ведь  приходится
начинать снизу.
   - Это тебе кто сказал?
   - А откуда можно начать, если не снизу?
   - Сверху, и это единственный правильный путь. Дай мне только  небольшой
капиталец, я тебе покажу.
   - Но я про это и говорю, Дик. Если б нам побольше откладывать, ну  хоть
по фунту в неделю, за год накопилось бы пятьдесят фунтов.
   - Нет, вы только послушайте ее! Все вы,  женщины,  одинаковы.  Сплошные
Далилы. Вам бы только связать мужчину по рукам и ногам, и  пусть  трудится
на вас до седьмого пота.
   - Но, Дик, ты обещал...
   - Ну, заладила! - И вдруг он швыряет Табиту на пол.
   - А что мне остается? - В ней взорвалась ярость. -  Если  б  не  я,  ты
вообще бы ничего не делал. И что будет дальше? Так жить невозможно.
   По счастью, в дверь стучат. Это хозяйка интересуется,  не  задумали  ли
они разнести  весь  дом,  и  Бонсер,  возмущенный  необходимостью  терпеть
дешевые меблирашки и придирки всяких мегер, забывает свой гнев на Табиту.
   - Впору завтра же отсюда съехать!
   - Но мы ей должны за две недели, за пансион.
   - Ну, этих денег она не увидит, и то хорошо. У меня тут  родилась  одна
мысль. Ты пожарную лестницу приметила? - Он смеется и вот уже  опять  всем
доволен. Его даже удивляет, что у Табиты озабоченный вид. -  Ну  чего  ты,
Пупс? Что тебе не нравится? Бери пример с меня, я-то не унываю.
   - Ты не имеешь права так со мной обращаться.
   - Тысяча фунтов, можно сказать, уже в кармане была. - Он  долго  шагает
по комнате, улыбаясь, повторяя: "Тысяча фунтов". На хмурое лицо Табиты  он
не обращает внимания, словно и не видит его.  Хмуриться  бесполезно.  Куда
там, ей приходится употребить все свое влияние, чтобы не дать ему уйти  из
дому и пропить их последние шиллинги.





   Два месяца спустя они живут в захолустном городке в Мидлендсе. Квартира
у них хуже некуда, в глухом переулке. На улице май, но ни одного цветка не
видно, только похоронный венок  в  витрине  зеленщика.  Каждый  день  идет
дождь. Табита, пробираясь с тяжелой сумкой в толпе на  рынке,  то  и  дело
налетает на других женщин с сумками, в  макинтошах.  Макинтоши,  мостовая,
дома, даже небо - разных  оттенков  грязно-серого  цвета.  Лица  у  женщин
хмурые; со шляп каплет вода,  носы  покраснели;  даже  у  хорошеньких  вид
противный и в то же время жалкий. Табита на  бегу  сталкивается  с  другой
молодой женщиной, выходящей из лавки зеленщика. Они застывают на  месте  в
таком изумлении, точно за все это утро еще  не  видели  ни  одного  живого
существа. Да так оно и есть. Та женщина, наверно, думает только о капусте,
у Табиты все мысли заняты Бонсером. Они обмениваются взглядом, означающим:
"Ну и чучело! Мне ее жаль, какая  она,  верно,  несчастная!",  и,  вдвойне
изничтожив друг друга презрением и жалостью, спешат каждая своей дорогой с
тем же хмурым и озабоченным видом.
   Табита, впрочем, не думает ни о  своих  заботах,  ни  о  дожде,  ни  об
уродстве жизни. Она уже давно не задается вопросом, счастлива она или нет.
Ей некогда, ни минуты свободной. Все время  надо  срочно  решать  какие-то
неотложные проблемы. Сейчас, например, это новый,  совершенно  неожиданный
поворот в поведении Бонсера. Нынче  утром,  после  целой  недели  хорошего
настроения и нескольких прибыльных операций, он вдруг отказался  встать  с
постели и даже позавтракать. Этот последний  симптом  особенно  встревожил
Табиту.
   - Ты что, Дик, заболел?
   - Да, проказой. Уйди.
   Но Табита, дочка врача, не признает шуток по поводу здоровья.
   - Может, это инфлюэнца. У тебя голова не тяжелая, суставы не ломит?
   - Нет, только с души воротит.
   А может, он просто дуется? Нет, едва ли. Дуться не в его характере.
   - Может, это начинается ангина? Полосканье тебе заварить?
   Ответом был только стон. И Табита, бегая из лавки  в  лавку,  чувствуя,
как в ботинках хлюпает вода, все гадает, что это с ним стряслось. Наверно,
все-таки инфлюэнца. А раз так, нужно ждать воспаления легких.  Или  он  на
нее обижен? "Но я, кажется, не давала повода. Даже в  тот  раз,  когда  он
меня разбудил. И он не сомневался, что  мне  было  приятно,  в  этом-то  я
уверена. И аппетит у него все время был отличный. Да он вообще не болеет".
   Так ни до чего не додумавшись, она прибегает домой  и  застает  Бонсера
уже наполовину одетым.
   - Дик! Тебе стало лучше?
   - Нет, хуже.
   - Ну вот, не надо было вставать.
   - Я сейчас пойду и напьюсь. Надрызгаюсь, как последний сукин сын.
   - Но почему? Вчера ты был такой довольный.
   - Из этого не следует, что я должен быть довольным сегодня.
   - Что с тобой. Дик? Если ты не болен и не сердишься... Или сердишься?
   - К закрытию найдешь меня около "Красного Льва". Захвати с собой тачку.
- И уходит.
   Теперь Табита не на шутку испугана. Может, он сошел с ума?  Помучившись
дома, она решает заглянуть в "Красный Лев" и видит: Бонсер стоит у  стойки
и пьет виски. Его не узнать, такой безысходной тоской веет  от  всего  его
облика.





   В  пивной  появляются  два  грузных  верзилы  и  начинают   громогласно
обсуждать какую-то свою удачу. Можно понять, что они - букмекеры и за день
хорошо заработали. Они смеются, хлопают друг друга по спине.
   Табита смотрит на них с отвращением и вдруг ощущает толчок  под  ребра.
Бонсер, преобразившийся, шепчет ей на ухо:
   - Видала эту пару? Самые продувные бестии на сто миль в округе. А я вот
сейчас возьму и всучу им уотлинговских бумажек.
   Табита, решив, что у него в голове помутилось от спиртного,  стискивает
его руку и шепчет в ответ: - Не стоит, уже поздно.
   Бонсер стряхивает ее руку и подходит к стойке.
   - Добрый вечер, джентльмены.  -  Он  кивает  букмекерам.  -  Заработать
хотите? Нет, на этот раз не лошадка. Тут дело  верное.  Вы  про  покойного
лорда Уотлинга слышали? Так вот, поинтересуйтесь. -  Он  достает  газетную
вырезку. - Кончина маркиза Уотлинга. Кое-какие чудачества. Нет, это не то,
что вы думаете. У него были женщины. Целых  две.  С  этого-то  и  начались
неприятности, от которых кому-то очистится не один миллион. Я не шучу, про
это в газете написано. Вот: "Состояние Уотлинга".
   Букмекеры ухмыляются друг другу, а Табита  дрожит  за  Бонсера.  Но  он
продолжает:
   - Не верите? Ну, конечно. Чтобы  распознать  правду,  когда  она  перед
тобой на ладони, надо  быть  умным  человеком.  Так  вот,  у  этого  лорда
Уотлинга был особняк на Итон-сквер и еще мясная лавка в Бермондси, там  он
называл себя Смитом. Откуда мы знаем, что это было одно и то  же  лицо?  А
потому  знаем,  что  между  домами  есть  подземный   ход   [фешенебельная
лондонская улица Итон-сквер и портовый  район  Бермондси  находятся  очень
далеко друг от друга, к тому же на разных берегах Темзы].  Мы  его  нашли.
Он, конечно, очень старый. Существует сотни лет. Проделан монахами,  чтобы
попадать к девочкам, которых они держали под замком в женском монастыре  у
самой реки, там их было удобно топить, если заартачатся.
   Теперь букмекеры не смеются, они кивают друг другу, словно говоря: "Про
монахов мы знаем. Это уже похоже на дело".
   А Бонсевр достает еще газетные вырезки и листы, исписанные на машинке -
якобы выдержки из мемуаров лорда Уотлинга, - и  предлагает  букмекерам  за
дальнейшими подробностями обратиться к лорд-канцлеру, если  же  они  хотят
увидеть подземный ход, то следует написать лорд-мэру.
   - Лорд-мэру, - повторяет один из них с сомнением в голосе.
   - Ну да,  в  его  канцелярию,  -  говорит  Бонсер,  словно  досадуя  на
неосведомленность провинциала. - В отдел канализации, он ведает подземными
ходами. И надо получить пропуск и оплатить, марку.
   - Маржу?
   - Да, марку. Такую черную, для пропусков. Вы что, никогда пропусков  не
получали?
   - Да брось, Билл, - говорит второй букмекер, - ты же видел также марки,
за шиллинг.
   - Ах, гербовые?
   - Вот-вот.
   Оба букмекера, устыдившись своего неверия, покупают  акции,  каждый  на
фунт. Табита дрожит, как в лихорадке. Она сама не знает, негодовать ли  ей
на Бонсера за эту новую басню или поражаться его нахальству.  Она  смотрит
на него, встречается с нам глазами, и вдруг он ей  подмигивает.  Чувствуя,
что сейчас расхохочется, она поспешно выходит на улицу.





   Она страдает. Она говорит себе: "Он безнадежен. Он  не  только  лжет  и
обманывает, он..." Но она не может подыскать слова для  этого  безумия.  А
потом ей опять вспоминается невозмутимое лицо Бонсера,  его  поразительное
нахальство, и ее душит смех. Разрываясь между страданием и  этим  странным
весельем, она смеется до боли, до колик, и на глазах выступают слезы.
   Выходят Бонсер, у него вид победителя, он берет  ее  под  руку.  -  Вот
так-то, старушка. Здорово я их уел и тебя рассмешил, а?
   -  Но  зачем  это  тебе,  Дик?  -  Она  опять  смеется,   но   тут   же
спохватывается, старается взять себя в руки. - Этот подземный ход -  какая
чушь, ты же знаешь, что его нет.
   - Конечно. Но каков сюжет! И выдуман тут же, экспромтом. - Он  сдвигает
шляпу на затылок и выпячивает грудь. - Ей-богу, Пупс,  экспромтом.  Ты  их
лица видела? Я сам чуть  не  расхохотался.  -  И  продолжает  с  довольным
смешком: - Проглотили как миленькие. Два  самых  прожженных  мошенника  во
всей Англии. Да что там, Пупс, я, если понадобится, сумею продать булыжник
Английскому банку.
   - Да, а если они узнают? Ведь это такая явная ложь.
   - Но в этом-то вся и  прелесть.  Чем  невероятней,  тем  лучше.  Сейчас
объясню почему. - Бонсер прижимает  к  себе  ее  локоть,  его  переполняет
гордость артиста. - Когда люди слышат настоящее вранье,  они  думают:  "Не
посмел бы он такое сочинить, значит, это правда". Вот и ловишь их, как мух
в паутину. Дураки, между прочим, тоже клюют. Но с дураками и стараться  не
надо. Те сами лижут тебе руку и клянчат:  "Бери  все  как  есть,  дружище.
Сейчас у меня больше нет, а  будет  -  тоже  тебе  принесу".  Для  дураков
выдумывать враки - только зря стараться. А эти двое - они хитрющие. Потому
я им и наплел про подземный ход - для пущего эффекта. И  про  монахов.  Ты
заметила, как они слушали про монахов?  Этим  я  их  доконал.  Так  всегда
бывает. Хочешь, чтоб уши развесили, - пускай в ход монахов, все знают, что
это была за публика. Монахи и попы. Тут не промахнешься,  какие-то  струны
да заденешь. Ну, теперь, пожалуй, можно и кутнуть, заслужили. -  Он  тянет
ее в другой бар.
   - Не надо. Дик, пожалуйста.
   - А я говорю - надо.
   - Неужели ты не понимаешь, что губишь себя?
   - А ты думаешь, легко было  всучить  уотлинговские  бумажки  этим  двум
крокодилам?
   Он входит в бар, выпивает. Выражение у него мрачное, он  молчит.  После
закрытия идет, шатаясь, по улице и взывает к домам: - Она меня в  грош  не
ставит!
   - Но, Дик, я же не говорила...
   - Конечно, я себя гублю. Мне бы надо быть в парламенте,  я  бы  их  там
всех вокруг пальца обвел.
   - Если б ты выбрал что-нибудь одно...
   - А велики у меня, думаешь, были возможности, когда меня в четырнадцать
лет вышвырнули из бардака в какую-то вонючую контору?
   - Но ты говорил, что был в университете!
   - Контора была в университете. Университетская была контора, а если ты,
черт подери, намерена уличать меня во лжи, чуть я открою рот...
   - Дик, уже очень поздно, пора спать.
   - Давай, давай, уложи беднягу в постель и обшарь его  карманы,  Обчисти
до нитки, а шкуру продай на праздничные штаны.
   Он останавливается, по-ораторски воздев руки.  -  Не  ценишь  ты  меня.
Пупс. Ты думаешь, я - мразь, ничтожество. Но ты не права. Кишка у меня  не
тонка. Печенки-селезенки на месте. Яички одно к одному. Зад не отвислый. И
лицо ношу не для того, чтобы скрыть затылок.
   Он вдруг улыбается широко и печально и нахлобучивает шляпу на  лоб.  Со
смаком повторяет последнюю фразу и сам себя хвалит: "Вот  это  -  да".  Он
вернул себе хорошее настроение. Обнимает Табиту за плечи.  -  Ладно,  веди
бедолагу домой, издевайся сколько влезет.
   Красноречиво оплакивая свои загубленные  таланты  и  получая  от  этого
истинное удовольствие,  он  разрешает  Табите  раздеть  его  и  уложить  в
постель. Он прижимается к ней  и,  вздохнув:  "Валяй,  Пупс,  казни  меня,
разбей мое сердце!", засыпает у нее на груди и храпит, как слон.
   Табита лежит неподвижно. Ей открылась  огромная,  удивительная  истина.
"Нечего и надеяться, что он будет вести себя разумно. Нет у  него  разума.
Ни уговоры, ни слезы, ничто не поможет".





   Удивление сменяется глубокой печалью. Ей кажется, она  полна  до  краев
такой тяжелой, такой бесконечной печали  и  мудрости,  что  никаких  новых
сюрпризов жизнь уже не может ей преподнести. "Чего-то  ему  недостает,  он
как ребенок. Надо быть с ним терпеливой, тактичной".
   Для начала ее материнское терпение выражается в  том,  что  она  лежит,
боясь шелохнуться, и твердит про себя: "Я-то глаз не сомкну, лишь  бы  его
не разбудить, а то он завтра будет ни на что не годен".
   Однако просыпается она в  половине  одиннадцатого  утра  от  того,  что
Бонсер сонно  обнимает  ее,  вздыхая:  "Ох,  моя  твердокаменная  женушка,
жестокое ты созданье!"
   Она говорит мягко, тактично: - Милый, надо нам было вчера  расплатиться
с хозяйкой, пока мы все не истратили.
   Он принимает этот намек вполне благодушно. - Не извольте  беспокоиться,
сударыня. Все будет в порядке. Иди сюда.
   - Но, Дик, уже поздно.
   - А куда нам торопиться?
   Он не спеша встает, улыбаясь, меряет шагами комнату.
   - Знаешь, кого я подою?
   - У тебя ведь целая куча адресов.
   - Это полковники-то? Надоело. Лучше я еще пощиплю этих двух ловкачей  в
"Красном Льве".
   - Дик, ради бога! - Она сбрасывает одеяло. -  После  того,  что  ты  им
наврал...
   - Ты опять за свое? А через минуту скажешь, что я ленюсь,  не  работаю.
Ну что тут прикажете делать?
   - Дик, я знаю, ты умница, но разве обязательно нужно...
   - А ты гляди  и  помалкивай.  Я  только  что  придумал  для  них  такую
наживку... - Он улыбается, предвкушая богатый улов. - Выкачаю этих удавов,
как насосом. Пошли, полюбуешься.
   Он тащит Табиту в  пивную.  Вчерашние  букмекеры  уже  там,  а  с  ними
чернявый молодой человек с наружностью боксера. Но  Бонсер  еще  не  успел
поздороваться, как чернявый срывается с места и говорит ему: - Что  это  я
слышу насчет уотлинговских акций? В этом городе единственный  агент  -  я.
Покажите ваше свидетельство.
   Бонсер негодует. И не подумает он ничего показывать, джентльмен  должен
верить джентльмену на слово. Чернявый сбивает с него шляпу, кто-то кричит:
"Очистить помещение!", и рыжий половой выталкивает Табиту на улицу  вместе
с двумя старухами уборщицами и вертлявым юношей в  котелке.  И  пока  она,
ошарашенная таким поворотом событий, отцепляет от себя двух старух,  дверь
распахивается снова, шляпа Бонсера проплывает по воздуху, а сам он катится
от порога, лежа на боку и отчаянно дрыгая руками и ногами.  Но  не  успела
она и вскрикнуть, как он уже вскочил и исчезает за ближайшим углом с такой
быстротой, что вместо ног мелькнуло мутное пятно.
   Только она подобрала его шляпу и  отошла  на  несколько  шагов,  как  в
пивную с ходу влетают два полицейских.





   Табита,  оставшись  почти  без  денег,  три  дня  не  получает  никаких
известий. Потом приходит телеграмма из Хитленда,  приморского  городка  на
юге. "Приезжай немедленно. Интересные перспективы".
   Чтобы купить железнодорожный билет, она снесла  в  заклад  свое  лучшее
платье и сбежала из дому, не заплатив хозяйке. Так  впервые  в  жизни  она
сама смошенничала. Достоинство ее уязвлено, и она негодует на Бонсера.  "Я
его избаловала. Он воображает, что я все стерплю. Но я ему докажу, что  он
ошибается. Именно потому, что он так безумно меня любит, я  могу  проявить
твердость. И ничего недоброго в этом не будет. Это единственный выход  для
нас обоих".
   И первые же слова, с которыми она обращается к  Бонсеру,  когда  он,  в
новой шляпе  и  новом  галстуке,  встречает  ее  на  вокзале,  звучат  как
ультиматум:
   - Мне очень жаль. Дик, но так продолжаться не может.
   Он отвечает, сияя улыбкой: - Вполне с тобой согласен, Пупсик.
   - Этот человек правду сказал про Уотлинга? Твои акции были фальшивые?
   - Понятия не имею. Мне их дали в пивной.
   - А мне ты, значит, просто наврал.
   Бонсер все еще благодушен. - Для  тебя,  видимо,  этот  вопрос  еще  не
решен?
   - Да, глупо было верить тебе. Но  это  в  последний  раз.  Если  ты  не
найдешь работу, настоящую работу, нам придется расстаться.
   - Правильно, Пупс. Прочная, постоянная работа. Только так.
   - Очень-рада, что ты наконец понял...
   - И я нашел ее, Пупс. Потому и вызвал тебя сюда.  Настоящая  постоянная
работа. Через одного знакомого.
   Табита насторожилась. - Какая же это работа?
   - В кафе. Играть на рояле.
   - А ты разве умеешь...
   - Нет, конечно. Зато ты умеешь. Я как услышал, сразу подумал о тебе.  И
начинать можно сегодня же. В четыре часа.
   - Но, Дик, я же не могу...
   - Как знаешь, только я не понимаю, зачем было  приезжать,  если  ты  не
намерена помочь. А  возможность  редкостная.  Это  Мэнклоу,  спасибо  ему,
оказал нам протекцию. Завтра уже было бы поздно.
   - Но, Дик...
   - Только просил бы больше не намекать мне, что я отлыниваю  от  работы.
Я-то ни у кого на содержании не состою.
   - Как тебе не стыдно!
   - А нет - так можно и расстаться, это ты права.
   - Ты не думай, я это не в шутку сказала.
   - Какие там шутки! Погода нынче прекрасная...
   Табита молчит, не снисходит до споров. А в четыре часа она  уже  играет
на рояле в кафе "Уютный уголок". Ее обязанности - играть в часы обеда, чая
и ужина. Плата - пять шиллингов в день и питание.
   - Тут открываются большие  возможности,  миссис  Бонсер.  Я  знал  одну
девушку, которая начала с того же, а теперь дает концерты в Альберт-холле.
   Это говорит Мэнклоу, знакомый Бонсера. Коренастый, рыжеватый, с широким
розовым лицом и в золотых очках. Его высокий лоб изборожден морщинами,  но
большой рот обычно кривится в усмешке,  словно  собственные  невзгоды  для
него - предмет забавы. Бонсер, как выяснилось, знаком с ним уже давно и  в
Хитленд приехал, чтобы пожить на его счет. Но Мэнклоу сейчас без работы  и
сам сидит на мели. Все, что он мог предложить Бонсеру, - это  разделить  с
ним мансарду в старой части  города,  а  теперь,  с  приездом  Табиты,  он
перенес свое ложе в чуланчик под скосом крыши.
   Табита, с первого взгляда невзлюбившая Мэнклоу главным образом  за  то,
что он грызет ногти и глазеет  на  нее,  пока  разговаривает  с  Бонсером,
воспротивилась было такому расселению, но Бонсер небрежно  оборвал  ее:  -
Брось, почему нам и не пожить в его комнате, подумаешь, барин.
   А Мэнклоу ничем не смутишь. Он подчеркнуто  внимателен  к  Табите.  Его
руки как бы ласкают ее издали, улыбка его оскорбительна. Он  намекает  ей,
что Дик Бонсер ее недостоин. - Разве это жизнь для такой женщины, как  вы,
Тибби?
   Табита, содрогаясь от этого обращения, отвечает строго:
   - Благодарю вас, мистер Мэнклоу, я вполне довольна моей жизнью.
   - Да, до поры до времени. - Он оценивает ее взглядом. - Я не  удивлюсь,
если скоро вы войдете в моду. К тому идет.
   - В моду?
   - Да. Я имею в виду ваш  стиль.  Пикантный.  С  уверенностью,  конечно,
сказать нельзя, но пышнотелые красавицы  уже  немного  приелись.  Я  лично
предпочитаю тип Венеры Милосской, в нем есть что-то  здоровое,  но  в  наш
испорченный век вполне можно ожидать, что модными  станут  личики,  как  у
церковных служек, как у этаких костлявых обезьянок.
   - Вы хотите сказать, что я похожа на обезьяну?
   Он вдруг улыбается во весь рот, показывая крупные белые зубы.
   - А что, и на это могут найтись любители. Кому что нужно. Я  знал  одну
девушку, так она вышла замуж за пять тысяч годового дохода, потому  что  у
нее была деревянная нога.
   И, снова обретя серьезность, он задумчиво  устремляет  очки  куда-то  в
сторону. - Я бы и сам не прочь быть женщиной, это таит  в  себе  кое-какие
возможности. - Мэнклоу часто возвращается к вопросу о возможностях.  -  Их
сколько угодно, Тибби.  Это  все  враки,  что  мир  жесток  -  он  мягкий,
податливый. Все дело в том,  чтобы  вовремя  заметить  трещинку  и  успеть
забить в нее клин.
   Сам Мэнклоу потерпел неудачу на многих поприщах: как учитель  в  школе,
откуда его уволили после какого-то скандальчика с отчетами, как  сотрудник
издательства, где он тоже пустился в спекуляции. А недавно его выгнали  из
местной газеты за то, что он предложил не называть некоторые имена в своей
корреспонденции о  судебном  деле.  Ходили  слухи,  что  скрыть  имена  он
предлагал за плату и что он вообще не чурается шантажа. Но  он  решительно
это отрицает. Его мечта - самому издавать газету, любую. - Возможности тут
необъятные.  Сейчас  всех  ребят  обучают  читать.   Все   помешались   на
образовании.  Что  ни  месяц,  появляется  какая-нибудь  новая  газета.  И
"Ответы" выходят, и вечерних листков без счета. Прямо болезнь, и с  каждым
днем все хуже. А чего же и ждать, когда развелось столько  школ?  Помяните
мое слово, через десять лет мы станем  республикой.  -  Он  возмущен,  что
никак не может найти  богача,  который  согласился  бы  финансировать  его
газету. - А уж газета будет - пальчики оближешь, и живая,  и  зубастая.  Я
кому только ни писал, никто мне не верит. Я и этому жмоту Сторджу написал,
в "Вереск", а он со мной на улице не здоровается. Совсем протух со  своими
деньгами. Впрочем, оно и понятно. В такой гнилой век кто не протухнет.





   Сторджа он показал Табите, когда тот выходил из гостиницы  "Вереск"  на
набережной.
   Хитленд - один из тех приморских городков с плохим  пляжем,  каменистым
дном, коротким променадом и без театра, куда охотно ездят люди, избегающие
толпы. В его немногочисленных пансионах и скверных гостиницах  из  года  в
год  селятся  судьи,  генералы,  процветающие  врачи,   даже   актеры   из
вест-эндских театров; и в первую очередь - любители  искусства.  Несколько
лет подряд в Хитленде устраивали курсы живописи,  там  даже  училась  одна
принцесса и два бригадира. А на летний  сезон  туда  выезжает  из  Лондона
художественный магазин, где можно увидеть все новинки.
   В таких местечках знатные  завсегдатаи  чувствуют  себя  хозяевами,  и,
когда Стордж совершает утреннюю прогулку по набережной,  кажется,  что  он
занимает весь тротуар. Это  мужчина  лет  пятидесяти,  среднего  роста,  с
большими светлыми глазами. Он и весь в светлых тонах - светлые с  проседью
волосы, большое белое лицо все в  морщинах,  крупный  белый  нос.  На  нем
бледно-серый свободного покроя костюм из какой-то  шелковистой  материи  и
белый галстук  с  большой  жемчужной  булавкой.  На  голове  -  панама  из
мягчайшей соломки. Он не спеша вышагивает рядом  со  своей  яркой,  видной
супругой, которая держит зонтик наперевес, как офицер на параде - саблю, и
всегда его окружает кучка знакомых - его, как выражается  Мэнклоу,  клопы,
блохи, мотыльки и тараканы.
   Среди них - Джобсон, который всегда идет с ним рядом с другого  бока  и
слушает  и  смотрит  на  него  восхищенно,  как  деревенский  простак   на
фокусника. Среди них и высокая желтолицая женщина в развевающихся  одеждах
- та обычно появляется,  когда  миссис  Стордж  отсутствует.  И  неизменно
два-три царедворца из молодежи: писатели, художник, выставивший в магазине
несколько импрессионистских пейзажей, которые Мэнклоу называет  копиями  с
французских прописей. Табита училась писать акварелью в школе, по образцам
Бэркета Фостера, и вполне согласна с Мэнклоу, что эти  картины  -  "мазня,
любой младенец коровьим хвостом лучше напишет".
   - Рисовать он вообще не умеет.
   - А между прочим, что-то тут есть.  Я  не  удивлюсь,  если  эта  манера
привьется.
   - Никогда такая чушь не привьется.
   - Не скажите. Старое-то порядком приелось. - И он продолжает задумчиво:
- Попробовать, может, и стоит. Вы правы, умения тут не требуется.
   Но Табиту возмущают и картины, и те, кто ими любуется. От  Гарри  и  из
"Панча" она знает, что такое эстеты: кривляки, безнравственные люди, враги
всего истинно британского.
   Одна из замашек  Сторджа  особенно  ей  претит.  Время  от  времени  он
останавливается и, сложив колечком большой и указательный палец,  подносит
их к глазам и озирает пляж и море.  Кто-нибудь  из  сопровождающих  тотчас
следует его примеру, раздаются довольные возгласы и  неожиданные  вопросы:
"А не лучше было бы убрать  эту  лодку  и  обойтись  без  той  толстухи  с
девочкой?"
   - Все напоказ, - говорит Табита, и Мэнклоу, разглядывая  богача  и  его
свиту своими холодными глазами, поясняет: - Эстетская поза.  Они  тут  все
насквозь эстеты. Особенно этот старикашка с его деньгами и фиглярством. Вы
не видели его журнал "Символист?" Он в прошлом году издавал,  вышло  всего
три номера. Но идея была правильная - немножко грязи в шикарной обложке.
   - Грязи?
   - А что я вам и говорю, Тибби. Десять лет назад у нас слово "черт" было
под запретом, печатали звездочки. А теперь издают Золя. Такие  возможности
открываются,  какие  были  только  перед  Французской  революцией.  -   Он
задумался, устремив взгляд в пространство. - И тогда начиналось так же,  с
непристойных книг. Руссо, Вольтер и прочие.  И  кончиться  может  так  же.
Забавно будет, если старому жмоту Сторджу перережут горло после того,  что
он печатал о культуре и о деспотизме цензоров.
   - Почему его журнал не имел успеха?
   - Боже милостивый! Откуда этой размазне  было  знать,  как  надо  вести
журнал,  что  он  вообще  умеет?  Вот  если   б   у   него   хватило   ума
посоветоваться...
   У Мэнклоу готовы планы для всевозможных изданий,  в  том  числе  и  для
эстетского ежеквартального обозрения. Он даже пытался  соблазнить  Сторджа
рисунками некоего Доби, молодого лондонского  художника,  который  еще  не
печатался. Мэнклоу выпросил у него рисунки, пообещав, что опубликует их, а
пока снимаете них грубые копии и предлагает по дешевке в пивных.
   До сих пор Табита только слышала об этих рисунках - она почти весь день
занята, к вечеру валится с  ног,  погулять  выходит  разве  что  утром,  с
Бонсером или с Мэнклоу; но однажды  наконец  она  видит  их  на  столе.  И
взрывается: - Фу, какая гадость, мистер Мэнклоу!
   Он улыбается ей дружески и печально. - Знаю. Хочется плеваться,  верно?
Но я про то и говорю. Идея-то правильная. Это и ново, и  порочно.  Критики
полезут на стену, а публика будет в восторге.
   Табита смотрит на него с ужасом. Ее охватывает  такое  отвращение,  что
сил нет оставаться с ним в одной комнате.





   Избавиться от Мэнклоу она решила еще и  потому,  что  так  счастлива  с
новым, добрым Диком. Никогда еще ей не было с ним так хорошо. И дело не  в
том, что он пылкий любовник. Как многоопытная жена, она уверяет себя: "Это
не так уж и важно". Главное, что он относится к ней дружески, уважительно,
заботливо. Он кутает ее, когда на улице ветрено, огорчается, когда  у  нее
болит голова. И хотя забирает ее жалованье, всегда советуется с ней о том,
как им распорядиться. Полкроны с каждой получки идет  в  копилку.  И  хотя
бутылка виски за три с половиной  шиллинга  предусмотрена  в  бюджете,  он
всегда целует Табиту перед тем, как истратить эту сумму, и  приговаривает:
- Ах ты моя домоправительница!
   Поэтому, вручив Бонсеру в пятницу вечером  свои  тридцать  шиллингов  и
опираясь на его крепкую руку, она сразу заговаривает о деле:
   - Скажи, Дик, тебе мистер Мэнклоу нравится?
   - Еще чего. Как мне может нравиться этот хам. Я просто о нем не думаю.
   - Тебе не кажется, что без него нам было бы  лучше?  Ведь  дела  у  нас
теперь пошли на лад.
   - Да, но от него есть кое-какая польза, и платить яму ничего  не  надо.
Вообще-то он свинья первостепенная, но со мной пока ведет  себя  прилично.
Ну беги, чисти зубки, а я только загляну в  "Козел",  справлюсь,  как  там
себя чувствует один мой приятель.
   - Не забудь про виски.
   - И верно. Спасибо, что напомнила, Пупс. Про виски не  забуду.  Спасибо
тебе, моя прелесть.
   Он приходит домой, уже отведав виски, сажает ее на  колени  и  начинает
щипать. Это признак  его  величайшего  расположения,  и  Табита  сразу  же
говорит: - Пойми, Дик, я просто не могу  больше  его  видеть.  Нам  просто
необходимо жить отдельно.
   -  Пупс,  кормилица-поилица,  глава  дома.  Она   повелевает,   и   все
повинуются.
   - И знаешь, Дик, милый, ведь если бы у нас  был  хотя  бы  еще  фунт  в
неделю, мы могли бы обзавестись настоящим домом.
   Бонсер, все пуще разогреваясь, пропускает этот намек мимо ушей и только
норовит ущипнуть побольнее, а когда  она  вскрикивает,  роняет  томно,  со
вздохом: - Как он любил свою Пупси!
   Но, проснувшись  утром,  он  слышит  слова  -  видимо,  конец  длинного
монолога: - ...всего две-три комнаты, но чтобы они были наши.
   Удовлетворенность  пробуждает  в  нем  лучшие  чувства.   Его   ленивое
добродушие граничит с нежностью. Он крепко обнимает  Табиту.  -  Миленькое
гнездышко для миленькой плутовки.
   - И тогда мы могли бы пожениться.
   - Пожениться? - Его опять клонит в сон.  -  А  куда  спешить?  Все  вы,
девушки, помешаны на браке. А по-моему, брак - это не так уж интересно.  К
чему ставить удовольствие на деловую основу.
   - Но, Дик, ты же обещал...
   - Да не пили ты меня, только все портишь.
   - Но не можем же мы так жить до бесконечности.
   - И не нужно. Ты всегда можешь съездить отдохнуть к братцу Гарри.
   - Как я могу просить у Гарри помощи, пока мы не женаты?
   - А ты не гадай, ты попробуй.
   - Дик, а ведь его помощь, возможно, понадобится.
   - Ну что ж, скажешь, что мы женаты. Я не против, могу подтвердить.
   - Да, но... А если у нас будет семья?
   Табита высказала эту мысль  небрежно,  просто  предположительно,  но  с
Бонсера сразу весь сон соскочил. Он быстро приподнялся. - Что? Ты о чем?
   - О, я еще не уверена, но...
   - Говорил я тебе, чтоб береглась. Ладно, теперь пеняй  на  себя.  -  Он
встает и поспешно одевается. Он в  ярости.  -  Боже  мой,  так  расстроить
человека, когда мне было так хорошо.
   Табита смотрит на него, не понимая. - Ты разве не рад, Дик?
   - Рад?! - Это сказано таким тоном, что Мэнклоу, высунувший было  голову
из своего чуланчика, тут же втягивает ее обратно.
   Табита медленно встает, надевает капот. Лицо у нее удивленное.
   - Ты правда не хочешь, чтобы у нас был ребенок, твой ребенок?
   Бонсер подходит к ней вплотную, чуть не касаясь носом ее лица.
   - Ну, заладила. Если ты воображаешь, что  этим  младенцем  можешь  меня
привязать...
   - Ничего я не воображаю. Я просто знаю, что ребенок твой и ты обязан  с
этим считаться.
   - Обязан?
   - Да, обязан. Право же, Дик, - в ее тоне слышно "Перестань ребячиться",
- до каких пор можно закрывать глаза на факты?
   - Какие факты?
   - Что ты только играешь в жизнь. Я вовсе не хочу тебя пилить,  Дик,  но
пойми ты наконец, что на одних увертках далеко не уедешь.
   Тут Табита ощущает на лице сильный тупой удар и  боль,  а  в  следующее
мгновение она лежит на спине, во  мраке,  пронизанном  вспышками  слепящих
комет. Кометы гаснут, она произносит  удивленно  и  жалобно:  "Дик".  А  с
трудом приподнявшись, как раз успевает увидеть, как Бонсер, в пальто  и  с
чемоданом, метнулся к двери. Дверь за ним захлопнулась. Табита  восклицает
в горестном изумлении: - Но это неслыханно! Я этого не потерплю!
   Из носу у нее хлещет кровь. Она встает, идет к  умывальнику.  Все  лицо
болит и, что еще хуже, безобразно распухло. Глаза быстро  заплывают,  боль
от носа  словно  растекается  по  всему  телу.  Она  садится,  прижимая  к
переносице мокрый платок, и думает: "Теперь я хотя бы знаю, что он  такое:
законченный негодяй и хам. И он меня никогда не любил. Я  больше  не  хочу
его видеть, никогда. Одно утешение - излечилась я от Дика Бонсера".
   Но ее уже трясет от рыданий, слезы хлынули из глаз, и она кричит: -  О,
как я его ненавижу!





   Вдруг она вскакивает, одевается в лихорадочной спешке,  сует  в  ноздри
вату, чтобы не капала кровь,  и  выбегает  на  улицу.  "Нет,  я  этого  не
потерплю. Я ему покажу. Брошусь в реку, нет,  лучше  под  поезд.  Да,  под
поезд". И цепляется за мысль о такой  кровавой  насильственной  смерти.  О
смерти-мщении.
   Она мчится куда-то, не  глядя  по  сторонам.  На  нее  кричат.  Кэбмен,
ругнувшись, осаживает лошадь, но поздно: оглобля задела ее по плечу, и она
с маху летит в канаву.
   Несколько молодых  людей  бросаются  ее  поднимать,  помогают  войти  в
магазин, мануфактурный. Табита ударилась головой, ее мутит, она еле слышно
бормочет: "Нет, нет, нет". Не надо ей бренди, никаких  утешений  не  надо,
она жаждет мстить. А между тем перед глазами у нее, в  зеркале,  возникает
какая-то расплывчатая  фигура:  молодая  женщина  с  подбитыми  глазами  и
распухшим носом, перепачканная грязью и кровью и корчащая  страшные  рожи.
Особенно ее поражает  шляпа  этой  женщины  -  большая  шляпа  с  цветами,
съехавшая набок, продавленная, так  что  цветы  повисли  вкривь  и  вкось.
Словом, очень  легкомысленная  шляпа.  И  почему-то  контраст  между  этой
легкомысленной шляпой и жалкими гримасами женщины невероятно смешон.
   Постепенно приходя в себя, Табита начинает понимать, как  нелепо  может
выглядеть горе; а потом, осознав, что это разнесчастное создание с синяком
под глазом, с распухшим носом, из  которого  торчат  пропитавшиеся  кровью
ватки, в грязной, изорванной одежде - она сама, внезапно заходится смехом.
   Молодые люди как будто испуганы. Кто-то кричит: "Эй, скоро  вы  там,  с
бренди?" Продавщица, худенькая женщина в черном, энергично шлепает  Табиту
по руке.
   - Но я... это не истерика, - лепечет Табита. - Просто  очень  смешно...
Надо же, чтоб все так сразу.
   Ей подносят стакан. Она хочет отказаться, но выпивает, чтобы не обидеть
того молодого человека, который бегал за бренди. "Благодарю вас, вы  очень
любезны". Но смех захлестывает ее, как волна. Опять она  -  та  школьница,
что безудержнее всех хихикала в воскресной школе. Этот смех поднимает  ее,
несет, растворяет ее волю, ее гнев. Сквозь слезы она пытается объяснить: -
Но я не... это не... это просто... ужасно смешно.
   Ее усаживают в кэб, и кэбмен, ворча, но втайне довольный, что  обошлось
без полиции, везет ее домой,  помогает  подняться  по  лестнице.  Мэнклоу,
трудившийся за столом над рисунками, встает с места, удивленно скаля зубы,
и при виде его Табиту опять разбирает смех.
   - Стерика, - кратко поясняет кэбмен. - Упала дамочка,  ушиблась.  -  Он
доводит Табиту до постели и проворно скрывается.
   Табита смеясь уверяет Мэнклоу: - Да это не... Я не... просто,  что  все
так сразу.
   Мэнклоу достал виски, и она опять выпивает.  Он  подсаживается  к  ней,
обнимает за плечи. - А ну-ка, рассказывайте.
   И Табита смеясь рассказывает: - Сначала Дик меня ударил. А потом  ушел,
бросил меня. А потом я хотела  броситься  под  поезд,  но  упала,  и  вот,
полюбуйтесь. Хороша?
   - Бедная Тибби. Так вы говорите, Дик ушел?
   - Да, и я рада. Я его ненавижу.
   Мэнклоу утешает ее. - Вы знаете, Тибби, я просто не мог понять, как  вы
терпите этого хама. Так с  вами  обращаться,  да  еще  когда  вы  в  таком
положении... Да, я знаю. Не хотел, да услышал. Мало что свинья, но и дурак
- пренебречь такой женщиной. - Голос его звенит от  презрения.  -  Круглый
дурак.
   - Да, я его ненавижу, не хочу его больше видеть.
   - И правильно. Вам ничего не стоит найти что-нибудь и получше.
   Табита заметила, что он радостно оживлен, но не придает этому значения.
Смех утомил ее, лишил сил, но и согрел. Она ощущает тепло, приятное тепло,
как бывает, когда выздоравливаешь и температура ниже нормальной, но  кровь
уже побежала по жилам.  И  это  животное  тепло  передается  душе.  Она  с
удовольствием чувствует на плече руку Мэнклоу. Она благодарна за  то,  как
он ловко, впору женщине, стягивает с нее платье, снимает  туфли,  обмывает
ей лицо и руки, укрывает ее перинкой.
   - Сейчас сбегаю в кафе, устрою, чтобы вас на сегодня освободили.
   - Но я не хочу туда возвращаться.
   - Не стоит, пожалуй, так сразу бросать работу.
   Она лениво думает: "О деньгах печется", но не испытывает ни  удивления,
ни гнева. Ей только забавно, и чувство это беззлобное. Она  улыбается  при
мысли, что этот отвратный Мэнклоу рассчитывает на ее  заработки.  "Да  еще
оба глаза подбиты! Что-то они там в кафе подумают".
   Но Мэнклоу все уладил. Через  сутки  Табита  опять  сидит  на  эстраде,
колотит по клавишам. Просто ее посадили спиной к столикам и  замаскировали
горшками с папоротником. Теперь все это уже не кажется ей забавным. Голова
болит, поташнивает, и никакими словами  не  выразить  отвращения,  которое
вызывает   в    ней    дешевенький    рояль    и    дешевенькие    мотивы,
игранные-переигранные. Тепло, родившееся тогда от беспричинного смеха, уже
не отрадно, оно жжет как огонь. Она уже не помышляет  о  самоубийстве,  ей
даже непонятно, как она могла принять такое решение, ведь  для  Дика,  как
она теперь говорит, это было бы  "много  чести".  Но  она  раздражена,  ее
снедает тревога, потому что жизнь ее лишилась цели и смысла.
   Мэнклоу все так же с ней мил; к ее удивлению, он  даже  стал  скромнее.
Перебрался из своего чуланчика  в  комнату  в  соседнем  доме.  Почтителен
безупречно и денег у нее не просит, так что в мансарде она полная хозяйка.
   Табита  ему  благодарна,  бывает  ему  рада.  На  улицу,  выходить  она
стесняется, пока не зажили синяки и ссадины, а читать никогда особенно  не
любила, так что не прочь послушать его забавную болтовню.
   В заботе о ее лице он заставляет ее  показаться  доктору.  С  восторгом
узнает, что нос у нее не сломан, велит втирать какую-то мазь.
   - Не в моем лице суть, - говорит Табита, - суть в том, что  мне  теперь
делать. Домой я просто не могу явиться.
   - Приведите в порядок лицо, - ухмыляется Мэнклоу, - там видно будет.
   - Что будет видно? Вот если бы мне найти работу получше...
   - Да, надо вам найти работу получше.
   Неделю спустя, когда ее нос уже обрел прежнюю форму, а темные круги под
глазами, по словам Мэнклоу, только усиливают  их  блеск,  Табита,  отыграв
дневную порцию, спускается с эстрады, и навстречу ей встают из-за  столика
двое мужчин: Мэнклоу и Джобсон, приятель Сторджа.
   Мэнклоу представляет ей Джобсона,  тот  выразительно  жмет  ей  руку  и
благодарит за доставленное удовольствие.  -  Но  я  слышал,  вы  серьезная
музыкантша, миссис Бонсер. Не надо бы вам играть в кафе...
   Табита  не  скрывает,  что  работа  в  кафе  ей  противна,  и   Джобсон
спрашивает, не согласилась бы она поиграть для его друзей,  которые  живут
здесь в отеле. "Люди по-настоящему музыкальные, они  сумеют  оценить  ваше
искусство".
   - Не такая уж я хорошая пианистка, мистер Джобсон. У меня и образование
не законченное.
   Однако Джобсон и слышать ничего не  хочет.  Он  заявляет,  что  великие
артисты всегда собой недовольны, а что Табита давно не упражнялась -  это,
разумеется, будет принято во внимание. Мэнклоу замечает с важностью: -  Не
отказывайтесь, Тибби. Знаете, какой это шанс.
   И Табита согласна, что отказываться нельзя.
   Мэнклоу ведет  ее  в  магазин  подержанной  одежды  и  чуть  не  силком
заставляет выбрать платье, слишком, на ее взгляд,  узкое  в  бедрах  и  со
слишком большим декольте. - Чего там стесняться, Тибби, бейте  по  ним  из
всех орудий. Такая фигурка - да это клад.  Дрезденский  фарфор.  Карманная
Венера. Смелее, победа вам обеспечена.
   И действительно,  вечер  Табиты  проходит  с  большим  успехом.  Друзья
Джобсона рукоплещут. Особенно старается Стордж. Пристально глядя на Табиту
своими светлыми глазами, он уверяет, что у  нее  "выдающийся  талант".  Он
уговаривает ее принять за концерт пять гиней и повторить его через неделю.
А пока - рояль в гостиной его номера к ее услугам: если  она  захочет  там
поупражняться, он почтет это за великую честь.





   Джобсон приглашает ее на обед, и она сразу же становится членом кружка,
который  увивается  за  богатым  дилетантом,  льстит  ему  и  болтает   об
искусстве. Ей они выказывают единодушное уважение. Как расценивает  миссис
Бонсер влияние Констебля на Делакруа?
   - Оно было очень хорошим.
   - Как это верно, - говорит Стордж. -  Да,  это  было  хорошее  влияние,
раскрепощающее.
   Табита впервые видит рисунки Бердслея, предмет восхищения всего кружка.
Она осторожно замечает: - Очень они все-таки причудливые.
   - Вот-вот, - говорит Стордж. - Она уловила самую суть.
   Великодушие новых друзей умиляет Табиту. Никогда еще она  не  встречала
людей, которым так хотелось бы сделать  тебе  приятное.  Особенно  Стордж.
"Право же, - думает она про своего благодетеля, - он  просто  душенька.  И
как мне повезло, что он  любит  искусство  и  любит  помогать  художникам,
музыкантам. Если он мне поможет встать" на ноги, я ему по гроб жизни  буду
благодарна".
   Миссис Стордж в отъезде, и Стордж ходит  с  Табитой  гулять  в  дальний
конец набережной, где почти  никто  не  бывает.  Своим  негромким,  мягким
голосом он беседует с ней об искусстве и о его врагах.
   - Ханжество, британское ханжество - вот его злейший враг, - говорит он.
- Художников у нас не щадят. -  Он  говорит,  что  все  англичане  -  рабы
условностей. - Люди ненавидят все новое, все значительное  потому  только,
что оно значительно, что оно грозит  пробудить  их  от  спячки,  заставить
думать и чувствовать - действительно думать, действительно чувствовать.  -
И, слегка склоняясь к Табите своим длинным белым носом, продолжает: -  Вам
я могу это сказать, миссис Бонсер, а вот миссис Стордж - нет.  Она  бы  не
поняла. - Он улыбается как заговорщик, и Табита отвечает:
   - С виду миссис Стордж мне очень понравилась, я уверена, что она  очень
хорошая.
   - Разумеется,  разумеется,  лучшая  из  женщин,  но  искусства  она  не
понимает, миссис Бонсер, это  не  артистическая  натура.  -  И,  помолчав,
принимается хвалить игру Табиты. Никогда еще музыка так его не  волновала.
У Табиты - подлинный талант. - Не могу выразить, миссис Бонсер, что значит
для меня дружба с вами. Это новая жизнь, новый прилив мужества.  Я  словно
заново родился.
   Табите странно это слышать и немного смешно, но Стордж говорит  не  как
вздыхатель, а как философ,  и  ей  становится  стыдно,  что  она  чуть  не
рассмеялась.
   - Вам не понять, миссис Бонсер, как в человеке может умереть жизнь, как
за несколько лет жизнь из  него  уходит  и  он  превращается  в  мертвеца.
Миллионы умирают вот так, на ходу. Вы видите их в любом омнибусе, в  любом
вагоне поезда - ходячие трупы. И они сами не  знают,  как  это  произошло.
Человек даже не  знает,  что  он  мертв,  пока  какая-нибудь  случайность,
какое-нибудь внутреннее переживание не вернет его  к  жизни,  и  тогда  он
может сравнить свое новое состояние с  прежним.  Да,  жизнь,  жизнь!  -  И
жадный длинный нос, делающий  сейчас  Сторджа  похожим  на  белую  борзую,
учуявшую дичь, выдвигается вперед. - Как она драгоценна,  как  таинственны
ее истоки. Красота, любовь, искусство. Но в конце концов, миссис Бонсер, -
и нос приближается к ее щеке, - стоит ли  удивляться?  Ведь  жизнь  -  это
опыт,  это  нечто  глубоко  личное,  это  чувство,  это  высокая  радость,
рождающаяся из ощущения...
   - Я тоже заметила, - говорит Табита. - Когда люди влюблены, они  всегда
такие оживленные, взволнованные.
   - Да, да, вы понимаете. Я так  и  знал,  что  вы  поймете,  это  второе
рождение, воскресение из мертвых.
   Как-то   вечером   все   разглядывают    последнюю    "Желтую    книгу"
[ежеквартальный иллюстрированный журнал эстетского направления, выходивший
в Англии в 1894-1897 годах], и Стордж показывает Табите рисунок Бердслея -
девушка в саду. - Хороша, изумительна.
   - Да, она, конечно... - Табита умолкает. Вернее, пожалуй, держать  свое
мнение при себе.
   - Вы себя не узнаете?
   - Я?
   - Вы же подлинный Бердслей, миссис Бонсер.
   И все наперебой повторяют, что она - подлинный Бердслей.
   - Красота бесспорная...
   Табита рассмеялась было, но прочитав в глазах Сторджа  печальный  укор,
снова, становится серьезной. А когда она описывает эту сцену Мэнклоу,  тот
цедит с гадливой усмешкой: - А что я вам говорил - ваш стиль в моде. И мой
вам совет - ловите момент, пока художники  не  придумали  чего-нибудь  еще
похлеще.





   Однажды Стордж,  помогая  Табите  спуститься  по  каменистой  тропинке,
дольше обычного задерживает ее руку в своей и говорит:
   - Вы показали себя таким прекрасным другом, миссис Бонсер, не могу ли я
вас отблагодарить хоть какой-нибудь малостью?
   - Но вы и так сделали для меня очень  много  -  разрешили  пользоваться
вашим роялем, приглашаете играть.
   - Что вы, что вы, это приятная обязанность. - А через полчаса повторяет
свое предложение: - Если возникнут у вас  какие-нибудь  трудности,  миссис
Бонсер, надеюсь, вы сразу же обратитесь ко мне, убедительно  вас  об  этом
прошу.
   Когда он заговаривает о том же в третий раз, Табита  понимает,  что  им
движет не просто дружеское участие. "Что-то он пронюхал, - думает  она.  -
Кто-нибудь насплетничал". Но симпатичнее Стордж ей не стал.  Она  убеждает
себя: "Это он по доброте говорит, он вообще очень добрый". Но что ее тайна
известна ему, ей не нравится. Никто не должен знать этой тайны, кроме  нее
самой и презренного Бонсера. Поежившись -  ветер  нынче  холодный,  -  она
поворачивает к дому.
   Следующий день обходится без встреч. К роялю она пробралась  по  задней
лестнице, играть вечером  отказалась  под  каким-то  предлогом.  И  только
собралась, как всегда, помолиться на сон грядущий, как  раздается  стук  в
дверь и входит Джобсон.
   - Прошу прощения, миссис Бонсер, но дело срочное. Завтра мне необходимо
на несколько дней уехать в Лондон.
   Табита уже накинула капот, она отзывается холодно: "Что ж, если  нельзя
отложить до завтра..." - и садится на стул с прямой спинкой.
   Джобсон нисколько не  смущен  и  в  отличие  от  Мэнклоу  не  старается
проявить такт и говорить обиняками. Он прямо приступает к делу.  Его  друг
Стордж, говорит он, очень ее полюбил и очень о ней беспокоится, потому что
слышал, что она брошена и ждет ребенка и что  у  нее  нет  денег.  Мистеру
Сторджу невыносима мысль, что  женщина,  которая  так  ему  дорога  и  так
талантлива и обаятельна, очутилась в столь" бедственном положении,  и  он,
кажется, придумал способ помочь ей.
   - Но почему он мне это сам не  сказал?  -  спрашивает  Табита,  жестоко
уязвленная бойкостью Джобсона.
   - Потому что вы ему не даете слова сказать, все время увиливаете. И еще
потому, что робеет. Фред Стордж большой человек, миссис Бонсер, - мы с ним
уже двадцать лет как друзья, и я горжусь этим, -  но  он  человек  робкий.
Вероятно, он ни разу и не говорил вам о своих  чувствах.  А  чувствует  он
сильно, это уж вы мне поверьте. Да, миссис Бонсер, шансы у вас нешуточные.
   - В каком смысле?
   - Идея у Фреда такая. Честно говоря, это была моя идея,  а  он  за  нее
ухватился. Вы едете во Францию, поживете  там  в  тихой  квартирке  -  там
хозяйка моя хорошая знакомая, - пока не разделаетесь с вашей заботой -  мы
обеспечим вам лучшую медицинскую помощь. А потом - потом  перед  вами  все
пути открыты. Фред ради вас готов на все, миссис Бонсер.
   - Но это будет стоить кучу денег.
   Джобсон делает широкий жест. - Фред будет только счастлив, и я тоже.  -
В его тоне вдруг прорывается веселая доверительность: - Право  слово.  Это
Фреду всего нужнее - чтоб была у  него  подружка,  с  которой  он  мог  бы
отдохнуть от своего нудного семейства.
   Табита, только теперь поняв, о чем речь, вскакивает  как  ужаленная.  -
Ваше поведение отвратительно, мистер Джобсон, а мистер Стордж и того хуже.
Вы хотя бы не побоялись сами явиться ко мне с вашим гнусным предложением.
   Джобсон тоже поднялся. Он крайне удивлен, но и рассержен. -  Не  хотите
же вы сказать, что этот тип был вашим мужем?
   - Пожалуйста, уйдите. Сейчас же.
   - А мне сказали, что вы просто кочевали с ним  с  места  на  место,  не
платя за квартиру. Очень сожалею, миссис Бонсер, если я  допустил  ошибку,
но, право же, мне дали понять, что такое предложение вас заинтересует.
   - Пожалуйста, уйдите.
   - Слушаюсь.
   Он уходит, а Табита укладывает чемодан. Она уедет из Хитленда первым же
поездом. От ярости она не может уснуть, а утром, когда  является  Мэнклоу,
встречает его испепеляющим  взглядом.  Но  Мэнклоу  не  смеется,  он  тоже
рассержен.
   - Значит, вы указали ему на дверь?
   Табита молча надевает шляпу. Пальцы ее дрожат от гнева.
   - Между прочим, Дик остался мне должен четыре фунта. Вы думаете мне  их
отдать или нет?
   - Надо полагать, это вы подсказали мистеру Джобсону такую замечательную
мысль? Сколько он обещал вам заплатить, если бы я согласилась?
   - Я хотел сослужить вам службу, Тибби. Когда  еще  вы  дождетесь  такой
возможности. Да этот старый кролик ради вас пошел бы на что  угодно.  И  к
тому же я вполне допускаю, что он импотент.
   Табита хватает чемодан и тащит к двери. Чемодан тяжелый, ее всю согнуло
на сторону. Мэнклоу пытается взять его, но она не дает, не  нужны  ей  его
услуги. Но он не отпускает ручку, так что часть груза  все-таки  берет  на
себя, и говорит с нею назидательным тоном:
   - Беда ваша в том, Тибби, что вы не хотите смотреть на вещи трезво. Да,
мы живем в мерзопакостном мире, но  это  не  значит,  что  нужно  лезть  в
бутылку, когда вам предлагают руку помощи. Я думал,  Дик  хоть  этому  вас
научил своей оплеухой.
   - Это на вас похоже.
   - Вы не дадите мне пока  два  фунта  в  счет  долга?  Я  ведь,  знаете,
поиздержался.
   Он не отстает от нее и на улице, пока она мечется  в  поисках  кэба.  -
Десять шиллингов за выпивку Джобсону и за починку башмаков, чтобы  сходить
за ним в "Вереск". А что я сводник, - добавляет он с мрачной укоризной,  -
так ради кого я, интересно, сводничал? Вам бы меня благодарить надо, а  не
злиться.
   Табита наконец увидела свободный кэб. Она открывает дверцу, но  Мэнклоу
крепко  держит  чемодан,  пока  дает  ей  последние  наставления.   -   Вы
представляетесь себе жертвой, Тибби, но для чего вы связались с Диком?  Не
для того же, чтобы распевать с ним псалмы?  И  не  на  коленях  вы  с  ним
стояли. Вам, Тибби, как и всем женщинам, нужно, чтоб и волки были сыты,  и
овцы целы - плясать до упаду, а в постель ложиться с нимбом на  голове,  и
чтоб ангельские хоры вас баюкали.
   Табита отвечает надменно: - Будьте добры, отдайте мой чемодан - если вы
не собираетесь его украсть.
   - Да не забудьте, за вами четыре фунта - четыре фунта, три  шиллинга  и
два пенса.
   Табита сидит в кэбе, гордо выпрямив спину, и думает: "Правду сказал Дик
- пошлый, противный хам. Как будто мне так уж хорошо было с Диком".
   Кэб подъехал к  вокзалу.  Носильщик  хватает  чемодан.  Табита  еще  не
решила, куда поедет, но внезапно ее охватывает тоска по дому, по  Гарри  -
он такой добрый, умный, все понимает. И, бросив носильщику: "Лондон",  она
берет билет.
   Поезд уносит ее из ненавистного Хитленда. "Можно ему и не рассказывать,
- думает Табита. - Просто поживу дома, пока не найду работу - любую,  хоть
уроки давать. Что-нибудь да найдется".





   Когда  она,  войдя  в  темную,  как  всегда,  прихожую  родного   дома,
натыкается на детскую коляску, ей сперва кажется, что она ошиблась дверью.
Но тут же выясняется, что коляска  попросту  заняла  место  подставки  для
шляп, а комод-сдвинут в сторону, чтобы подставка уместилась с ним рядом.
   - Это что за явление?
   Она быстро оборачивается. В дверях стоит Гарри с чемоданчиком  в  одной
руке и шляпой в другой.
   - Гарри! Это я.
   - Вижу.
   Она сейчас же замечает, что Гарри чем-то недоволен, и бросается ему  на
шею. - Гарри, ты не поверишь, какое это счастье - вернуться домой.
   - Гм.
   - Ты не очень обо мне беспокоился?
   - Нет, в этот раз мы и не ждали вестей.
   - Гарри, дорогой, я понимаю, я поступила  по-свински,  но  если  бы  ты
знал...
   - Извини, мне пора на работу.
   И оказывается, что Гарри теперь совсем не добрый. Он не  хочет  понять,
не хочет даже выслушать. Он вообще изменился. Вечно торопится,  кричит.  В
округе эпидемия инфлуэнцы, в трех домах ожидаются роды.  За  завтраком  он
терзается из-за своих пациентов, из-за того,  что  лошадь  плохо  ходит  в
упряжке,  из-за  неоплаченных  счетов.   Оказывается,   рождение   ребенка
потребовало огромных расходов, и к тому же Эдит, произведя  его  на  свет,
полностью обновила двои гардероб, чтобы вознаградить себя за этот подвиг.
   Эдит тоже изменилась, в еще  худшую  сторону,  чем  Гарри.  Табиту  она
встретила словами: "Опять явилась на нашу голову? Куда ты девала  ключ  от
сейфа?" А потом  почти  перестала  с  ней  разговаривать.  И  характер  ее
испортился, и красота исчезла. У нее  опять  новое,  уже  третье,  лицо  и
фигура. Она толстая, красная; щеки налились, а нос  все  равно  большой  и
тоже какой-то красноватый. Погрубела она страшно,  и  Табита  только  диву
дается - как может Гарри любить эту вульгарную бабу.
   Ребенок - мальчик, и, когда Гарри жалуется, что завтрак остыл или  обед
запаздывает, Эдит невозмутимо обрывает его: "Зато  у  тебя  есть  сын",  и
Гарри, морщась от бессильного отчаяния, убегает из дому.
   Табита с ужасом замечает, какой он стал старый, измученный. Она думает:
"Эта женщина сведет его в могилу". Но сострадания своего  не  высказывает,
чувствуя, что он почему-то на нее сердится.
   Оглядываясь на все то страшное и удивительное, что произошло с  ней  за
последние пять месяцев, она возмущается: "Ему и не интересно, как я  жила.
А я ведь признала, что поступила по-свински".
   Она старается держаться в стороне от этих недобрых, непонимающих людей.
Дает им понять, что скоро уедет -  вот  только  договорится  о  концертах.
Черпает утешение в высокомерии, этом прибежище  иждивенцев.  И  по  восемь
часов в  день  играет  на  рояле  с  остервенением  глубоко  разобиженного
человека.
   Не однажды, когда после утреннего завтрака ее вырвало и она прилегла  с
головной болью, Эдит приводит к ней Гарри, и он, осмотрев  ее,  спрашивает
своим  усталым,  словно  обессиленным  заботами  голосом:  -  Ты   сама-то
понимаешь, что с тобой?
   - Я же сказала, я сейчас же уеду.
   - А дальше что? Кто будет за тебя платить?
   - Сама, конечно.
   Эдит, встретив ее в коридоре, говорит:
   - Я бы на твоем месте либо выбросилась из окна,  либо  приняла  розовую
пилюлю.
   И в тот же день на камине в комнате у  Табиты  появляется  коробочка  с
розовыми пилюлями. Табита не верит  своим  глазам:  "Как  будто  я  дурная
женщина, как будто я на это способна".
   Поставлена под сомнение ее нравственность - вот что ее  бесит.  Схватив
коробочку, она бежит к Гарри в его приемную. - Смотри, что мне дала Эдит.
   Гарри смахивает коробочку в ящик стола. - А ты приняла их?
   - Разумеется, нет. Гарри, ты ведь не знал, что Эдит мне их подбросила?
   Он, словно негодуя, идет к двери, но на пороге  оборачивается.  -  Эдит
хотела сделать как лучше. Она желает добра тебе -  и  мне.  Ты  не  имеешь
права говорить о ней в таком тоне.
   - Так ты, значит, знал?
   - Пожалуй, лучше нам оставить этот разговор. Я вижу, ты  решительно  не
хочешь прислушаться к голосу благоразумия.
   - Благоразумия? - В этом возгласе изумление, отчаяние.  -  Это  потому,
что я не хочу идти на преступление?
   - А-а, вздор. - И он уходит, хлопнув дверью.
   В тот  же  день  Табита,  у  которой  осталось  еще  немного  денег  от
музыкальных вечеров в Хитленде, перебирается  в  пансион  в  Пимлико.  Она
решила, что готовиться к концертной деятельности у нее  нет  времени.  Она
будет давать уроки, даже играть в кафе - лишь бы не  оставаться  в  Кедрах
незваной гостьей.
   А дней десять  спустя  Мэнклоу,  все  еще  промышляющий  в  хитлендских
кабаках скверными копиями с шедевров Доби, получает коротенькое  письмо  с
вложением десяти шиллингов: "Дорогой  мистер  Мэнклоу,  это  только  часть
долга, больше вернуть сейчас не могу. Надеюсь, Вы здоровы. Я живу по этому
адресу временно, пока не устроилась с работой. Искренне Ваша, Табита".
   Мэнклоу решает: "Образумилась". Однако видит он  перед  собой  женщину,
которую едва  может  узнать.  Очень  худая,  нервная,  она  встречает  его
возгласом: "Мистер Мэнклоу, какой приятный сюрприз!"
   - Вы меня не ждали? - спрашивает он, неприятно озадаченный.
   - Я вам так рада!
   - А братец, значит, не возликовал?
   - О, брат отнесся ко мне очень хорошо, все неприятности от невестки. Вы
не поверите, мистер Мэнклоу... - И она рассказывает  ему,  что  случилось,
вкладывая все слова Гарри в  уста  Эдит.  -  А  еще  представляется  такой
респектабельной, такой набожной.
   - Ну понятно, как же иначе. Но послушайте, Тибби...
   - Вы еще в Хитленде это говорили - такие люди думают только о  себе,  о
своем так называемом положении в обществе.
   - А что им остается. Но, Тибби...
   - До чего же это все мерзко. - И Табита еще долго, пылая  негодованием,
поносит  респектабельных  людей.  Мало   того   что   англичане   неумные,
ограниченные, заявляет она, они  еще  самые  ужасные  на  свете  лицемеры.
Теперь она понимает, как прав был мистер Стордж. В Англии никому нет  дела
до искусства. Стоит  вспомнить,  как  обошлись  с  Уистлером,  как  ругают
импрессионистов. Что касается музыки, так им даже преподаватели не  нужны.
В агентствах только смеются над тобой, когда справляешься о работе.
   Мэнклоу кряхтит и ерзает на месте, но, услышав имя Сторджа, оживляется.
   - Правильно, Тибби, кто нам нужен, так это Стордж.
   - И главное, такое везде ханжество...
   - Минутку, Тибби,  вы  к  чему,  собственно,  ведете?  Хотите  повидать
Сторджа или мне связаться с его доверенным липом?
   - А кто его доверенное лицо?
   - Джобсон.
   - Недолюбливаю  я  мистера  Джобсона.  Вы  представляете  себе,  мистер
Мэнклоу... Роджер... эта женщина даже вздумала читать мне мораль.  Себя-то
она, конечно, считает безгрешной.
   - Да, да. Ну, время позднее, пора мне бежать. Завтра  вы  когда  будете
дома?
   - О, я буду дома все утро. Делать мне, в сущности, нечего. Но стоит  ли
вам зря тратить на меня время?
   - Думаю, что оно будет потрачено  не  зря.  Покойной  ночи,  Тибби,  не
забудьте помолиться.
   - О, с этим я покончила.
   И на следующий же день он приводит к ней Джобсона.  Происходит  деловой
разговор, на диво короткий и дружеский, с уточнением  многих  деталей,  но
несколько туманный по общему смыслу.
   Табита теперь же получит аванс, который позволит ей уехать в Париж и не
менее девяти месяцев заниматься музыкой. Джобсон подыщет ей там квартиру с
помощью одной знакомой, которая, как он говорит, все ходы и выходы  знает.
Закончив учение, она вернется в  Лондон,  где  тот  же  Джобсон  от  имени
Сторджа найдет ей квартиру на какой-нибудь тихой улице в Мэйфэре, в  доме,
где не  будут  возражать  против  рояля.  Тогда  она  с  легкостью  найдет
ангажемент.
   - И разумеется, я верну эти деньги мистеру Сторджу.
   - Разумеется.  -  Джобсон  полностью  с  нею  согласен.  -  Разумеется,
вернете, миссис Бонсер. Вы ведь знаете, какого высокого мнения он о  ваших
талантах. Он будет счастлив, если вы найдете им самое лучшее применение.
   Затем все трое отправляются ужинать в ближайший ресторан, где  Мэнклоу,
к удивлению и недовольству Табиты,  быстро  напивается  и  раз  за  разом,
наклоняясь к ней через  столик,  торжественно  провозглашает  тост:  -  За
таланты, музыкальный и прочие.
   Она облегченно вздыхает, когда Джобсон, бесцеремонно заявив:  -  Вид  у
вас неважный, мистер Мэнклоу, вам бы на  воздух  выйти,  -  поднимается  с
места.
   Джобсон очень зол на Мэнклоу. - Вы что, рехнулись? - ворчит  он.  -  Ну
вас с вашими милыми шуточками, из-за вас у меня чуть все не сорвалось.
   Но и Мэнклоу кипит от злости. Он огрызается:  -  Она  уже  второй  день
недотрогу из себя корчит. Глупость одна.  Да  еще  должна  мне  три  фунта
десять шиллингов.
   - Ладно, вы внакладе не останетесь. А что вы называете  глупостью,  так
это чувства. Я не бог весть какой знаток женщин, но одно  я  знаю,  мистер
Мэнклоу: у них имеются чувства. Так что отвяжитесь  от  Тибби,  я  сам  ею
займусь.
   Джобсон и правда усердствует. Он провожает Табиту в Париж и  устраивает
ее на новом месте. Он даже соглашается нанять ей учителя и взять  напрокат
рояль, хотя, на его взгляд, хватило бы и пианино. Но ему  хочется  угодить
Табите, потому что она, по его словам, проявила большое благоразумие.
   Из равновесия он вышел всего один раз - когда  выяснилось,  что  Табита
твердо намерена родить.
   - Но зачем она тогда поехала в Париж? - недоумевает Стордж.
   - А господь ее ведает, - отвечает Джобсон. -  Разве  женщин  разберешь?
Они сами не знают, чем руководствуются. Но вы не огорчайтесь, дружище,  мы
обеспечим ей хороший уход. Тут важны последующие меры, корсет и все такое.
А в общем-то, это неплохо: младенец ее укротит.
   - Укротит?
   - Ну да, с младенцем она попритихнет, это как пить дать.
   И предсказание его сбывается. Через полгода у Табиты рождается  сын;  и
на том все разговоры о концертных ангажементах кончаются или откладываются
на неопределенное время. А пока решено: она вернется в Лондон и будет жить
в квартире, которую предоставит ей Стордж.
   Квартира уже готова. Мало того, снять ее,  тоже  по  превосходной  идее
Джобсона, удалось, дав отступного прежнему съемщику, прямо  над  квартирой
самого Джобсона на Вест-стрит, возле парка.
   - Сможете там бывать, когда  скажете,  что  идете  ко  мне,  -  говорит
Джобсон, - а кроме того, я смогу приглядеть за малюткой  на  случай,  если
она вздумает выкинуть  какой-нибудь  фортель.  Впрочем,  такой  опасности,
по-моему, нет.
   И пока они в назначенный день ждут Табиту, он подбадривает  Сторджа:  -
Девочка она хорошая.  Вы  сами  подумайте  -  не  захотела  отделаться  от
ребенка. Все дело в том, Фред, что она получила строгое  воспитание.  Она,
можно сказать, из благородных, а это в конечном счете  всегда  к  лучшему.
Поначалу обходится дороже, но на поверку надежнее. В таких  случаях  важен
характер, да, вот именно, характер.





   Стордж  в  пятьдесят  три  года   -   человек,   проживший   безупречно
респектабельную жизнь. Он всегда был богат (капитал его вложен  в  оптовую
торговлю бакалеей); он удачно женился и имеет двух дочерей. И все было  бы
у него хорошо, если  бы  он  по  примеру  другого  богатого  дилетанта  не
пристрастился вместо гольфа к искусству.
   Его супруге в детстве внушили, что любить искусство  похвально,  но,  к
несчастью, она осталась верна своим ранним вкусам, в то время  как  Стордж
шел  от  Россетти  и  Рескина  к  Уистлеру  и  Суинберну,  а  от   них   к
импрессионистам; И миссис Стордж презирает такое непостоянство, эту погоню
за последней  модой.  А  уж  Бердслей,  последнее  увлечение  Сторджа,  не
вызывает у нее ничего,  кроме  отвращения.  Она  резонно  спрашивает,  что
хорошего может быть в искусстве, каждый штрих которого дышит  порочностью.
- Как оно может быть хорошим, - спрашивает она мужа, - если оно учит злу?
   И Стордж не может ей это объяснить.  Он  отвечает  только,  что  у  нее
устарелые взгляды, чем  еще  больше  роняет  себя  в  глазах  этой  сугубо
нормальной женщины.
   Обе дочери тоже воспитаны в презрении к отцу, так что в лоне семьи  ему
не у кого искать сочувствия. А это, естественно, толкает его на крайности.
Страсть к тому,  что  он  называет  открытиями  -  поиски  новых,  еще  не
оцененных талантов, - стала движущей силой его  жизни.  Она  заменила  ему
скачки, коллекционирование, азартные игры, охоту в джунглях; без нее он бы
погиб со скуки. И конечно, чем больше росла эта  страсть,  тем  меньше  ее
поощряли дома. Уже лет десять, как он охотнее принимает  своих  оборванных
или пьяных протеже в квартире Джобсона.
   Джобсон, давнишний друг, которого миссис Стордж  терпеть  не  может  за
вульгарность и дурное влияние на ее мужа,  только  рад  предоставить  свою
квартиру для содействия артистическим начинаниям Сторджа, а теперь  и  его
страсти к Табите. - Раз она вам нравится, старина, - сказал он однажды,  -
за чем же дело стало? Я почти уверен, что она не откажется. Поселите ее  в
холостой квартире.
   Стордж тогда покачал головой с печальной улыбкой. - Это  не  для  меня,
Джобсон. Не такой я человек.
   - А зря. Это как раз то, что вам нужно.
   "Поселить ее в холостой квартире". Эта мысль  преследует  Сторджа,  как
видение недосягаемого блаженства, как нечто слишком захватывающее, слишком
опасное. Но Джобсон только смеется над его страхами; он называет людей,  и
весьма уважаемых, которые содержат любовниц,  -  да  что  там,  он  сам  с
восемнадцати лет имел на содержании множество женщин.  Он  не  отстает  от
Сторджа, и наконец какими-то неисповедимыми путями тот оказался на  пороге
самого невероятного  в  его  жизни  приключения.  Он  будет  владеть  этой
красотой, этим живым произведением искусства, этой  женщиной,  которая  не
только  волнует  его  чувства,  но  и  пленяет  его  своей   симпатией   и
восхищением.
   Но сейчас он весь дрожит - минуты  тянутся,  а  ее  все  нет.  И  он  с
облегчением говорит Джобсону:
   - Теперь уж не приедет. Раздумала.
   Джобсон качает головой.
   - Не может она раздумать.
   Стордж беспокойно переступает с ноги на ногу.
   - Да, пожалуй. Жестокая это штука, Уолли.
   - Жестокая? Ничего подобного. Да вы,  если  хотите  знать,  ее  спасли.
Только ведите твердую линию. Держите ее в узде, голубчик. Она  молода,  но
уже хлебнула горя. Не торопите ее, пусть свыкнется  со  своим  положением.
Ведь ваше-то дело верное. Рано или поздно  она  у  вас  будет  по  струнке
ходить. Она же понимает, кому всем обязана.





   Громкий звонок в дверь. Новая  горничная,  нарядная,  молодая,  но  уже
вышколенная, идет отворять. По лицу Сторджа разливается  зелень,  по  лицу
Джобсона - легкий  румянец.  И  в  квартиру  вплывает  незнакомая  молодая
женщина, одетая во все французское, с новой посадкой головы, новым  лицом,
новой походкой, даже новой  фигурой,  а  за  ней  -  шотландка,  рослая  и
костлявая, как тюремная надзирательница, с младенцем на руках.
   Эта новая Табита, гордо вскинув голову  и  даже  не  поздоровавшись  со
Сторджем, спрашивает новым голосом, холодным и повелительным:
   - Будьте добры, как пройти в детскую?
   Джобсон бросается показывать  дорогу,  Табита  и  нянька  скрываются  в
детской.
   После долгого ожидания Джобсон убедился, что эпизод окончен, и  говорит
Сторджу, который, уже обретя почти обычный цвет лица, сидит, скорчившись в
кресле: - Ну вот, все в порядке.
   - В порядке?
   - Ага. Влетела птичка в клетку. Теперь смелее.
   Он уходит, а Стордж в тоске и страхе прислушивается к плачу  ребенка  и
резким замечаниям шотландки.
   Потом он тоже уходит - украдкой, как вор.
   Но на следующее утро, едва он приехал к  себе  в  контору,  ему  подают
записку: "Дорогой Фред! Вчера вода  для  ванночки  была  совсем  холодная.
Прошу Вас, займитесь этим немедленно.  Табита  Бонсер".  И  всю  ближайшую
неделю он ведет переговоры с водопроводчиками и разыскивает  патентованные
сушилки для полотенец.
   На его предложение, высказанное крайне робко, - купить Табите несколько
платьев, которые,  как  ему  кажется,  больше  подошли  бы  к  ее  хрупкой
внешности, чем парижские модели,  -  она  отвечает  отказом.  И  негодует,
получив от него в подарок браслет.
   Наконец она соглашается принять от него новое платье - только для того,
чтобы поберечь парижские туалеты, - но надевает его так  неумело,  что  он
вынужден призвать на помощь горничную.
   И к гостям его она  выходит  лишь  изредка.  Он-то  мечтал,  как  будет
показывать друзьям свое новое сокровище, свою  бердслеевскую  женщину.  Он
придумал, что будет водить ее в тихие, почтенные рестораны, где его старые
приятели  -  ученый  филолог  Гриллер  или   критик   Дьюпарк   -   смогут
познакомиться с его другом, прелестной молодой вдовушкой миссис Бонсер,  а
затем провести вечер у нее дома. Но раз за разом, когда все уже  устроено,
Табита подводит его, ссылаясь на недомогание ребенка. Если он решается  ее
упрекнуть, она в сердцах возражает: - Не могу я  выезжать  в  свет,  когда
Джонни болен.
   И Джобсон, от души сострадая другу, пытается  его  утешить:  -  Дорогой
мой, эти потаскушки все такие, когда обзаведутся младенцем. Либо  они  его
ненавидят, либо боготворят. Но это опасно.  Если  она  увидит,  что  может
вертеть вами как хочет, она станет этим злоупотреблять. Надо  ей  внушить,
чтоб знала свое место.





   Стордж все еще обдумывает этот совет, когда однажды  вечером,  явившись
на Вест-стрит и, как всегда, с  великими  предосторожностями  проникнув  в
квартиру, он слышит мужские голоса. А войдя  в  гостиную,  застает  Табиту
оживленно беседующей с тремя мужчинами. Один из них -  Мэнклоу,  другой  -
прыщавый юноша с целой копной черных волос, а третий -  томный  верзила  с
непомерно длинной физиономией.
   - А-а, Фред. - Табита весело  вскакивает  с  места.  -  Мистер  Мэнклоу
вернулся, как хорошо, правда?  А  это  мистер  Доби,  автор  замечательных
рисунков, и мистер Ходсел, он пишет романы.  Вот,  глядите,  ведь  правда,
мистер Доби талантлив? - Она достает из папки рисунок.
   Стордж, немного сбитый с толку, а потому напуская на себя  важный  вид,
разглядывает рисунок под названием "Онан среди скал" и говорит: - Да, да.
   - Вы, кажется, шокированы? - вызывающе спрашивает Табита. - Это не  так
респектабельно, как Бердслей?
   - Очень интересно.
   И Мэнклоу, даже не потрудившийся вынуть изо рта папиросу,  замечает:  -
Вот  именно,  мистер  Стордж,  Тибби  правильно   сказала,   Бердслея   он
переплюнул. Советую обратить на него внимание, не то мистер Ринч его у вас
перехватит.
   Мистер  Ринч  -  квакер,  банкир,  известный,  как  и  Стордж,   щедрой
поддержкой молодых  дарований,  но  обычно  лет  на  десять  отстающий  от
времени.
   - Ринч - миллионер, - сухо произносит Стордж. - Он может себе позволить
бросать деньги на ветер.
   - Фред! - восклицает Табита. - Вы же не допустите,  чтобы  мистер  Ринч
вас опередил. Вот и мистер Мэнклоу говорит, если вы от  него  отвернетесь,
он пойдет к мистеру Ринчу.
   - Что нам  требуется  в  Англии,  -  говорит  Ходсел  высоким  сердитым
голосом, - так  это  нечто  действительно  изысканное,  отмеченное  особым
cachet [отпечаток, печать (франц.)].  Нечто  не  столь  тяжеловесное,  как
"Желтая  книга",  и  гораздо  более  смелое.   Те,   кто   помнит   вашего
"Символиста"...
   Стордж заявляет, что не  собирается  повторять  такой  дорогостоящий  и
обременительный эксперимент.
   - Знаете, что вас подкосило, мистер Стордж? - говорит Мэнклоу. - Что  у
вас не было хорошего редактора, человека, изучившего спрос.
   - Да, Фред. И знаете, мистер Мэнклоу сейчас как раз свободен. Он бросил
ту работу в Глазго. Вы могли бы взять его редактором и напечатать  рисунки
мистера Доби. А у мистера Ходсела есть готовый роман,  который  отказались
печатать все издатели - все _респектабельные_ издатели. - Никакими словами
не описать, сколько презрения вкладывает Табита в это слово.
   - В высшей степени интересно.
   Стордж, захлестнутый разноречивыми побуждениями, странными чувствами  -
не то чтобы досадой и не то чтобы ревностью, - напускает на себя еще более
важный вид. - И о чем же этот роман?
   - Об одном священнике, который сбежал с монахиней. И там  разоблачается
вся религия, показано, что это сплошное ханжество.
   Мэнклоу  поддерживает  ее.  Он  напоминает,  что   с   распространением
образования массы все больше отворачиваются  от  церкви.  А  церкви  крыть
нечем. После Дарвина она и так уже дышит на ладан.
   - Но сам Дарвин... гм... был добрым христианином.
   - Я тоже добрый христианин, - ухмыляется Мэнклоу. - И все мы,  надеюсь,
тоже. Я только объясняю, каковы современные веяния. И я вполне согласен  с
Тибби, что...
   Стордж, атакованный со всех сторон, упорно защищается. Но молодые  люди
расходятся только в полночь, а тут уж и ему пора домой в Кенсингтон.
   Но на следующий день у Табиты опять пьют чай Мэнклоу, Доби  и  еще  два
молодых писателя, и все они громогласно ратуют за новый журнал, призванный
покончить  с  приличиями  и  респектабельностью,   низложить   церковь   и
разгромить Академию.
   Сторджу  не  внове  то  неистовство,  с  каким   его   молодые   друзья
обрушиваются на все устоявшееся и признанное; на всякую прочную репутацию;
на Киплинга, Родса, Теннисона; на идею империи. Они ненавидят всю  систему
старого общества, и оттого, что система эта широка и  всеобъемлюща,  столь
же всеобъемлющи их нападки. Им ненавистно не  только  понимание  искусства
как  функции  общества,  в  котором  Академия,  как  и  церковь,  является
организацией,  призванной  охранять  определенные  критерии  общественного
вкуса, но и нравственная его суть.  Поскольку  для  предыдущего  поколения
идеалами были чувство долга, служение родине, семья и государство, они все
это отметают, а превозносят эгоцентризм,  самовыражение,  самоутверждение,
искусство ради красоты. Стордж считает, что по молодости лет  они  хватают
через край, и не принимает их слишком  всерьез.  Очень  уж  часто  он  был
свидетелем того, как менялись оценки:  Рескин,  которого  боготворили  как
пророка, а  потом  поносили  как  шарлатана;  взлет  и  падение  философии
радикализма. Его тревожит другое - как сильно все эти разговоры влияют  на
Табиту. Никогда еще он не видел ее такой  оживленной,  такой  красивой.  И
когда она, разрумянившись, сверкая глазами, обличает брак как преступление
против любви, сущность которой - свобода, он разрывается между восхищением
ею и ужасом при мысли, что гнев ее направлен против него,  и  в  голове  у
него мутится.
   - Но почему, Фред, почему? - кричит она на него. - Почему вы не  хотите
понять, что мы просто обязаны протестовать против этой мерзости?
   Теперь он страшится вечеров в конце  недели,  когда  можно  ночевать  у
Табиты. Мало  того,  что  ему  стелят  постель  в  гардеробной,  что,  как
правильно заметил Джобсон, само по себе нечестно и унизительно, но к  тому
же он еще подвергается непрерывным нападкам в связи с журналом.
   - Но почему вы отказываетесь, Фред? Какие у вас  основания?  Должны  же
быть какие-то основания.
   А избежать этих вечеров он не может. Дело в том, что Табита, которая  в
первые три месяца относилась к его визитам вполне равнодушно, теперь  сама
его зазывает - наверно, затем, чтобы приглашать и Мэнклоу изводить его,  а
потом изводить его самой. Всякий раз, как миссис Стордж уезжает за город и
ему разрешается побывать у Джобсона, она посылает за ним.
   - Вот, взгляните, - говорит она как-то раз, протягивая ему новый журнал
небольшого формата. - Я  давно  хотела  вам  показать.  Очень  неплохо,  и
издание обошлось всего в пятьсот фунтов.
   Табите, которая год назад  не  решилась  бы  истратить  целый  фунт  на
шляпку, пятьсот фунтов уже кажутся мелочью.
   Стордж после отвратительного вечера, проведенного с приятелями Мэнклоу,
решается выказать неудовольствие. - Милая  Берти,  пятьсот  фунтов  -  это
только начало. Тратить деньги можно и более приятными способами, а я и так
ухлопал их достаточно, мало что получив взамен.
   Табита, вскинув голову, уточняет: - То есть на меня?
   - Да нет, на то символистское обозрение. Право же, дорогая, довольно  с
меня разговоров об издании журнала. Надоело.
   - Вы хотите сказать, что это я вам  надоела.  Пожалуйста,  не  спорьте.
Какой еще смысл могут иметь ваши слова? - Она явно ведет дело к ссоре.
   Но Стордж, помня совет Джобсона, решительно  направляется  к  двери.  -
Извините, но мне пора.
   - А разве вы не собирались остаться?
   Ее удивление придает ему твердости. - Я  передумал.  -  Весь  дрожа  от
ярости и тревоги, он едет ночевать в свой клуб. "Нет, больше  я  этого  не
потерплю. Это ни на что не похоже".





   Он  не  нарадуется  тому,  каким  успешным  оказался  этот  маневр.   В
понедельник утром в конторе он получает от Табиты письмо с приглашением  к
обеду - у нее сегодня будет вкусный обед.  И  в  постскриптуме  добавлено:
"Или после обеда. Но жду обязательно.  Про  журнал  разговоров  не  будет.
Сожалею, что столько с ним приставала".
   Стордж, торжествуя, пишет  в  ответ,  что  постарается  приехать  после
обеда. Как истинный победитель, он великодушен, но не слаб. Он едет к ней,
но едет поздно и в квартиру входит  изящно-горделивой  походкой  -  так  и
видно, что после стольких унижений он и сам это сознает. Табиту он застает
в капоте и слегка этим  озадачен.  Как  трагедийная  королева,  она  стоит
неподвижно, пока  он  не  закрыл  за  собою  дверь,  а  тогда  произносит,
подчеркивая каждое слово: - Мистер Джобсон говорит, что  я  плохо  с  вами
обращаюсь и вам это надоело.
   Стордж уже всполошился. Он чувствует, что взятый им твердый курс не дал
ожидаемых результатов. Он отвечает, что всем, решительно всем доволен.
   Но Табита хмурится презрительно и надменно. - Я не желаю, чтобы  мистер
Джобсон называл меня хапугой. Это неправда. Я отлично понимаю, что  вы  за
меня заплатили, но просто думала, что, когда товар вам понадобится, вы его
возьмете. - И  добавляет  с  убийственным  сарказмом:  -  Надеюсь,  вы  не
считаете меня _респектабельной_ особой.
   Стордж,  возмущенный  такой  грубостью,   кричит,   что   она   неверно
истолковала его чувства, что Джобсон вмешивается не в свое дело. Но Табита
уже удалилась в спальню, и через полчаса несчастный слышит,  что  она  его
зовет. И он терзается, не зная, как поступить - устоять  и  тем  до  конца
обострить и без того мучительную ситуацию или послушаться и создать  новую
ситуацию, еще более мучительную. Он проклинает тот час,  когда  последовал
совету Джобсона. Он думает: "Возможно, я проявил слабость.  Возможно,  она
мной помыкает. Но не могу я себя переделать, и  положение  это  ужасно.  А
главное - ей даже невдомек, какое  здание  она  разрушает,  к  чему  хочет
свести наши отношения. Слишком она молода, слишком примитивна, она сама не
понимает, что делает".
   Опять он слышит зов Табиты - повелительный, раздраженный. И, так  и  не
приняв никакого решения, безнадежно махнув рукой,  уступает  чужой,  менее
щепетильной воле.
   В спальне полная тьма, он пробирается ощупью, под градом  окриков:  "Не
свалите столик! Осторожно, там часы!" Он весь вспотел  от  страха,  а  еще
больше от стыда, ибо отнюдь не  уверен  в  удаче.  Но  видимо,  скромность
Табиты столь же условна, как и ее взгляд на всю процедуру.  Она  принимает
его с властной энергией,  еще  более  пугающей,  чем  ее  ультиматум.  Она
восклицает: "Не желаю больше видеть мистера Джобсона?", я бедняга  кажется
себе всего лишь орудием мести. Но  в  ответ  на  его  вскрик  она  говорит
снисходительно  и  удивленно,  как  неловкая  рассеянная  нянька,  которой
внезапный плач ребенка напомнил о ее обязанностях: - Больно? Ну  простите,
я нечаянно.
   Эти слова вызывают в его измученной душе странный  отклик.  Они  задели
какой-то глубинный таинственный нерв, и нерв этот  еще  вибрирует  наутро,
когда он, обессиленный, изнасилованный, изнывая одновременно  от  райского
блаженства и адского отвращения к себе, тащится к столу завтракать.
   Табита уже час как  на  ногах.  Он  слышит,  как  она  высоким,  резким
голоском отдает распоряжения в детской, на кухне, и наконец она  входит  и
спрашивает, сварить ли ему еще яйцо.
   И, убедившись, что она нисколько не смущена, а, напротив,  приветливее,
чем когда-либо, словом, что для нее эта ночь была не позорной комедией,  а
всего  лишь  разумным  шагом,  необходимым,  чтобы   разрядить   моральную
атмосферу, он начинает оживать. И тот нерв  уже  поет,  как  провозвестник
совсем  новых,  более  сладостных  отношений.  Его  душа,  исстрадавшаяся,
израненная,  расцветает  в  предвкушении  огромных,  немыслимых  радостей,
которые  сулит  ему  любовь  и  сочувствие  этой  восхитительной  женщины.
Неожиданно он встает из-за стола и целует Табиту. - Ты моя радость, Берти.
   - Конечно. - Поцелуй, кажется, немного удивил ее. - Кофе налить?
   Она садится, наливает ему кофе и задумчиво смотрит  на  него,  пока  он
пьет. А потом испускает долгий душераздирающий вздох.
   - Милая, ты устала. - Он полон нежной заботы.
   - Нет. - И снова глубокий вздох.
   - Так в чем дело? Джонни здоров?
   - Да, да, я просто подумала... но об этом ведь нельзя говорить?
   - О чем?
   - Почему ты так ненавидишь мистера Мэнклоу?
   - Я помню время, когда ты тоже его не любила.
   - О, я знаю, он немножко... как бы  это  сказать?  Но  он,  безусловно,
человек исключительный. Такой умный и смелый. Не боится прямо сказать, что
думает о королеве. Понимает, как  все  на  свете  прогнило.  И  хочет  это
изменить. Не желает сидеть сложа руки.
   Стордж молчит. Ему невыразимо горько. Чувство это так  сильно,  что  он
сам  поражается,  ничего  подобного  он  еще  не  испытывал.  Наконец   он
произносит: - Мэнклоу здесь что-то частенько бывает.
   - Ну и что?
   Стордж даже вздрагивает, до того резко  это  прозвучало,  но  гнев  его
нарастает.
   - Как ты сама только что признала, он хам и ловкач. Так стоит ли так уж
его поощрять?
   - Это Джобсон на меня донес? - Сказано негромко и спокойно,  словно  ей
просто важно установить факт.
   - Дорогая моя, неужели ты думаешь...
   Табита взрывается: - Не прикидывайся дурачком, Фред. Твои шпионы  грубо
работают. - Она убегает в спальню и захлопывает дверь.
   Стордж, сердясь и волнуясь, идет  за  ней  следом,  но  дверь  заперта.
Постучать значило бы подвергнуться новому унижению. Ему  остается  одно  -
уйти.





   Джобсон уже не скрывает беспокойства. Его, говорит он,  давно  тревожит
то,  что  творится  у  Табиты  в  квартире.  "Понимаете,   голубчик,   она
вообразила, что может из вас веревки вить. А  когда  женщина  вобьет  себе
такое в голову, на нее удержу нет. Если вы не порвете с этой бабенкой,  вы
пропали. Для человека в вашем возрасте это черт знает какое  положение.  Я
знаю нескольких мужчин, которых такие девки буквально  сгубили.  Им,  если
закусят удила, на все и на всех наплевать. Гоните ее в шею. Мне жаль,  что
вы с ней  встретились,  что  я  же  вам  ее  подсунул.  Каюсь,  мне  тогда
показалось, что ее приличное воспитание - своего рода гарантия. Но в таких
делах лучшие часто оказываются хуже всего, и наоборот".
   И  он  предлагает  подыскать  Сторджу  девушку,  простую,  без   затей,
фабричную работницу либо конторскую служащую, и приводит в пример  себя  и
свою  очередную  подругу,  некую  Мэдж  Мун.  Она  работает  в   страховом
агентстве. - Три фунта в неделю, и ни  одной  неприятности  я  от  нее  не
видел. А почему? Да потому, что она знает: стоит ей пикнуть -  и  все,  до
свидания. Дисциплина, голубчик, вот в чем секрет,  особенно  с  бабами.  А
почему? Да потому, что у них нет правил. Полный сумбур в голове. А  только
дай им волю - устроят тебе веселую жизнь.
   - Это я понимаю, - с отчаянием соглашается Стордж. - Да, веселая жизнь.
Она так неразумна, так ненадежна. Обязательств для нее не существует.  Да;
надо кончать.
   - Вот именно. И сейчас самое время,  раз  вы  поссорились.  Пошлите  ей
небольшую сумму, если захочется  -  оплатите  счета  и  дайте  знать,  что
квартира сдается. При таких отношениях что хорошо? Что ты ничем не связан.
   - Да, она ведет себя очень плохо, просто бессовестно.
   Стордж из своего служебного кабинета  пишет  Табите  письмо  на  восьми
страницах,  в  котором  с  достоинством   разъясняет   ситуацию,   отчасти
оправдывается и намекает,  что  примирение  не  исключено  -  конечно,  на
известных условиях.
   Проходит неделя, ответа нет, он начинает терять в весе. Пиджак висит на
нем, как тряпка, даже жена замечает это и спрашивает, не болен ли он.
   - Нет, милая, это, наверно, погода.
   - Тебе нужно отдохнуть. Слишком часто  ты  бываешь  у  этого  Джобсона,
из-за него и ложишься поздно, и пьешь много.
   Стордж не в силах даже заступиться за старого друга. Да  он  и  сам  не
может простить Джобсону, что тот навлек на него всю эту муку, этот  позор.
"Не мог оставить меня в покое. С  чего  он  взял,  что  мне  вообще  нужна
любовница? Я был вполне доволен  жизнью,  когда  он  затеял  эту  дурацкую
историю". И, встретив Джобсона на улице,  отвечает  на  его  сочувственный
возглас только угрюмым взглядом.
   Джобсон с огорчением отмечает  его  желтые  обвисшие  щеки,  несчастное
выражение лица. - Не вешайте голову, дружище! Худшее позади.
   - Мне-кажется, я ей ничем не обязан. Я сделал все, что мог.
   - Вам нужно сменить обстановку, голубчик. Что,  если  нам  на  недельку
махнуть в Париж?
   Стордж ухватился за эту мысль. - Да, да, отлично придумано. К чему  мне
здесь оставаться?
   Они тут же договариваются о подробностях, и Джобсон,  похлопав  старого
друга по плечу, снова просит прощения, что познакомил его с Табитой. -  Но
больше вы ее не увидите. Когда мы вернемся, ее  уже  не  будет.  Я  своими
руками ее выставлю. - И они расстаются.
   Стордж думает: "Ему кажется, что я с самого начала проявил слабость, но
это не слабость. Просто я не лишен человеческих чувств. А впрочем, с  этим
покончено. Это я решил  твердо.  Да  вернись  я  к  ней  после  того,  что
случилось, - любая катастрофа будет  мне  только  заслуженной  карой".  Он
вспоминает презрение Табиты, ее жестокость, представляет  себя  банкротом,
притчей во языцех, изгоем. И  тут  же  в  нем  подымается  желание,  такое
острое, такое мучительное, что ноги не держат и пот выступает на лбу.  "Но
это возмутительно, - думает он, - это страшно. Эта женщина меня погубит".
   Медленно бредя по тротуару, он начинает  постигать,  что  так  тревожит
Джобсона, какие новые бездны ужаса его подстерегают. И этот ужас гонит его
вперед, мутит голову, шепчет: "Да ну же, решайся.  Сейчас  ты  еще  можешь
спастись".
   От чего спастись? Он сам не знает; может быть, только от окончательного
решения. И на следующий день, бледный, дрожащий, он сидит в закрытом кэбе,
который во весь опор несет его на Вест-стрит. Как большинство сумасшедших,
он сознает, что сошел с ума. Он понимает и позорность, и опасность  своего
положения; и чем больше презирает себя, тем острей его радость. Он посыпал
главу свою пеплом и молится о том, чтобы быть втоптанным в грязь.
   Неужели Табита уехала? Он этого не переживет. Он  стрелой  взлетает  по
лестнице и, застав ее за штопкой чулок, вскрикивает, разражается  слезами,
падает на колени и целует ее руки.
   Табита сильно удивлена, слегка рассержена. - Осторожно, милый  Фред,  у
меня иголка. Почему ты не предупредил, что приедешь?
   Но, поняв, что он  явился  с  повинной  и  готов  пообещать,  что  ноги
Джобсона больше не будет в ее квартире, она постепенно смягчается. Да  что
там, такой доброты он от нее и не ожидал. Она целует его в лоб -  ни  разу
еще она его не целовала; берет с него обещание не уходить;  замечает,  как
втянулись у него щеки,  и  советует  попринимать  сироп  Пэрриша;  ласково
попрекает его за привычку простужаться и хлюпать носом - Совсем как Джонни
- и предлагает купить ему теплый нагрудник. Ему страшно, но  она  держится
так добродушно и снисходительно, что он захлебывается  от  любви.  Он  уже
клянет себя за слепую ревность, он говорит: - Ты моя жизнь, Берти.
   - Да, Фред, - воркует она, - я очень за тебя  беспокоюсь.  А  нагрудник
купи обязательно. Если будет шерстить, я подошью батистом.
   - Родная моя!
   - Но я вот о  чем  думаю,  Фред,  тебе  нужно  какое-нибудь  интересное
занятие. Мужчина не может жить без всякого дела.
   - У меня дела фирмы отнимают достаточно времени.
   - Это не  то,  в  контору  ты  не  можешь  не  ездить.  Нет,  что  тебе
действительно нужно, так это... ах ты господи,  я  ведь  обещала,  что  не
буду...
   Наступает долгое молчание. Потом  откуда-то,  словно  из  внутренностей
Сторджа, слышится хриплый голос: - Ты про журнал?
   - Понимаешь, Фред, это же для тебя,  это  было  бы  тебе  так  полезно.
Отвлекало бы мысли от скучной работы.
   - Я... я подумаю.
   - А что касается расходов, то мистер Ринч мог бы вступить в  половинную
долю, а вы с мистером Мэнклоу были бы редакторами.
   На это Стордж не отвечает. Как овца, которую ведут  на  бойню,  он  еще
упирается.
   И проходит около двух недель до того, как профессор Гриллер объявляет в
печати к сведению литературного Лондона, что  Фред  Стордж  основал  новый
журнал, и полгода до того, как журнал получает название. Но  после  долгих
споров кто-то предлагает спросить мнения миссис Бонсер, и  на  этом  споры
кончаются. Она выбирает "Бэнксайд" [одна  из  старейших  лондонских  улиц,
тянется  вдоль  южного  берега  Темзы  напротив  Сити;  здесь  во  времена
Елизаветы  находилось  несколько  театров,  в  том   числе   шекспировский
"Глобус", здесь лондонцы  развлекались  травлей  медведей,  здесь  позднее
селилось много писателей и драматургов],  к  этому  названию  склонялся  и
Мэнклоу, и Стордж тут же приходит к выводу, что лучше не придумаешь.





   Именно в эти полгода Табита начала приобретать известность и  постигать
роль хозяйки салона, а Стордж на правах раба стал пользоваться весом.  Ибо
теперь, укротив его, Табита прислушивается к его критике.
   - Милая Берти, - говорит он, к примеру, - ты меня прости, но я заметил,
что ты много рассказывала леди  Милуолл  про  Джонни,  и  она  очень  рано
уехала, даже не встретилась с Доби.
   - Она вспомнила, что обещала где-то быть.
   - А ты не замечала, что матери,  как  правило,  не  очень  интересуются
чужими детьми?
   - Понятно. Ты думаешь, ей стало скучно?
   В другой раз, расшнуровывая Табите корсет - как раб, он удостоен и этой
привилегии, - он роняет как бы невзначай: - Гриллер нынче за обедом что-то
не очень блистал. Боюсь, он был не в духе, как  бы  со  зла  не  наговорил
чего-нибудь.
   - Это я виновата?
   - О нет, дорогая. Но  конечно,  если  кто-нибудь  при  нем  упомянул  о
французских символистах...
   - Ну вот видишь, что-то я сказала невпопад. Ты бы мне это  записал  для
памяти. Сердить Гриллера никак не входит в мои планы. И  еще  запиши,  что
мистер Дьюпарк глух на левее ухо и был знаком с Теккереем.
   И теперь Табита не только  принимает  в  подарок  новые  платья,  но  и
показывается в них Сторджу перед тем, как выйти к гостям.  -  Так  хорошо?
Все на месте? - Когда же он мягко попрекает ее за излишнее  пристрастие  к
драгоценностям или оборкам, она отвечает высокомерно: - Как еще ты не  сам
покупаешь мне сорочки и нижние юбки!
   - А знаешь, любимая, это, возможно, было бы и неплохо. Хотя эти вещи  и
не на  виду,  они  тоже  кое-что  значат.  Хорошо  одетая  женщина  должна
чувствовать себя хорошо одетой и сверху и снизу, это ощущение очень  важно
для ее осанки, для всей манеры держаться.
   Вина и кухню Стордж взял на себя, не жалеет денег и проявляет  отменный
вкус. Через три месяца о прелестных вечерах у миссис Бонсер на  Вест-стрит
уже идет молва.
   Все гости, вероятно, говорят друг другу, что Табита - женщина с прошлым
и что она очень уж дружна со Сторджем, однако же  хвастаются,  получив  от
нее приглашение.
   Как известно, за последние десять лет несколько  других  дам,  возможно
умнее и красивее Табиты, но с несравненно  более  подмоченной  репутацией,
создали такого же рода салоны. В фундаменте общества ощущаются  изменения,
некие  подземные  толчки.  Как  следствие  какого-то  долго   нараставшего
напряжения внезапно образовались широкие трещины,  особенно  между  кругом
старой королевы в Виндзоре и кругом принца  в  Мальборо-Хаус  [Виндзорский
замок - резиденция английских королей; Мальборо-Хаус - дворец  в  Лондоне,
где вплоть до смерти королевы Виктории в  1901  году  жил  ее  сын,  принц
Уэльский,  будущий  король  Эдуард  VII].  Эта  весна  нового   богатства,
южноафриканского золота, поток которого, хлынув  в  метрополию,  вызвал  к
жизни столь разнообразную  и  диковинную  поросль,  эта  весна  пиратов  в
политике, трубадуров империи, искателей в искусстве и в науке  к  тому  же
еще расколола общество, так что купцы сделались богаче  герцогов  и  стали
задавать не столь скучные вечера и обеды.
   Ибо герцог, пусть и обедневший, все еще  представляет  собой  моральную
силу, способную держать в узде даже принцев,  так  что  они,  естественно,
предпочитают бывать в домах у новых людей, у карьеристов, домогающихся  их
расположения. А расположены они к развлечениям. Скука - вот что  разрушило
могучую  цитадель  старого  христианского  общества.  Спасаясь  от  скуки,
молодое поколение покидает Виндзор, и в  Англии  образуются  две  правящих
группы: старая, замкнутая, закоснелая в предрассудках клика, вымирающая от
дряхлости и от узости взглядов, и новая - эгоистичная,  часто  вульгарная,
но полная жизни. Она обожает любые новшества и  охотно  принимает  в  свои
ряды всякого, кто может развеселить.
   Миссис Бонсер и ей подобные, художники, писатели, актеры, драматурги, -
все это новшества, на них большой спрос, и вот почему в  салоне  у  Табиты
появляются не только товарищи министров, но и  пэры,  богатые  покровители
искусств, а также великосветская молодежь, и мужчины, и женщины.
   Эти последние ей,  впрочем,  не  очень  по  душе.  На  ее  взгляд,  они
легкомысленны, а сама она, на их взгляд,  все  же  немного  провинциальна,
слишком уж серьезна. И слишком  усердно  рекламирует  свой  журнал.  Ведет
какие-то  таинственные  разговоры   о   возможных   сотрудниках   с   этим
неаппетитным Мэнклоу. Заявляет во всеуслышание: "Если приедет Б., я сама с
ним поговорю". А тот отвечает через всю комнату: "Давно пора, а то  от  Ф.
ничего не дождешься".
   Такая конспирация раздражает даже тех, кто знает, что Б.  -  это  Буль,
последнее открытие Сторджа, а Ф. - это Стордж. Она граничит  с  наглостью.
Словно речь идет о важных вещах, недоступных для  посторонних.  Да  Табита
так и считает. Для нее проблема Буля очень важна: ведь Стордж заказал  ему
цикл сонетов на двенадцать страниц и соответственно сократил  политический
раздел, которым ведает Мэнклоу.
   Табита  терпеть  не  может  Буля.  Стоит  ей  услышать,  как  он  своим
неестественно высоким голосом обращается к Сторджу, и она вся кривится  от
отвращения, светский лоск сразу  с  нее  слетает,  и  на  лице  появляется
выражение, напоминающее прежнюю порывистую девчонку.
   Табиту  бесит,  что  ее  покровитель  и  раб   лебезит   перед   Булем.
Почтительность излучает даже изгиб его спины, даже его мягкая  белая  шея,
вытянутая вниз и в сторону,  когда  он  слушает  слова  поэта.  И  пальцы,
сцепленные за спиной, подрагивают - до того он радуется, что  такой  гений
удостоил его своей дружбы.
   Буль - хлипкий человечек без возраста, скорее всего, лет тридцати пяти,
с большой лысой головой на  длинной  шее  и  жидкой  бородкой.  Его  лицо,
длинное и тонкое, портит большой красный нос. У него  безупречные  манеры,
но до того подчеркнутые, что Табита едва может заставить себя быть  с  ним
вежливой. В ней закипает ярость, когда на ее глазах эти манеры, которые ей
кажутся такими наигранными,  на  других  действуют  неотразимо;  когда  за
обедом, сидя  между  мисс  Пуллен  в  бледно-желтом  одеянии  и  настоящей
графиней, леди Чадворт, в роскошном бальном платье, он  покоряет  и  ту  и
другую.  Леди  Чадворт  -  жена  министра  и  дочь  некой  весьма  грозной
герцогини. И муж и мать пришли бы в ужас,  увидев  ее  в  таком  обществе.
Именно поэтому она в восторге от своего приключения и с лучезарной улыбкой
внимает речам Буля, как прорицаниям оракула.
   "Да она просто дура, - сердито думает  Табита.  -  Я  уверена,  она  не
понимает ни единого его слова. А говорит он грязные, грубые вещи".
   Тем временем Буль, очень  довольный  и  собой  и  обедом,  уже  немного
опьянев и от шампанского и от женщин, которые всегда ударяют ему в голову,
объясняет своим соседкам по столу, почему порок следует не наказывать,  а,
напротив, поощрять.
   - Что есть порок, - спрашивает он, -  и  что  есть  добродетель?  То  и
другое - всего лишь форма, а можем ли мы сказать с уверенностью, что форма
не есть тюрьма души, ее оковы? - И, обращая взгляд сперва на мисс  Пуллен,
а затем на графиню, взывает к ним вполголоса: - Разве вы сами не  изведали
того освобождения,  какое  дает  порок,  вседозволенность?  Меня  называют
декадентом, но что такое декадент, если не  человек,  нарушающий  правила?
Да,  мы  живем  в  эпоху  декаданса,  но  декаданс,  упадок,   -   то   же
оплодотворение. Когда цветы увядают, ветер разносит семена. Наше  время  -
время дерзаний, когда мерзавцев  и  выродков,  ставших  неприемлемыми  для
цивилизации, таких людей, как я,  изгоняют  в  пустыню  на  поиски  нового
Клондайка, на строительство новых Городов. Ад и рай уже нанесены на карту.
Уэллс проник  своим  буром  в  глубины  мелкой  буржуазии.  Маршруты  Кука
пролегли даже в царство любви. В дикие, таинственные обиталища Эрота.  Да,
все пути открыты - до дна души, до самых нервов. Не осталось ни границ, ни
таможен, ни морали, ни стыда. Ведь стыд не что иное, как  шоры;  истинному
декаденту  скромность  чужда.  Он,  подобно  ребенку,   следует   невинным
извращениям самой природы.
   Дамы от Буля в восторге, и графиня приглашает его к чаю. А после  обеда
он читает - вовсе уж тонким голосом,  потому  что  от  шампанского  всегда
переходит на более высокий регистр, - длинную поэму о  сломанном  Пьеро  и
жестокой Коломбине. Читает он очень плохо, замирая на каждой  точке,  и  в
наиболее эффектных местах вытягивает шею и как-то причудливо ее  извивает.
Профессор Гриллер кривит губы в злой улыбочке - его задело, что  не  он  в
центре внимания. Дьюпарк, старик, культивирующий новых поэтов, если на них
можно наклеить старые ярлыки, и уже определивший Буля как нового Ронсара с
небольшой примесью Вийона, слушает  с  глубокомысленным  видом,  время  от
времени поглядывая на свою сигару, чтобы проверить, ровно  ли  она  горит.
Графиня, стараясь не шуметь, встает с места и все с  той  же  восторженной
улыбкой на лице исчезает за дверью. Она теперь поедет на бал  в  настоящем
высшем обществе. Цель ее достигнута - ей нужно было залучить Буля на  чай,
чтобы эпатировать своих великосветских друзей.
   "Ну вот, - думает Табита, - эта приезжала только ради Буля, потому  что
он со странностями. До того, что действительно важно, ей и  дела  нет".  И
еще  пуще  негодует  на  Буля  за   то,   что   им   интересуются   всякие
безответственные графини.





   Гости расходятся  в  полночь  с  громкими  изъявлениями  благодарности;
зевать они начинают только на лестнице. Даже  мисс  Пуллен  заявляет,  что
Буль - скучнейший собеседник.  Не  успела  дверь  закрыться  за  последним
гостем, как Табита в спальне уже срывает с себя нарядное  платье  резкими,
порывистыми движениями, что, как всегда, шокирует Сторджа  -  он  считает,
что прекрасные ткани заслуживают лучшего обращения.
   Как комнатная собачка, он теперь волен бродить  по  всей  квартире.  Он
заглядывает в разгромленную гостиную, возвращается в спальню.  -  Чудесный
вечер, еще  один  твой  триумф,  дорогая.  -  Каждый  успех  он  неизменно
приписывает Табите.
   - Все бы хорошо, если бы не Буль! - восклицает Табита, тряхнув головой,
чтобы рассыпались волосы. - Вечно он напивается и говорит, говорит...  все
такую чушь насчет декаданса. Скука смертная, и никакие  мы  не  декаденты,
это в "Панче" сидят декаденты.
   Сторджа умиляет ее горячность. Она сидит перед  туалетным  столиком,  и
он, взяв в руки длинную прядь ее волос,  сжимает  ее  любовно  и  бережно,
словно боясь сделать ей больно.
   - Да, исторический вечер. Ты это понимаешь, Берти?  Мисс  Пуллен  -  та
ведет дневник таких событий, это мне известно.
   Но Табита не мыслит столь широко. Она отнимает у Сторджа свои волосы  в
наказание за то, что он не в меру любезен с поэтом, и спрашивает: -  Ты  в
самом деле согласен напечатать двенадцать страниц его сонетов?
   - Дорогая моя, я только об этом и мечтаю.
   - Но это невозможно, у нас нет места. Я ему сегодня сказала, что они не
влезут.
   - Извини меня, милая, но это неправда.
   Табита, обернувшись, смотрит на своего раба с надменным изумлением. Она
замечает, что по всему его телу прошла  судорога.  Лицо  его  побагровело,
челюсть отвисла, во взгляде - страх и вызов.
   - Не глупи, Фред. Кому-то мы ведь должны отказывать.
   - Нет, Берти, нет, не хочешь же  ты  сказать,  что  предпочитаешь  Булю
этого Мэнклоу. Всякий, кто хоть сколько-нибудь разбирается...
   - Значит, у меня плохой вкус?
   - Н-нет, просто на этот раз я очень прошу тебя, моя радость...
   - Если мой вкус не хуже твоего, так чем ты недоволен?
   - Но у тебя вообще нет вкуса. Прости,  дорогая,  но  ты  сама  подумай,
откуда ему быть? Ты же в этом полный профан. Мнения у тебя предвзятые,  ты
слушаешь этого Мэнклоу...
   Табита злится так, словно ее укусила  овца.  И  взрывается:  -  Мэнклоу
стоит десятка твоих несчастных Булей. Он хоть понимает, что мерзость - это
мерзость. И не смей сокращать его раздел...
   Тут  и  Стордж  не  выдерживает.  Лицо  его  наливается  кровью,  голос
напоминает истерическое блеяние. - Это безобразие, я  этого  не  потерплю.
Это неслыханно... ты не имеешь права... Извини, но мне надо уходить. Я  не
могу... и если тебе это кажется смешно...
   А Табиту, с презрением взиравшую на это проявление страха и ярости, и в
самом деле разбирает смех. Она хочет справиться с этим ребячеством,  столь
неуместным в момент, когда колеблется ее  трон,  но  это  ей  не  удается.
Молодые мускулы еще не полностью подчинены  ее  воле;  уголки  пухлых  губ
подрагивают.
   - Нет, я вижу, с тобой говорить бесполезно. - Стордж весь дрожит, глаза
его полны слез. - Ты ничего не понимаешь. Нет у тебя ни  ума,  ни  сердца.
Извини меня... я болван.
   И тут смех одолевает Табиту. Она уже не может  противиться  этой  силе,
сметающей все, что осталось от ее манер, ее достоинство, ее  самоуважение.
Она бросается на кровать, задыхаясь от смеха. - Ой, Фред, если б ты  знал,
какой у тебя сейчас вид - умора!
   - Да, я болван, но извини, мне надо уходить. Прошу прощенья за... -  Он
как слепой идет к двери.
   Табита вскакивает с кровати и бежит за ним, все  еще  смеясь.  -  Фред,
Зайчик, ну стоит ли так волноваться! И никуда ты не  пойдешь.  -  Это  она
впервые назвала его Зайчик.
   - Нет, это слишком жестоко. Извини меня...
   - Ой, милый! - Она хватает его за фалды. - Не дури, идем в постель.
   - Нет, я не пойду в постель. Я наотрез отказываюсь... идти в постель. -
Голос его сорвался. Он стряхивает ее руку и исчезает. Ушел.
   Табита в ночной рубашке возвращается в спальню. "Что ж,  -  думает  она
посмеиваясь, - если ему угодно вести себя  так  глупо...  Сущий  младенец,
честное слово. Но кто бы мог  подумать,  что  он  так  расшумится!"  В  ее
усмешке, словно у няньки, поймавшей ребенка на  шалости,  удивление,  даже
удовольствие - вот он, оказывается, какой, с характером. "Подумать только,
- вздыхает она, забираясь в постель, -  так  наскандалить  из-за  каких-то
стихов. Ну да, я сама знаю, что не понимаю Буля, но, право же, это глупо".
   На следующий день, немного удивленная тем, что не получила  от  Сторджа
ни письма, ни цветов, ни извинений, она посылает ему записку:  "Не  забудь
про вечер для художников. Доби обещал быть" - и постскриптум: "В поэзии  я
и правда не разбираюсь, Булю  можно  дать  страницу  в  конце  -  или  две
страницы".
   Но от Сторджа по-прежнему ни слуху  ни  духу,  и  Мэнклоу,  заглянув  к
Табите узнать, что новенького, серьезно озабочен. -  Глупышка  вы,  Тибби.
Вечно перебарщиваете.
   - Но вы же просили меня убрать Буля.
   - Первая ваша задача - обломать нашего старика.
   - Я людей  не  обламываю...  -  Тон  ее  призван  показать,  что  такая
вульгарность ей претит.
   - В том-то и горе. Мы тут только треплем языком, а рынок  тем  временем
захватывают  другие.  В  этом  месяце  выходят  два  новых  ежеквартальных
обозрения.
   - Но что же нам делать, если Буль такой плохой поэт?
   - Внушите ему, что вы от Буля  в  восторге.  -  И,  поймав  возмущенный
взгляд Табиты, досадливо вздыхает. - А в общем-то, Тибби, почем знать?  Он
пишет такую мерзость, что по-своему это, может, и хорошо. Я хочу сказать -
в такое мерзостное время кое-какие мерзостные идеи  могут  и  пригодиться.
Так или иначе, все равно все летит к чертям. Ладно, не хотите - не надо, я
сам попробую. У меня хотя бы есть чувство ответственности.
   Мэнклоу пишет Сторджу письмо, в  котором  выражает  восхищение  стихами
Буля, и Стордж, выждав неделю (Табита говорит, что он дуется, а  на  самом
деле он дает отдых нервам), снова появляется у Табиты.
   Он держится немного отчужденно, однако разрешает Табите поцеловать его,
усадить в самое удобное кресло у камина и  положить  перед  ним  папку  со
стихами, присланными за последнее время.
   - Я все оставила до тебя, Зайчик. Но вот эти, сверху, как  будто  лучше
других.
   Стордж берет верхний листок, прочитывает несколько  строк  и,  морщась,
бросает на пол с таким  выражением,  что  Табита  невольно  улыбается.  Он
гневно воззрился на нее. Она спешит сказать: - Да, я знаю, у  меня  дурной
вкус. Наверно, ты прав, Зайчик.
   Табите нет дела до его мнения, и хороший вкус она не ценит. Да что там,
она даже не уважает Сторджа за то, что он не уступил ей в таком  пустячном
вопросе. Она знает одно - его нужно ублажать. Но как она ни старается,  он
еще больше месяца не может прийти в себя, заглушить в  своей  недоверчивой
душе неотступное, глубоко въевшееся подозрение, что над ним издеваются.





   Но поскольку Стордж от природы упрям и поскольку его нужно ублажать, он
опять вошел в силу. И квартира  на  Вест-стрит  теперь  больше  напоминает
редакцию, чем  приют  влюбленных.  Стулья  завалены  рукописями,  столы  -
корректурами. Взвинченные  молодые  люди  в  любое  время  суток  забегают
справиться о судьбе своих очерков  или  рисунков  либо  предложить  Табите
только что написанный рассказ, и отделываться от них нелегко. Они  спорят,
чуть не плачут, иногда пытаются  ухаживать.  А  со  старыми,  проверенными
авторами хлопот и того больше.
   - Ты только взгляни, что прислал мне Дьюпарк!  -  ужасается  Стордж.  -
Хочет, чтобы я напечатал десять тысяч слов о Мэтью Арнольде.
   - Предоставь его мне, Зайчик. Ведь он будет на следующем обеде?  Я  ему
скажу, что мы поместим его в специальном выпуске.
   - Да, будь добра.  Дьюпарк  к  тебе  благоволит,  ты  с  ним  пофлиртуй
немножко.
   И Табита без улыбки принимает  эту  просьбу  ревнивого  любовника.  Как
ответственный компаньон фирмы, она выполняет его  приказы  и  участвует  в
великой миссии раскрепощения умов.
   Первый номер "Бэнксайда", анонсированный  на  осень  1897  года,  ценой
неимоверных усилий выходит в  свет  весной  98-го.  Он  производит  фурор.
Строго говоря, он очень похож на все другие тонкие журналы тех лет - в нем
те же критические очерки, те же мрачные новеллы, написанные по французским
образцам,  и  эротические  рисунки;  тот  же  налет  эстетских  исканий  и
языческой вольности. Публика,  уже  одобрившая  такую  диету,  охотно  его
раскупает.
   Поэма Буля в свет не  вышла,  потому  что  Буль,  приняв  отказ  Табиты
всерьез, не стал ее заканчивать. К счастью, он забыл, почему она  осталась
незаконченной, кое-как извинился перед Сторджем и снова запил. Но  Табита,
поскольку ей не в чем себя винить, только радуется: одним опасным влиянием
меньше. Ей хватает забот и без того, чтобы обороняться от пухлых рукописей
Буля.
   Она трудится  над  вторым  номером  журнала  -  бьется  над  проблемой,
знакомой всем редакторам, - как сделать  второй  номер  лучше  первого.  И
выходит, что единственный способ достичь этой цели - увеличить затраты.  В
то время многие редакторы  открыли  для  себя  непреложную  истину:  чтобы
удержать тираж на одном  уровне,  приходится  на  каждый  следующий  номер
тратить все больше  и  больше.  Иными  словами,  читатели  становятся  все
требовательнее. И вот после шестого номера расходы Сторджа возросли втрое,
а читателей почти не осталось.
   Шестой номер, который обошелся втрое дороже, чем первый, не окупился  и
наполовину - возможно, в связи с войной в Южной Африке. В  шестой  раз,  и
теперь уже не без оснований, Стордж заявляет, что он больше не может,  что
он разорится.
   Табита  воспринимает  войну  всего  лишь  как  козни  правительства   у
задумавшего пресечь все благие начинания  и  погубить  "Бэнксайд".  Она  с
грустью говорит Джобсону, что,  если  тираж  опять  упадет,  Стордж,  чего
доброго, и в самом деле откажется финансировать журнал. - А тогда  уж  нам
не на что надеяться.
   За бесконечными делами она успела забыть, как люто ненавидела Джобсона,
и теперь он ей необходим - без него  ей  не  справиться  со  Сторджем.  Он
утешает ее: - Не тревожьтесь, малютка. Денег много. Вы продолжайте  делать
доброе дело, а денежки я из него вытрясу.
   Джобсон снова опекает Табиту. Ему неясно, как  случилось,  что  Стордж,
оказавшись у нее под каблуком, все же не погиб и, мало того, хоть  с  виду
порядком постарел и  поизносился,  нашел  в  себе  силы  осуществить  свою
заветную мечту. На всякий случай он ставит это себе в заслугу.  -  Говорил
же я, что ему нужна встряска. - И хвастает направо и  налево,  что  выбрал
для своего друга  любовницу  из  благородных.  -  Воспитание,  оно  всегда
сказывается. Такие женщины имеют совесть, даже в постели!
   Он не согласен  с  Мэнклоу,  когда  тот,  обозлившись,  что  Табита  из
дипломатических соображений отвела статью, которая могла обидеть Гриллера,
заявляет, что она - двуличная шлюха,  и  решительно  возражает:  -  А  мне
нравится наблюдать, как наша малютка понемногу взрослеет.
   - Взрослеть не значит ходить по трупам, это бессмысленно. Вот я  возьму
да и хлопну дверью, тогда им каюк. - В тоне  Мэнклоу  не  столько  злость,
сколько сожаление, что в нашем гнусном мире люди по недомыслию  своему  не
ценят того, что имеют. - И вся эта болтовня насчет свободы - это же бред.
   - Нам не повредит, а ей приятно.
   - Никто не вправе упражняться в глупости, когда речь идет о  журнале  -
пусть и глупом журнале, - это опасно.
   Табиту он осуждает за беспринципность. И когда она, как часто бывает по
вечерам, в изнеможении опускается в  кресло,  вздыхая:  "Сил  моих  больше
нет", лицо  его  сразу  принимает  ироническое  выражение.  Но  Табита  не
мастерица читать по лицам. Она сетует: - Ну  ладно,  пусть  Уолли  Джобсон
приводит сюда Мэдж Мун, с утра, когда я занята почтой, и просит меня с ней
поболтать, потому что ей, видите ли, взгрустнулось, - это еще куда ни шло,
Мэдж я люблю, она милочка; по когда Доби после чая скрывается в спальне  с
этой своей Жолифф, а потом оказывается, что вся перинка  в  дырках  от  ее
папирос - она, видно, курит не переставая,  -  это  уж  слишком.  Доби  мы
вынуждены терпеть; хоть он и олух, но при чем тут эта Жолифф?  Она-то  для
нас палец о палец не ударила.
   - Бедная Тибби, что бы мы без вас делали.
   Табита удивлена. Она озадаченно хмурится и наконец говорит: - Жаль, что
так получилось с  этой  статьей.  Но  Гриллер  нам  нужен,  он  пользуется
влиянием.
   - Вот так и скажите. Что мы не гнушаемся никакими средствами.
   - Но это неверно.
   - Нет, почему же. Про нас и это можно сказать.
   - Вы правда так думаете, Роджер?
   - Ох, опять вы за свое. Вы воображаете, что, если у вас нет  принципов,
значит, их уже ни у кого нет, но вы ошибаетесь.
   Табита поглядывает на него с сочувственной улыбкой. Ведь  он  как-никак
помощник редактора "Бэнксайда". Но в смысл его слов  она  не  вдумывается.
Голова ее забита  делами  поважнее:  счета,  простуда  Джонни,  трещина  в
потолке, пятно на новом платье. И опять она вздыхает: "С ума сойти!"  И  в
голосе ее блаженная усталость молодой женщины, у  которой  нет  ни  минуты
свободной.





   У  Мэдж  Мун,  рослой  громогласной  толстухи  лет  двадцати  пяти,  по
всеобщему мнению, золотое сердце. Она любит всех, и еще она  любит  шум  и
пиво, и все сотрудники "Бэнксайда", кроме стариков, ее  преданные  друзья.
Поэтому и Табита  приняла  ее  как  истинную  представительницу  богемы  и
вольной жизни и тоже решила, что она добрая душа, что она  милочка.  Но  с
тех пор как Мэдж, потеряв работу, стала появляться на Вест-стрит  чуть  не
каждый день, валяться на диване и проливать на  стулья  виски  с  содовой,
Табита все чаще спасается в детскую.
   Эта  большая  прохладная  комната  расположена  в  глубине  квартиры  и
стараниями добросовестной няньки  содержится  в  образцовом  порядке.  Она
отмечена той же печатью, что и все детские, при устройстве которых  матери
и няньки не считают  нужным  отступать  от  традиций.  Белые  стены,  пол,
покрытый начисто вымытым линолеумом, некрашеный деревянный стол и  жесткие
стулья - все как  бы  свидетельствует:  "Здесь  у  нас  порядок,  чистота,
дисциплина".
   Когда Табита по пять-шесть раз на дню заходит  в  детскую,  она  словно
оставляет за порогом всякую суету и вступает в царство Системы. Все  здесь
совершается по часам - по изящным американским часам, громко  тикающим  на
камине, - и это бесконечно радует Табиту. Ведь одна из  самых  мучительных
забот ее занятой и неупорядоченной жизни  -  как  бы  не  оставить  Джонни
неухоженным,  не  запустить  его  воспитания,  оградить  его  от  излишних
волнений. А в хрупком мальчике, подверженном простудам и бронхитам,  очень
рано проявилась склонность к самостоятельности. Едва  научившись  ползать,
он уже норовил нарушать запреты. Стоит на минуту оставить дверь  открытой,
и он проскользнет в нее и двинется в сторону кухни либо  задней  лестницы.
Его так и тянет удрать из надежного убежища  и  обследовать  новые  места,
неизведанные и опасные. Еще не научившись  ни  ходить,  ни  говорить,  он,
услышав в коридоре шаги, подбирался к двери и,  едва  она  приоткрывалась,
шмыгал в щель и удирал. А теперь, когда он умеет  ходить,  это  тем  более
страшно: быстро передвигаясь на тоненьких  ножках,  белых  и  ломких,  как
щепочки, он то и дело падает. Табита бежит за ним и невольно смеется, но в
душе у нее страх. "Джон,  Джон,  стой,  вернись!"  У  самой  лестницы  она
подхватывает его на руки и крепко держит,  а  он  дрыгает  ногами  и  весь
извивается, стараясь вырваться на волю.
   Но когда Табита, водворив его в детскую,  затворяет  дверь,  он  словно
сразу смиряется с положением узника и принимается играть, да  так  весело,
что она  и  тут  готова  усмотреть  каверзу  -  верно,  хочет  усыпить  ее
подозрения и снова удрать.
   И характер у него портится. В четыре года Джон все такой же  худенький,
все так же подвержен простудам, но это уже бунтарь и злоумышленник. Что ни
день  он  выдумывает  новые   проказы,   и   Табита   не   надивится   его
изобретательности. "Только почему все шалости у него, как  нарочно,  такие
нехорошие?" Ее гложет мысль: "Неужели это характер Дика в нем  проступает?
Эгоизм Дика, его страшная лживость?"
   Не утешают ее и рассказы няньки о проделках других  детей.  А  для  той
первое удовольствие - повспоминать, как один ее маленький  питомец,  такой
на вид ангелочек, ткнул ее в лицо ее же ножницами, а другой  при  взрослых
всегда вел себя примерно, а младшего братца замучил до смерти.  На  взгляд
няньки, любой ребенок в любую минуту способен на любое  злодеяние.  Табита
думает: "А Джон может оказаться хуже всех - и таким и вырасти".





   Поэтому в детскую она всегда входит с опаской, и первый  ее  вопрос:  -
Джон хорошо себя вел?
   Вот и сегодня она зашла туда перед самым  чаем,  потому  что  невмоготу
стало сидеть в гостиной и делать сочувственную мину, пока  Доби  длинно  и
нудно рассказывал ей и Мэдж, как его оскорбил какой-то грязный солдат, - и
сразу замечает, что у няни лицо строгое, а у Джона - деланно  веселое.  Он
подбегает к ней, хватает за юбки  и,  задрав  голову,  целует  воздух.  Но
Табиту, умудренную жизнью двадцатитрехлетнюю мать, не проведешь. - Что  он
еще натворил, няня?
   - Опять упрямился, мэм, не хотел идти. Полдороги на руках его тащила.
   Джонни, зато, что ему не  разрешают  обследовать  все  кусты  в  парке,
недавно придумал новую моду - станет на дорожке и ни с места. Обе  женщины
смотрят на крошечного мальчика опасливо, как на кусачего  зверька.  Табита
говорит строгим голосом: - Джон,  ты  помнишь,  что  я  сказала?  Чем  это
кончится, если ты не будешь слушаться няню?
   Джон, отвернувшись к тазу с водой, пускает вместо  кораблика  мыльницу.
На  лице  его  написано  не  только  упрямство,  но  и  хитрость,   сквозь
младенческую поглощенность собой уже проглядывает живой ум мальчишки.
   - Отвечай мне, Джон. - Табита взяла его за локоть. - Ты слышал,  что  я
сказала? Не иначе как шлепки захотел?
   Следом за мыльницей Джон молча пускает в таз блюдце из-под губки.  Щеки
у Табиты розовеют, брови сдвигаются,  и  на  лицо  вдруг  ложится  тень  -
призрак старухи, что называется нравной старухи, то есть такой, которая из
житейских битв вынесла не покорность судьбе,  а  сильную  волю  и  твердые
взгляды.
   - Слышишь, Джон? Отвечай сейчас же.
   Женщины переглядываются. Обе понимают всю значительность  этой  минуты.
Ведь шлепка - последнее средство, дальше нет ничего. Шлепка -  это  старая
гвардия, если она спасует, битва проиграна и впереди - анархия.
   Взглядом Табита взывает к няне о помощи, о какой-то подсказке,  которая
позволила бы не идти на этот страшный риск. Но в такие  минуты  полководец
всегда одинок. Взгляд няньки говорит яснее слов: "Вы  и  раньше  грозились
его отшлепать, теперь надо действовать, а за последствия я не отвечаю".
   - Ну, так, Джон, - говорит Табита и, ухватив сына за руку, отводит  его
от таза. - В последний раз тебя спрашиваю.
   Но он молчит. Табита, взбешенная  таким  упрямством,  таким  умышленным
злонравием, задирает ему рубашонку и сильно шлепает, раз и другой.
   Тишина. Табита затаила  дыхание.  Неужели  победа  за  Джонни?  Но  тут
раздается  громкий,  отчаянный  вопль.  Лицо  ее  просветлело,  с  улыбкой
облегчения она спешит взять Джонни  на  колени.  -  Ничего  не  поделаешь,
милый, сам виноват.
   - Я больше не буду! - вопит преступник.
   - Вот видишь, к чему приводит непослушание. - Но она уже целует его,  и
нянька отворачивается от этого проявления слабости, точно говоря:  "Ох  уж
эти мамаши!"
   - Я вижу, мамочка.
   - Ну вот, а теперь, раз ты опять умник... ты ведь умник?
   - Да, мамочка, умник.
   - Можешь получить шоколадку.
   Через две минуты Джон уплетает шоколад,  от  лица  его  исходит  сияние
праведности: человек очистился от греха, сподобился благодати. Но время от
времени он бросается обнимать Табиту, чтобы убедить ее, что  он  умник,  а
самому лишний раз убедиться, что всемогущее существо снова дарит его своей
милостью. Всемогущее существо, исполненное благодарности тем  таинственным
силам, что  обеспечили  ей  победу,  горячо  отвечает  на  его  поцелуи  -
благодарность ее, ища выхода, естественно изливается на Джона.
   Позже нянька воздает должное стратегии полководца:
   - Так ему и надо было, мэм. Самое время.
   - Да, я тоже решила, что пора. Джонни ничего не стоит избаловать.





   Но едва она отучила Джона от чреватой опасностями манеры  отставать  на
прогулках, как он затевает новый бунт, на этот  раз  посерьезнее.  Однажды
вечером он отказывается читать молитвы.
   Проблема вечерних молитв уже давно не дает Табите покоя. Еще когда  ему
только исполнилось три года, нянька как-то сказала, что Джонни не  молится
на сон грядущий. Табита тогда ответила не подумав, что  он,  пожалуй,  еще
мал; но нянька явно с  этим  не  согласилась,  и  Табита  сообразила,  что
сама-то она читала молитвы с тех пор, как себя помнит. Ее кольнуло чувство
вины перед Джоном, и чувство это не исчезло, когда она попробовала убедить
себя, что раз бога нет, а церковь -  всего  лишь  орудие  для  утверждения
власти епископов, учить Джонни молиться было бы ошибкой.
   Ей кажется, что, не приобщив Джонни к молитвам, она рискует лишить  его
чего-то очень важного, то есть видит опасность не в том,  чтобы  согрешить
перед богом, который всего лишь легенда из толстой книги, а в  том,  чтобы
нанести непоправимый ущерб сыну.
   С вопросом о религии она уже обращалась к нескольким людям: к  Сторджу,
который, оказывается, стойкий приверженец англиканской церкви, а отвергает
только мещанскую мораль; к Доби, который - кто бы подумал! - почитает папу
Римского, и, наконец, к викарию ближайшей церкви, с которым  познакомилась
на вечере у мисс Пуллен. - Как вы считаете, викарий,  с  каких  лет,  дети
должны читать молитвы?
   Викарий, неглупый старик, привыкший иметь  дело  со  светскими  дамами,
деликатно осведомляется, к какой церкви принадлежит она сама.
   - Да, в общем, ни к какой. Сама  я  не  религиозна,  но  у  меня  такое
чувство, что детей нельзя оставлять совсем без  религии.  Это  значило  бы
лишить их чего-то очень им нужного.
   - Совершенно с вами согласен.
   - Я хочу сказать - нужного для их счастья сейчас, в детстве.
   - И не только в детстве.
   Но на этот счет у его собеседницы свое мнение.  Чуть  улыбнувшись,  она
отвечает: "Да, возможно", но таким тоном, словно спрашивает, какой прок от
молитв взрослому человеку. И тут же подсказывает викарию следующий  ответ:
- Как вы думаете, хорошо будет для начала "Отче наш" и "Христос младенец"?
Я с них начинала и, помню, получала большое удовольствие.
   - Разумеется, чего же лучше.
   И Табита уезжает домой с твердым намерением приучить  Джонни  молиться.
Он, понятно, и слышать об  этом  не  хочет,  но  тактом  и  подкупами  она
добивается своего, не прибегая к шлепкам. А скоро Джон уже  и  сам  рвется
читать молитвы. Для него это род деятельности,  необходимое  завершение  с
пользой проведенного дня.
   И вот однажды вечером - до чего же своенравные  создания  эти  дети!  -
заметив, очевидно, что матери хочется уложить его  пораньше,  он  залезает
под кровать и объявляет, что  молиться  не  будет.  Табита,  у  которой  в
гостиной полно народу, сразу начинает сердиться.
   - Вылезай немедленно, Джон.
   - Он нынче весь день себя плохо пел, мэм, - говорит нянька. - То  одно,
то другое.
   - Пусть сейчас же подойдет ко мне, попросит прощения и помолится, не то
останется без печенья.
   Пауза. Из-под кровати ни звука.
   - Джонни, видно, не знает, - говорит няня, - что бывает  с  мальчиками,
которые не хотят молиться богу.
   - Это плохие, противные мальчики.
   - Их бог накажет, - добавляет няня.
   Снова пауза. Закоснелый Джон не отзывается. Он только сопит,  громко  и
нагло.
   - И сказок им больше не будут рассказывать, - говорит Табита, уже слабо
надеясь на успех. - Не услышат они больше про трех медведей.
   Джонни,  кажется,  перестал  сопеть.  Женщины  переглядываются   поверх
кровати, и няня говорит: - И про Джека Победителя Великанов.
   - И про Джека и Бобовый Стебель. Никогда не услышат.
   Под  кроватью  какое-то  движение,  из-под   края   одеяла   появляется
взлохмаченная голова Джона. - А я и не хочу про Джека и Бобовый Стебель.
   - И про Красную Шапочку, - говорит няня.
   Мальчик встает на ноги и решительно заявляет: -  Не  хочу  про  Красную
Шапочку.
   Няня и Табита снова переглядываются; заметив это,  мальчик  недоверчиво
переводит взгляд с одной на  другую.  И  повторяет  громко,  как  генерал,
требующий безоговорочной капитуляции: - Не хочу про Красную Шапочку.
   Менее  искушенный  дипломат,  чем  Табита,  мог  бы  предположить,  что
переговоры окончены. Она же как ни в чем не  бывало  садится  на  кровать,
готовая, по обыкновению, послушать,  как  он  будет  молиться.  -  Хорошо,
выбери сказку сам.
   Джон, чувствуя себя,  как  парламентарий,  добившийся  почетного  мира,
тотчас прижимается к ней и читает молитвы, после чего сразу же требует:  -
Кота в Сапогах! Кота в Сапогах!
   Он слышал эту сказку раз сто, но еще так  мал,  что  готов  с  упоением
слушать ее снова и снова.





   И Табита, перенесясь из своего светлого, строгого царства  в  гостиную,
где даже лучи  вечернего  солнца,  косо  рассекая  табачный  дым,  кажутся
другими - более взрослыми, искушенными,  грубыми,  -  дарит  своих  гостей
улыбкой радушной хозяйки, а вернее, улыбкой триумфатора, одержавшего  верх
над коварным врагом.
   В такие минуты, воодушевленная  своей  победой  в  сфере  педагогики  и
сознанием, что  поступила  правильно,  она  более  чем  когда-либо  готова
поступить правильно и в сфере морального протеста и эстетической смелости,
воплощенных в "Бэнксайде". Она подчеркнуто благосклонна к мрачному Доби, и
к меланхоличному Хадселу, у которого не ладится  работа  над  романом  про
священника, влюбившегося в проститутку, и к Мэдж Мун, которая, как  обычно
в это время дня, уже порядком пьяна и вовсю распустила язык. Мэдж  в  горе
из-за своего младшего брата, военного, и на чем свет стоит  ругает  войну,
буров, правительство, бардов империи,  а  также  мужчин,  не  уехавших  на
позиции. Со зла она оскорбляет Хадсела и,  глядя  в  упор  на  долговязого
Доби, который, подобно многим еретикам, силен в богословии, кричит  ему  в
лицо: - Не говорите мне про бога! Если бог есть, что ж он не прекратит эту
чертову войну?
   Доби, то вскакивая, то снова падая в  кресло,  волнуясь  и  все  больше
пьянея и путаясь, принимается анализировать проблему зла.
   И Табита, все еще улыбаясь, тихонько уговаривает его: - Не так  громко,
пожалуйста. Да, да, как интересно. Я понимаю, все дело в том...
   Она сменила улыбку на очень серьезное выражение  лица,  Которое  всегда
приберегает для Доби независимо от того, толкует он о боге  или  о  любви.
Этот неуравновешенный и неразумный  юноша  требует,  чтобы  его  принимали
всерьез.
   На фронте дела идут скверно. Глашатаи новой, предприимчивой политики  с
удивлением обнаружили, что в армии духа предприимчивости  явно  недостает.
Поражение следует  за  поражением;  объявлен  набор  добровольцев.  Тысячи
клерков, с радостью вырвавшись из своих контор, спешат  примкнуть  к  этой
авантюре, чтобы назавтра стать героями. И когда они проезжают по улицам на
вокзалы, направляясь в военные порты, где их погрузят  на  корабли,  сразу
видно, что жизнь приобрела для них и достоинство,  и  смысл.  Они  рискуют
жизнью за идею, за великую любовь, за славу и честь. И хотя "Бэнксайд", ко
всеобщему  удивлению,  все  еще  понемногу  покупают  и  убытки  невелики,
сотрудники  его  чувствуют  себя  обособленной,  а  значит,  и  сплоченной
группой. Квартира на Вест-стрит все больше уподобляется штабу  повстанцев,
но повстанцев, оказавшихся вне закона, изгоев. К  войне  они  непричастны.
Они теперь проводят на Вест-стрит чуть не целые дни и просачиваются во все
уголки квартиры. Вторгаются даже в детскую.
   Как-то вечером, уже довольно поздно, Табита застает там Джобсона,  Доби
и Мэдж. Все  трое  курят.  Она  возмущенно  спрашивает,  чем  им  плохо  в
гостиной.
   - А нам тут  нравится,  малютка,  -  отвечает  Джобсон.  -  Тут  как-то
вольготнее, подальше  от  всяких  Гриллеров  и  графинь.  И  малыш  у  вас
интересный. Вы только гляньте.
   Он показывает ей рисунок - два голых мужчины и женщина среди  деревьев.
Нарисовано неплохо, но Табита уже давно знает, что Джонни - гений. Поэтому
она отвечает, лишь мельком взглянув на рисунок: - Наверно, все дети рисуют
забавно. Но право же, Уолли, зря вы здесь курите. Няня очень недовольна. В
детской необходимо соблюдать известные правила.
   А через  несколько  дней,  увидев,  какую  возню  Мэдж  Мун  затеяла  с
мальчиком - щекочет его, а он катается по полу и визжит от хохота,  -  она
выходит из себя.
   - Встань, Джон. Не дури.
   Он и ухом не ведет. Табита подымает его и сильно встряхивает.
   - За что ты его так? - кричит Мэдж. - Что он сделал плохого?
   - Прости, но ему нельзя так возбуждаться.
   - Сказала бы прямо, чтобы я сюда не совалась.
   Табита делает вид, что не слышала, но Мэдж не  унимается,  напротив:  -
Ах, ты не хочешь со мной разговаривать... загордилась... да кто ты  такая,
скажи на милость! - И перепевает все сплетни их тесного кружка: что Табита
- хитрюга,  любого  умеет  разжалобить;  что  она  сноб,  подлизывается  к
духовенству, а сама-то не больно святая; что она подлая, двуличная ханжа!
   Пользуясь тем, что Табита онемела от ярости, она все больше наглеет,  а
услышав голос Джобсона, бросается к нему за поддержкой.
   К счастью, он вступается за Табиту - не из  чувства  справедливости,  а
потому, что решил, что Мэдж зазналась. "Пора проучить эту безмозглую дуру.
Раз  в  три  месяца  ее  следует  осаживать".  И  Мэдж  не  ведено  больше
показываться на Вест-стрит.
   Однако многие ей сочувствуют. Кружок раскалывается на две фракции: тех,
кто восхищается Табитой как умной маленькой женщиной, весьма  дипломатично
играющей свою нелегкую роль; и тех, кто по этой же причине ее презирает.
   Джобсон и Мэнклоу принадлежат к первой из  этих  фракций.  "Забавно,  -
говорит Джобсон, - какие все эти бабенки законченные актрисы. Не иначе как
наша малютка задумала сделать своего пащенка епископом, нравится  ему  это
или нет". На что Мэнклоу, по  обыкновению  задумчиво,  отвечает,  что  это
только естественно, ведь и маятник качается то вправо, то влево.
   И  оба  с  любопытством  зоологов,  изучающих  животное  под  названием
женщина,  наблюдают  маневры   Табиты,   которой   требуется,   во-первых,
изолировать детскую от  остальной  квартиры  и,  во-вторых,  пригласить  в
наставники Джона младшего священника их прихода. Второе удается  ей  почти
без борьбы - Стордж готов платить за уроки. А вот первое стоит ей  упорных
многомесячных боев.
   Ибо младшая  фракция  "Бэнксайда"  во  главе  с  Доби  усмотрела  в  ее
намерении не только осуждение  себе,  но  и  вероломную  измену  моральным
принципам.
   Своей цели она достигает почти случайно и лишь после сильного нажима на
Сторджа.  Умирает  съемщик  соседней  квартиры,  и  две  его  комнаты  она
умудряется получить  под  новую  детскую  с  отдельным  выходом  прямо  на
лестницу.





   Сама Табита все эти месяцы носит в душе тяжкую обиду. Раны,  нанесенные
словами "сноб" и "двуличная", никак не заживают. И больнее всего  то,  что
ей  нечем  защититься  от  этой  грубой   несправедливости.   Бессмысленно
объяснять такой девке, как Мэдж, или такому недалекому юнцу, как Доби, или
таким холостякам, как  Уолли  и  Роджер,  что  значит  ответственность  за
ребенка.
   В   собственном   поведении   она   никакой   непоследовательности   не
усматривает. "Бэнксайд" - это одно, а то, что на благо  Джонни,  -  совсем
другое.
   Обида и разочарование в людях пробуждают дремлющий в ней деспотизм. Она
дает понять, что в новую детскую гости не допускаются.  Снимает  со  стены
один из лучших рисунков Доби,  подаренных  им  Джону,  -  "Иезавель  среди
псов". И с горечью думает: "Пусть говорят, мне все равно".
   Знакомым кажется, что Табита за последнее  время  постарела.  На  самом
деле постарело выражение ее лица. Она уже не выглядит как наивная девочка;
теперь это,  что  называется,  взрослый  человек,  всем  своим  видом  она
говорит: "Меня не понимают. И нечего ждать от людей понимания. Надо просто
поступать, как считаешь лучше".
   И когда Джон (в ту осень  ему  исполнилось  шесть  лет,  он  уже  носит
штанишки с карманами, прелестный, общительный мальчик), - когда Джон ни  с
того  ни  с  сего  начинает  беспардонно  врать,  она,  посовещавшись   со
священником, велит няне водить его в церковь. А вспомнив, что у Гарри  сын
одних с ним лет и  что  при  таком  хорошем  отце  это  наверняка  хороший
мальчик, она пишет Гарри.  Пишет,  как  ей  жаль,  что  они  не  видаются,
справляется об Эдит и детях и добавляет: "Мой Джонни  очень  развитой,  но
большой озорник. Ему полезно было бы общество сверстников".
   За все эти годы Табита ни разу не отважилась побывать  в  Кедрах  и  на
свои письма получала самые короткие и сухие ответы. Ясно как день, что  по
ней там не скучают. И теперь, не получив ответа на  свое  письмо,  она  не
удивлена, только немного расстроилась.
   И сейчас же стала строить новые планы. Наверно, вся загвоздка  в  Эдит,
соображает  она  и  вспоминает,  что  у  Эдит  был  любимый   магазин   на
Оксфорд-стрит.  Она  наводит  справки  и  узнает  -  да,   миссис   Баскет
по-прежнему их постоянная покупательница. Через несколько дней она как  бы
случайно сталкивается с ней лицом к лицу среди  штабелей  дешевых  шляп  и
кричащих отделок.
   Они смотрят друг на друга, словно говоря: "Кто это? Я, кажется,  где-то
ее видела". А потом узнают друг друга и здороваются.
   Эдит выглядит на пятьдесят лет. Лицо у нее худое и желтое, черные глаза
выпучены, нос кажется огромным. Зато фигура толстая и нескладная, и  яркое
платье в оборках еще больше ее толстит.
   Табита решает, глядя на это платье: "Дешевка. На распродаже купила".  И
удивляется - ей помнилось, что Эдит всегда была хорошо одета.
   - Как Гарри? - спрашивает она. Это имя,  произнесенное  вслух,  волнует
ее, воскрешая в памяти не только Гарри, но и прежнюю Эдит, и все связанное
с мирной, беззаботной жизнью в родном доме.
   - Ты его спроси, мне он не рассказывает. - Голос Эдит  звучит  холодно,
глаза оглядывают Табиту с шляпы до туфель.
   - Пациентов много?
   - Видимо, хватает. Он  совсем  не  бывает  дома,  не  помнит  даже  дни
рождения детей. А ты по-прежнему с этим Сторджем?
   - Я? Да.
   - Про него нам известно. У Гарри  есть  пациент,  у  которого  знакомый
сотрудничает в его журнале.
   На это Табита ничего не отвечает.
   Эдит бросает на нее злобный взгляд. - В общем-то, мне тебя жаль. Но нет
смысла  говорить,  что  такие  вещи  до  добра  не  доводят,  тебя  уж  не
переделаешь. Всем нам уже поздно меняться.
   - Да, наверно. - Табите смешно, но осуждение, написанное на лице  Эдит,
немного ее смущает.
   - Мы совсем  не  видаемся,  -  произносит  она  мягко.  -  Вы  с  Гарри
по-прежнему ездите отдыхать в Сэнком? - И,  заметив,  как  потемнело  лицо
Эдит, добавляет: - Впрочем, это, наверно, было бы неудобно.
   - Мне-то что, вот Гарри не знаю как посмотрит. - Сказано это с горечью,
словно в том, что репутация Табиты ей  безразлична,  тоже  повинен  Гарри,
словно он не только истощил ее терпение, но  и  расшатал  ее  нравственные
устои. Она резко меняет тему. - Эта шляпка на тебе -  последняя  парижская
модель?
   - Она у меня недавно.
   -  Фасон  какой-то  дурацкий.  И  при  том,  что  эти   французы   себе
позволяют...
   Обменявшись неожиданно пристальным взглядом, как сквозь стекло, женщины
так же неожиданно прощаются за руку и расстаются.
   "Она меня ненавидит, - думает  Табита.  -  Стала  совсем  уж  тупая,  и
подлая, и злопамятная. Она меня убить готова".
   Она не остереглась, и удар пришелся в сердце. Стиснув зубы, спешит  она
по людным улицам с одной мыслью: "Все они меня ненавидят, все эти Гарри  и
Эдит. Все бы рады были, если б я оказалась на панели".
   Ей страшно. Скорее домой, в детскую  -  убедиться,  что  Джонни  там  и
по-прежнему любит ее, потому что она  его  мать  и  ему  дела  нет  до  ее
положения в обществе.
   Она принесла ему игрушек, сластей, и он бросается ей  на  шею.  Но  эта
любовь, которой она так дорожит, еще усиливает ее страх. Что  ждет  его  в
мире, населенном такими, как Гарри и Эдит?
   Даже Мэнклоу поражен тем, с какой  энергией  она  принимается  готовить
триумфальный, сенсационный номер "Бэнксайда", который выйдет по  окончании
войны. А она  и  вправду  больше  чем  когда-либо  негодует  на  моральное
разложение общества. "Во всем лицемерие, ограниченность, подлость".
   Старая королева умерла, и даже  Стордж  готов  поверить,  что  близятся
великие перемены. Огромное влияние венценосной  вдовы,  подобное  осеннему
небу над городом - плотному,  тяжелому,  кажущемуся  золотым  сквозь  слой
старой пыли, - в полной мере осознано только теперь, когда ее не стало.





   Этот новый, особенно смелый номер "Бэнксайда", специально  приуроченный
к началу новой, революционной эры, выходит в свет в июне 1901 года,  когда
война еще не кончилась, но  победа  уже  несомненна.  И  ожидаемый  триумф
оборачивается провалом. Журнал почти не покупают,  никто  не  уделяет  ему
внимания.
   Ибо  хотя   многими   предсказанная   бурная   реакция   против   всего
викторианского, всего довоенного действительно наступила, но ощущается она
в сфере политики, а не морали. И нового в ней не столько  теория,  сколько
практика. Она выливается в невиданно радикальные, насильственные формы.
   Мир, как всегда  бывает,  начинается  с  войны  штатских,  не  желающих
уступить всю славу военным. Заря нового века  оглашается  боевыми  кличами
дикарей.  И  новые  партийные  варвары,  понимающие  политику  как   войну
первобытных  племен,  с  презрением  истых  дикарей  взирают  на   остатки
поверженной цивилизации. Для них викторианское искусство  и  литература  -
всего лишь кучи мусора, примечательные разве что своими несуразно большими
размерами. Патер, Уайльд, Бердслей и "Желтая книга" не  более  чем  клочки
бумаги и тряпок от кукольного театра, брошенные в грязи посреди разоренной
ярмарочной площади.
   - Единственный выход -  политика,  -  объявляет  Мэнклоу  и  предлагает
напечатать роман Уэллса. Но Стордж  и  слышать  не  хочет  об  Уэллсе,  он
физически не выносит его стиль. И он возражает: - У  нас  не  политическое
обозрение.
   - Без читателей у нас не будет никакого обозрения.
   Но Сторджа не так-то легко сдвинуть с его позиции. В шестьдесят лет  он
никуда не желает сдвигаться - он сменил достаточно увлечений, хватит.
   На этот раз журнал спасает Табита. Когда Стордж заявляет, что  так  или
иначе убытки, понесенные им в связи с заключением  мира  и  падением  цен,
исключают для него возможность тратить на журнал еще  и  еще  тысячи,  она
подает гениальную мысль - пригласить в компаньоны Ринча. - Он, я думаю,  с
радостью вошел бы в долю. Он  всегда  мечтал  что-нибудь  издавать.  И  он
миллионер, как все эти банкиры-квакеры.
   - Ринч? К Ринчу обращаться нет смысла. У него пуританские взгляды.
   Банкир и  в  самом  деле  упирается.  Он  требует  права  вето  на  все
поступающие рукописи. Возражает против Доби. Лишь  дерзко  вторгнувшись  в
его служебный кабинет, Табите удается уговорить его побывать на Вест-стрит
и просмотреть корректуру ближайшего номера.
   Ринч - очень худой и высокий, с профессорской повадкой, он, возможно, и
стал бы профессором, не достанься ему в  наследство  банк.  Он  бродит  по
комнате, поглядывая на  Табиту  сквозь  очки  туманным  и  чуть  тревожным
взглядом, и тихо вопрошает: - Но зачем Доби  понадобилась  здесь  кровь  и
почему успех представлен у него в образе Иуды?
   Табита принарядилась для этого  важного  случая.  Щеки  ее  порозовели,
глаза блестят, что очень ее красит. И придает ей смелости.
   - О, мистер Ринч, но это же из  Библии.  Помните  то  место,  где  Иуда
удавился, как "он низринулся и расселось чрево его"?
   Ринч, глядя на Табиту, как лошадь, испугавшаяся  какого-то  незнакомого
яркого предмета, замечает: - Вот видите, и тут кровь, - а затем продолжает
свою мысль: - Я не совсем понимаю...
   - Вампир молодости, - объясняет Стордж.
   - Так,  так.  -  Ринч  морщит  брови  и  с  весьма  недоверчивым  видом
обдумывает эту концепцию.
   - О, мистер Ринч, - говорит Табита, замирая, -  мистер  Доби,  конечно,
труден для понимания, но не кажется ли вам... - она взывает к нему  как  к
знатоку, - что это объясняется его самобытностью?
   Табита уже раз сто задавала этот вопрос критикам и меценатам.  Где  она
его подслушала - она и сама не знает и  никогда  в  него  не  вдумывалась.
Вероятно, она его и не понимает.  Но  действует  он  безотказно,  особенно
магическое слово "самобытный", и она уверенно пускает его в ход. И  сейчас
она с радостью отмечает, что морщины на лбу у Ринча  слегка  разгладились.
Значит, подействовало.
   - Да, уж самобытен он безусловно.
   - И в конце концов, - воркует Табита, пуская в ход еще один  испытанный
прием, - ведь у таланта свои законы.
   - Да, да, разумеется.
   - Вам не кажется, мистер Ринч, что талант должен быть свободен?
   И Стордж подхватывает второе магическое слово: - Он требует свободы.
   - О, еще бы. - Протестантская душа Ринча в этой чуждой  ему  обстановке
почти зримо проникается новой религиозной доктриной.
   И теперь требуется всего каких-нибудь  двадцать  минут,  чтобы  довести
дело до конца.  Его  убедили,  что,  поддерживая  Доби,  пусть  лично  ему
неприятного, он служит делу свободы и выполняет волю провидения.  В  нашем
сложном мире он хотя бы пытается поступить как должно. Он ставит лишь одно
условие - отставить Буля. - Вы уж  не  взыщите,  но  ваш  Буль  -  отпетый
похабник и богохульник. Влияние его просто тлетворно.
   Стордж возмущен до глубины души. - Один  из  крупнейших  поэтов  нашего
времени!
   И тут, когда переговоры между двумя идеалистами, казалось  бы,  вот-вот
зайдут в тупик, практичная Табита напоминает, что проблему Буля можно и не
решать, если сам Буль не появится больше на сцене. Эти слова кладут  конец
спорам. Ринч берет на себя три восьмых всех расходов,  оговорив  лишь  еще
одну мелочь - чтобы его имя на журнале не значилось. Он не жаждет  рекламы
и к тому же не хочет оскорбить чувства своих  собратьев,  обнаружив  перед
ними свое пристрастие к современному искусству и литературе.





   За этот дипломатический  успех  Табиту  венчают  лаврами.  Она  и  сама
чувствует, что одержана крупная победа. С жаром берется она за  подготовку
нового номера,  то  есть  за  свое  нескончаемое  занятие  -  примирять  и
подбадривать.  И  номер  уже  подготовлен   к   печати,   когда   однажды,
возвратившись с Джонни ил музея Науки и техники, она  застает  в  квартире
большую группу взволнованных людей. Здесь не только Стордж, но и  Джобсон,
Дьюпарк, мисс Пуллен, еще три пожилые дамы, врач и няня.
   Сторджа не узнать. На щеках у  него  румянец,  глаза  сияют,  ходит  на
цыпочках, пружинистым шагом.
   - Что случилось?
   - Буль. - И на лице торжество.
   - А-а, столик.
   - Да нет же, Буль, поэт. Неужели забыла?
   В первую секунду Табита потрясена. Но сразу же восклицает:  -  Чудесно!
Где ты его поместил?
   - В детской. Он был очень возбужден. Уолли считает, что нужно  запереть
дверь.
   Издали доносится звук;  похожий  на  вздох  ветра  в  проводах.  Стордж
бросается вон из комнаты, и Табита, поспешно последовав за ним в  детскую,
видит, что в постели Джонни сидит сморщенный старичок  с  жиденькой  седой
бороденкой и длинным синим носом. На нем голубая шелковая пижама  Сторджа,
от которой его бледные щеки  кажутся  ярко-желтыми,  и  он  своим  высоким
мягким голосом беседует с Джобсоном и Джонни.
   - Да, я пил и был пьян. О таком я не смел и мечтать. Я  жил  в  царстве
вечного опьянения.
   Джонни это необычайное происшествие повергло  в  изумление  и  восторг.
Такого человека, как Буль, он еще не видел. Он глядит  на  поэта  круглыми
глазами, выжидающе  улыбается,  а  потом,  не  в  силах  выразить  словами
распирающую его радостную энергию, подпрыгивает на месте и медленно делает
полный оборот.
   - Вы понимаете, - объясняет Буль со свойственной ему тихой, чрезвычайно
убедительной искренностью, - напиваться мне было необходимо; да  что  там,
это был мой  долг.  Ведь  чтобы  познать  воскресение  духа,  тело  должно
погибать со скотами - чтобы породить розу, нужно стать падалью.
   - А что такое падаль? - перебивает Джонни.
   - Это я, дитя мое, тот несчастный, которого ты перед собою видишь. -  И
тут, заметив Табиту и сразу уловив ее настроение, он произносит уже совсем
тихо: - Однако мне пора уходить. Я злоупотребил...
   Он начинает выбираться из постели. Врач, Стордж и  даже  няня-шотландка
окружают его и удерживают. Они говорят, что он очень болен; выйти на улицу
для него - верная смерть. Они выпроваживают публику. Няня поясняет: -  Ему
нельзя волноваться. - Всю жизнь она  работала  при  детях,  но  она  носит
форму, а потому ощущает себя причастной к медицине. Недрогнувшей рукой она
выставляет Джонни за дверь и взглядом ищет одобрения доктора, а тот просит
ее приготовить больному питье.
   Булю, по словам доктора, нужен полный покой. У него первая стадия белой
горячки, осложненной воспалением легких.
   Джонни укладывают  спать  в  гостиной.  Но  рано  утром  он  самовольно
возвращается в детскую, где его и застают посреди обстоятельного разговора
с Булем о нашумевшем убийстве. Как видно, они отлично спелись. Буль вообще
любит детей и любит с ними разговаривать, а, на  взгляд  Джонни,  рассказы
Буля о ночной жизни Сохо, о драках и убийствах еще интереснее, чем  сказки
Доби.
   Табита приступает к Сторджу. - Зачем ты поместил Будя в детской?
   - Чтобы изолировать его от его друзей; в детской мы, к  счастью,  можем
обеспечить ему необходимый покой и уход.
   - А Джонни?
   - Но для него это только хорошо. Буль души не чает в твоем Джонни.
   И Стордж удивлен, когда  Табита  гневно  протестует,  что  не  позволит
жертвовать Джонни ради Буля, что  Буль  совсем  неподходящий  товарищ  для
Джонни.
   - Это Буль неподходящий товарищ? Да за дружбу с Булем  многие  взрослые
люди и то отдали бы все на свете. Буль обожает детей,  он  писал  для  них
стихи. Может, он напишет стихи твоему Джонни.
   Но Табита в ответ просит уточнить, сколько времени Буль еще пробудет  в
детской. Стордж оскорблен в лучших чувствах и, как всегда во время ссор  с
Табитой, дуется и уходит в себя.
   Джобсон, к которому обе стороны обратились за поддержкой, заявляет, что
Джонни нужно отдать в школу, в закрытую школу.
   - В семь лет! - ужасается Табита. - С его-то здоровьем!
   Но Стордж, разобиженный, а главное,  возмущенный  тем,  что  Табита  по
недомыслию своему отказывает гению в убежище, тем  самым  обрекая  его  на
смерть, не собирается уступать.
   - Очень хорошо, - говорит Табита. - Джонни уедет в школу. И если он там
исстрадается или умрет от  воспаления  легких,  тогда  ты  наконец  будешь
доволен.
   - Ну, зачем ты уж так, Верти.
   Но Табите кажется, что она выразилась еще слишком мягко. А когда  около
месяца спустя она смотрит из окна вагона на сады и хмельники юго-восточной
Англии, ей так горько, хоть плачь. "Мизинец  Буля  ему  дороже,  чем  весь
Джонни, а я так и вовсе не в счет. Это после шести лет. И  я,  видит  бог,
всегда старалась, чтобы ему было хорошо".





   Она  чувствует  себя  жертвой  вопиющей  несправедливости.   Обида   ее
нарастает, когда она смотрит на Джонни, который сидит напротив нее в новом
школьном костюмчике, с испуганным и сердитым лицом. Вся его поза, его вяло
повисшие руки в слишком длинных, на рост, рукавах,  ноги-палочки  в  новых
полуботинках - словно обращенный к ней жалобный, недоуменный  вопрос:  "За
что? Почему?"
   Он сразу спросил почему. "Почему  мне  надо  ехать  в  школу?",  и  она
ответила: "Чтобы учиться. Чтобы быть с другими мальчиками". Но эти  ответы
даже ей самой ничего не объяснили. Почему?
   Огромное "почему". Почему Джонни должен страдать из-за  того,  что  его
мать обманута, что Стордж упрям и помешался на  своем  Буле?  Почему  даже
маленький мальчик в своей детской не избавлен от невзгод и опасностей?
   Она понимает, как ему страшно  -  недаром  он  присмирел.  Она  исходит
жалостью к нему и гневом на всех, кто доставил ему  столько  горя.  Но  не
берет его на колени, не утешает. Она знает,  что,  если  сделает  это,  он
скажет: "Не отдавай меня в школу, я не могу" - и оба расплачутся.
   Ее долг - быть жестокой, отдалиться от сына.  Она  думает:  "Он  должен
отвыкать от меня. Я должна этого захотеть".
   Эту школу - Халлитон-Хаус - рекомендовал Джобсон после того, как  навел
соответствующие  справки.  Помещается  она  в  большой  старой   вилле   с
прекрасным садом, рядом с деревней. Спортивное поле - в полумиле от  дома,
но во дворе есть место для игр и  гимнастики.  Двор  этот,  между  боковым
фасадом дома и дорогой, - уродливый, как почти все школьные дворы: гаревая
площадка, обнесенная проволочной сеткой  восьмифутовой  высоты,  чтобы  не
вылетали мячи и не заходили посторонние.
   Кэб подъезжает к школе, и первое, что видит Табита,  -  это  клетка,  в
которой на расстоянии десяти шагов  друг  от  друга  стоят  три  маленьких
мальчика в таких же костюмчиках, как у Джонни, и,  вцепившись  пальцами  в
проволочную сетку, молча смотрят наружу.
   Табиту эта клетка приводит в ужас. Проходя от  калитки  к  дому  совсем
близко от маленьких узников, она видит устремленные на  нее  глаза,  глаза
только что пойманных зверьков, оленят или обезьянок, с мольбой  и  страхом
взирающих на посетителей зоологического сада, и чувствует: "Что  я  делаю?
Это жестоко, это грешно. Так нельзя".
   Но навстречу ей уже спешит  экономка,  приветливая  молодая  женщина  в
темном костюме.  Бежать  поздно,  отступления  нет.  Машина,  которой  она
вверилась, уже втянула ее в себя.
   - Здравствуйте, миссис Бонсер. А это, значит...
   - Джонни.
   - Да, да. Джонни, наверно, хочется побыть здесь? - Она открывает дверцу
клетки и знакомит Джонни с тремя другими новичками.
   Джонни, очутившись в клетке, судорожно  вцепляется  в  руку  Табиты:  -
Мамочка, не уходи! - Он не помнит себя от страха.
   Но Табита вторит экономке. Каким-то образом - как это случилось, она  и
подумать не успела -  она  перешла  на  сторону  машины.  Она  успокаивает
Джонни: - Я ненадолго. Ты пока поиграй с мальчиками.
   - Не хочу, они противные. - Он нервно перебирает пальцами. - Здесь  все
противное. Я хочу домой.
   И тут появляется учитель. Это  неунывающего  вида  молодой  человек  со
светлыми военными усиками, в костюме яркой расцветки. Он только что прибыл
и еще полон светской обходительности. - Ну-ка, мальчики! - кричит он бодро
и заговорщицки улыбается Табите. - Давайте погоняем мяч!
   Из дому приносят небольшой футбольный  мяч,  и  молодой  человек  ловко
демонстрирует приемы игры. - А теперь сами попробуйте. - Он берет  за  ухо
одного из мальчиков, самого голенастого, и говорит: - Бей его, не жалей.
   Мальчик бьет по мячу и, расплывшись в улыбке, бежит его  догонять.  Он,
оказывается,  уже  играл  в  футбол.  Он   сразу   становится   шумным   и
самоуверенным вожаком. Молодой учитель уходит, хитро взглянув  на  Табиту,
только что не подмигнув ей.
   Табита беседует с учителями  и  с  директором  тем  приподнятым  тоном,
который задали ее собеседники, чтобы прикрыть весь трагизм этой минуты. Но
вдруг она теряет нить, горло у нее  сжимается,  ее  душат  слезы.  Все  ее
существо восстает против такой жестокости - бросить семилетнего ребенка  в
этом казенном бараке, на съедение чужим людям!
   Но экономка спрашивает ее с самой веселой и очаровательной миной:  -  А
какие слабительные вы предпочитаете для него, миссис Бонсер?  -  И  Табита
спешит ответить ей в тон: - Да самые обычные, как для всех.





   Больше всего Табиту страшит минута расставания. Как  объяснить  Джонни,
что она должна его покинуть, что она продала его врагу? Он расплачется,  и
это произведет плохое впечатление. Но когда за ней  приезжает  кэб  и  она
идет проститься с сыном в сопровождении директора, тучного лысого мужчины,
одетого как фермер, Джонни играет во дворе с десятком других  мальчиков  и
кричит чуть ли не громче  всех.  Услышав,  что  его  зовут,  он  торопливо
оглядывается и тут же мчится вслед за мячом. Он не намерен прерывать игру.
Видимо, он уже утвердил свое превосходство над  тем  противным  голенастым
мальчишкой. Он с  азартом  отталкивает  его  и  орет:  "Прочь  с  дороги!"
Приходится извлекать его из свалки силой. Он подходит  весь  запыхавшийся,
грязный, растрепанный, на носу хлопья шлака,  глаза  безумные.  Впервые  в
жизни он изведал столь шумное опьянение успехом.
   - Простись с мамой, Джонни.
   Джонни, задрав голову, но не отрывая взгляда от  игры,  говорит:  -  До
свидания... Да беги же, дур-рак! - Директор и Табита смеются.  Она  целует
грязную горячую щеку, садится в кэб и уезжает.  Лицо  ее  скривилось,  она
сжимает его руками, чтобы не заплакать. И тут же невольно улыбается  тому,
какими нелепыми и ненужными оказались не только ее недавние страхи,  но  и
вся ее жизнь. "Этого надо было ожидать.  Для  него  все  здесь  так  ново,
интересно - и, в общем-то, это хорошо".
   Но на душе у нее невесело, а в  квартире  нечем  дышать.  В  детской  -
оскверненном святилище - тесно от гостей Буля;  в  гостиной  вечно  торчит
неряха Мэдж Мун: голова болит от  бесконечных  споров  Доби  и  Ходсела  о
природе греха. Ее совсем не интересует свежий номер  "Бэнксайда",  который
все, даже Стордж, называют ее номером; и когда  Ринч  приходит  к  ней  за
советом, ей лишь с трудом  удается  разыграть  участие,  которого  требует
такая почтительность с его стороны.
   И вот она снова пишет в Кедры, на этот раз адресуя письмо невестке. Она
сообщает,  что  отдала  Джонни  в  хорошую  школу.  "Я   еще   не   решила
окончательно,  но,   если   Джонни   будет   конфирмоваться,   ему   нужна
основательная  подготовка  по  всем  предметам.  А   конфирмовать   детей,
по-моему, следует - им плохо, когда они чем-то слишком выделяются".
   Она нетерпеливо ждет ответа, может быть, даже слова одобрения. Но  Эдит
пишет в ответ всего несколько строк, предлагая встретиться и выпить чаю  в
таком-то кафе.
   И они встречаются.  Табита  пускает  в  ход  свои  чары.  Она  держится
смиренно, ласково. Выслушивает жалобы Эдит на эгоизм Гарри  и  ее  похвалы
собственным  детям.  Даже  любуется  ее  туалетом.  И  наконец  напоминает
невестке, что та предлагала съездить вместе куда-нибудь отдохнуть.
   Эдит  мямлит,  потом  вдруг  соглашается.  Это  на  нее   подействовало
угощение, очень вкусное и недешевое.
   Когда Табита говорит Сторджу, что недели на две уезжает  из  Лондона  с
одной  своей  знакомой,  он   удивляется,   сердится,   жалуется:   "Очень
неподходящее  время  выбрала".  Ибо  постепенно  увлечение   своим   делом
пригасило в нем увлечение любовника. Он стал  не  столько  рабом,  сколько
мужем. И Табита уже не единственный серьезный интерес в его жизни.
   - Если я тебе нужна, я, конечно, не поеду, - говорит Табита, но говорит
холодно, надменно. Она чувствует, что выполнила все  свои  обязанности  по
отношению к Сторджу и что его равнодушие к Джонни непростительно.
   - Надо полагать, если ты хочешь ехать,  так  уедешь,  -  отзывается  он
обиженным тоном.
   И этот тон еще больше ее раздражает. Нечего ему злиться - у  него  есть
его драгоценный Буль.





   На Пэддингтонском вокзале Эдит не просто знакомая - это родственница, с
ней ощущаешь старые семейные узы. Табита ласково целует ее и говорит,  что
сама купит билеты. Первого класса. "Поедем с комфортом".
   - Да, для разнообразия, - отзывается Эдит. - От разнообразия  я  вообще
не откажусь.
   - Ох, и я тоже.
   И на лицах у обеих, когда  они  устраиваются  в  своем  купе,  мелькает
одинаковое выражение, нетерпеливое и жадное.
   "Разнообразие", думает Табита, и ей кажется, что она и часу  больше  не
могла бы прожить на Вест-стрит - до того там душно, словно самый воздух  в
квартире застоялся, стал затхлым от непрестанных эстетических тревог -  от
подозрений Джобсона, алчного честолюбия Мэнклоу, бредовых вымыслов Буля.
   И Эдит, задыхаясь от того же нервного отвращения" изливая свои обиды на
Гарри и детей, забывает о том, как некогда злилась на Табиту.
   Ей приятно, что Табита  восхищается  Сэнкомом,  приморским  городком  с
отличным пляжем, и что отель  "Пляж"  ей  понравился.  Она  здесь  издавна
бывает и в какой-то мере считает себя ответственной за красоту  городка  и
комфорт гостиницы, которая Табите, по  правде  сказать,  показалась  очень
неказистой.
   Эдит уже встретила старых знакомых - полковника Куэра с женой  -  и  не
замедлила завязать новое знакомство - с юристом по  фамилии  Принс  и  его
двадцатилетней дочерью. Юрист, полковник, жена полковника встречают  их  с
распростертыми  объятиями  -  ведь  они  все  приехали  сюда   в   поисках
разнообразия. На их лицах, словно крупный красный заголовок,  напечатанный
поверх мелкого шрифта  их  повседневной  жизни,  осторожной  и  замкнутой,
явственно читаются их желания. Они хотят разнообразия, хотят наговориться,
дать себе волю.
   И вот - решено: Куэры, Принсы и Эдит с Табитой будут  сидеть  за  одним
столом. "Это очень веселый стол - все говорят,  улыбаются,  все  проявляют
живость  характера,  свойственную  им,  возможно,  десять  лет  назад,   а
возможно, и никогда. Эдит подтрунивает над мужчинами в том стиле, что был,
вероятно, принят в Фруд-Грине в восьмидесятых годах, когда она  там  слыла
первой красавицей. Миссис Куэр щебечет о мечте своей юности и о своих двух
детях, точь-в-точь как школьница - даже не верится, что у нее вообще  есть
дети. По ее словам, она мечтала о сцене, а в детях  она  разочаровалась  -
такие они скучные, неповоротливые.  "Девочка  хорошенькая,  но,  по  сути,
недалекая; мальчик неглупый, но ничем не интересуется". Мисс Принс,  дочка
юриста, миловидная, но нескладная и смутно  сознающая  свою  нескладность,
возбужденно ерзает на стуле  и  восклицает:  "О  да!"  и  "О  нет!",  горя
желанием участвовать в разговоре.
   И в праздничной этой атмосфере новые знакомства быстро  набирают  силу.
На следующее утро Эдит исчезает с юристом - он будет  учить  ее  играть  в
гольф. Полковник увлекает мисс Принс к морю  -  собирать  ракушки.  Миссис
Куэр и Табита, вполне довольные отсутствием мужчин, заводят долгую  беседу
о детях миссис Куэр.
   И  Табита,  исполненная  интереса  и  сочувствия,  то  и  дело   ахает:
"Удивительно!", "Нет, вы подумайте!", "Да, дети - странные создания".
   Сама  она,  всегда  любившая  общество,   теперь,   для   разнообразия,
наслаждается одиночеством. Когда миссис Куэр  уходит  писать  письма,  она
одна гуляет по берегу и, глядя на бессчетные  маленькие  серые  волны  под
ясным бледным небом, радостно думает:  "Какое  счастье  наконец-то  побыть
одной. Как покойно. Я  и  забыла,  что  такое  покой.  Век  бы  отсюда  не
уезжала".
   Вечером, пока юрист учит Эдит играть на бильярде, она слушает  рассказы
полковника об охоте на тигра, замирая при мысли об опасностях, которым  он
подвергался. Она поражается, как могла миссис Куэр растить детей в Индии -
с ними и в Англии достаточно трудно.
   Они даже беседуют о политике. Полковник Куэр идет против течения. Война
в Южной Африке, говорит он, была  навязана  Англии,  это  было  несчастье.
Империя - страшная  ответственность.  "Я  не  боюсь  победы  либералов,  -
заявляет он смело. - Англию нужно пробудить от спячки".
   - Вот и я так считаю! - восклицает Табита в радостном изумлении.  -  Мы
спим. Спим до безобразия крепко. - Ей приятно говорить о политике  с  этим
милейшим полковником, пока Эдит флиртует со своим юристом и  нацепляет  на
себя все более яркие кофты.
   Затем прибывает знакомый Куэров, молодой человек, фамилия его Бэрн,  он
смуглый и некрасивый, но такой веселый  и  живой,  что  невольно  вызывает
симпатию. За завтраком, когда Куэры что-то внушают Табите,  она  замечает,
что глаза Бэрна смеются. Она не знает, что его насмешило, но улыбается.
   А на следующее утро, рано спустившись в холл и застав ее там  одну,  он
говорит смело: - Восхищаюсь я тем, как вы терпите старика Куэра.
   - Но, по-моему, он очень милый, а вам не кажется?
   - Доброта добротой, но просто поражаешься, как может человек изо дня  в
день твердить одно и то же.
   Он обращается к Табите как к женщине, подобно ему повидавшей свет.  Сам
он сейчас в отпуске, работает на строительстве железной дороги  в  Египте.
Вращался в официальных  кругах.  -  Так  приятно  встретить  здесь  живого
человека. Как эти несчастные женщины глазеют на ваши туалеты! - Он  громко
смеется. - Между прочим, вы здесь купаетесь?
   - Я обожаю купаться. Просто обожаю.
   И поскольку Эдит по-прежнему каждое  утро  играет  в  гольф,  они  идут
купаться вдвоем. Бэрн, оказывается, замечательно прыгает в воду  с  вышки.
Он обучает Табиту прыгать ласточкой.
   Потом они гуляют  за  дюнами,  и  Бэрн,  радуясь  собеседнице,  умеющей
слушать, пускается в рассуждения. Он утверждает, что война в Южной Африке,
хоть и была  нам  навязана,  оказалась  вопреки  распространенному  мнению
катастрофой. Империя, которую в Англии  считают  великим  достижением,  на
самом деле тяжкая ответственность. Необходимы реформы,  новый  подход.  Он
всей душой за либералов. Пенсии по старости, даже право голоса для женщин,
разве это плохо? И громко вопрошает: - Почему хотя бы не  попробовать?  Не
рискнуть? Перемена нам не повредит.
   Словом, он исповедует обычные взгляды молодого человека своего времени.
Ему надоело старое правительство, старые идеи, подавай ему  новое.  Табита
уже слышала это, и много больше, его планы кажутся  ей  весьма  скромными.
Она слышала, как Мэнклоу ниспровергает  монархию,  частную  собственность,
брак, даже род  человеческий.  Она  знает  точку  зрения  консерваторов  в
изложении старого Дьюпарка - не как требование,  чтобы  богачи  оставались
богатыми,  а  бедняки  по-прежнему  им  подчинялись,  но   как   жизненную
философию. Она хорошо помнит, как этот старик, сам такой  бедный,  рокотал
басом: "Удивительно, как мы вообще еще существуем. Просто чудо, что где-то
на свете еще есть мир, и порядочность, и то, что  мы  зовем  цивилизацией.
Ради всего святого, не раскачивайте лодку, море-то глубокое, а если я верю
в прогресс, так разве что у акул - они плавают все быстрее". Но  про  себя
она думает: "Такие люди, как Куэры и Бэрн, стоят десятков всяких  Мэнклоу,
и Дьюпарков, и Булей. Они хоть верят во что-то, они помогают жить".
   И она горячо поддерживает все проекты Бэрна.  Она,  мол,  уверена,  что
реформы приведут к огромным, настоящим переменам. А это, видит бог, нам ох
как нужно.
   Куэры уже смотрят на  молодую  парочку  как  на  молодую  парочку.  При
встрече многозначительно улыбаются. Табита говорит: - Они думают,  что  мы
нарочно уединяемся.
   Бэрн молчит. А потом вдруг прорывается: - Вы понимаете,  что  для  меня
значит встреча с вами? - Он заявляет, что она -  самая  прелестная,  самая
красивая и умная женщина, какую он когда-либо знал. И самая храбрая: шутка
ли, в такие молодые годы остаться вдовой. Он  излагает  ей  свои  виды  на
будущее. Отец его - инженер, очень состоятельный; он -  единственный  сын.
Может он надеяться?..
   Это предложение руки и сердца, при всей своей неожиданности, не кажется
пугающим в Сэнкоме, на вольном ветру, под ясным, высоким небом.  Оно  даже
как-то уместно  здесь,  где  все  так  безыскусственно,  так  непохоже  на
Вест-стрит. Табита, взволнованная, не может  сдержать  восклицания:  -  Но
боже мой, мистер Бэрн...
   Молодой человек боится отказа. Он молит: - Не говорите "нет". Я знаю, я
поторопился. Но времени так мало...
   - Не в этом дело. Просто... ведь вы меня совсем не знаете.
   - Все, что мне надо знать, я знаю.
   Табита в смятении спасается бегством. Она думает: "Какой же он хороший!
И он в самом деле меня любит, и он - прелесть.  Такой  честный,  открытый.
Это было бы для  меня  невероятной  удачей,  но,  конечно,  надо  ему  все
сказать... или необязательно?
   Она жаждет с кем-то посоветоваться. Может быть, даже с Эдит. Но, зайдя,
как всегда, к Эдит в номер, чтобы проститься на ночь, она застает невестку
в ужасном настроении. К юристу приехала жена, бильярда сегодня не было.  И
опять у нее начались боли.
   - Какие боли?
   - Да это у меня все время.
   - А Гарри не может помочь?
   - Гарри! Его мое здоровье не интересует.
   Табита умолкает, сраженная этой озлобленностью; и ей становится страшно
при  виде  невестки  -  огрубленной  и  обворованной   жизнью,   разбитой,
измученной болями. Волна тоскливой  слабости  заливает  ее.  И  она  молча
уходит к себе с мыслью: "Нет, не скажу я ему. Зачем? Может быть, после".





   И все же наутро, снова вдыхая  чудодейственный  воздух  этого  городка,
полного  чистых  мыслей  и  честных,  добрых  людей,  увидев,   что   Бэрн
приближается к ней  и  его  серьезный  доверчивый  взгляд  чуть  затуманен
любовью, она сразу начинает:  -  Мистер  Бэрн...  Тедди...  я  должна  вам
объяснить... - И торопливо рассказывает про свои отношения  с  Боксером  и
рождение Джонни. О Стордже, однако, умалчивает. Бэрн берет ее руку  повыше
кисти и крепко сжимает. - Но, миссис Бонсер... Тибби...  какое  это  имеет
значение? Я вас люблю. - И умоляет Табиту сейчас же сказать "да".
   - Но вы понимаете?..
   - Понимаю, все понимаю.
   - Ах, вон идет миссис Куэр. Я должна с ней посоветоваться  насчет  моей
невестки, ей что-то нездоровится.
   Табита спешит навстречу жене полковника, ловко вовлекает ее в разговор.
Ей неясно, почему она не ответила Бэрну.
   А оставшись наконец одна у себя в номере,  она  поражается  собственной
нерешительности. "Конечно же, я за него выйду, будь он хоть в  десять  раз
более..." Она пытается определить то качество Бэрна, с  которым  могла  бы
примириться даже в десятикратном размере, и горячо убеждает себя: "Да нет,
он не скучный. О господи, мне надо благодарить судьбу за такую удачу".
   Пришло еще несколько писем с Вест-стрит и несколько журналов;  Почта  с
Вест-стрит приходила каждый день, но она  ее  не  читала.  Ей  не  хочется
думать про Вест-стрит. Вот, например, открытка от Джобсона,  она  уже  два
раза попадалась Табите на глаза, и читать ее с каждым разом противнее. "Б.
откалывает коленца. Ф. сильно озабочен.  М.  зверствует  из-за  передовой.
Телеграфируйте новый адрес Доби и ключ от детской. Дж."
   Что за чушь - телеграфируйте ключ от детской! Конечно,  Фред  озабочен,
он вечно чем-нибудь озабочен. А что Буль всем набьет оскомину - это  можно
было предвидеть. Мэнклоу, тот, очевидно, пытается  втиснуть  в  "Бэнксайд"
побольше политики. Вполне естественно.
   Она  рвет  открытку,  а  потом,  после  минутного  колебания,   и   все
нераспечатанные письма - и бросает в корзину. И ложится спать  торжествуя,
чувствуя себя Наполеоном "Теперь мне туда возврата нет. Решение принято".
   Но тут же ей приходит в голову, что в письмах могло быть что-то важное.
Возникают вопросы. Какие он там откалывает коленца? Почему Фред  озабочен?
Что еще затеял Мэнклоу? И что будет, если он прогневит Ринча? На словах-то
Ринч радикал, но взгляды у него едва ли такие уж радикальные. И эти  мысли
не дают Табите покоя. Она гонит их прочь, а нервное напряжение растет. Сна
ни в одном глазу. Все тело полнится тревожным вопросом: "Что стряслось  на
Вест-стрит?"
   А что-то стряслось, она  уже  в  этом  уверена.  Только  что  именно  и
насколько это серьезно?
   Наконец уже среди ночи она решает:  "Съезжу  туда,  посмотрю,  что  там
делается". И утром, встав пораньше, пишет Бэрну записку: "Уехала в  Лондон
по срочному делу. На будущей неделе вернусь. Напишу", собирает  саквояж  и
несессер и спешит на станцию.
   Через двадцать минут она уже сидит в местном поезде, который  поспевает
к лондонскому экспрессу.  Она  сама  на  себя  дивится:  "Надо  же,  какую
устроила панику. Бедный Тедди Бэрн. Напишу ему не откладывая".
   Но мысли ее  с  энергией,  порожденной  морским  воздухом  и  переменой
обстановки, тут же снова устремляются к проблемам  Вест-стрит.  "Если  это
из-за Буля, я подам мысль издать его книгой. Скажу,  что  такого  крупного
поэта стыдно упрятывать в журнал".
   Ее бесит, что местный поезд тащится так медленно, со всеми остановками.
Ей  уже  кажется,  что  каждая  минута  дорога.  А  если   на   Вест-стрит
действительно что-то стряслось, это она  виновата.  "Мэнклоу  зверствует".
Очевидно, опять ссора. Право же, эти мужчины - сущие дети!
   Оказывается, на Вест-стрит в общих чертах все  так,  как  она  ожидала,
разница только в деталях. Мэнклоу требует места для политических статей  и
отказался печатать Буля. Он заявляет, что время Буля миновало.  "Декаденты
- это вчерашний день, даже духу их не осталось, а  новая  публика  требует
политики, новой, левой политики. И чем хлеще, тем лучше".
   Но удивительно то, что, когда ему не дали денег для привлечения  видных
политических обозревателей, он подал в отставку.
   А Буль - тот не кажет глаз. Отдаленное расположение  детской  избавляет
его от всякого вмешательства.  Он  превратил  ее  в  крепость,  заваленную
рваной бумагой и пустыми бутылками, - там он живет, ест, спит  и  пьет.  А
когда нужно, неслышно покидает свое убежище и снова возвращается, проявляя
хитрость, выработанную годами бездомного существования.
   Нападки Мэнклоу нимало его не смущают. - Что я  вышел  из  моды  -  это
хорошо, - говорит он Табите. - Теперь я могу создать что-то ценное.
   Но Стордж негодует: - Пусть  уходит.  Буль  один  стоит  десятка  твоих
Мэнклоу. Мэнклоу - приспособленец и больше ничего.
   - Но послушай, милый, важно другое - можем ли мы без него  обойтись?  -
Табита терпеливо гнет свою линию,  а  сама  думает:  "Фред  стареет.  Я  и
забыла, до чего он старый". Да и все на Вест-стрит кажется ей постаревшим,
слинявшим: занавески, краска на дверях; Мэнклоу заметно  поседел;  Буль  -
развалина; Стордж весь сгорбился, обмяк, ходит,  как  древний  старик,  не
сгибая колен, и лицо всегда озабоченное, сдвинутые брови -  как  застывшая
гримаса боли.
   "Боже мой, - думает Табита, не пробыв в квартире и трех часов, -  какое
счастье, что я вовремя вернулась, ведь все могло пойти прахом!"
   Она мчится к Ринчу, тот показывает себя верным  союзником.  Обещает  ее
поддержать. Предлагает свой экипаж, чтобы  ехать  в  Блумсбери  на  поиски
Мэнклоу.
   И в этом экипаже, пользуясь короткой передышкой, обдумывая, как повести
разговор с Мэнклоу, она вдруг вспоминает Бэрна. "Ой-ой-ой,  надо  написать
бедному Тедди. Надо что-то решить".
   Но теперь ей кажется, что Сэнком и все, что с ним связано, где-то очень
далеко, и далеко не только в пространстве, но  и  во  времени.  Просто  не
верится, что каких-нибудь тридцать часов назад она еще  была  там.  Сейчас
одиннадцать, Куэры гуляют по берегу, Эдит играет в  гольф,  Тедди  Бэрн  с
видом государственного мужа революционного толка излагает мисс Принс  свои
требования к новому правительству. Бедный Тедди, бедный мальчик.
   Табите двадцать шесть лет, на пять лет  меньше,  чем  Бэрну;  но  в  ее
глазах он - ребенок. А милый полковник,  как  славно  он  рассказывал  про
тигров! Она улыбается снисходительно и грустно, словно вспоминая  какой-то
тропический остров, где безгрешные, незлобивые  люди  живут  восхитительно
просто, но почти полностью отрезаны от всего, что можно назвать жизнью, от
реального мира, в котором происходят  важные  события.  "Нет,  я  заставлю
Роджера понять, что он просто не может нас сейчас бросить". И  Сэнком  уже
снова забыт.





   С Мэнклоу она добивается крупного успеха. Он выражает готовность  пойти
на компромисс, даже не ущипнув ее за руку и  не  погладив  по  голове.  Он
истратит на политические статьи только  двести  фунтов  и  напечатает  два
новых сонета Буля при условии, что будет официально значиться  редактором.
Стордж в отчаянии. Он кричит на Табиту: - Ты переметнулась к врагу!
   Табита понимает - это жестоко с ее стороны, но раскаиваться ей некогда.
Через два дня - званый вечер  по  случаю  выхода  пятнадцатого  номера,  и
нужно, чтобы Мэнклоу на нем был, иначе о его отставке станет известно. Она
улещивает Сторджа, а сама думает: "Бедный  старик,  в  трудную  минуту  он
только все портит, совсем помешался на своем искусстве".
   И правда, Стордж уступает всего за два часа до приезда  гостей.  Табита
звонит  Мэнклоу,  выслушивает  его  поздравления,  думает:  "Слава   богу,
уладила". У нее болит голова, расходились нервы. Надо  прилечь  отдохнуть.
Она еще не привыкла к темпу  своей  лондонской  жизни.  Тысячи  неотложных
проблем ждут ее решения. И проблема Бэрна в их число не входит -  она  уже
знает, что не выйдет за него замуж. Ей уже непонятно, как она вообще могла
мечтать о браке с таким желторотым птенцом. Она думает: "Сегодня же  пошлю
ему телеграмму. Написать можно потом, это несложно. А вот что мне делать с
Булем?  Нельзя  ему  больше  жить  в  детской,  тем  более  если  начнутся
затруднения с Джонни".
   Из Халлитон-Хауса поступили  сведения  за  первую  половину  триместра.
Учитель сообщает, что мальчик ленивый и трудный. "Товарищи у него есть,  и
по дому он как будто не скучает, но к дисциплине, видимо, не приучен".
   Как это понимать? - недоумевает она. Правда ли  Джонни  плохой  мальчик
или глуп тот, кто это писал? Просто голова идет кругом. Французские часики
на столе тоненько бьют семь  раз,  и  она  вскакивает.  "О  господи,  пора
одеваться". Она сует ноги в ночные туфли и звонит.
   "Кто сегодня должен быть? Не  устроил  бы  Ринч  сцену  из-за  рисунков
Доби"... - Да, войдите. - Это постучала горничная. - Посоветуйте,  Беннет,
что мне надеть? Кажется, ничего подходящего нет, а случай-то парадный.
   И два часа спустя, стоя перед камином  в  гостиной  в  ожидании  первых
гостей, она сжимает руками виски и в который  раз  задается  вопросом:  "А
почему бы ему и не быть  плохим?  У  него  с  самого  рождения  жизнь  шла
ненормально".
   Вдруг дверь отворяется - это Джобсон в ярком костюме толстой шерсти. Он
тоже изменился, лицо грубое, красное.
   - Привет, малютка. Вы прелестны. Фред здесь?
   - Одевается.
   - Вот и хорошо. - И, подойдя к ней вплотную, шепчет: - Он здесь, у меня
внизу. Я его задержал.
   - Кого?
   - Б. Вы разве не получили моего письма? Где вы вообще пропадали? Что за
секреты? Я вам и открытку послал.
   - Но кто у вас там внизу?
   - Да Бонсер,  малютка,  Бонсер  собственной  персоной.  Только  что  из
кутузки.
   Табита оторопела. Переспрашивает еле слышно: - Из тюрьмы?
   - Так точно. Отсидел шесть месяцев  за  то,  что  фабриковал  фальшивые
бумажки. Да вы не тревожьтесь. На сегодняшний вечер я его обезвредил. Надо
только решить, как быть дальше. Способен он наскандалить?
   - Я его не видела больше семи лет.
   - Послушайте моего совета,  малютка,  если  он  станет  вам  досаждать,
обратитесь в полицию. Вы полиции не бойтесь. В таких случаях это наилучшее
средство. Уверяю вас, они там порядочные люди.
   Табита, все сильнее волнуясь, твердит про себя: "Нет, я к нему и близко
не подойду. Это было бы безумием".
   Джобсон треплет ее по плечу. - Ладно, я его спроважу.
   - Нет, погодите.
   - Надо полагать, он отец вашего мальчонки?
   - Да, и кроме того...
   -  Вот  что,  малютка,  вы  не  спешите.  Подумайте.  Может,  лучше  не
рисковать.
   Но Табита взяла себя в руки. - Нет, я с ним  повидаюсь.  Ничего  он  не
сделает. Я этого не допущу.
   Ее решительный тон подействовал на Джобсона. Он пропускает ее вперед. -
Конечно, раз вы уверены. Вам лучше знать, чем это для вас пахнет.
   А  Табита  еще  ничего  не  обдумала.  Она  чувствует,  что   совершает
неимоверную глупость, но что это необходимо.
   Дверь в квартиру Джобсона приоткрыта,  в  первой  комнате  за  столиком
сидят Бонсер и Буль, и перед ними стаканы.
   Бонсер встает, и при виде его Табита в первую минуту слова  сказать  не
может. Он страшно худой, весь серый, синие глаза стали больше  и  выцвели.
Но это глаза Джонни.
   - Ты что, Тибби, не узнаешь меня? - Он берет ее за локоть. - Ни чуточки
не изменилась. Все такая же молодая и красивая. Вот что  значит  спокойная
жизнь.
   Табита отступает, и вдруг у нее срывается  вопрос:  -  Ты  получил  мое
письмо из Франции? Или не удосужился прочесть?
   - О чем ты. Пупс? Когда ты мне  писала?  Ах  да,  ведь  у  тебя  кто-то
родился. - Бонсер явно гордится своей памятью. - Ну, как она? Надеюсь, вся
в тебя?
   - Это мальчик. И не такой уж маленький.
   - Ну конечно. Сколько лет-то прошло - пять,  семь,  восемь?  Но  ты  бы
выпила. Глотни чего-нибудь, не пожалеешь.
   - Мне, пожалуй, лучше уйти, - говорит Буль, сконфуженный тем, что  стал
свидетелем столь интимного разговора. - Я могу посидеть на лестнице.
   - Мне некогда, - строго произносит Табита. - Я жду гостей.
   Бонсер наливает в стакан чистого виски и сует ей в руку. - Да  на  тебе
лица нет, Пупс. Выпьем-ка за прежние деньки. Хорошо мы с тобой  пожили.  Я
это время никогда не забуду. Глупые были, что и говорить. И денежки у тебя
так и летели, но я за это на тебя не обижался. Что ты знала о жизни? Смех,
да и только, как ты за ту первую неделю просветилась.  Что  ни  говори,  а
старосветское воспитание девушке на пользу. Если что и может  удержать  ее
на верном пути, так это религия, всякий там ад и вечное проклятие, да  еще
хорошие манеры. Ты куда отдала нашу малышку? Ее бы в монастырскую школу...
   - Я же тебе сказала, Дик, это мальчик. Его зовут Ричард Джон.
   - Мальчик? Вот умора, только что была девочка. -  И,  зорко  глянув  на
Табиту, продолжает: - Я рад, что мальчик. Да, мальчик лучше.  Хотел  бы  я
его повидать. Он уже в школе?
   - Конечно. В закрытой школе. Только что начал латынь.
   - И правильно. Для мальчика классические языки - самое  милое  дело.  А
сынишка у нас должен быть умный - в моей семье ума не занимать стать.
   Табита думает: "Ему и дела нет до Джонни".
   На лестнице слышатся шаги, и она делает шаг к двери.
   - Прости, но мне надо идти - у меня гости.
   - И я с тобой.
   - Нет, Дик, в свою квартиру я не могу тебя пригласить.
   - Это почему? -  Он  бросает  на  нее  свирепый  взгляд.  -  Ты  уж  не
собираешься ли снова дать мне по шапке?
   - Не пугай меня, Дик. Это нелепо.
   Она гордо выплывает из комнаты и со всех ног мчится наверх. "Он  забыл,
что я уже не глупенькая девочка. Но какой удивленный вид у него был!"  Она
смеется, и  смех  готов  обернуться  слезами.  "Что  со  мной?  Неужели  я
разочарована? А чего я могла ожидать?"
   Однако разбираться в своих чувствах ей недосуг.  В  гостиной  собралось
уже семь человек, у Сторджа  галстук  съехал  набок,  и  его  укоризненный
взгляд,  означающий:  "На  кого  ты  меня  покинула?",  возвращает  ее   к
исполнению светских обязанностей.





   И, вооруженная многолетним опытом, она не только владеет  собой,  но  и
радуется своему умению. Так же  уверенно,  как  дала  отпор  Бонсеру,  она
теперь обозревает поле боя.  Мэнклоу,  улыбаясь  во  весь  рот,  принимает
поздравления лорда Дакета, магната грошовой прессы; леди Дакет беседует  с
низеньким  румяным  человечком,  миллионером-заводчиком,  новым   знакомым
Сторджа, чью фамилию Табита  никак  не  может  запомнить.  Он  трещит  как
сорока, то и дело обращаясь к Гриллеру, но тот все  изгибается  в  сторону
леди Дакет, словно говоря: "Мы  понимаем  друг  друга".  Дьюпарк  в  очень
грязной рубашке стоит, прислонившись  к  стене  и  сердито  поглядывая  на
Мэнклоу; леди Чадворт в живописной позе с  восторгом  разглядывает  нового
Писсарро.
   Табита, догадавшись, что ей скучно, спешит на выручку и представляет ей
мистера Доби, "чьи новые работы шокировали всех критиков".
   Потом она решает заняться Дьюпарком. Но Дьюпарк взбешен. - Неужели Фред
не понимает, что делает? Или он  действительно  хочет  революции?  Или  он
сошел с ума? Или все посходили с ума?
   Табита улыбается, берет его за рукав. - Фред не видел  этой  статьи.  -
"Бедняга, - думает она, - вот уж кто одряхлел. Он стареет еще быстрее, чем
Фред. Из-за этой войны все старики постарели  на  десять  лет,  а  молодые
превратились в мальчишек". И в самом деле, два  молодых  военных,  недавно
вернувшихся из Южной Африки, фамильярно хлопают Мэнклоу по спине.
   Гостей прибывает. Сборище многолюднее обычного, и по всему  видно,  что
произошло важное событие. Лица пылают, голоса звучат громче и оживленнее -
так люди, которым все современное в науке, искусстве, моде хорошо известно
и уже немного прискучило, всегда  радуются  новой  сенсации.  Ибо  Мэнклоу
удалось придать этому  номеру  "Бэнксайда"  ярко  выраженную  политическую
окраску. Под самым  носом  у  Сторджа  он  протащил  две  статьи:  "Смерть
мертвых" с резкой критикой покойной королевы и  "Sozialismus",  напугавшую
даже радикалов; а его обзор 90-х годов возмутил всех интеллигентов  старше
сорока лет.
   Длинное желтое лицо мисс Пуллен,  в  чем-то  убеждающей  Ринча,  нервно
подергивается. Уже много лет ее не видели такой возбужденной.
   А Ринч слушает ее с почтительным выражением посла великой  державы,  но
взгляд его устремлен куда-то вдаль, как то бывает и с самыми почтительными
послами. Его озадачили  новые  работы  Доби,  изображающие  Семь  Смертных
Грехов   под   названиями   Рационализм,   Воздержанность,   Бережливость,
Скромность,  Раскаяние,  Осмотрительность  и   Целомудрие.   Взгляд   его,
отрываясь от  мисс  Пуллен,  словно  вопрошает:  "А  верно  ли,  что  Доби
содействует Духовному Благу?"
   Табита бросает ему мимоходом: "Эти вещи Доби - лучшее из всего, что  он
создал". Щеки банкира  вспыхивают  от  ее  улыбки.  Она  сегодня  особенно
хороша, потому что всеми нервами чувствует: одержана большая  победа.  "На
этот раз мы кое-чего добились. Я так и знала, что Мэнклоу нас спасет".
   И заметив Сторджа - весь взмок от радости, а галстук съехал еще  дальше
вбок, - мягко касается его руки. "Поздравляю!" И на минуту  проникается  к
нему нежностью.
   - Поразительно!  -  Он  сконфуженно  озирается  по  сторонам.  -  Дакет
говорит, что мы делаем историю.
   Внезапно из толпы выскакивает низенький  румяный  миллионер  и  хватает
Сторджа за плечо. - Национализировать банки? Не может быть, чтобы вы этого
хотели, Стордж. А как же кредит?
   Старый Дьюпарк тоже протискивается к герою дня. - Черт возьми,  Стордж,
ваш журнал - рассадник анархизма. Разрушить империю?  Да  вы  знаете,  что
бывает, когда разрушаются империи? Или вы давно  не  перечитывали  Бэкона?
Хотите, чтобы весь мир охватили войны, побоища, страдания, нищета?
   Табита только улыбается в ответ на эти нападки. Триумф "Бэнксайда"  она
воспринимает как успехи ребенка и не вдумывается  в  его  причины.  Стордж
более критичен. Позже он ей жалуется: - Эти политические статьи... Мэнклоу
изменил их в корректуре, очень ухудшил.
   Табите это известно, она сама ловчила с гранками, чтобы не  обидеть  ни
одного из своих двух господ, и она весело отвечает:  -  Но  они  так  всех
заинтересовали, они произвели сенсацию.
   - Такие сенсации нам  не  нужны,  Берти.  В  следующий  раз  надо  быть
осторожнее. И имей в виду, насчет политического климата в  Англии  Мэнклоу
ошибается. Ему бы следовало поговорить  кое  с  кем  из  моих  знакомых  в
правительстве.
   Чтобы придать себе уверенности, он отмечает, что мир и богатство Англии
сейчас обеспечены, как никогда. Коммунизм не поднимал голову с 1870  года.
Ирландский вопрос разрешен скупкой земель, раздачей  земли  крестьянам.  -
Никто не хочет беспорядков. Я считаю,  что  ключ  к  нашему  столетию  уже
подобран: развитие науки, всеобщее процветание, а значит - мир.
   Табита, которая, как истая  жена,  уже  привыкла  не  слушать  Сторджа,
отвечает бодрым, успокоительным тоном: - Бедный мистер Дьюпарк,  какой  он
реакционер. И завидует Мэнклоу. Как ты думаешь,  не  повысить  ли  Мэнклоу
оклад?
   Момент выбран удачно, Стордж не возражает.  Мало  того,  через  неделю,
убедившись, что его успех вполне реален, он сам предлагает еще и выплатить
Мэнклоу премию.
   Но тем временем лорд Дакет пригласил Мэнклоу на  пост  редактора  новой
вечерней газетки "Прогресс" с окладом,  далеко  превосходящим  возможности
Сторджа. И поскольку это отвечает давнишним чаяниям  Мэнклоу,  он  недолго
думая согласился. Негодование  в  стане  "Бэнксайда"  его  только  сердит.
"Неужто они не понимают, что давно умерли? А почему? Потому что не  желают
видеть того, что творится у них под носом".  Бэнксайдеров  такое  суждение
приводит в еще пущую ярость. Гнев рождает энергию. "Туда ему и дорога",  -
говорит Стордж и учреждает новый комитет в составе Ринча, Буля и Дьюпарка.
Изыскиваются  средства  для  нового   "Бэнксайда",   призванного   затмить
великолепием   прежний   и   заставить   Мэнклоу    прочувствовать    свое
предательство.
   Дьюпарк принимает  на  себя  пост  редактора,  и  через  шесть  месяцев
напряженных и суматошных усилий номер выходит в свет. Издан он роскошно  и
широко разрекламирован. Дьюпарк поместил свое эссе о Мэтью Арнольде  между
пьесой Буля и рисунком Доби. Задумано это для того, чтобы каждый  читатель
мог выбрать себе шедевр по вкусу, но  приводит  к  полной  неразберихе.  В
результате - провал, и "Бэнксайд" прекращает свое  существование.  Сторджу
новые убытки  не  по  карману;  Ринч  понимает  катастрофу  так,  что  его
начинание не было угодно Всевышнему.





   И в  квартире  на  Вест-стрит  воцаряется  уныние.  Старые  друзья  еще
заглядывают, но поодиночке. Слишком  много  было  ссор.  Неудача  оставила
горький осадок. Дьюпарк во всем винит  Сторджа,  а  Стордж  подозревает  в
кознях Гриллера. "Бэнксайд" - запретная тема, и прежние его  сторонники  в
один голос ругают новые веяния. После их ухода остается чувство  бессилия,
собственной никчемности.
   У  Табиты  по-прежнему  ни  минуты  свободной,  но  это  уже  не   дает
удовлетворения. Нужно принимать гостей, но гости невеселы.  И  даже  когда
она хозяйничает или ездит по магазинам, ей не дают покоя мысли о Джонни. В
двадцать восемь лет между бровей у нее уже залегли тревожные морщинки.
   Джонни каждую зиму  болеет  бронхитом,  каждую  осень  -  астмой.  А  в
промежутках - простуды, уши и  все  детские  болезни  одна  за  другой,  в
тяжелой форме. Он из тех слабеньких мальчиков -  ноги  да  шея,  -  что  в
изнеможении валятся в кресло, но не могут ни минуты посидеть спокойно;  не
желают учиться, но с утра до ночи пристают с  вопросами.  Каникулы  его  -
сплошная мука: Табита не нарадуется, что он с нею, и, однако, вынуждена на
каждом шагу делать ему замечания. К тому же он действует на нервы Сторджу,
а у того здоровье  стало  сдавать.  Появляясь  на  Вест-стрит,  он  теперь
требует ухода, нежной заботы. То у него прострел, то несварение желудка, а
зимой - обязательно инфлуэнца, которая тянется до самой  весны.  Сказалась
преждевременная дряхлость - удел  немолодых  мужчин,  которые  взбадривают
себя сильно действующими средствами или содержат молодых любовниц. За пять
лет он сжег все десять. А главное - он потерял вкус к жизни.  Его  глубоко
ранят любые нападки - резкое  письмо  от  Дьюпарка,  карикатура  Доби,  на
которой он изображен как старый  вампир,  сосущий  кровь  из  Молодости  в
идеализированном образе самого Доби.
   Особенно его потрясла вопиющая неблагодарность  Мэнклоу,  когда  тот  в
1904  году  опубликовал  цикл  очерков,  создавших  ему  славу   юмориста:
"Лондонские дебри прошлого века".
   Написаны они в форме отчетов  об  экспедициях  в  джунгли  Белгрэвии  и
Мэйфэра, населенные первобытными  племенами.  Было  там  описание  племени
волосатов, которые по утрам изучают волосатость друг друга,  а  ночью  при
луне клянутся друг другу в любви. Вождь их звался Бальфуфу. И было  другое
племя - троглодиты, те жили каждый в своей  ямке  и  высиживали  маленьких
зеленых лягушек, приговаривая: "Слышите, как они  поют?  Как  оригинально,
какая музыка!", лягушки же со своей стороны целый день квакали: "Наш бог и
породитель по имени Зайсордж!"
   Пародия меткая, злая. Даже друзьям Сторджа забавно читать  о  том,  как
Зайсордж бродил по рощам Хайд-парка, выворачивая носки,  и,  улыбаясь  про
себя, повторял:  "Я  -  великий  Зайсордж,  породитель  зеленых  лягушек".
Забавляет их и злопамятность Мэнклоу - ведь так и не простил Сторджу,  что
тот полез в редакторы и навязал ему Буля.  Бедняга  Стордж,  говорят  они,
Мэнклоу вгонит его в гроб. Но он сам виноват. Эта  охота  на  гениев  хоть
кого выведет из себя.
   Стордж  неспособен  даже  притвориться   равнодушным.   Очень   уж   он
чувствителен к насмешкам. Он плачет, он сломлен; Табита опасается  за  его
жизнь.  Обнаружив,  что  она  привязалась  к  этому  слабому,  безобидному
созданию, она видеть не может его отчаяния.  "Да  плюнь  ты  на  на  этого
негодяя, пусть пишет что хочет".
   - Но может быть, я ошибся в Доби?
   - Ничего подобного, это я ошиблась в Мэнклоу. Впрочем, я всегда  знала,
что он пакостник.
   А Буль удивленно восклицает: - Стордж, дорогой мой, ну какое это  имеет
значение? У Манклоу ужасный стиль. А стиль - это человек. Мэнклоу - ничто,
колечко дыма, пустое место.
   Из всех бэнксайдеров только Буль по-прежнему  беззаботен  и  бодр.  Его
нисколько не огорчает, что он вышел из моды, и он  пишет  большущую  книгу
"Величие декаданса", из которой по вечерам читает  Табите  длинные  главы:
"Необходимость вечных мук", "Открытие ада" - и  весело  объясняет:  -  Все
равно никто не напечатает, вот и пишу все, что думаю.
   Табита теперь бывает ему рада: хоть она и смеется над  ним,  он  всегда
готов выполнить ее поручение, поговорить о Джоне.





   Бонсер больше не появлялся. Но время от времени он пишет  Табите,  шлет
ей приветы, справляется о  Джонни  и  просит  немного  денег  взаймы.  "До
будущей недели. Могу зайти разъяснить обстановку".
   Последняя фраза означает: "Плати обратной почтой, не то явлюсь и устрою
скандал" и в таком смысле и принимается.  Табита  всегда  платит  обратной
почтой, но без чувства обиды, потому что не вполне уверена, что Бонсер  ее
шантажирует. Условие, не выраженное  словами,  может  остаться  непонятным
даже для человека, который его выполняет.
   А как приятно бывало этой долгой холодной зимой - когда Вест-стрит  все
глубже погружалась в то особое уныние, что присуще покинутым храмам, когда
один издатель за другим отвергал книгу Буля и Стордж нудно  стонал:  "Этот
гадостный Мэнклоу был прав -  пошляки  наследуют  землю",  -  как  приятно
бывало услышать звяканье почтового ящика и найти в нем письмо от Бонсера!
   "Нам следует помнить, - пишет он, - что Джонни придется трудно. Не буду
говорить, кто в этом виноват, во всяком случае, не он. Нужно  пустить  его
по верной дорожке. Армия или церковь.  И  то  и  другое  неплохо,  был  бы
талант. Посмотрим, какой у него окажется голос. Да и ростом  он  может  не
выйти. Военные и попы должны быть рослые, иначе их не замечают.  Не  могла
бы ты ссудить мне парочку золотых до будущей недели? Лучше даже пять,  как
раз будет полсотни".
   "Ради этого  он  только  и  пишет",  -  думает  Табита,  однако  тотчас
отвечает, сообщая последние сведения, полученные о Джоне из  школы.  "Хуже
всего, что он, видимо, не желает заниматься. Но я им все время говорю, что
он не совсем обычный  мальчик.  Ведь  он  такой,  болезненный,  его  нужно
подгонять и подбадривать..." Шесть страниц в таком духе. Письмо получается
толстое. И, вкладывая между листами пятифунтовую  бумажку,  она  чувствует
себя как после оргии: спуск с облаков на землю, смешновато и стыдно.
   Когда же Бонсер вдруг просит сразу двадцать фунтов и добавляет туманную
угрозу, она пишет в ответ: "Милый Дик,  не  приставай"  -  и  не  посылает
ничего. А потом дивится его молчанию - она ждала хотя бы ругани.  Проходят
недели, и она начинает винить себя за излишнюю суровость.  Письма  Бонсера
только забавляли ее, но как без них скучно! Мысль, что их больше не  будет
и ничто уже не нарушит однообразия  ее  жизни,  просто  невыносима.  Может
быть, Булю что-нибудь известно о его приятеле?
   Отчаявшись напечатать свою книгу,  Буль  почти  все  время  проводит  в
пивных. Здоровье его вконец расшатано, но голова полна идей:  он  дополнит
книгу новыми главами,  получится  два  тома.  Свой  новый  труд  он  хочет
посвятить Табите, но не написал еще ни строчки. А на упреки Табиты, что он
себя губит, отвечает в пьяном упоении:  -  Умереть  -  значит  жить,  быть
слепым - значит видеть. Я погибший человек, дорогая, и любовь  моя  к  вам
чиста.
   Он с восторгом берется поискать  Бонсера  в  пивных  и  через  три  дня
докладывает, что Бонсера часто видят в "Форейторе" близ Шафтсбери-авеню.
   - Большой человек, - говорит он.  -  Широкая  натура,  сила,  оптимизм.
Простой, гордый. Впрочем, это  естественно  для  потомков  столь  древнего
рода, чуть ли не древнейшего в Европе.
   - Какого еще рода?
   - Палеологов.
   Буль удивлен, что она этого  не  знала,  а  еще  больше  тем,  что  она
смеется. Она просит прощения: - Не знаю, что на меня нашло.
   - Так Дик вам нужен?
   - Ой нет, что вы.
   Но   уже   на   следующий   день   она   рассматривает   "Форейтор"   с
противоположного тротуара. Занавески скрывают окна почти  доверху,  внутрь
не заглянешь, а войти страшно. Она думает: "Поощрять  его  -  безумие,  но
какой же он дурачок, что обиделся".
   Еще через день она сидит в  распивочной  "Форейтора"  с  кружкой  пива,
заслонившись газетой. Газета выручает, когда в дверь просовывается длинная
шея Буля. К счастью, он сразу проходит к стойке.
   И только в третий раз она встречает Бонсера. Он входит  в  семь  часов,
как раз когда она собралась уходить. Вид у него еще более жалкий,  но  он,
видимо, в духе и не удивляется при виде ее. - Привет,  Пупси,  как  жизнь?
Как Джонни? Как его легкие?
   - С легкими получше, и астмы в этом году не было. - Она с  любопытством
приглядывается к Бонсеру и улыбается, но сердце ее стучит.  -  А  ты  как.
Дик? Что поделываешь?
   - Тебе же на это плевать.
   - Вовсе нет.
   - Ну, если хочешь знать, у меня есть замечательная идея, как нам  стать
на ноги и Джонни поставить на ноги. Но тебе-то на это плевать.
   - Но ты мне даже не сказал, в чем она заключается.
   - Да что рассказывать, ты и не поймешь, в денежных вопросах всегда была
туповата. А известно ли тебе, Тибби, что на  свете  есть  тысячи,  скорее,
даже миллионы людей, которые не покупают ценных бумаг, потому что ни черта
в этом не смыслят? Впрочем, для тебя это пустой звук.
   - Нет, почему же. Дик, мне интересно.
   - Ну ладно, Пупс, объясню  тебе  так:  половина  всех  денег  в  Англии
хранится в кубышках. А почему? Потому  что  люди  не  знают,  что  с  ними
делать. Так почему не дать им возможность выгодно  поместить  эти  деньги,
купить надежные акции?
   - Поняла.
   - Для начала, конечно, кое-что требуется; помещение, проспекты,  скажем
- тысяча фунтов. Как ты на это смотришь, Пупс?
   - У меня нет тысячи фунтов, а у тебя?
   - Я не шучу. Нет у тебя, так у твоего старика найдется.  У  него  денег
куры не клюют.
   - Что ж я,  пойду  к  нему  просить?  Нет,  Дик,  мне  пора,  меня  кэб
дожидается.
   Бонсер бежит за ней и не дает открыть дверь. - Плата в  рассрочку,  так
обычно и делается. Полпая за пятьсот, сотня на бочку, а остальное частями.
   - Нет, Дик, и думать нечего.
   В кэбе она чувствует себя в безопасности. Но она смеется, глаза  горят,
щеки пылают, все нервы поют. "Хорошо, что я вовремя убежала, не то  он  бы
расшумелся. Больше не пойду, слишком опасно. И  нечестно  по  отношению  к
Зайчику".
   Через несколько дней приходит письмо от  Бонсера  с  номером  почтового
ящика в писчебумажном магазине и с вложением печатного проспекта.  Наверху
штамп: "Ассоциация взаимных  гарантий  по  ценным  бумагам",  а  дальше  -
"Учреждена  для  борьбы  с  биржевыми  спекуляциями.  Взаимовыгодно.   Без
посредников. Без комиссионных. Вся прибыль в пользу Ассоциации".
   Следует длинный список  ценных  бумаг,  начиная  с  консолей  в  кончая
акциями  солидных  промышленных  компаний.  Они   разбиты   на   пачки   и
предлагаются по определенной цене. На отдельном листке Бонсер  разъясняет:
"Думаю, для начала список неплох. Никаких рудников,  ничего  рискованного.
Наша  задача  -  сломить  предубеждение  публики  против   ценных   бумаг,
тормозящее процветание империи. Можешь показать это твоему старику.  Скажи
ему, что если мы сумеем рассылать  наши  проспекты  достаточно  часто,  то
будем загребать ежегодно сто процентов". И пониже -  приписка:  "За  тобой
двадцать четвертных, это будет твой пай в пятьсот фунтов".
   Табита удивлена, она-то решила, что весь проект он выдумал тут  же,  на
ходу. Но посылает ему пять фунтов и сообщает, что Джонни  теперь  голкипер
второй  хоккейной  команды.  "Чепуху  он  пишет  забавную,  не   жалко   и
заплатить". И через месяц посылает еще пять фунтов.





   Эти  подачки  Бонсеру  она  списывала  со  счета  как  дань  юношескому
увлечению, а поэтому  очень  удивлена,  получив  однажды  осенью  почтовый
перевод на тридцать шиллингов и письмо: "Твой  дивиденд,  красотка  Пупси,
20% плюс добавка для членов-учредителей. Загляни к нам в контору,  я  тебе
расскажу про наши новые акции - Фонд страхования жизни и от огня.  Неплохо
бы нам с тобой кутнуть, вспомнить  старое  время".  После  подписи  -  три
креста и под каждым имя: Адам, Ева и Поди-поймай.
   Табита твердо решила держаться от Бонсера подальше, но ее  заинтриговал
адрес в Холборне. "Не может у него быть никакой конторы, но как он рискнул
напечатать адрес? Что это еще за фокусы?"
   Чтобы уличить его, а значит - готовая поверить во что угодно, она берет
кэб и едет в Холборн. И там, обнаружив у подъезда  новенького  дома  шесть
медных дощечек  и  прочитав  на  первой  же  из  них  полное  наименование
Ассоциации, она не просто  удивляется  -  перед  ней  мгновенно  возникает
совсем новая картина, как бывает, когда повернешь калейдоскоп.
   Ведь медная дощечка - неоспоримый факт. Она осязаема, она стоила денег.
Она поражает воображение.
   Возвращаясь в кэбе домой,  Табита  думает:  "Он  действительно  основал
солидное дело. Может, ему и правда нужно было одно  -  небольшой  капитал?
Очень может быть. Капитал нужен в каждом деле".
   Ей уже кажется, что она  обошлась  со  своим  первым  любовником  очень
плохо, что превратно судила о нем. Вспоминаются его слова: "В сущности,  я
создан для семейной жизни, мне только и нужно, что домик с садом, да  жена
и детишки", и она думает: "А если это правда"? И тут встает новый  вопрос:
могла бы она в случае чего вернуться к Бонсеру?  Может,  это  было  бы  ее
долгом, ради Джонни?
   В голове все мешается. Неужели она любит Дика Бонсера? Конечно, нет. Но
выходит, что того Дика Бонсера, который так дурно с ней обошелся,  никогда
и не было; или что она его не поняла. И даже у того  Дика  были  некоторые
достоинства, даже семейного порядка: привязчивость, легкий характер.
   За неделю эти два Дика так перепутались в ее сознании, что тот, первый,
давнишний, стал совсем уж туманной фигурой.
   И  когда  как-то  утром  ей  доставляют  с  посыльным  письмо:   "Нужно
увидеться. Срочно. Очень важно. Сегодня или завтра. "Форейтор". В половине
седьмого. Не верь слухам обо мне или об Ассоциации, все  объясню",  -  она
решает,  что  нужно  рискнуть.  Ей  не  терпится  увидеть  этого   нового,
преуспевающего Бонсера, и досадно, что она сможет поехать только завтра.





   Потому что сегодня среда, ее приемный  день,  а  за  последний  год,  с
появлением очерков Мэнклоу, ее среды снова стали  многолюдными  сборищами.
Снова явился Мэнклоу - возможно, в поисках материала для  новых  опусов  о
"Дебрях Лондона" - и притащил с собой целую стайку журналистов и писателей
помоложе; одним интересно посмотреть на его прототипов,  других  прельщает
вкусная еда и хорошие вина Табиты.
   И  Стордж,  сперва  ужаснувшись  наглости  Мэнклоу,  посмевшего   снова
переступить его порог, теперь не без удовольствия с ним общается. С ним он
предается воспоминаниям: "А помните, как мы выпускали  первый  номер?  Как
переволновались из-за сонета Буля "Ганимеду"? Я до сих пор удивляюсь,  что
обошлось без скандала".
   Мэнклоу,  изучая  старика,  отвечает  с  невозмутимой  важностью:  "Да,
кое-каких гадаринских свиней мы тогда столкнули с обрыва" [по евангельской
легенде,  Христос,  придя  в  страну  Гадаринскую,  увидел  там  человека,
одержимого  бесами;  Христос  повелел  бесам  переселиться   в   пасущихся
поблизости свиней, и все стадо их низринулось с обрыва и утонуло в море].
   Пессимизм Мэнклоу теперь - предмет восхищения, особенно потому, что его
статьи в газетке Дакота  содержат  такие,  например,  сентенции:  "Будущее
принадлежит  народу",  "Нельзя  отрицать,   что   достигнут   колоссальный
прогресс. Но сейчас наши перспективы еще неизмеримо шире".
   Пессимист, верящий в прогресс на том  основании,  что  всеобщий  распад
неизбежен и даже необходим, кажется  глубоким  мыслителем.  Стордж  теперь
вообразил, что всегда высоко ценил  Мэнклоу.  От  полосы  отчаяния,  когда
умирали его честолюбивые замыслы,  он  перешел  к  резиньяции  и,  подобно
мистику, отринувшему все мирское, вновь  способен  услаждаться  видениями.
Вечерами он уже не грустит у камина, бормоча, что лучше бы ему умереть. Он
перечитывает старые "Бэнксайды", показывает  Табите  какую-нибудь  забытую
статью  и,  удивленно  вздернув  брови,  изрекает:  "Вот  и  это  Мэнклоу.
Удивительные то были  дни!"  Впору  подумать,  что  четыре  года  журнала,
казалось бы таких беспокойных -  сплошь  ссоры,  разочарования,  убытки  и
разрывы  с  друзьями,  -  были  лучшей  порой  его   жизни.   Так   старый
премьер-министр, давно удалившийся на  покой  и  забытый,  вспоминает  дни
своей силы и славы.
   Миссис Стордж, хоть и моложе  мужа,  теперь  лишь  изредка  наезжает  в
Лондон.   Она   предпочитает   заниматься   своим    садом    и    местной
благотворительностью.  Иногда  гостит  у  замужней  дочери.  Вторая  дочь,
незамужняя, живет в Индии. Сторджу случается  ночевать  на  Вест-стрит  по
пять раз в неделю. На правах старика он вообще стал  меньше  заботиться  о
приличиях, водит Табиту на вернисажи и, повстречав  однажды  свою  сестру,
грозного вида старуху, приехавшую с севера Англии, без  всяких  объяснений
представляет ее так: "Мой друг миссис Бонсер".
   Он жить не может без Табиты. Ведь она  -  свидетельница  всех  триумфов
"Бэнксайда", она помнит  тот  день,  когда  Мэнклоу  впервые  заговорил  о
журнале. И он с нетерпением ждет очередной  среды,  чтобы  побеседовать  с
молодыми друзьями Мэнклоу о прежних временах, похвастать, что не кто,  как
он  открыл  этого  героя.  "Какая  энергия,  какое  богатое   воображение!
Троглодиты - это поразительный образ!"
   Задним числом, воспринимая всю  историю  как  мастерский  памфлет,  как
произведение искусства, он упивается даже этой карикатурой на него самого.
   "Зайсордж - ведь это, знаете ли, я.  И  зеленые  лягушки.  Да,  зеленые
лягушки. Блестяще, блестяще". Он радостно  посмеивается,  и  Табита,  видя
это, тоже улыбается, но не  из  жалости.  Ей  приятно,  что  он  счастлив,
приятно сознавать, что ее вечер  удался.  Она  всегда  помнит,  что  нужно
приглашать людей, готовых слушать Сторджа.
   Сегодня она позвала не только старых друзей, забывших недавнюю ссору, -
Хадсела, Ринча, Доби, но и лорда Дакета. Ему она особенно рада - она хочет
поздравить его с  публикацией  "Дебрей  Лондона"  в  тайной  надежде,  что
Мэнклоу напишет еще  что-нибудь  про  Зайсорджа;  и  она  уже  открыла  по
миллионеру  огонь,  вооружившись  тонкой  улыбкой,  означающей:   "Вы   же
необычайно обаятельный и интересный мужчина", как вдруг нанятый  на  вечер
дворецкий докладывает: "Миссис Ричард Бонсер".
   Услышав это имя, иные из гостей  оглядываются  на  дверь  и  видят:  на
пороге стоит женщина небольшого роста, с бледным удлиненным  лицом,  лицом
мадонны. На ней зеленое шелковое платье - явно ее  лучший  наряд,  большая
шляпа с перьями, очень безвкусная; в руках она держит синий зонт с золотым
набалдашником, золотом к публике. Вызывающий вид простолюдинки,  явившейся
незваной на сборище важных господ.
   Табита выступила вперед, и женщина, мотнувшись к ней,  останавливается,
глядит, близоруко щуря глаза, и спрашивает: - Миссис Бонсер?
   - Да.
   - По какому это праву вы зовете себя миссис Бонсер?
   Табита, пораженная, застыла на месте.  И  гостья,  не  дав  ей  времени
опомниться, взвизгивает: "Куда вы девали моего мужа? Да как вы смеете?"  -
и, замахнувшись зонтом, бьет Табиту по голове.
   Гости  в  ужасе.  Мэнклоу  уже  затерялся   в   толпе;   Дакет   делает
неопределенный неодобрительный жест. Один Буль не  растерялся.  С  громким
воплем он бросается к женщине и выталкивает ее на площадку, после чего они
вместе катятся вниз по лестнице.
   Женщина вскакивает на ноги и проворно  исчезает,  не  забыв  прихватить
зонтик. У Буля лоб в крови, его  вносят  в  квартиру  Джобсона,  чтобы  не
вспугнуть гостей.
   - Не нужно огласки, - говорит Дакет. - Необходимо избежать огласки. - И
Стордж горячо ему вторит.
   Табита с той же задней мыслью, смеясь, отвечает гостям, обступившим  ее
с участливыми расспросами:  -  Ничего  не  понимаю.  Нет,  спасибо,  я  не
пострадала. Нет, я о ней никогда и не слышала.
   Гости переглядываются, и улыбок не видно. Разговаривают вполголоса,  но
оживленно. Всякому ясно: произошло что-то неожиданное, сенсационное.  Даже
невозмутимость слуг призвана подчеркнуть: "Мы выполняем свои  обязанности,
что бы там ни случилось".
   Вечер кончается рано. Каждому  не  терпится  кому-нибудь  рассказать  о
происшествии. Дакет уехал первым, он не желает видеть свое имя в газетах.
   Оставшись одни, Табита и  Стордж  смотрят  друг  на  друга  неуверенно,
вопросительно. Сторджа трясет нервная дрожь.
   - Тебе что-нибудь известно об этом, вообще о Бонсере?
   - Я его видела с полгода назад. Немножко помогла ему. Мне  не  хотелось
тебя волновать.
   - Милая Берти, надо было сказать мне. Эта женщина  могла  нанести  тебе
серьезные увечья, изуродовать тебя... и Буль чуть не убился насмерть.
   У Буля врач нашел легкое сотрясение мозга и предписал ему полный покой.
Но он не желает лежать. Его лысый череп обмотан  бинтами,  и  он,  сидя  в
кресле, с утра до  ночи  возбужденно  бахвалится  своим  геройством.  "Как
странно, что это случилось со мной. А вместе с тем и не  странно.  Я  ведь
рожден человеком Возрождения. Насилие следует за мной по пятам, события не
дают мне проходу. Вот почему я, обожающий женщин,  был  вынужден  спустить
женщину с лестницы". Он жаждет принести даме извинения. - Это мой долг  не
только перед ней, но и перед всем женским полом.
   Стордж и Табита рады  заверить  его,  что  дама  скрылась,  не  оставив
адреса.
   - Она знает, что после таких эксцессов ей лучше не показываться, не  то
еще угодит в тюрьму, - строго замечает Стордж.
   Газеты молчат, поскольку к скандалу  оказался  причастным  лорд  Дакет.
Табита и Стордж убедили себя в том, что через три недели все забудется, но
в одно прекрасное утро Стордж получает вызов в суд по делу о покушении  на
миссис Ричард Бонсер.
   - Какая чушь! - восклицает Табита.
   Стордж, однако, пугается. Он едет к своим поверенным, те хмурят  брови.
- Положение весьма щекотливое.
   - Неужели же нет способа оградить себя от бреда сумасшедшего?
   - Верных способов нет. Мы, конечно, сделаем все, что в наших силах.
   Решено найти Бонсера и по возможности откупиться  от  него.  Но  Бонсер
исчез. В конторе Ассоциации растерянному клерку грозят арестом  взбешенные
клиенты, которые заплатили за акции и ничего не получили взамен.
   Миссис Бонсер разыскали в маленьком домике в Патни,  где  она  живет  с
двумя детьми. Она заявляет, что Бонсер женился на ней в 1896 году, что  он
всегда был хорошим мужем, добрым и  заботливым,  и  любил  работать  в  их
садике. Они жили очень счастливо до самого  его  исчезновения  две  недели
назад. Денег у нее нет, и она предъявляет кусок  письма,  извлеченного  из
корзины. Оно помечено адресом на Вест-стрит и начинается так: "Милый  Дик,
приятно было тебя повидать. Выглядишь ты хорошо.  Посылаю  немного  денег,
больше сейчас не могу".
   Она кипит от ревнивой ярости и убеждена, что  стала  жертвой  заговора.
Она  привлекла-таки  Сторджа  к  суду  и  выложила  все:  как  она   пошла
объясниться с Табитой, а Стордж велел спустить  ее  с  лестницы,  так  что
теперь у нее внутренняя травма и страшные боли. И поспешила добавить,  что
Табита не имеет права звать себя  миссис  Бонсер,  что  она  содержанка  и
Стордж действовал по ее наущению.
   Судья прерывает ее, и дело она проигрывает, но она своего добилась: имя
Табиты смешано с грязью, а до Сторджа ей нет дела.





   И тут, ко всеобщему удивлению, миссис Стордж возбуждает дело о разводе.
О связи мужа она, оказывается, знает уже много  лет,  но  думала  избежать
скандала. Теперь же, когда скандал налицо, она желает  урегулировать  свое
положение ради дочерей. Но поражает ее злобность по отношению к Сторджу  и
Табите,  притом  злобность  теоретическая,  поскольку  в  основе   ее   не
оскорбленные чувства, а презрение к выбору Сторджа. На глазах у Табиты эта
женщина, двенадцать лет назад такая видная и яркая,  а  теперь  седая  как
лунь, но еще более надменная и величественная,  поддержанная  почтительным
сочувствием всего зала суда, дает пространные  свидетельские  показания  о
моральном падении Сторджа под  тлетворным  влиянием  миссис  Бонсер  и  ее
порочных друзей, таких, как Доби и Буль.
   Один из  сонетов  Буля,  прочитанный  вслух  ее  адвокатом,  производит
сильное впечатление на присяжных и очень вредит Табите.  Адвокат  Сторджа,
разумеется, отводит сонет как аргумент, не  относящийся  к  делу,  но,  на
беду, либералы только что победили на выборах 1905 года, в воздухе  пахнет
революцией, и, как всегда в такие периоды, борьба  мнений  обострилась  до
крайности. Фанатики и невропаты  всех  мастей,  вообразив,  что  теперь-то
осуществятся их личные пристрастия,  кричат  до  хрипоты,  что  Империя  -
восточное варварство, но также и богоданная миссия; что британский рабочий
- раб, но также источник мудрости; прививка оспы - преступление, но  наука
- надежда человечества; брак - оковы и цепи, но развод  -  злокачественная
опухоль на теле общества: все понятия,  которые  в  известного  рода  умах
сменяются снова и снова. Так во время землетрясения сточные  трубы  встают
дыбом, как башни, а башни колледжей падают наземь.
   Судьи и присяжные, как и все наиболее респектабельные люди,  чувствуют,
что страна в  опасности.  В  миссис  Стордж  они  видят  воплощение  всего
лучшего, поборницу добродетели в борьбе с  пороком  и  декадансом.  Судья,
который  уже  сорок  лет  не  читал  ни  одной  книги,  кроме  трудов   по
юриспруденции, подготовил резюме, бичующее развращенность  нашего  века  и
долженствующее, по его мнению, понравиться публике.
   Он не заметил, что декаданс  уже  вышел  из  моды  и  что  век  наш  не
развращен, но примитивен и груб.
   К несчастью, еще до заключительного заседания суда  инфлюэнца,  которой
Стордж, как всегда, заболел с наступлением зимы,  осложнилась  воспалением
легких, и через три дня он умер. Он устал жить. Не  мог  представить  себе
жизни ни без Табиты, ни без семьи. Свои дела он оставил в полном  порядке.
В последнюю неделю перед смертью отказал Табите в завещании 1000 фунтов  в
год и всю обстановку квартиры; и распорядился, чтобы издержки по ее защите
на суде, где она фигурировала как самостоятельная ответчица, были оплачены
из его средств.
   Но  вдова  и  дочери  не  намерены  допустить,   чтобы   зло   осталось
безнаказанным. Они подают  жалобу,  в  которой  утверждают,  что  пункт  в
завещании,   касающийся   Табиты,   -   результат   вымогательства.    Что
душеприказчики не вправе оплатить издержки по  делу  Табиты.  Свидетели  в
один голос показывают, что Стордж был у нее под башмаком.  Если  любовница
изменяет - значит, она корыстолюбива; если верна - то  тем  более  опасна.
Суд удовлетворяет иск на том основании, что Стордж, подписывая  завещание,
был тяжело болен и не  отвечал  за  свои  поступки;  и  с  Табиты  взимают
издержки по обоим процессам.
   Она продает обстановку и все свои драгоценности, и лишь после  этого  у
нее остается около шестисот фунтов, с которыми она  спешит  перебраться  в
скромную квартирку близ Ботанического сада.
   Но друзья находят ее и здесь и не скупятся на советы, по большей  части
плохие. Доби желательно, чтобы на свои шестьсот фунтов она съездила с  ним
в Индию - его очень интересует  индуизм.  Джобсон  предлагает  продать  ей
кафе, от которого он хочет избавиться. Пятнадцать мужчин, в том  числе,  к
ее удивлению, лорд Дакет, а также один широко известный, но  очень  старый
пэр, один очень молодой  миллионер,  тоже  с  именем,  и  один  министр  в
отставке, предлагают ей новое сожительство. Трое - двадцатилетний студент,
букмекер и семидесятилетний отставной генерал - просят ее руки.
   Хадсел уговаривает ее принять авансы Дакета. - Ему нужен  салон,  и  он
думает, что получит его готовеньким,  если  купит  вас.  Он  все  покупает
готовое, но платит хорошо.
   - Но у меня не было салона. Это Зайчик приводил своих друзей.
   - Хозяйкой-то считали вас, это главное.  И  старая  гвардия  все  равно
сбежится - по привычке.
   Но Табите противно все, что  связано  с  ее  прежней  жизнью.  Немножко
соблазнила ее только идея Буля купить домик в деревне, где  и  он  мог  бы
жить на правах гостя. - Я знаю одно местечко, там  как  раз  хватит  места
вам, мне и Джонни.
   Буль теперь совершенно здоров и одет прилично. Он  живет  у  Ринчей,  в
роскошных условиях. - Вы только подумайте, - заливается он, - свой огород,
выгон, несколько фруктовых деревьев, может быть, ручеек и  ульи  в  уголке
сада. Ринч заплатит с великой радостью. Он только и мечтает о том, как  бы
закрепостить меня, подрезать мне крылья.
   - Но за меня мистер Ринч едва ли захочет платить.
   А через пять минут является сам Ринч и  увозит  Буля.  Убедившись,  как
всегда с опозданием на десять лет,  что  нашел  подлинного,  неповторимого
гения, он вовсе не желает,  чтобы  этот  дар,  скорее  всего  ниспосланный
свыше,  был  растрачен  впустую  в  какой-то   безвестной   и,   возможно,
антисанитарной глуши.





   Табита рада, что осталась одна, - больше всего она жаждет  одиночества,
покоя, времени на размышления.
   Она не может забыть суд, показания миссис Стордж. Ее потрясла сложность
жизни, вся эта ненависть и непонимание. Она в ужасе думает: "Только бы  не
узнал Джонни!"
   Но размышления ее неизменно возвращаются к одной точке: что у  нее  нет
никаких планов и что ей нужны деньги. Она рада визиту  Джобсона.  -  А  вы
знаете, Тибби, это кафе - очень недурно для начала.
   Он,  как  никогда,  смотрит  франтом.  Стоит  в  гостиной  с  новеньким
цилиндром в руке и оглядывается, куда бы его положить, чтобы не запылился.
   - Давайте сюда вашу шляпу.
   - Благодарю, малютка. В самом деле,  не  упускайте  такую  возможность.
Местечко  уютное,  на  третьем  этаже.  Восемь  столиков  в   кабинках   с
занавесками. Работают четыре девушки, хорошенькие...  то  есть  достаточно
хорошенькие при розовых абажурах.
   - Но что это за заведение?
   - А-а, вы думаете о деле "Малинового пирога"? Ну, те вели  себя  глупо.
Разрешали девицам баловаться тут же, на месте. А у меня правило:  чтобы  в
самом кафе - ни-ни. Да оно и не нужно. - Он доверительно объясняет Табите:
- Зачем, скажите, человек  идет  в  такое  место?  Поговорить  и  завязать
знакомство. Главное - завязать знакомство,  а  ради  этого  не  жаль  хоть
каждый день заплатить пять шиллингов да посидеть полчаса за чашкой жидкого
чая. И все прилично - пока он в кафе, а  остальное  меня  не  касается.  В
общем, маленькая золотая жила.
   - Но если это так выгодно, почему вы хотите его продать?
   - Да понимаете, малютка, это все жена. Та история с "Малиновым пирогом"
ее напугала, а в тонкостях она не разбирается.
   - Жена? Вы разве женаты?
   - С прошлой недели. - Джобсон улыбается неуверенно, почти  виновато.  -
Думаете, я спятил?  Нет,  малютка,  просто  мне  сорок  восемь  лет,  пора
подумать о старости. Если выбирать между женой и сиделкой, по мне уж лучше
жена. Тут и права, и обязанности - все по закону.
   - Но кто ваша избранница? Неужели Мэдж?
   Джобсон перестал улыбаться. - Я, как вам  известно,  не  честолюбив,  а
брак - это лотерея. К чему рисковать больше, чем нужно? О Мэдж я знаю  все
самое худшее, и поверьте, бывает хуже.
   Табита поздравляет его, и он отвечает тем же тоном, в  котором  смешаны
покорность судьбе и праведная решимость: - Если дело не пойдет, сами будем
виноваты. Мэдж-то твердо намерена  преуспеть  в  семейной  жизни.  Заведем
детишек, а пивные побоку, чтобы все как у людей. Потому-то  я  и  не  могу
пригласить вас в совладелицы этого кафе.
   Табите и обидно, и смешно. Она взирает на Джобсона как бы  с  моральных
высот. Но он вдруг добавляет, сверля ее своими желтыми  глазками:  -  Я  с
вами говорю напрямик, малютка, потому что вы умная. Вы  сладили  с  бедным
Зайцем и хотите поставить на ноги сына. Прекрасно, но это требует денег, а
мы не молодеем. Всем нам нужно упорядочить свое положение.
   От этих слов Табита  как  бы  вся  съеживается.  Она  обещает  Джобсону
подумать и сообщить ему ответ в контору, "чтобы Мэдж не  заподозрила,  что
вы меня видели".
   Но Джобсон неуязвим для мелких уколов. - Правильно, не будем  посвящать
в это Мэдж. Она по части респектабельности очень чувствительна, и для  нее
это неплохая черта.
   Табита не может уснуть, дилемма с каждой минутой становится  все  более
грозной. Она вполне поняла довод Джобсона: для Джонни, для его будущего ей
нужен постоянный доход. Весь ее опыт подтверждает  эту  невеселую  истину.
Выходит, нужно принять предложение Джобсона. Но она говорит себе: "Ведь, в
сущности, это кафе - публичный дом" - и не пишет ответа. Она спорит сама с
собой до головной боли и спасается от этих  споров  в  Ботаническом  саду.
"Это слабость с моей стороны, - возмущается она, - я  просто  трусиха!"  И
все ходит и ходит, стараясь не думать, словно  надеясь,  что  вдохновение,
случай или просто время подскажет ей  решение  проблемы,  в  которой  она,
возможно, и не усматривает моральную сторону.
   Наступила весна, деревья вот-вот  зазеленеют,  цветут  нарциссы.  Птицы
охвачены страстью любви и созидания. Они  защищают  свои  гнезда  и  права
собственности, самоотверженно вступают в бой, чтобы умножить свои победы и
обеспечить  благополучие  своих  королев  и  принцесс.  Табита,  глядя  по
сторонам,  говорит:  "Как  здесь  красиво,  как  покойно!"  Но  неспособна
насладиться этим воображаемым покоем,  неспособна  даже  ощутить  его.  Ее
гложет мысль: "Может быть, вот сейчас, сию минуту, кафе ускользает у  меня
из рук".
   Она бежит домой писать Джобсону и опять не  пишет.  И  тут  из  полного
расстройства чувств, из отчаяния вдруг рождается потребность в  молитве  -
ощущение почти физическое. Сами собой сгибаются колени, тело готово упасть
и замереть.
   "Какая чушь! - одергивает она себя, удивленная и пристыженная.  -  Даже
если б было кому молиться, в таком деле он бы мне не помог".
   Чтобы не молиться, она быстро ходит  по  комнате,  оглушенная  душевным
разладом. И тут в дверь стучат, и маленькая дочка хозяйки докладывает: - К
вам прифол доктор Бафкет.
   Табита медленно сходит вниз. В прихожей стоит лысый мужчина, сутулый, в
огромной поношенной шинели. Потом  она  слышит  голос  Гарри:  -  Здорово,
сестричка, или не узнала?
   Ему приятно, что Табита как сумасшедшая бросилась ему  на  шею,  крепко
обняла и разрыдалась. Он не знает, что заменил собой бога.
   - Ах, Гарри, как ты вовремя, это просто чудо.
   Он ласково целует  ее.  -  Я  узнал  твой  адрес  у  поверенного.  -  И
спрашивает с детским любопытством: - К тебе можно? Путь свободен?
   - Конечно. Кому у меня быть?
   - Ну мало ли, может, какие-нибудь твои  друзья,  из  художников.  -  Он
медленно  входит  в  квартируй  обозревает  крошечную  гостиную  Табиты  с
неуверенной улыбкой первооткрывателя, обследующего интересный, но  опасный
уголок земли.
   Табита тем временем с родственным участием разглядывает брата, которого
не видела двенадцать лет. Он страшно изменился,  стал  толстый,  лысый,  с
бычьей шеей. Она замечает все  -  нечищенную,  поношенную  шинель,  желтые
зубы, застоявшийся запах табака. Но и эти признаки времени,  пренебрежения
к себе вызывают у нее нежность. "Какой он добрый,  -  думает  она.  -  Это
сразу видно, даже по тому, как он держится".
   Он смотрит на нее все с тем же  наивным  любопытством:  -  Ну  как  ты,
Тибби? Изменилась, да, похорошела. Но у тебя-то особенных забот не было. -
И сообщает ей, что Эдит скончалась. Уже  год  прошел,  неужели  Табита  не
знала? Он, видно, считает, что о смерти  его  жены  должны  знать  все.  -
Настоящая трагедия. Совершенно нетипичная форма рака. Редчайший случай.  -
Для него это был страшный удар, и о жене он говорит так, точно только  что
похоронил ее, - жалобно, со слезами в голосе. А потом и лицо и голос снова
меняются.
   - Но я тебе небось наскучил? - И опять поглядывает на нее с улыбкой.  -
Да, можно понять, что в тебе нашли все эти умные люди. - Он  смеется,  как
мальчишка-переросток. - Вон какая у меня сестричка. Кто бы мог подумать. Я
перед тобой совсем шлюпик, честное слово. Но и то сказать, у тебя  хватило
храбрости вырваться на волю, поступить как хотелось.
   - Что ты, Гарри, это-то мне ни разу не удалось.
   Гарри, будто и не слышал, сетует на свою судьбу. Для этого  он,  скорее
всего, и явился. - А я-то, я-то! Разве это жизнь?
   - Но ты так успешно работал. И папину практику возродил почти на пустом
месте.
   Гарри опускается в кресло, и уже кажется, что  человека  нет,  что  это
всего лишь печальный узел грубого старого платья.  -  Ну  да,  работать  я
работал, но ради чего? Засосала меня рутина, Тибби, отстал я от жизни. - И
вдруг спрашивает Табиту, не согласилась бы она  у  него  похозяйничать.  -
Приезжай, Тибби, не дай нам пропасть. Я понимаю, после твоей веселой жизни
тебе это вряд ли улыбается. Но знаешь,  сейчас  даже  в  Фруд-Грине  стало
получше. У нас теперь есть кинематограф, ходят  новые  омнибусы.  Ты  хоть
попробуй. Если покажется слишком уж скучно, так и скажи, я пойму.
   - Но, Гарри, я бы с радостью. Ты  и  не  представляешь  себе,  как  мне
хочется пожить спокойно. Я ведь должна думать об образовании  Джонни,  для
него это так важно.
   - Джонни, Джонни? Ах да, конечно, сын, я и забыл. Он сейчас где?
   - В школе. Но с будущей недели у него каникулы.
   - С будущей  недели...  -  Вид  у  Гарри  растерянный.  -  Где  же  его
поместить?
   - О, Джонни где угодно поместится. Хоть в твоей прежней детской.
   - Там теперь Тимоти.
   - И правда. - Табита, чуть не  признавшись,  что  забыла  про  старшего
племянника Тимоти, вовремя прикусила язык.
   - А Эллис в ночной детской, с  няней.  -  Но,  поймав  на  себе  взгляд
Табиты, полный тревожного  недоумения,  он  бодро  восклицает:  -  Ничего,
устроимся. Главное, чтобы ты согласилась, Тибби. Ты когда приедешь?  Давай
прямо сегодня. Тряхнем стариной.
   Он обнимает Табиту за плечи рукой в толстом рукаве, огромной и тяжелой,
как передняя нога слона.
   - Славное было время, - подхватывает Табита, радуясь  этой  тяжести.  -
Хорошо нам жилось.
   - Мы с тобой всегда ладили, - ликует Гарри.
   - А твоих пациентов это не смутит? О процессе, вероятно, все читали.
   - Да ну их, пациентов. Пусть говорят.





   Гарри, уже давно признанный лучшим врачом Фруд-Грина, и в самом деле не
балует своих пациентов. Он ругает их прямо в глаза; Табита слышит, как он,
входя в приемную, орет на  какую-то  невидимую  страдалицу:  "А,  это  вы,
миссис Джонс? Опять явились? Хотите сменять старые внутренности на новые?"
   Но пациентам это, видимо, нравится. Телефон, только что  появившийся  в
Кедрах, звонит  без  устали.  Гарри,  повесив  трубку,  проклиная  погоду,
проклиная больных, проклиная  день,  когда  он  родился,  натягивает  свою
необъятную шинель и вразвалку трусит к воротам.
   - Увези меня куда-нибудь, - просит он Табиту, - сил моих больше нет.
   Табита заказывает билеты в театр и ужин  в  ресторане.  "Молодчага!"  -
радуется Гарри. Она с детства не слышала этого слова.
   Но в назначенный день он испуганно спрашивает: - Разве это на  сегодня?
Сегодня я должен заняться счетами.
   - Займешься завтра.
   - Но придет Клара, она всегда помогает мне со счетами.
   - Клара? - Табита с трудом припоминает  ее.  -  Ты  мне  про  Клару  не
говорил.
   - Это неважно, не обращай внимания.
   Он и сам не обращает внимания на Клару. Живет  она  неизвестно  где,  а
появляясь в Кедрах, возникает тот тут, то там, как привидение, потом столь
же неожиданно исчезает. В сорок лет Клара настоящая  уродина  -  большущий
красный нос, глаза-пуговки. Держится она смиренно, как  рабыня,  и  всегда
чем-то занята. Она не только проверяет  счета  для  Гарри,  но  еще  водит
гулять маленькую  Эллис,  бегает  по  лавкам,  штопает.  С  годами  в  ней
выработалась экспансивность, которая всех раздражает. Табиту она встречает
ахами:  "Вот  и  привелось  опять  свидеться!",   над   Гарри   причитает:
"Несчастный, на тебе лица нет, совсем заработался,  разве  так  можно?"  И
Гарри жалуется Табите: "С ума сойти от ее кудахтанья".
   - Давай я буду вести твою бухгалтерию.
   - Ох нет, как бы Клара не обиделась.
   Театр пришлось отложить, и другого дня не находится. У Гарри все  время
расписано по часам. Клара объясняет Табите: - Гарри у нас нарасхват.  -  И
сетует, стараясь пошире раскрыть свои узкие глазки (у Эдит это  получалось
внушительно, а у нее нелепо). - Он не щадит себя ради пациентов. Право же,
он заслужил, чтобы мы немножко оберегали его покой.
   Последнее - камешек в огород Табиты, но  та  не  отвечает,  потому  что
терпеть не может Клару. Она жалуется брату: - Эта женщина шастает по всему
дому. Можно подумать, что она здесь хозяйка.
   - Да, надоедлива она здорово. Она, по-моему, рассчитывала, что я возьму
ее в экономки, но больно уж она суетлива.
   - Хочешь, я ей намекну, что ее услуги не требуются?
   - Ох нет, ради бога. Она очень обидчивая. Еще ворвется ко мне в кабинет
да начнет рыдать, а мне ее утешать некогда. У  меня  и  без  того  дел  по
горло... опять этот телефон, черт  бы  его  побрал,  и  зачем  только  его
изобрели. - Он бросается к телефону и орет в  трубку:  -  Да,  да,  вы  же
совершенно здоровы, ничего у вас нет... ну, может быть, перед  чаем,  если
вам не жаль моего времени и своих денег.
   У Гарри нет свободной минуты, в доме  нет  свободного  уголка.  Табита,
выбирая комнату  для  Джонни,  который  должен  приехать  через  два  дня,
наталкивается на серьезные препятствия, тем более что Тимоти уже приехал ж
решил заняться в старой детской химическими опытами.
   Тимоти - бледный, плотно сбитый  мальчик  -  унаследовал  худшие  черты
тетки и матери. Губы у него толстые, нос длинный, глаза маленькие.
   Табита жалеет этого тихого некрасивого мальчика, и перед глазами у  нее
все время стоит Джонни, его тонкие черты: точеный нос с горбинкой, рот как
у Байрона, слишком красивый для  мальчика,  румянец,  обычный  при  слабых
легких. Одарив Тимоти лучезарной улыбкой, она говорит: - Ты  научи  твоего
двоюродного братца Джона, как делать опыты с газами.
   Обдумав этот совет, Тимоти отвечает: - Мы, может быть,  вместе  прочтем
лекцию.
   - Прекрасная мысль. Джону не мешает заняться химией.
   - Он будет спать у меня в комнате?
   - Папа боится, что вы будете шуметь.
   Но Тимоти так огорчен этим запретом, что Табита ставит в комнате вторую
Кровать, чем приводит Гарри в отчаяние. Целый день он мрачно молчит, потом
изрекает: - Они там черт-те чего натворят. Испортят всю мебель.
   Табита, поглощенная ожиданием Джонни, пропускает его слова  мимо  ушей.
Ее слегка тревожит другое - как бы Гарри, сравнив Джона с Тимоти, не  стал
ей завидовать. Впрочем, он никогда не был завистлив. Вот уж в чем  его  не
упрекнешь.
   Джон, как всегда, утаил, каким поездом  приедет.  Он  любит  появляться
неожиданно. Табита, прождав напрасно час на станции, спешит домой,  а  он,
оказывается, уже там, разглядывает приборы Тимоти.
   - Джонни! Что же ты не дал знать, когда приедешь? И что у тебя с носом?
(А нос красный и весь распух.)
   - Да ничего особенного, мам, просто я занимался боксом.
   - Но ты уверен, что нет перелома?
   - Не приставай, мам. - Из прибора выпала пробирка и разбилась.
   - Что ты делаешь? Это же вещи Тимоти.
   - А чего ты пристаешь? Это ты виновата.
   Табита в ужасе пытается что-то починить, но тут входит Тимоти.
   Мальчики  уставились  друг  на  друга,  и   Табита   говорит:   -   Ну,
поздоровайтесь, познакомьтесь. - Они отворачиваются,  и  Джон  выходит  из
комнаты. Тимоти, подойдя к столу, видит разбитую  пробирку  и,  покраснев,
говорит в ответ на извинения Табиты: - Это ничего. Правда, правда, ничего.
   Впору подумать, что это он виноват перед Табитой и перед Джоном.  Потом
он тоже исчезает. Но два часа  спустя,  разыскивая  в  саду  Джона,  чтобы
позвать его пить чай, Табита видит, как Джон, а за ним и Тимоти  крадучись
убегают за угол сарая. К чаю ни тот, ни другой не являются, и с этого  дня
они неразлучны, или, вернее, Тимоти следует за Джоном как тень, кроме  тех
случаев, когда Джон высылает его вперед проверить, выдержит ли его тяжесть
жердочка, перекинутая через ручей, действительно ли в  таком-то  фруктовом
саду есть злая собака. Тимоти смелый, порой до безрассудства, но ему,  как
всем  честным  тугодумам,  не  везет.  Жердочка   не   ломается,   но   он
поскользнулся и упал в воду; собака не лает, но, спасаясь от садовника, он
разорвал курточку о гвоздь в заборе. И наконец в последний  день  каникул,
когда Табита уже радуется, что все сошло так  хорошо,  Тимоти  изловили  в
пустом доме, а Джон, первым забравшийся в этот дом, успел юркнуть в  чулан
и спокойно там отсиделся.
   Полицейский, старый знакомец  Гарри,  доставляет  Тимоти  домой.  Гарри
отчитывает сына, но предмет его ярости - Джон. Он жалуется Табите: - Нет у
меня времени на них, я занят. Ты бы последила за  мальчишкой,  он  у  тебя
совсем от рук отбился.
   И Клара туда же, ябедничает на дурное влияние Джона - он  научил  Эллис
нехорошим словам, например "черт подери".
   Табита бежит к Гарри. - Ты  понимаешь,  что  эта  особа  пытается  меня
выжить?
   - Сами разбирайтесь в ваших женских дрязгах, мне некогда.  -  И  Гарри,
безнадежно махнув рукой, уходит принимать больных.
   Табита  в  страхе  думает:  "Надо  быть  поосторожней.  Так  недолго  и
рассориться".
   Целую неделю она тише воды ниже травы. А потом  как-то  вечером,  когда
Гарри сидит с трубкой у камина, заводит речь об образовании.
   - Какой Тимоти прилежный. Он  способнее  Джона.  Джону  особенно  нужно
хорошее образование.
   Гарри, вынув трубку изо рта, спрашивает: - В Ист-стрит  не  хочешь  его
отдать? Близко, удобно.
   Ист-стрит - частная школа  без  пансиона  тут  же,  в  Фруд-Грине.  Она
занимает два обветшалых дома, и учителя там, говорят, неважные. Зато плата
дешевая.
   От гнева Табите изменяет такт. - А Тимоти мне говорил,  что  ты  отдашь
его в Чилтон.
   - Да, если наскребу денег.
   - Выходит, Джона в Ист-стрит, а Тимоти в Чилтон?
   Гарри вскочил  с  места.  Он  не  на  шутку  рассержен,  но  больше  от
замешательства.  Как  человек  справедливый  и  добрый,  он  ощущает   всю
трудность своего положения, в то время как Табита только негодует.
   - Ты меня прости, но не могу же я дать образование всему Фруд-Грину.  -
Сказал как отрезал и ушел к себе.





   Табита негодует пуще прежнего. Умом она как  будто  и  понимает  доводы
Гарри, но примириться с его позицией не  может.  "Почему  у  Тимоти  шансы
должны быть лучше, чем у Джона? Это безобразие, это ни на что не  похоже".
Ее трясет от бешенства, более того, от ужаса перед гнусностью жизни.
   На следующий день она пишет Джобсону, но кафе уже продано, а больше  он
ничего не имеет ей предложить. Она надевает свой лучший костюм  и  едет  к
Гриллеру. Профессор, улыбаясь сквозь аккуратно подстриженные усы, уверяет,
что был бы счастлив помочь. Но,  увы,  у  него  нет  связей.  Он  советует
обратиться к Мэнклоу или к Дьюпарку.
   Дьюпарка по старому адресу нет; а, когда она заезжает  к  Мэнклоу,  сей
процветающий редактор,  сидя  за  огромным  письменным  столом,  бодро  ей
отвечает: - Дорогая Тибби, дамской работы у  меня  не  имеется.  Попытайте
счастья у Ринча, у него всегда что-нибудь найдется. Хотите, съездим к нему
сегодня вместе  часов  в  пять,  нет,  лучше  в  шесть,  и  так,  чтоб  не
встречаться с его гостями. Впрочем, постойте, а Гриллер?
   - Он советовал обратиться к мистеру Дьюпарку, но я его не нашла.
   - Ах, Дьюпарк, дядюшка Дьюпарк. Разве вы не знали? Разорился.  Отовсюду
вылетел. Кто-то говорил, что сейчас он в  больнице  при  богадельне.  Этот
старый осел даже не был застрахован. Да если б и был,  какой-нибудь  жулик
успел бы его обобрать.
   - Но мистер Дьюпарк был большой ученый. Можно сказать, знаменитый.
   - Беда его в том, Тибби, что он не поспевал  за  временем.  Не  то  что
Гриллер, например, - этот каждую неделю участвует в чем-нибудь новом.
   - А ведь все, по-моему, считали, что у мистера Дьюпарка в вкус лучше, и
пишет он лучше. Странно, почему ему так не повезло.
   - А вот по  этому  самому,  Тибби.  У  Гриллера  вообще  нет  вкуса.  И
искусство он ни в грош не ставит, кроме как на словах, конечно.  Потому  и
волен наживаться на каждом восходящем  светиле.  А  Дьюпарк  действительно
знает и любит Теннисона и Арнольда.
   - По-моему, Теннисон - великий поэт.
   - По-моему, тоже, Тибби, ведь и я на нем  воспитан.  -  В  его  усмешке
промелькнула ласковая грусть. - Любовь не доводит до  добра,  Тибби,  если
она настоящая.
   Табите ясно, что он радуется такой несправедливости,  такому  коварству
судьбы, но это не сердит ее, а скорее смущает - может быть, она от природы
не способна понимать какие-то важные вещи?
   И, выйдя на Флит-стрит, освещенную июньским солнцем,  она  недоумевает:
"Но почему он смеется?"
   Бледное небо с четкими золотыми облачками - точно фон  для  итальянских
мадонн, безмятежных, бесстрастных; а  город  под  ним  -  эти  закопченные
здания, все разной высоты и по-разному уродливые, стиснутые в кучу  словно
силой землетрясения, эти толпы клерков на тротуарах; их озабоченные  лица,
как и поношенные пыльные котелки, в  пятнах  дождя  и,  подобно  котелкам,
всего лишь предметы первой необходимости: глаза,  чтоб  читать  конторские
книги, уши, чтоб выслушивать приказания, рты, чтоб совать в них еду, щеки,
чтоб их брить, шеи, чтоб сдавливать их воротничками, - все это  точно  ад,
более зримый, кишащий чудовищами и  насыщенный  страстями,  чем  на  любой
картине Босха. И Табита, не видя ни того  ни  другого,  все  же  поддается
безотчетному ужасу. Она  почти  бежит  по  тротуару,  словно  вдогонку  за
ускользающей работой,  которая  так  ей  нужна.  Она  думает:  "Дьюпарк  в
богадельне - как можно над этим смеяться?"





   А у Ринча, когда она приезжает к нему под вечер, дом уже полон  гостей.
Она просит вызвать  его  в  холл,  и  он,  отчужденно  глядя  мимо  нее  в
пространство, высказывается в том смысле, что, возможно, профессор Гриллер
куда-нибудь ее направит, например к  какому-нибудь  издателю.  А  пока  не
выпьет ли она чаю? От чая Табита отказывается, ей хочется  поскорее  уйти,
но тут по лестнице бегом сбегает Буль. Он хватает ее за обе руки и  громко
выкрикивает: - Повелительница моя! Где  вы  пропадали?  Свет  нашей  жизни
погас.
   Никуда она не уедет, он ее не отпустит. - Ну конечно, Ринч  найдет  вам
работу, я его заставлю. Вы слышали - он издает-таки мою книгу о декадансе,
и с рисунками Доби. На страх всем буржуа. - Победный смешок. -  Сам-то  он
от книги в ужасе, потому и старается, чтобы она вышла в свет. Золотой  век
либералов - это уже старые новости, мы, видно, опять входим в моду!
   Табита с неодобрением глядит на болтливого человечка, который тащит  ее
к лестнице. Ей кажется, что за  короткий  срок  он  изменился  к  худшему,
постарел,  кривляется  больше  прежнего.  И  не  приходит  в  голову,  что
изменилась она сама. Она думает: "Он очень любезен, но, право же,  у  меня
нет времени на эту литературную чепуху".
   А поднявшись на второй этаж, в  огромную  двойную  гостиную,  увешанную
полотнами старых мастеров, она еще больше досадует, когда Буль подводит  к
ней одного за другим  каких-то  молодых  людей  и  выкрикивает  непонятные
фамилии: "Миссис  Бонсер  -  мистер  Миуу,  он  хочет  упразднить  частную
собственность. Мистер Сний, он ходит босиком по  раскаленным  камням".  И,
смеясь, тянет к ней за руку крупного, застенчиво  краснеющего  юнца:  "Мой
друг мистер Тссмоа, он верит в бомбы и обожает вас".
   Два последних юноши даже поздравляют Табиту  с  участием  в  нашумевшем
процессе. Для них это означает, что она бросила вызов закону.
   Табита,  повнимательнее  приглядевшись  к  гостям,  поражается:  "Ну  и
сборище! Где только бедный Ринч откапывает таких чудаков!"  Недоверчиво  и
чуть свысока наблюдает она за  хозяином  дома:  на  своей  длинной  унылой
физиономии он все  еще  хранит  выражение  благовоспитанного  человека,  а
вокруг него мельтешит разношерстная толпа: фанатики,  йоги,  последователи
Кропоткина, мистики кельтского толка,  розенкрейцеры,  экспрессионисты,  с
обязательной  примесью  богатых  покровителей  искусств  и  светских  дам,
словом, то, что сам он называет Новым Веком.





   А этот новый век многим рисуется  как  нечто  явственно  отделенное  от
старого не только магической цифрой 00 в календаре, но и войной, и смертью
старой королевы. Он ощущается физически, словно  изменился  самый  воздух.
Люди словно вдыхают его, и это - как глоток  чистой  новизны,  как  взгляд
вперед поверх бескрайних девственных просторов. До следующих 00 не  близко
- больше девяноста лет.
   Все ждут чего-то нового в искусстве, политике, нравах; даже история что
ни день обновляется. Предприимчивые молодые люди в поисках  новых  золотых
россыпей уже ухватились за 90-е годы, и в некрологах, посвященных  Сторджу
и написанных, как водится, с экскурсами в историю, сам  он  и  его  кружок
предстали как видные фигуры той эпохи. Буль  в  сорок  семь  лет  -  живая
реликвия. Так что сейчас, когда он встречает каждого нового гостя криками:
"Позвольте вас познакомить с миссис Бонсер, той самой миссис  Бонсер,  что
издавала "Бэнксайд", близким другом Зайсорджа!",  взгляды,  обращенные  на
Табиту, выражают не только любопытство, но и симпатию. Она и оглянуться не
успела, как очутилась в центре внимания.
   - Добрый  вечер,  миссис  Бонсер.  Вы  в  самом  деле  были  знакомы  с
Бердслеем?
   - Нет, я всего один раз его видела. - Тон ее означает, что Бердслея она
ценит не так уж высоко.
   -  Миссис  Бонсер,  прошу  прощения...  -  К  ней   подлетел   какой-то
восторженный юнец. - Я так мечтал с вами познакомиться. Видите ли, я  пишу
диссертацию об эстетском движении.
   - Но разве можно назвать это  движением?  -  Табита  смотрит  на  юного
энтузиаста с удивлением и грустью. - Разве это так важно?
   - Это необычайно важно. Это была одна из наших великих  революций,  она
разрушила  Бастилию  викторианства.  -  И,   вдохновленный   идеей   этого
разрушения, он рисует  вереницу  героев,  вступавших  в  бой  с  тиранией:
Моррис,  бичующий  стяжателей,  Патер  и  Саймондс,   подрывающие   мораль
филистеров, Стордж и Буль, освобождающие плененные души из темных узилищ.
   - Но мистер Стордж принадлежал к англиканской церкви, - говорит Табита.
- И он очень восхищался старой королевой.
   - Ах, это в высшей степени интересно.
   Однако Табита, притворившись, что увидела знакомого, уже направилась  к
двери. Ей больше невмоготу вести  эти  ерундовые  разговоры.  Она  еще  во
власти того безотчетного ужаса, который вселили в нее улыбочки Мэнклоу. От
них осталось чувство неуверенности и страха, точно все ее представления  о
жизни оказались обманом, точно она видела сны и вот пробудилась.
   Дойдя наконец до двери, она вдруг чувствует, что ее  взяли  за  локоть,
слышит  пронзительный  голос:  "Миссис  Бонсер,  миссис   Бонсер!"   -   и
оборачивается резко, почти грубо.
   Перед ней стоит румяный человечек лет  шестидесяти  с  лишком,  на  нем
брюки в полоску и короткий черный пиджак, широкий, точно с чужого плеча.
   - Вот это повезло так повезло! - Он хватает обе руки Табиты  костлявыми
лапками и долго трясет.  -  Поймал-таки  вас,  на  самом  кончике.  Решили
сбежать? Я тоже. Ну и кунсткамера! Вечера у Ринча настоящий бедлам,  иначе
не назовешь. С тех пор как пришло к власти новое  правительство,  он  себе
друзей в желтых домах набирает. Едем вместе.
   - Простите, но...
   - Нет, вы меня не помните. Это неважно. Разве всех упомнишь?  И  письма
моего не прочли. Голлан, Джеймс Голлан.
   Табита припоминает, что так звали богатого заводчика,  которого  Стордж
пытался привлечь к финансированию "Бэнксайда". И, радуясь, что имеет  дело
не с писателем и не с эстетом, она  отвечает  уже  более  любезно:  -  Да,
конечно, вы мне писали относительно каких-то рисунков... наверно, Доби.
   - Доби, Доби? Нет, вы хотели познакомить меня с  каким-то  сочинителем.
Но скажу вам по чести, миссис Бонсер, эти певчие птички Фреда Сторджа меня
не пленили. Я решил лучше заняться розами. Приезжайте посмотреть мои розы.
Есть редкие экземпляры. Черная роза. Первая в мире.
   - Я бы с удовольствием, но сейчас мне...
   - Бросьте, к чему откладывать. Колымага моя у подъезда.
   Тут рядом с ним возникает миниатюрная молодая женщина, очень бледная, с
высоким лбом, уже прочерченным беспокойными морщинками. Протягивая  Табите
руку, горячую и почти такую же сухую, как у отца,  она  представляется:  -
Миссис Стоун.  -  И  продолжает  торопливо  и  нервно:  -  Прошу  вас,  не
отказывайтесь. Папа обожает показывать свою новую розу. Не правда ли, розы
- такое милое увлечение?
   Голлан фыркает. - Они все придумывают мне занятие на то время, когда  я
уйду на покой. Как будто я сам себя не сумею занять. - И опять сжимает  ее
локоть. - На десять минут, ну на пять... Ага, уговорил.
   С неожиданной силой он направляет ее к дверям. Такое обращение ей не по
вкусу, но она и ахнуть не  успела,  как  уже  сидит  в  колымаге,  которая
оказалась огромным новым "деймлером".
   - На покой, на покой, - ворчит Голлан. - Не надо мне на покой.
   - Но, папа! - восклицает миссис Стоун. -  Ты  же  знаешь,  что  говорят
доктора.
   - Доктора, доктора, они что угодно скажут. Тебе одно, мне другое.
   Табиту привезли в  просторный  особняк,  обставленный  в  разнообразных
стилях. В гостиной на втором этаже ей показывают четыре розы в хрустальном
кувшине.
   - Выращены в Сассексе. Я там новые  сорта  вывожу.  Вот,  глядите.  Эта
получит все медали. Черная Голлана.
   Табита  восхищается.  Ей-то  кажется,  что  роза  красная,  темно-темно
красная, но говорить этого,  пожалуй,  не  следует  -  у  цветоводов  свои
понятия о колерах.
   - А вот эта, миссис Бонсер,  получила  медаль  в  прошлом  году.  -  Он
указывает на еще одну темно-красную розу, чуть другого оттенка.  -  Мы  уж
хотели назвать ее Синяя Голлана,  но  решили  сделать  ее  еще  посиней  и
пустить на выставку как черную.
   - Она и правда синяя, - вежливо удивляется Табита. - Совсем синяя.
   Человечек в восторге. - Вы приезжайте к нам в Хэкстро, поглядите  их  в
грунте. Хотите, поедем сейчас? Всего-то полчаса. Погостите у нас.
   Табита,  пораженная  таким  напором,  находит  отговорки,  прощается  и
наконец уезжает домой. Но на следующее утро Голлан по телефону  приглашает
ее в ресторан. А после завтрака в театр.
   Еще через день он заезжает за ней в Кедры и везет в знаменитый розарий,
а оттуда - пить чай в особняк на Портленд-плейс. Здесь ее принимает миссис
Стоун. Предложив гостье вымыть руки, она уводит ее в небольшой будуар и, с
тревогой вглядываясь в нее, произносит: - Он, кажется, уже пригласил вас в
Хэкстро? Хочу вас предупредить, что последнее время  нас  очень  беспокоит
состояние  его  здоровья.  Он  годами  переутомлялся,  кровяное   давление
ужасное, в любую минуту он может умереть от удара. - И, метнув  на  Табиту
отчаянный взгляд, добавляет негромко: - И мы не хотим, чтобы  кто-то  этим
воспользовался.
   Тут ее прерывает другой голос: - Энни, Энни, ты думай, что говоришь.
   "Табита, еще не успев обидеться на этот неожиданный выпад, оглядывается
- за ее креслом стоит лысый толстяк лет пятидесяти  в  костюме  из  грубой
шерсти.
   Толстяк пожимает ей руку. - Стоун, рад познакомиться.  Вы  не  слушайте
мою жену. Дело в том, что ее очень волнует здоровье сэра Джеймса.
   - И вовсе не это, а вся ситуация в целом.
   - Какая именно ситуация? - спрашивает Табита.
   Выясняется, что Стоуны до смерти напуганы. Голлан два года как  овдовел
и с тех пор уже предлагал руку и сердце трем женщинам. - Леди Бингуэлл  он
делал предложение всего месяц назад, но, к счастью, она наотрез отказалась
жить в деревне.
   - Разумеется, такая женщина просто обобрала бы его,  -  говорит  миссис
Стоун. - Хотя надо сказать, связи у нее самые почтенные.
   Табита, поняв эти намеки, отвечает спокойно:
   - Вы напрасно волнуетесь. Мне сэр Джеймс ничего такого не предлагал.
   - Ну так предложит, - в один голос заверяют ее супруги.
   Дверь распахнулась, в комнату врывается Голлан.  -  Это  что,  семейный
совет? Не слушайте их, миссис Бонсер. Они меня до  времени  хоронят.  Пора
пить чай. Лучше, пожалуй, не дома. - Он ведет  Табиту  вниз,  усаживает  в
автомобиль и бросает шоферу: - К Гантеру.
   По дороге он объясняет: - Они  люди  неплохие,  миссис  Бонсер,  только
суматошные. Такой дочки, как Энн, такого зятя, как Гектор, днем с огнем не
сыщешь, но  очень  уж  они  трясутся  надо  мной,  норовят  запрятать  под
стеклянный колпак.
   - Но вы сами говорили, сэр Джеймс, что вам пора отдохнуть.
   - И отдохну, как только смогу. Но работать-то кто за меня будет? Гектор
Стоун? Он бы рад, он уже мнит себя председателем правления  "Консолидейтед
лайнс". Впрочем, что же я, это  скучная  материя,  разговор  не  для  дам.
Скажите лучше, вы сапфиры любите?
   - Я все красивое люблю.
   - Я знаю, где достать хороший  сапфир,  плоскогранный  -  замечательный
камень. Я вам его подарю.
   - Нет уж, сэр Джеймс, увольте.
   Голлан повинуется. Но на следующее утро звонит по телефону.  -  Я  ведь
писал вам, Берти, сразу после процесса. Ничего,  что  я  вас  зову  Берти?
Стордж вас так называл.
   - Да, но...
   - Письмо вы, конечно, не прочли - женщины вообще не читают писем. Но  в
том письме я вас  о  чем-то  просил.  Я  написал,  приезжайте  в  Хэкстро,
посмотрите, как вам там понравится, таких гостиных во всем Сассексе нет. Я
знаю, о чем прошу, Берти, выбор  у  вас  богатый.  Прямо  скажу  -  я  как
услышал, что Дакет приценивается, сразу отступился.
   - Полно, сэр Джеймс, я уверена, вам нетрудно найти...
   -  Вот  и  ошибаетесь.  Пробовал.  Женщины,  которые  на  это  годятся,
наперечет. Есть, конечно, леди Бингуэлл, но уж больно она  безобразная.  И
миссис Фратт, та устраивала приемы Лиги Белого Креста, но у  нее  характер
дьявольский. Да кроме того,  я  вас  уважаю,  Берти,  я  восхищаюсь  вами.
Скажите, у Дакета что было на уме, или это нескромный вопрос?
   - Простите, я не могу...
   - Понятно. В Хэкстро это не пойдет. У меня этого и в  мыслях  нет.  Мое
предложение верное. Если вы согласитесь стать моей  женой,  я  сочту  себя
счастливейшим из смертных. Но может, я слишком стар, может, вам на меня  и
смотреть тошно? Ну что ж. Я не в обиде. Вешаю трубку.
   Табита рада, что он повесил трубку. Голлан в роли мужа - его старческая
худоба, хрустящие суставы, - эта мысль приводит ее в содрогание.
   Не легче ей и от того, что Голлан, видимо, ценит ее как опытную хозяйку
салона. Она уже стала привыкать к своей репутации, к тому, что  ее  приемы
на Вест-стрит овеяны славой. Встречала она  и  леди  Бингуэлл,  о  которой
говорят,  что  своего  первого  мужа  она  сделала  епископом,  а  второго
министром, и всегда ее презирала - не женщина, а трещотка,  одни  слова  и
позы, а искренности ни на грош. Стордж, наставник Табиты, говорил, что она
похожа на буфет - и мраморная крышка есть, и несвежие сандвичи.
   Изнутри всякая репутация кажется пустой, бессодержательной. Нельзя жить
внутри святилища. Табита была  у  Сторджа  хозяйкой  не  ради  карьеры,  а
потому, что он этого хотел, для пользы дела.





   Но стоит  ей,  повесив  трубку,  выбраться  из  темной,  загроможденной
прихожей, и ее охватывает чувство вины, начинаются угрызения совести,  как
у человека, презревшего веление долга.
   Она напоминает себе: этот брак дал бы ей прочное, узаконенное положение
в обществе, что так важно не только для нее, но и для Джона.
   Ей нужно идти за покупками, и, путешествуя из лавки в лавку  вместе  со
множеством других женщин, чьи летние платья почему-то придают  им  вид  не
веселый, а еще более озабоченный, словно им и невдомек, что на дворе лето,
она взволнованно убеждает себя: "Пусть он и старый, и чудной, и ему просто
нужен кто-то, чтобы можно было хвастаться своим новым домом, -  все  равно
отказываться грех. Не имею я права думать о каких-то дурацких чувствах".
   Однако эти дурацкие чувства, романтические чувства, и  в  тридцать  три
года, как видно, не угасли в ее душе: она колеблется еще  целых  два  дня,
прежде чем написать Голлану  письмо  и  в  полных  достоинства  выражениях
извиниться, что была с ним резка по телефону. Как по  мановению  волшебной
палочки "деймлер" подкатывает к  изумленным  и  заинтригованным  Кедрам  и
увозит Табиту в Лондон.
   Голлан возбужденно тараторит: - Можете не говорить, что не любите меня.
Конечно, не любите, с чего бы? Но вы умница. Я видел, как вы управлялись у
Фреда Сторджа. Мне, кроме вас, никого не надо.
   Табита заговаривает о Джонни, и он кричит: - Знаю, знаю, обожаемый сын.
Ну какой разговор, и Джонни давайте. Я мальчишек люблю.
   Но Табита окончательно решилась в ту минуту, когда  он  сказал,  что  о
любви и не думает. И с сознанием, что повинуется моральному долгу,  твердо
отвечает: - Если вы вполне в себе уверены, сэр Джеймс...
   - Джеймс, просто Джеймс. Конечно, уверен. - Он стискивает  ее  руку.  -
Я-то знаю, чего хочу.  -  Он  велит  остановить  автомобиль  у  ювелирного
магазина, и вот уже Табита - невеста.
   О помолвке объявляют в газетах, и Табита испытывает сперва удивление, а
потом и гнев, убедившись, что Клара и Гарри ее осуждают.
   Клара, изобразив на лице улыбку, интересуется: - Вероятно,  сэр  Джеймс
выглядит старше своих лет?
   - Шестьдесят четыре, Клара. Можешь проверить по "Кто есть кто".
   А Гарри тянет озадаченно и недоверчиво: - Неужто  этот  старый  хрыч  и
вправду тебе приглянулся, Тибби? Вот разве что богат. Оно, конечно...
   - Тебе бы радоваться надо, что я выхожу за богатого  человека,  что  он
может дать Джонни приличное образование.
   - Да, удивляться тут, пожалуй, нечему. Ты, понятно, изменилась.
   - И слава богу, что изменилась. Давно пора было поумнеть  и  думать  не
только о себе.
   И она с суровой решимостью приступает к выполнению своего  долга  перед
Голланом.
   Газеты, подробно расписав помолвку, уже намекают, что сэр Джеймс Голлан
намерен удалиться от дел.
   Стоуны, убедившись, что женские чары Табиты -  сила,  с  которой  нужно
считаться, поспешили заключить с ней мир и высказываются в таком же  духе:
- Согласитесь, миссис Бонсер,  ведь  сейчас  наша  главная  забота  -  это
здоровье сэра Джеймса.
   И Табита, понимая, что ей предлагают семейный союз, горячо соглашается.
Они втроем обсуждают этот необходимый шаг,  попутно  проникаясь  уважением
друг к другу.
   При первом же случае Табита говорит Голлану: - Я думаю, Джеймс, вы  еще
до свадьбы удалитесь от дел? Самое было бы время.
   -  Да,  да,  моя  дорогая.  Когда  хотите,  что  хотите.  Я   в   вашем
распоряжении. Да, я уйду на покой... Уже ухожу. Убегаю.
   А Гектор Стоун, такой  толстый,  степенный,  благожелательный,  проявил
дьявольскую энергию, чтобы, воспользовавшись новой ситуацией, убрать тестя
с дороги. Уже звонят по телефону директора, уже роятся  репортеры,  уже  в
правлениях нескольких компаний  создаются  группки,  готовые  выдвинуть  в
председатели его, Стоуна. На двух заводах собирают подписи под  адресом  и
деньги на подарок сэру Джеймсу Голлану по случаю его ухода в отставку.
   - Вон как они стараются меня выпихнуть, - говорит он  Табите  наигранно
беспечным тоном, за которым так трудно угадать его истинные чувства. -  Но
ничего. Дурак бы я был, если б стал с ними связываться. Гектор - интриган,
но я не должен этого замечать. Вот если б я в ответ тоже стал против  него
интриговать, тут-то он бы меня и прищучил, понятно? И оказался бы я  таким
же дураком, как он. А нам с вами время для себя нужно, правда, Берти?
   Он ежедневно ездит по  магазинам,  это  его  страсть.  Покупает  ковры,
фарфор, картины, портьеры и о каждой покупке советуется с Табитой.  -  Вам
нравится, Берти?
   - Решайте вы, Джеймс.
   - Нет, нет, лучше вы. Это же для вашего дома. Я хочу, чтобы  в  Хэкстро
вам все нравилось.
   Ей нелегко, при ее неустоявшемся вкусе, целыми днями принимать решения,
и домой она возвращается такая умученная, что не чает,  как  добраться  до
постели.
   Свадьба - это даже какое-то облегчение, преддверие отдыха.  Гарри,  все
еще движимый праведным  возмущением,  надел-таки  не  парадный  сюртук,  а
будничный, с розовым  пятном  от  кислоты  на  лацкане;  но  за  свадебным
завтраком он много пьет и становится общителен. Он дивится и  негодует  на
свою судьбу, а поймав Табиту на площадке  лестницы,  уже  перед  самым  ее
отъездом, горько сетует: - А мы-то с тобой так и не поговорили  по  душам.
Знаю, ты не виновата. Это я  дал  себя  замордовать.  Заела  меня  здешняя
обстановка, Тибби. Все недосуг, даже свою работу  делаю  кое-как.  Уж  эти
пациенты, черт бы их взял. Гнут тебя в бараний рог и не дают  разогнуться,
а потом удивляются, что ты отстал от жизни.
   Гости шпалерами выстроились по всей лестнице,  Голлан  ждет  внизу,  но
Гарри не дает ей пройти и говорит все громче:  -  А  теперь  вот  до  чего
дожили! Повременила бы ты еще немножко, Тибби, и  мне  бы  лучше  было,  и
тебе.
   Брат и сестра смотрят друг на друга почти с неприязнью. Наконец  Табита
наспех целует его и спускается по лестнице, храня на лице выражение грусти
и всепрощения. Она чувствует себя как пророк, которому нет славы  в  своем
отечестве, потому  что  отечество  не  понимает,  что  он  стал  пророком.
Автомобиль трогается, а она и не оглянулась на родной дом.
   Голлан  берет  ее  руку,  улыбается  тонкими  губами,  обнажив   ровные
фарфоровые зубы. - Ну вот и уехали. Вот и хорошо.
   У Табиты, еще чувствующей на  себе  осуждающие  взоры  Фруд-Грина,  эти
слова  находят  неожиданный  отклик.  Только   теперь   она   окончательно
убедилась, как была  права  и  как  неправы  и  ограниченны  Гарри  и  все
фрудгринские моралисты.  Она  всем  своим  существом  ощущает,  какое  это
великое благо - занять недвусмысленное, узаконенное положение. Она  теперь
- жена, с правами и обязанностями жены. И на  улыбку  Голлана  отвечает  с
заботливой лаской: - Не очень устал, Джеймс?
   - Устал? Я? Я никогда не устаю.
   Но она отменяет театр, намеченный на вечер.  Джеймс  устал,  ему  нужно
пораньше лечь.
   Он послушен своей ненаглядной. - Ну что ж, Берти. Будь по-твоему.





   Сегодня новобрачные ночуют в Лондоне, а завтра отбывают  в  Париж.  Но,
проснувшись утром, Табита видит, что вторая кровать пуста. Слуга вкатывает
в спальню столик с завтраком и подает ей записку. Голлан сообщает, что ему
звонил архитектор, который руководит кое-какими работами в Хэкстро,  и  он
решил смотаться  туда,  чтобы  вразумить  этого  идиота.  "Париж  придется
отложить до завтра, я должен быть уверен, что в Хэкстро все будет готово к
твоему приезду".
   Среди дня он звонит сказать ей, что работа идет хорошо, ближе к  вечеру
опять звонит и вызывает ее к себе. "Задержки по вине всяких  идиотов.  Тут
дел хватит еще на неделю, а я не могу неделю жить без тебя, Берти".
   Табита, слегка удивленная, пытается его оправдать - нервное  состояние,
возраст... Она едет в  Сассекс  и  убеждается,  что  Голлан  до  крайности
возбужден, мечется среди архитекторов, садовников, декораторов, землекопов
и электриков, всех дергает, всем сразу дает указания.
   Дом перестраивается. Готова всего одна роскошная спальня и  прилегающая
к ней небольшая гардеробная, где Голлан спит на железной походной кровати.
   -  Хотел  приготовить  тебе  сюрприз,  дорогая,  но  эти  болваны   все
перепутали. Если б я не приехал, они бы тут до рождества провозились.
   Все - ей, все для нее. Табита уже не знает, что и думать: то ли  Голлан
так ее добивался, потому что ему нужна  хозяйка  для  его  новой  игрушки,
этого дома в Хэкстро, где он будет разыгрывать хлебосола-помещика;  то  ли
приманивал ее этим Хэкстро, вообразив, что она обожает устраивать  приемы.
Так человек, приобретя в собственность ювелирное изделие, которое  пленило
его не только своей красотой, но  и  уникальностью  придумывает  для  него
богатый,  затейливый  футляр.  На  Табиту  сыплются  подарки  -   туалеты,
драгоценности, мебель, долженствующие также приумножить великолепие нового
дома. Они нужны ей как хозяйке Хэкстро.
   Голлан сам объясняет это Табите - хотя требует он от нее так мало,  что
это ее даже огорчает, однако общества ее несомненно ищет. Он говорит с ней
целыми днями; и в любой час ночи может ворваться к ней  в  спальню,  чтобы
сообщить какие-то новые сведения, поделиться какой-то  новой  сумасбродной
затеей. Спит он, видимо, очень мало, во всякую погоду выходит из  дому,  и
она, памятуя о своем долге, пытается оберегать его,  уговаривает  пораньше
ложиться. Уговоры не действуют,  и  она  начинает  сердиться.  Увидев  его
однажды без пиджака на  холодном  ветру,  в  саду,  где  он  распоряжается
какими-то грандиозными земляными  работами,  она  идет  к  нему  и  строго
напоминает, что пора пить чай, что он с двух часов не присел  и,  наверно,
промочил ноги.
   Он  рассыпается  в  извинениях.  -  Прости,  дорогая.  Неисправимый   я
старикашка, верно? Но что поделаешь? Кому-то надо их подгонять.
   - Ты хоть бы изредка давал себе передышку.
   Он устремляет на нее туманный взгляд, как будто и не слышал, и  говорит
в ответ: - Вот, полюбуйся. Не могут закончить фонтан, потому что не прибыл
кабель для насоса.
   - Раз кабеля нет, придется подождать. -  И,  взяв  его  под  руку,  она
продолжает ласковым, но непреклонным тоном  повелительницы:  -  Идем  пить
чай, остынет.
   Но Голлан не трогается с места. - А  в  Лондоне  этого  кабеля  сколько
угодно. Для чего, спрашивается, существуют телефоны, машины?  Эти  людишки
точно в средневековье живут.
   - Да ты понимаешь, что уже шестой час?
   - Минуточку... - И вдруг исчезает. Она не видит его до самого обеда.  И
опять укоряет его, а он опять рассеянно глядит куда-то мимо нее. - Прости,
Верти, неисправимый я старикашка. Но ничего  не  поделаешь,  это  все  для
тебя.
   Табита бросает на него подозрительный взгляд. Ей вдруг показалось,  что
этот вежливый  человечек  ведет  с  ней  какую-то  вежливую  игру.  И  она
вскипает: - По-моему, Джеймс, ты это делаешь нарочно.
   - Все для тебя, дорогая, все для тебя, Верти. - Секунду он  смотрит  ей
прямо в глаза своими выцветшими глазами, но выражение их ей  непонятно.  -
Все для тебя. Верти... Ох, совсем забыл! - и срывается  к  телефону.  Обед
задерживается еще на полчаса.
   Табита злится, но понимает, что была наивна. "Он очень упрямый, и глупо
было бы ждать другого от человека, который, начав  с  нуля,  сумел  нажить
такое огромное состояние".
   И когда Голлан наконец появляется и опять без  конца  просит  прощенья,
она поглядывает на него не  только  раздраженно,  но  и  уважительно.  Она
думает: "Да, я сглупила. У него же очень  сильная  воля;  он  просто  меня
проучил".
   И неожиданно эта мысль приносит ей облегчение. Словно она нашла опору в
жизни. Словно эта чужая воля  сулит  ей  непривычный  отдых.  Впервые  она
чувствует, что она здесь "своя". Этого ощущения она не испытывала с самого
детства.





   Но, убедившись в упорстве Голлана, в  его  неукротимой  воле,  она  тем
более волнуется перед его первой встречей с пасынком. В июне, когда  Джона
должны в середине триместра отпустить на три  дня  домой,  она  велит  ему
приехать в Хэкстро. Авось за три  дня  он  не  успеет  произвести  слишком
плохое впечатление.
   На станции, куда она приехала встречать его в своем  новом  автомобиле,
она нервничает. "Хорошо еще, что он перестал увлекаться боксом. Только  бы
он вел себя получше, чем у Гарри!"
   Подходит поезд. Джон, соскочив на перрон, бросается к матери и тащит ее
за руку к выходу. - Не копайся, мам, пошли скорее. А лошадь у меня  будет?
А комната для гимнастики? Помнишь Гроува  у  нас  в  школе?  У  него  есть
комната для гимнастики, прямо дома.
   Табита еще никогда не видела его таким оживленным.  Прошлогодний  тихий
бандит словно ртутью налился.
   - Только ничего не выпрашивай, Джонни, хорошо?
   Он вспыхивает и, глядя на нее зверем, кричит:  -  Ну  что  ты  болтаешь
глупости!
   А в автомобиле, забившись в угол и весь съежившись, прижимается щекой к
краю окна и молчит.
   - Такой большой мальчик, а дуешься, как маленький! - негодует Табита. -
Как не стыдно!
   Джонни дергает плечом, тем выражая безмерное презрение.
   Табита думает: "Ну конечно, он будет вести себя ужасно,  просто  назло,
из духа противоречия". И одновременно любуется кожей сына, на диво  свежей
и гладкой, смотрит на длинные ресницы, сквозь которые он угрюмо следит  за
пролетающими мимо живыми изгородями, на его волосы и надутые губы.  И  эта
красота причиняет ей не только наслаждение, но и жгучую боль. Вся ее  душа
возмущается против  горькой  участи,  которая  уготована  этой  красоте  и
невинности.
   - Если будешь дерзить сэру Джеймсу, я тебе никогда не прощу.
   - Да отстань ты от меня ради бога!
   Но вот они въехали в парк, и злость его как рукой сняло.  Выпрямившись,
он смотрит в окно и, завидев впереди квадратный дом из красного кирпича  с
каменными трубами, дом времен королевы Анны, словно вынутый из коробки,  в
которой хранит свои игрушки великан, кричит: - Места  здесь  уйма!  И  для
гимнастики найдется!
   Резко повернувшись, он прижимается к матери. -  Мамочка,  милая,  а  он
какой, очень старый? Не такой скупой, как дядя Гарри?  Чего  мне  хочется,
так это какую-нибудь машину.
   - Не ори,  Джонни,  и  постарайся  не  очень  теребить  отчима.  Домни,
здоровье у него неважное, и он не привык,  чтобы  его  теребили  маленькие
мальчики.
   Взгляд у Джонни  пустой,  он  ничего  не  понял.  Вот  и  приехали.  Он
бросается в дом и обследует его без провожатых.  В  конце  концов  он  сам
находит Табиту и рассказывает ей, какая у нее интересная  ванная  комната,
какие огромные зеркала. Он сообщает  ей,  что  электричество  вырабатывает
динамо, оно стоит в отдельном домике, а в гараже - три автомобиля,  и  еще
есть верстак со всякими инструментами, и еще - ремонтная яма.
   Повиснув у нее  на  руке,  он  тянет  ее  куда-то  через  задний  холл,
выходящий в сад, и тут появляется Голлан, завершивший  ежеутренний  осмотр
розария. На нем садовая шляпа - из  соломки,  но  фасоном  как  тирольская
фетровая.
   Джонни громко спрашивает мать: - Это он и есть? Да он совсем старый.
   - Тише, Джонни, разве можно?
   Но Голлан, наделенный чрезвычайно тонким слухом, круто оборачивается. -
Что такое? Кто это старый? А-а, Джонни, я как раз шел тебя встречать.  Ты,
говорят, знаменитый боксер? Ну  как  твой  нос?  Давай-ка  побоксируем.  -
Смешно согнувшись в  пояснице,  он  прыгает  вокруг  мальчика,  выбрасывая
вперед кулаки и  креня  голову  с  боку  на  бок.  Возможно,  ему  хочется
показать, какой он еще молодой.
   Мальчик глядит на него сверху вниз. Он  явно  решил,  что  этот  чудной
старик к тому же и старый дурак. Табита, чтобы  прервать  неловкую  сцену,
спрашивает Голлана, когда  будут  готовы  новые  электрические  лампы.  Но
Голлан, точно не слыша, кричит: - Работаю в  обеих  стойках,  Джонни,  как
Мендоза. - А потом вытаскивает портсигар. - Закурим?
   Джонни озадачен. - Я не курю.
   И Табита протестует: - Джеймс! Ему же только тринадцатый год!
   - Я в его возрасте курил, и никакого вреда мне от этого  не  было.  Ну,
Джонни,  куда  пойдем?  Мой  новый  двигатель  видел?  Ты  ведь  по  части
двигателей все понимаешь? Пойдем-ка,  объясни  мне,  что  у  него  там  не
ладится.
   Джон медленно качает  головой,  глядит  на  Голлана  подозрительно.  Он
понимает, что ему предлагают взятку, новую игрушку.
   - С этими двигателями вечная  история,  -  говорит  Голлан,  -  жиклеры
засоряются.
   С минуту на лице Джона  отражается  борьба  между  подозрительностью  и
любопытством. Он еще слишком мал, чтобы долго помнить о самоуважении. -  А
жиклеры, это что?
   - Жиклеры, если хочешь знать, это наказание  божие.  Пойдем-ка  глянем,
что там стряслось. Велим механику разобрать его на части.
   Мужчины вдвоем удаляются, до  Табиты  еще  доносится  голос  Джона,  он
сообщает, что у него тоже есть машина - модель паровоза. И  Голлан  что-то
отвечает на такой же высокой пронзительной ноте.
   Она облегченно вздыхает.  Критический  момент  миновал.  С  благодарным
чувством она думает о Голлане: "Наконец-то у мальчика  будет  кто-то,  кто
заменит ему отца, кто примет в нем участие".
   И уже в эти три дня она почти не видит Джонни, разве что за столом. Все
время он проводит с Голланом то у динамо, то в гараже,  то  в  деревенской
кузнице - кузнец заодно и главный в этих местах механик.
   И целыми днями они толкуют о машинах - как будто на равных.  Но  Табите
кажется, что  из  них  двоих  серьезнее  Джон.  Голлан  -  тот  все  время
подмигивает мальчику, смеется, ловит  взгляд  Табиты,  чтобы  привлечь  ее
внимание к забавным словечкам Джонни или его сметливости, и покрикивает, и
гримасничает - словом, проявляет  непонятное  волнение,  которое  вызывают
дети в старых людях, особенно если они не привыкли иметь дело с детьми.
   "Наверно, это для него событие", - думает  Табита.  И  эта  неожиданная
дружба так ее радует, что она проникается к Голлану очень теплым чувством.
И горячо поддерживает его, когда он заявляет, что  Джон  должен  ходить  в
церковь.
   Сам Голлан, когда купил Хэкстро и заделался помещиком,  твердо  усвоил,
что в обязанности помещика входит и посещение церкви.
   - Но мы ведь не ходим в церковь, - пробует возразить Джон.
   - Сейчас другое дело, - объясняет Табита.  -  В  деревне  все  ходят  в
церковь.
   - Утром церковь, днем машины, - уточняет Голлан. - Таково расписание.
   Джон покоряется. И Табита,  усевшись  с  мужем  и  сыном  на  фамильной
скамье, может быть, именно  потому,  что  она  фамильная,  чувствует,  что
получает от службы удовольствие.
   "Да святится имя твое". Произнося эти слова, она глубоко сожалеет,  что
бога нет и некому  услышать  благодарение  тех,  кто  сподобился  любви  и
душевного покоя.





   Голлан не забывает о Джонни и после его отъезда в школу.
   В первый же вечер он вбегает к Табите в спальню со  словами:  -  Скучно
будет без твоего Джонни. Смекалистый мальчонка. - Устремляется к двери.  -
Не мог этот боров Гектор подарить мне внука. - Исчезает так  же  внезапно,
как появился. Из-за двери: -  Да,  славный  паренек.  -  И  опять  тут,  с
галстуком в одной руке и воротничком в другой. - Из  него  выйдет  хороший
инженер.
   - Но все дети любят машины, Джеймс. Для них это большие игрушки.
   Голлан, как и Джонни, редко прислушивается к чужим доводам. Он с  жаром
подхватывает: - Да, да, они любят  машины.  Я  сам  всегда  любил  машины.
Первую соорудил из жестянки от масляной краски. А в цилиндрах Джонни в два
счета разобрался. Да что говорить, ему на роду написано быть инженером. Но
я тебе спать не даю, гони меня вон.
   Голлан скрывается, но в  три  часа  ночи  Табита,  разбуженная  кашлем,
открывает глаза и видит, что он стоит посреди спальни в ночной сорочке,  с
подрагивающим ночником в руке.
   - Я тебя не разбудил? Ты ведь  не  спала?  Нет,  вижу,  спала.  Экий  я
неисправимый...
   - Правда же я не спала, Джеймс.
   - Я тут думал, мастерскую для Джонни поставим около скотного  двора.  А
еще лучше бы  определить  его  на  завод,  на  настоящий  завод.  Вот  где
мальчишек умеют научить уму-разуму.
   - Но Джеймс, ведь Джонни всего двенадцать с половиной лет!
   - Я-то с одиннадцати лет пошел на  завод.  Чем  раньше,  тем  лучше.  -
Табита не принимает эти слова всерьез. Ей приятно  узнать,  что  Голлан  и
Джонни переписываются, и, когда в  результате  этой  переписки  в  Хэкстро
прибывают рабочие и превращают  одну  из  конюшен  в  мастерскую,  она  не
скупится на похвалы. "Как это похоже на Джеймса - он ни минуты не  теряет.
И что значит быть богатым! Теперь им с Джонни будет где играть".
   И правда, когда Джон приезжает на рождественские каникулы, он почти  не
выходит из этой  мастерской,  где  Голлан  учит  его  работать  сверлом  и
рубанком и рассказывает, как сам обучался ремеслу пятьдесят лет назад. Уже
заказано новое оборудование, идут разговоры  о  новом  двигателе,  который
целиком поступит  в  распоряжение  Джона.  И  в  первую  же  неделю  после
возвращения мальчика в школу заходит речь о постройке в деревне мастерской
по ремонту моторов.
   Можно спорить о том, начался ли завод в Хэкстро, а с ним - промышленное
развитие этого тихого прихода с хорошего отношения  Голлана  к  пасынку  и
мастерской Джона, или же, что более вероятно, сам Голлан, человек неуемной
энергии, просто неспособен был отказаться от проектов и опытов, на которых
он  и  построил  свое  состояние,  так  что  учебная   мастерская   Джонни
всего-навсего подожгла фитиль от пороховой бочки, которая в  любом  случае
взорвалась бы; но точно известно, что за какой-нибудь месяц план ремонтной
мастерской перерос в первый набросок плана  машиностроительного  завода  -
небольшого опытного завода в деревне Хэкстро. И еще до пасхи Голлан даже в
отсутствие  Джонни  уже  проводил  долгие  часы  в  совещаниях   с   неким
Робинсоном, приглашенным на должность конструктора.
   Работы по устройству сада закончены, цветники вызвали восхищение  всего
графства, но Голлан уже к ним охладел. Они ему надоели.
   Табита больше не слышит разговоров о черных розах. Теперь ее  будят  ни
свет ни заря сообщением, что Роб Робинсон только  что  высказал  еще  одну
интересную идею насчет... И она начинает привыкать  к  тому,  что  при  ее
появлении этот субъект безмолвно встает со стула, а не то спешит  убраться
с дороги. Когда Голлан приводит его обедать или завтракать, что  случается
все чаще, он от стеснительности грубо глазеет на Табиту, и она  рада,  что
ее не пытаются втянуть в разговор,  касающийся  только  таких  вещей,  как
клапаны, турбулентность, степень сжатия и воспламенение.
   Голлан перестал  приглашать  в  гости  соседей,  с  него  хватает  Роба
Робинсона. Он говорит:  -  Имей  в  виду,  Роб  -  замечательный  человек.
Некоторые его идеи прямо-таки революционные.
   Но для Табиты он тяжкое бремя. С ним не о чем говорить.  Ему  одинаково
неинтересны книги, местные новости, театр, окрестные жители, все женщины и
все искусства. На вид ему года тридцать три,  он  долговязый,  бледный,  с
черными,  уже  седеющими  волосами,  и  выражение  лица  у   него   всегда
сосредоточенное  и  отчаянное,  как  у  молодого  священника,  задумавшего
обратить всю страну в  новую  веру,  или  у  механика,  который  носит  во
внутреннем  кармане  и  в  любую  минуту  готов  извлечь  на  свет  чертеж
изобретения, по  его  словам  -  подлинно  революционного.  Так,  Робинсон
сообщил Табите,  что  их  новый  двигатель  призван  "революционизировать"
бензиновый и что летательные аппараты  призваны  революционизировать  весь
мир. В устах Голлана и Роба  "революционный,  революционизировать"  -  это
высшая похвала. В политике они оба заядлые консерваторы.
   Мечта Роба - построить аэроплан. Он несколько лет работал во Франции  у
миллионера Лебрена, который в  1906  году  разбился  вместе  с  аэропланом
собственной конструкции, чем только и спасся от неминуемого банкротства.
   Голлана же аэропланы интересуют лишь во вторую очередь. Он  взращен  на
двигателях, и увлечь его могут только идеи, так  или  иначе  к  двигателям
относящиеся. Сейчас он с головой ушел в  работу  над  новым  автомобильным
мотором, который  спроектировал  совместно  с  Робом;  уже  третья  модель
проходит испытания.





   Через полгода после свадьбы Табита привыкает к тому, что в доме  у  нее
полно не соседей-помещиков, ради которых ее так  старательно  готовили  на
роль хозяйки, а инженеров  и  автомобильных  гонщиков,  которые  увлеченно
рисуют на ее скатертях тупыми карандашами, полночи просиживают с  Голланом
в мастерской и оставляют на ее диванных подушках жирные пятна.
   Небольшой заводик у станции Хэкстро Холт каким-то образом расползся  на
два акра фундаментов и целую рощу стоек для  строительных  лесов.  Табита,
когда бывает в тех местах - навещает больных или заходит к  священнику,  -
видит, что работы идут полным ходом, но ничего не говорит об этом Голлану,
потому что он ничего не сказал ей. Ее непосредственность  уравновешивается
только  супружеским  опытом,  подсказывающим,  что  не  следует   задавать
вопросов, на которые Голлан еще не изъявил желания отвечать.
   Когда Стоуны после  долгого  времени  неожиданно  являются  в  гости  и
спрашивают, что это строится в Хэкстро, она отвечает  как  разумная  жена,
осведомленная о деятельности мужа, всецело ее одобряющая: - Джеймс устроил
там несколько мастерских. По-моему, это была хорошая мысль,  ему  это  так
интересно.
   Стоуны смотрят на нее с жалостью. А известно  ли  ей,  что  этот  завод
обойдется в полмиллиона? И Энни стонет: - Вы, значит, не знали. Он  никому
не сказал, в том-то и весь ужас.
   - Безумная затея, - говорит  Гектор.  -  Конкуренция  на  автомобильном
рынке уже сейчас нешуточная. И людей,  которым  по  средствам  автомобиль,
очень немного.
   - Не понимаю, зачем их вообще покупают, - сетует Энни. - Гадость такая,
только  лошадей  пугать.  И  никому  они,  в  сущности,  не  нужны,  кроме
изобретателей. Запретить бы нужно всякие изобретения.
   - Перестань, Энни, чепуху говоришь. Ты же не хочешь, чтобы  Германия  и
Америка нас обогнали. Нет, я исхожу просто из того, что у твоего отца  для
такого предприятия нет ни здоровья, ни капитала. А где он,  между  прочим?
Он сказал, что будет дома.
   - К сожалению, его куда-то вызвали.
   - Исчез, - причитает Энни. - Он всегда так, когда задумает какую-нибудь
сумасшедшую выходку. Возьмет и исчезнет. Просто горе, когда люди  стареют,
да еще чудят. Сперва были женщины...
   - Т-с-с, Энни. Мы к тому  ведем,  Табита,  что  этот  завод  необходимо
прикрыть. Достроить его он все равно не сможет, не хватит денег. Насколько
я знаю, у него сейчас на одну заработную плату  уходит  двадцать  тысяч  в
год.
   Внезапно Табиту охватывает страх. Ощущение прочного покоя и даже  образ
Голлана,  сведущего  и  всевластного,  разом  исчезает,  как   безмятежный
ландшафт  за  окном  вагона,  когда  поезд  входит  в  туннель.  И  только
отражаются в оконном стекле пассажиры, и сама она  с  Джонни,  запертые  в
тесном  освещенном  пространстве,  беспомощные,  бессловесные,  увлекаемые
вперед неведомой силой.
   Слова Энни Стоун вдруг обретают смысл. "Сумасшедшие  выходки...  сперва
были женщины..." И то, что казалось ей в Голлане предприимчивостью и силой
воли, оборачивается упрямством и бредовым прожектерством выжившего из  ума
старика.
   Ей уже видится разорение Хэкстро и Джон, снова  брошенный  на  произвол
судьбы, вынужденный, может быть, просить подачек у Гарри. Вечером она едва
может дождаться, пока Голлан сядет обедать, и тут же обрушивается на него,
требовательно и резко:
   - Гектор говорит, что  ты  хочешь  построить  около  станции  настоящий
завод.
   - Дело тут вот какое, Берти. У меня идея - собирать новый двигатель  на
тележках, они будут ехать одна за другой по рельсу.
   - Но разве ты забыл, Джеймс? Ты же говорил, что уйдешь на покой.
   - Какое дело Гектору до моего завода? Он-то никогда ничего не делал.
   - И еще он сказал, что у нас на это нет средств.
   Голлан, не отводя глаз, отвечает: - Да, кстати,  надо  написать  Джонни
про новую модель Роба. Она пролетела пятьдесят футов.
   Внезапно страх Табиты прорывается гневом. - Мои слова для  тебя  ничего
не значат. Не знаю, зачем я вообще еще что-то говорю.
   - Берти, дорогая, - вид у Голлана глубоко удрученный, - ты для  меня  -
все. Я так ценю твои советы.
   Но на той же неделе, первой неделе июня 1908 года, она видит на лугу за
станцией целый палаточный городок и узнает, что там будут  жить  несколько
сот строительных рабочих. Возводятся стены, и две высокие трубы растут так
быстро, что через месяц они уже переросли деревья парка,  так  что  Табита
видит их из окон своей спальни.
   Голлан ни слова не говорит об этих знаменательных событиях. Он все  так
же ласков и кроток. Но  Табита  взбешена  и  уязвлена  этим  хладнокровным
неповиновением. Отклика он от нее не дождется.





   И начинается война, необъявленная, почти без выстрелов.  Поединок  двух
воль. Табита не проявляет сочувствия, и  вечером,  когда  Голлан  в  самом
доверительном настроении является к ней со своими рассказами, она  слушает
молча, лишь изредка вежливо произнося: "Вот как" или "Понимаю".
   Тактика эта себя оправдывает. Оказывается, ей только казалось,  что  до
сих пор она давала ему так мало, на самом деле для  него  это  было  очень
существенно. Теперь он взывает к ней: - Берти! Ну чем я провинился?  -  Он
мечет гром и молнии на Стоунов: - Небось этот Гектор тебе наговорил, что я
в собственных делах не разбираюсь?
   Вид у него стал загнанный. Несчастный. Он  не  врывается  к  Табите  по
ночам и не  кажет  глаз  днем.  Даже  завтрак  берет  с  собой  на  завод,
закусывает хлебом и сыром вместе с рабочими.
   "Ну и пусть", - думает Табита. Но однажды к ней заходит  местный  врач,
старый шотландец, о котором Голлан отзывается с уважением:  "Бэйн  честный
малый, он прямо говорит, что доктора ничего не знают".
   И с Табитой Бэйн сразу приступает  к  делу.  -  Не  нравится  мне,  как
выглядит сэр Джеймс, миледи. Он осунулся, что-то его беспокоит.
   - Разумеется. Меня-то этот завод еще больше беспокоит. Безумная затея.
   - Да, положение трудное. - Его лицо, длинное, бледное, все в  морщинах,
выражает интерес и задумчивость. Табите даже вспомнилась усмешка  Мэнклоу.
- Когда имеешь дело с такими сильными натурами, как  сэр  Джеймс,  миледи,
это явление довольно обычное. Но семейные неурядицы  для  него  безусловно
вредны. Он к вам очень привязан, миледи.
   - Вы что же, хотите, чтобы я потакала всем его сумасбродствам?
   - Этот завод для него сейчас вопрос жизни.
   Табиту возмущает несправедливость этих доводов. "Он как малый  ребенок,
как Джон, когда ему в чем-нибудь отказываешь. Назло  готов  заболеть.  Это
чистый шантаж".
   Когда Голлан, с каждым днем все более пришибленный, бросает  на  Табиту
отчаянные взгляды, она напускает на себя безразличный вид. Дверь между  их
комнатами стоит закрытая, и Голлан теперь даже ночует иногда за заводе.
   Но тут, когда положение кажется совсем уже безвыходным, приезжает  Джон
и мгновенно влюбляется в новый завод. Он заявляет, что будет инженером,  и
хочет немедленно приступить к работе. На точно таких же высоких, визгливых
нотах, как Голлан, он спрашивает,  для  чего  ему  вообще  возвращаться  в
шкоду.
   - Милый Джонни, тебе нужно получить хорошее образование.
   - А Джеймс уже в тринадцать лет бросил школу.
   - Без знания математики даже инженером нельзя быть.
   Голлан с другого конца стола говорит, ни к кому  не  обращаясь:  -  Для
инженера математика не обязательна,  можно  нанять  специалиста.  Мне  еще
двадцати пяти лет не было, когда у меня в штате числились  двое  с  высшим
образованием.
   От гнева Табита теряет дар речи. Только теперь  она  почувствовала,  до
чего сильна ее решимость дать Джону хорошее образование. За это она  будет
бороться до последней  капли  крови.  Оставшись  вдвоем  с  Голланом,  она
яростно на него  накидывается:  -  Ты  не  имеешь  права  потакать  всяким
глупостям Джона. В таком возрасте что он может понимать?
   Голлан бубнит печально и смиренно: - Прости меня,  Берти,  но  я  Джона
люблю, он славный паренек, жаль его портить. И зачем тебе нужно, чтобы  он
учил всю эту премудрость - латынь, алгебру?
   - Ничего ты не понимаешь. - Но тут же умолкает, чтобы не хватить  через
край. Она чуть не сказала, что  Голлан,  сам  не  получивший  образования,
неспособен даже понять, что это такое.
   Да и не хочет она продолжать этот спор,  она  еще  к  нему  не  готова.
Например, она не может объяснить, для чего нужна  латынь  и  алгебра.  Она
только уверена, что они необходимы как часть хорошего образования, то есть
такого образования, которое создает человека определенного типа.
   Каков он, этот идеальный человек, ей  не  совсем  ясно,  но  когда  она
говорит об образовании,  ей  часто  вспоминается  отец,  на  старости  лет
вынужденный перебраться из собственного дома в жалкие  меблирашки.  Табита
ни разу не видела отца пьяным, не слышала его застольных шуток.  Для  нее,
помнящей его только в гордом смирении старости,  он  самый  мудрый,  самый
благородный человек, сохранивший внутреннюю независимость наперекор  любым
невзгодам.
   Возможно, потому, что в душе ее живет этот образ, и потому, что ее отец
приводил иногда латинские цитаты и что он окончил университет, она и хочет
обеспечить Джону такую же мудрость и независимость; впрочем, анализировать
свои побуждения она не привыкла. Твердя, что Джон должен получить  хорошее
образование  и  поступить  в   привилегированную   закрытую   школу,   она
высказывает убеждение, которое сильнее логики.
   Но именно поэтому упрямство Голлана ее пугает.  До  каких  пределов  он
будет сопротивляться ее желаниям? Она чувствует, как он далек  от  нее  по
образу мыслей. Это человек  совершенно  иного  склада.  В  его  психологии
уживаются неожиданные упрощения и неведомые глубины.  Стоит  ей  прийти  к
выводу, что он человек недалекий, поверхностный, и вдруг какая-нибудь одна
его фраза или взгляд поражают ее необычайной проницательностью,  хитростью
крестьянина, которому известны все увертки в борьбе с чужой волей. Даже  в
его смиренном отчаянии перед лицом ее гнева она готова усмотреть подвох.
   - Я так хочу тебе угодить, Берти. Ну чем я провинился?
   - Ты и не пытаешься мне угодить. А теперь вот не жалеешь ни Хэкстро, ни
Джона.
   Муж и  жена  глядят  друг  на  друга.  Кабаньи  глазки  Голлана  словно
наливаются кровью, готовые вспыхнуть от тлеющей в нем ярости. И вдруг  он,
к удивлению Табиты, говорит: - Твой сын, ты и решай. - И уходит.
   А Табита уже  полна  благодарности  и  раскаяния.  Огромное  облегчение
порождает в ней добрые чувства. Переодеваясь к обеду, она как бы невзначай
отворяет дверь в гардеробную и спрашивает Голлана: - Ну, как  сегодня  шли
дела на заводе?
   Голлан  вздрагивает,  плечи  у  него  болезненно  дергаются.  На   лице
недоверчивая грусть, угрюмость старой собаки сменяется недоумением,  потом
неподдельной радостью. - Берти, дорогая,  родная  моя,  хорошо  шли  дела,
отлично. Ты непременно приезжай, посмотри...
   - Он, кажется, очень большой.
   - Ну да, моя прелесть, моя дорогая,  так  и  должно  быть.  Чем  больше
масштаб, тем меньше накладных расходов. Понимаешь...  -  Он  входит  в  ее
комнату, без умолку тараторя о  производительности,  о  потребной  площади
пола. - И вся система новая, революционная. Мы все ставим на рельсы. Чтобы
не рабочий шел к изделию, а изделие к  рабочему.  Каждый  мотор  на  своей
тележке.
   И в полночь, облачившись в свою несуразную ночную рубаху  -  в  ней  он
кажется мальчиком, у которого лицо преждевременно  состарилось,  а  умения
владеть собой еще нет, - он все толкует о том,  какой  колоссальный  рынок
сбыта уготован его новому мотору.
   - Наступает эра дешевых автомобилей. Их будут производить тысячами.
   - Я уверена, твой мотор будет иметь огромный успех.
   - Конечно, как же иначе. Вот завтра я тебе все покажу.
   Улучив момент, когда он в третий раз  желает  ей  спокойной  ночи,  она
небрежно роняет: - Да, кстати, я на пасхальных каникулах поищу  репетитора
для Джонни, чтобы он прилично сдал экзамены в Чилтон.
   Пауза длится всего несколько секунд, а потом Голлан отвечает: - Да, да.
Ты в этих вопросах понимаешь. Ты знаешь, что делать.
   Мирные отношения зиждутся на принципе: каждый занимается своим делом. И
отношения эти теперь сердечнее,  чем  когда-либо.  Словно  оба  они,  пока
воевали  и  терзались  страхом,  научились  ценить   даже   мелкие   знаки
расположения.  Табита  находит  случай  заметить,  до  чего  Роб  Робинсон
способный инженер. Она побывала на новом заводе и очень всем  восхищалась.
Голлан урвал три дня отпуска, свозил ее в Париж и  накупил  ей  на  тысячу
фунтов новых платьев.
   Когда Гектор Стоун, приглашенный зимой в Хэкстро на званый обед,  снова
заговаривает с Табитой о том, сколь опасное предприятие этот новый  завод,
она беззаботно отвечает, что никакой опасности  нет.  Джеймс  уже  сколько
заводов построил, и ни одной неудачи не было.
   Говорит она так уверенно, что Стоуну остается  только  заключить:  "Вот
вредный старик, перетянул-таки ее на свою сторону".
   Но он ошибается. Тут нет ни сговора, ни молчаливого соглашения.  Табита
сама не знает, почему вновь обрела веру в  Голлана.  Она  просто  верит  в
него.





   И эта победа, и мысль, что у Джона  будет  хороший  репетитор,  что  он
поступит в Чилтон, а потом в Оксфорд, и воскресшая вера в деловые  таланты
Голлава - все веселит Табиту. Когда  она  выходила  замуж,  она  выглядела
старше своих лет - сдержанная, утомленная опытом женщина;  теперь  она  на
десять  лет  помолодела,  расцвела,  щеголяет  в  новых  туалетах.  И  как
молоденькая девушка категорична в своих суждениях.  Она  уверяет  Голлана,
что его новый завод будет приносить  миллионы;  она  критикует  воскресные
проповеди; вступает в местный либеральный клуб. Во время  конфликта  между
правительством и палатой лордов она негодует на лордов  за  их  тупость  и
неуступчивость; во время кампании за право голоса для женщин  ратует  если
не за насильственные, то за  достаточно  решительные  меры.  Когда  Голлан
удивляется,  узнав,   что   она   была   членом   предвыборного   комитета
кандидата-радикала, она восклицает: - Но я же радикалка,  всегда  была.  У
нас вся семья радикалы. - И упрекает его в отсталости.  Но  Голлан  только
смеется - политические взгляды женщин  он  не  принимает  всерьез.  Он  не
нарадуется этой новой, ожившей Табите в новых нарядах, которая  бывает  на
заводе, все хвалит и даже всматривается в чертежи.
   Самой Табите эти чертежи  кажутся  еще  более  непонятными,  чем  давно
забытые стихи Буля; но она убедилась,  что  фраза  "Понимаю.  До  чего  же
искусно!" годится на все случаи. Она посвящает полчаса  в  день  заводу  и
столовой для рабочих и не менее получаса в неделю - Робу Робинсону,  когда
он в парке испытывает модели своих аэропланов. И восклицает:  "Ой,  мистер
Робинсон, он пролетел ярдов пятьдесят, не меньше!" - не только из  желания
сказать человеку приятное, но и потому, что искренне радуется его успеху.
   В стране - поголовное увлечение авиацией, которую даже "Таймс" называет
революционным начинанием. Опыты братьев Райт в Америке и Сантос-Дюмона  во
Франции воспламенили воображение всего мира.  Каждый  мальчишка  запускает
бумажные "стрелы", каждый второй инженер конструирует собственную модель.
   Роб Робинсон сконструировал их уже восемь штук и  с  двумя  помощниками
часами заставляет их летать над парком. Есть там монопланы, бипланы,  есть
нечто похожее на игрушечный дротик, есть триплан, похожий  на  коробочного
змея, и даже квадриплан - складной, чтобы занимал минимум места.
   Табиту восхищают все модели, но особенно любимое детище Роба - триплан,
модель весьма мощная и устойчивая. Ее поражает,  что  Голлан  относится  к
опытам Роба прохладно и скептически. "Дело в том, - размышляет она, -  что
он стареет,  у  него  нет  воображения.  Он  продолжает  развивать  всякие
технические идеи, потому что всю жизнь этим занимался, но он не  понимает,
не чувствует, как это изумительно - летать по воздуху".
   Голлан делает ставку на цеппелин. Но энтузиазм Табиты его умиляет, и он
дает Робу несколько сот фунтов на его опыты. "На это  денег  не  жалко,  -
объясняет он, - лишь бы человек был доволен. Роб - сокровище, чародей,  он
чутьем узнает, что творится в головке цилиндра".





   В поисках первоклассного репетитора Табита обратилась  в  агентство  по
найму,  предложив  высокую  плату,  и  ей  рекомендовали  мистера   Слупа,
стипендиата  колледжа  св.Марка,  который,  по  счастью,  с  апреля  будет
свободен. Стипендия, колледж св.Марка (очень аристократический) и  высокая
плата  -  на  все  это  Табита  возлагает  большие  надежды.  И,  как   ни
удивительно, провал мистера Слупа ничуть не поколебал ее  веры,  напротив.
Правда,  мистер  Слуп  -  прелестный  молодой  человек  с  очаровательными
манерами. Держится он очень уверенно, знает  решительно  все  и  на  рояле
играет почти так же хорошо, как Табита. С ней он беседует о  хозяйстве,  о
политике либералов и обязанностях землевладельцев, с Голланом - о технике,
с управляющим -  об  агрономии,  с  секретарем  -  о  делопроизводстве,  с
садовником - о розах и с дворецким - о винах.
   Но большую часть времени он проводит с Робом  Робинсоном  в  парке,  на
испытаниях нового двухместного аэроплана. Как и все здесь, кроме  Голлана,
он помешан на авиации. Однажды Табита с удивлением обнаруживает, что он  в
часы занятий наблюдает за автомобилем, тянущим  на  буксире  новую  модель
"Голлан-Роб", и на ее вопрос, как успехи Джона, он отвечает, не сводя глаз
с аэроплана: - Не могу сказать, чтобы он занимался  очень  прилежно,  леди
Голлан, но и я на его месте едва ли стал бы стараться - ведь  здесь  перед
ним открывается такая карьера, такая замечательная практическая работа.
   - Сначала он должен окончить университет.
   Мистер Слуп, нехотя оторвав взгляд от аэроплана, парящего в воздухе  на
конце каната, проводит длинными пальцами  по  длинным  светлым  волосам  и
вздыхает: - Не уверен я,  леди  Голлан,  что  университетское  образование
такая уж нужная вещь.
   Табита, благоговеющая даже перед словом "образование", не  верит  своим
ушам. Студент-второкурсник, которому книги  набили  оскомину,  -  для  нее
совершенно новое явление. Она горячо возражает: -  Но  вы  же  не  станете
отрицать, мистер Слуп, что люди, окончившие университет, куда более...
   - Только не говорите "культурны", леди Голлан, умоляю вас.  -  Он  весь
передергивается.
   - Почему не говорить, если  это  правда?  Или  сейчас  модно  презирать
культурность?
   - Пожалуй, и так. Вы хотите сказать, что я слишком цивилизован?
   - Скорее слишком самонадеянны.
   - Понимаю вашу мысль.
   Табита невольно любуется его самообладанием. Видимо, для  ее  резкостей
он неуязвим.
   - И тут уж Оксфорд не виноват.
   - Кто в этом деле виноват, сказать трудно; мои бедные родители пошли на
большие жертвы ради моего образования. Не хочется  прямо  утверждать,  что
они совершили ошибку. Скажем так - традиция, условности... - И, увлеченный
этой темой (он как раз подготовил для ближайшей дискуссии  в  студенческом
литературном кружке доклад под названием  "Древнее  содружество  грамотеев
св.Марка полагает, что человечество следует уничтожить"), он замечает, что
всякая цивилизация ведет к гибели.  Современные  женщины  желают  получать
образование,  а  образованные  женщины  отказываются  рожать  детей.  "Так
цивилизация постепенно сама себя уничтожит, хотя боюсь -  на  мой  век  ее
хватит".
   Табита радуется отъезду  мистера  Слупа,  он  же  весьма  тепло  с  ней
прощается и вскоре пишет ей одно за другим  два  длинных  письма,  выражая
надежду, что их дружба, столь для него ценная, будет длиться  вечно.  "Так
отрадно было вырваться из моей монашеской  кельи  и  пообщаться  с  живыми
людьми, особенно с Вами. Говорят, что знакомство  с  некоей  знатной  леди
было равнозначно гуманитарному  образованию  [намек  на  часто  цитируемые
слова английского писателя  Ричарда  Стиля  (1672-1729)  в  одном  из  его
очерков в  журнале  "Болтун":  "Любовь  к  ней  равнозначна  гуманитарному
образованию"]; с  уверенностью  могу  сказать,  что  для  университетского
образования  такое  знакомство  может   послужить   коррективом   и   даже
противоядием".
   Табита неспособна увидеть себя  невинными  глазами  Слупа  как  знатную
леди, и это признание только раздражает ее. Просто грешно, думает она, что
такие вот молодые люди, перед которыми открыты все пути,  ругают  Оксфорд.
Слуп в ее глазах - изменник, и она приходит в  ярость,  когда  выясняется,
что он заронил семена крамолы в душу Джона. "Если он собьет его с толку, я
ему никогда не прощу".
   А Джон и правда тоскует по своему другу Слупу и часто  ему  пишет.  Они
обмениваются идеями  по  поводу  принципиально  нового  типа  аэроплана  с
небывало широкими крыльями из рифленого железа.
   На вступительных  экзаменах  в  Чилтон  Джон  проваливается,  и  Табита
проводит ночь в слезах. Но приходит дружеское письмо от  Слупа.  "Если  Вы
непременно хотите отдать Джона в закрытую школу,  могу  пристроить  его  в
Брэдли. Там его примут, ведь он хороший крикетист. Как я скучаю по Хэкстро
и по Вашей доброте. Умоляю, пригласите меня как-нибудь еще".
   Табита отвечает телеграммой, и в Брэдли  Джона  принимают.  Но  она  не
простила Слупа. Он согрешил против самого  духа  хорошего  образования.  А
главное - он создал новые, лишние опасности и трудности в мире, уже и  так
слишком сложном для всех матерей. "Его влияние на Джона ужасно.  И  почему
это дети всегда привязываются к людям, которые приносят им только вред?"
   Но Джон после первого триместра в Брэдли и  думать  перестал  о  Слупе.
Отметки у него плохие по всем предметам, кроме  футбола,  но  это  его  не
трогает. Он слишком увлечен школьной жизнью, о которой рассказывает матери
с гордостью путешественника, открывшего удивительный новый мир,  неведомый
женщинам.
   Из отдельных, мимоходом брошенных фраз выясняется,  что  владыка  этого
нового школьного мира - герой по фамилии Фоке, капитан футбольной  команды
их общежития.  Этот  Фоке  -  великан  с  поразительно  волосатой  грудью,
беспощадный деспот, избивший трех своих форвардов за недостаток напора,  и
притом христианин, то есть он сквернословит, терпеть не может церковь,  но
Христа считает примером для подражания.
   Увлечение Джона футболом  сродни  религиозному  чувству.  Когда  Табита
поздравляет его с тем, что его приняли в команду, он отвечает с  серьезным
видом: - Играть полузащитником мне не так уж улыбается, но  Фоке  говорит,
что не мог найти больше никого, кто не возражает быть убитым.
   - Убитым, Джон?! - ужасается Табита.
   - Свободных полузащитников всегда убивают.  -  В  тоне  Джона  скорбное
ликование. - Плохо то, что у нас слишком легкая схватка. - И он объясняет,
что три года подряд команда их" общежития -  Браун  -  держала  первенство
школы, но  этой  зимой,  скорее  всего,  потерпит  поражение,  потому  что
лишилась самых тяжелых игроков.
   - Ну что ж, - говорит Табита, - надо  и  другим  выиграть,  это  только
справедливо.
   Джон смотрит на нее  с  грустью,  как  старый  государственный  муж  на
беспочвенного мечтателя. Он хмурит лоб и мягко выговаривает матери:  -  Не
понимаешь  ты,  мама.  Браун  -  это  символ,  тут  есть   традиции.   Это
единственное  общежитие,  где   еще   ценят   выдержку   и   порядочность,
единственное место, где рабочий пользуется уважением. Если бы Фоке попал в
Троттер, ему бы там житья не дали, потому что он рабочий. А если б я попал
в Филпот, я бы там вообще погиб, и физически и духовно.
   - Ну что ты, Джон!
   - Да, да, мамочка, Филпот - это помойка.
   - Но, Джонни, ведь  это  ужасно,  что  некоторые  мальчики  попадают  в
Филпот. Наверно, надо что-то предпринять, чтобы там стало лучше.
   - Лучше все равно не станет. Но ты не понимаешь...
   - Потому я и спрашиваю, Джонни. Я очень хочу понять.
   В ответ Джон, скорчив гримасу, резко меняет тему. А Табите так  хочется
вникнуть в его интересы, что, когда он однажды три  раза  кряду  грубо  ее
оборвал, она-не  выдерживает:  -  Джонни,  ну  почему  ты  мне  ничего  не
рассказываешь? Можно подумать, мы с тобой даже не друзья.
   Джон, вздернув брови,  растерянно  смотрит  на  мать,  а  затем  вообще
перестает  упоминать  о  школе.  И  когда  Табита   со   свойственной   ей
непосредственностью спрашивает: "Да  что  с  тобой?  Что  случилось?",  он
раздраженно отвечает: "Ничего не случилось. Все в порядке". А он и сам  не
знает, почему слово "друзья" так странно на него подействовало, почему  он
не может говорить с матерью свободно, как прежде, и даже избегает ее.
   Несколько дней спустя, когда он  прячется  в  темном  углу  библиотеки,
комнаты, где не  бывает  ни  Голлан,  который  читает  только  техническую
литературу, ни Табита, которая вообще почти не  читает,  в  открытое  окно
вдруг заглядывает садовник с криком: - Скорей, скорей, аэроплан летит!
   Джон  подскакивает  как  на  пружине.  Весь  дом  разом  ожил,   словно
пробудившись от сна. Хлопают окна, с верхней площадки несутся вопли, лакей
непозволительно громко  зовет  кого-то  через  весь  холл.  Кто-то,  шурша
юбками, мчится по лестнице вниз.
   Стукнула дверь в библиотеку. Джон слышит  голос  матери.  И  сейчас  же
снова  опускается  в   кресло,   бессознательно   принимает   равнодушную,
непринужденную позу.
   В дверях стоит Табита. - Джон, бежим скорей! Аэроплан.
   - Это обязательно?
   Но, втайне сгорая от любопытства,  он  дает  увести  себя  из  дому  на
декабрьское солнце,  где,  задрав  головы,  уже  стоит  целая  толпа.  Вот
взметнулись вверх руки, Табита  хватает  Джона  за  плечо.  У  молоденькой
горничной вырывается не то писк, не то смех. В небе, как будто  над  самой
крышей дома, появился огромный биплан. Аэроплана в  полете  не  видел  еще
никто, кроме нескольких механиков. Джон глядит замерев, подняв брови. Он и
не думал, что может так удивиться -  совсем  по-новому,  начисто  забыв  о
себе.
   "И вовсе он не похож на птицу, - думает Джон. - Скорее, на поезд".
   И правда, больше всего поражает то, что эта низко летящая махина, зримо
огромная и тяжелая, рассекает незримый воздух плавно, как поезд, и с таким
же оглушительным шумом. Это кажется немыслимым и рождает в Джоне смятение,
в каком, возможно, всегда пребывают душевнобольные, - ощущение, будто  сам
мозг стал невещественным и на его работу ужо нельзя положиться.
   В ушах у него  скрипит  голос  отчима:  -  Видал?  Видал?  Биплан...  с
пассажиром. Наверно, фарман.
   Аэроплан  с  ревом  проносится  над  головой.  Только  что  он  казался
медлительным,  крепким,  тяжелым,  точно  фургон,  а  через   минуту   уже
превратился  в  точку,  исчез  за  деревьями.  Вокруг  Джона   поднимается
возбужденный говор; нервно  хихикают  горничные;  Голлан,  весь  багровый,
выпучив глаза, твердит, запинаясь: - Ну что? Что скажешь, Джонни? - Годлан
прозрел.
   Но Джону непонятно, что в психике  Голлана  произошел  перелом.  Он  не
знает, что и старики порой обращаются в новую веру. И этот  восторг,  этот
призыв разделить чужие чувства вызывает в нем отпор. С независимым  видом,
несомненно подражая манере Фокса, он фыркает: - Но к чему такая шумиха? Не
иначе как это газеты затеяли. - И удаляется, руки в карманах.
   Он видит, как больно обидел своей холодностью и мать, и Голлана, и  ему
стыдно, и он злится на них же, как на виновников этого чувства  стыда.  Он
говорит себе: "Какое они имеют  право?  Честное  слово,  в  Хэкстро  стало
просто невыносимо".





   Теперь его тянет в школу потому, что это не  Хэкстро.  Это  его  личные
владения, которыми он дорожит, потому что матери и Голлану нет туда  ходу.
Именно оттого, что они так им интересуются, он вынужден спасаться  в  свой
тайный мир, чтобы не остаться совсем без собственного мира. Так  что  даже
их ошибки доставляют ему удовольствие,  придают  уверенности.  Когда  Фоке
покидает школу и Табита сочувствует сыну, потерявшему близкого  друга,  он
не говорит ей, что Фоке ему уже давно осточертел, что теперь у  него  есть
друзья поинтереснее. Он учится в предпоследнем классе, до которого Фоке не
дотянул, и ему открылся новый круг идей, новый кумир в лице его  классного
наставника, знаменитого на всю школу историка по фамилии Тоуд.
   Джону, который похож на мать не только лицом, но и характером, а потому
легко впадает в крайности, Джону, который к тому же впервые испытал  чисто
интеллектуальное увлечение,  Тоуд  представляется  чуть  ли  не  богом.  А
фамильярность по его адресу он допускает потому, что к  этому  редкостному
преподавателю надо относиться немного юмористически и  свысока,  чтобы  не
захлебнуться от восхищения.
   Табите он  описывает  Тоуда  с  насмешкой,  как  нелепого  безобразного
старика в мешковатых брюках и пыльном сюртуке, потому что  истинный  Тоуд,
которым он восхищается, - важная часть его личной жизни. А также ценнейший
арсенал:  ведь  это  Тоуд  поставляет   ему   лучшие   виды   оружия   для
наступательных военных действий против Хэкстро.
   - Ты ведь тоже пойдешь, Джон? - говорит Табита в один  прекрасный  день
весной 1912 года. В голосе ее ожидание, волнение, глаза и  приказывают,  и
умоляют. А зовет она его на испытания  "Голлан-Роба",  первого  аэроплана,
выпущенного заводом Робинсона.
   Но оттого, что она волнуется и  ее  волнение  неотъемлемо  от  Хэкстро,
этого  старого,  надоевшего  домашнего  мирка,  он  отвечает:  -  А   что,
собственно, случилось?
   - Ну как же, Джонни, испытания.
   - Мне вообще-то надо бы заниматься.
   - Пойдем, Джон, ты обещал. Неужели тебе не интересно? Как ты можешь  не
волноваться?
   Он разрешает ей принести ему шляпу, вывести его в парк. Он уже не  груб
и не резок, как Фоке, а серьезен, как староста его класса Труби. И,  шагая
с ней рядом, он изрекает важно и чуть досадливо, как учитель, наставляющий
тупого ученика: - В конечном счете авиация - это не так уж важно.
   - Не важно? Но ты подумай, за считанные дни можно  будет  попасть  куда
угодно - в Америку, в Индию, в Австралию.
   - Цивилизацию это не изменит, мама, разве что к худшему.
   - Ой, Джон, не станешь же ты отрицать, что авиация - это прогресс?
   Джон только  того  и  ждал.  Он  совсем  недавно  научился  критиковать
прогресс. И спрашивает тоном, заимствованным у  Труби:  -  Что  именно  ты
подразумеваешь под словом прогресс?
   - Ну, Джон,  ты-же  знаешь,  что  прогресс  есть.  А  железные  дороги,
автомобили?
   - По-твоему, они прогрессивные, потому  что  движутся?  А  известно  ли
тебе, мама, что самой цивилизованной эрой в истории была  Римская  империя
при Антонинах?
   - Да ну тебя с твоими римлянами, Джон. У них ни канализации не было, ни
анестезии.
   - У них был мир. Да что там, ты и не задумывалась над  тем,  что  такое
цивилизация.
   - Какой у тебя высокомерный тон, Джонни.  Не  надо  быть  высокомерным,
людям это неприятно. Очень может быть, что и мистер Тоуд презирает  тупиц,
но он учитель, это другое дело.
   - При чем здесь Тоуд? И что ты вечно обо мне беспокоишься?
   - Как же мне не беспокоиться, когда ты такой грубый.
   И опять идет  война.  Причины  ее  им  обоим  непонятны,  а  значит,  и
прекратить ее они не в силах. Джон  хмурится  -  "Кому  это  нужно?"  -  и
уходит.
   Весь этот день он не  разговаривает  с  Табитой,  просто  не  может.  А
вечером, когда через силу идет к ней проститься, так сердит на нее за это,
что спрашивает строго, точно отчитывает за провинность:  -  Почему  ты  не
хочешь, чтобы я знал своего отца?
   Такого эффекта он даже  не  ожидал.  Мать  заливается  краской,  и  он,
испуганный, жалея ее, чувствуя, что сделал ей  больно,  тоже  краснеет  до
корней волос.
   - Отца? Но я даже не знаю, где он.
   - А разве он не тот  Р.Б.Бонсер,  который  пишет  в  "Автомобилисте"  о
шинах?
   - Не думаю.
   - Говорю тебе, мама, тот самый. Я про него  спрашивал,  и  оказывается,
отец одного нашего мальчика  хорошо  его  знает.  Он  состоит  в  какой-то
каучуковой компании.
   - Ты его не видел, Джон?
   - Нет, но я думал, что надо бы с ним встретиться.
   - Зачем? Он никогда тобой не интересовался. Он скверный человек,  Джон,
насквозь скверный.
   - Да, я знаю, вы с ним не ладили...
   - Он скверный, Джон. Лжец, обманщик... - Она  заклинает  сына  поверить
ей. - Ты и вообразить не можешь, до чего скверный.
   - Ладно, мама, ты уж не волнуйся.
   Он целует ее без улыбки, точно прощая ей обиду; и в тот же вечер, может
быть лишь для того, чтобы утвердиться  на  такой  позиции,  пишет  Бонсеру
длинное письмо.
   Однако,  написав  письмо  и  тем  сквитавшись  с  Табитой,  он  его  не
отправляет. Как-никак отец  тоже  родственник,  он  тоже  может  оказаться
любопытным и въедливым.





   Вспоминает он об этом письме только через три недели, уже в школе. Лежа
на коврике под деревьями со своим другом Труби, он смотрит крикет, и среди
сотен мальчиков в белых с розовым полосатых куртках он  один  в  пиджачной
паре. Его только что произвели в префекты [в английских закрытых школах  -
старшеклассник, наделенный функциями надзирателя], а  в  Брэдли  префектам
разрешается пить  чай  в  некоторых  кондитерских,  а  значит,  во  второй
половине дня носить  городской  костюм.  Джон,  став  префектом,  надевает
костюм и в дни состязаний. И сейчас,  почувствовав,  что  на  ребра  давит
что-то острое, он сует руку во внутренний карман и находит это письмо. Его
так разморило, что он даже не удивляется,  а  только  смотрит  на  него  с
улыбкой.
   День выдался жаркий, воздух точно сгустился от жары и тихонько кипит на
солнце. Лежать в тени, если и не очень прохладной, то хотя бы  зеленой,  и
глядеть на фигурки играющих, чьи яркие куртки словно вспыхивают в  облаках
горячего пара, кажется Джону верхом блаженства.
   Они с  Труби  обсуждают  свое  будущее.  С  других  ковриков  доносятся
оживленные голоса - что-то про игру, про какой-то новый  рекорд  дальности
полета, - внезапные вскрики, шутки, насмешки, и  оба  префекта  чувствуют,
что они выше этого, что они взрослые люди. Это чувство можно уловить  даже
в голосе Труби, когда он негромко произносит: - Теперь я, пожалуй,  жалею,
что не пошел в военный флот. Родители меня с детства туда  прочили,  да  я
тогда уперся. - Он срывает травинку и задумчиво жует ее. - А теперь,  если
будет война, морякам больше всех достанется.
   -  Война-то,  наверно,  быстро  кончится.  Новые  взрывчатые  вещества,
знаешь, они какие - ужас. Дредноуты, говорят, могут потопить друг друга  с
первого же бортового залпа.
   - Да, линейные корабли устарели. Войны становятся все короче. Последняя
настоящая война, франко-прусская, длилась всего шесть  недель,  я  имею  в
виду - до Седана, а это, в сущности, и был конец.
   - Больших войн, вероятно, больше уже не будет, разве что на Балканах.
   - Ну, славяне-то никогда не знали  цивилизации,  они  не  побывали  под
властью Рима.
   - Как и немцы... Ух, хорош удар!
   Хлопнув три-четыре раза в ладоши, они снова растягиваются  на  коврике.
Труби, крепкий, энергичный юноша,  говорит:  -  А  все-таки  интересно  бы
посмотреть, как это будет.
   Джон выронил письмо и лежит на боку, подложив ладонь под щеку, надвинув
соломенную шляпу на нос.  Его  одолевает  ленивая  истома,  ощущение,  что
жизнь, если не принимать ее слишком всерьез, бесконечно  приятна.  И  стук
мячей, громкий, как выстрелы, только усиливает это  чувство  заработанного
покоя. Словно все вокруг - жаркое солнце, прохладная тень, даже спортивный
азарт  игроков  -  для  того  и  создано,  чтобы  дать  ему  это  ощущение
счастливой, покойной  отрешенности.  Он  замечает,  что  двое  младших  на
коврике рядом в шутку дерутся битами отчасти для того, чтобы привлечь  его
внимание, и нарочно не смотрит в их сторону.
   Перерыв. Время пить чай.  Игроки  все  вместе  особым  неспешным  шагом
двинулись к павильону. Труби вяло спрашивает: - Ну как,  попьем  в  буфете
или сходим на Хай-стрит? - И Джон отвечает: - Я думал сходить в город,  да
лень, далеко. - Он встает, старательно отряхивает брюки, подбирает с земли
письмо. Но в карман его  не  кладет,  а,  проходя  мимо  почтового  ящика,
поднимает  руку  жестом  властителя  собственной   судьбы   и   решительно
проталкивает его в щель.
   И как ребенок, нажав на спусковой крючок, чтобы  проверить,  правда  ли
ружье стреляет, бывает оглушен выстрелом, так  и  Джон  удивляется,  когда
пять дней спустя его вызывают в кабинет классного наставника  и  он  видит
перед собой плечистого мужчину с рыжеватыми усами, чье цветущее, вызывающе
красивое лицо так и пышет  самодовольством,  что,  впрочем,  не  противно,
потому что выражение  его  как  будто  означает  не  "Любуйтесь  мной",  а
"Порадуйтесь со мной". И мальчик с места начинает улыбаться.
   Бонсер разъясняет мистеру Тоуду преимущества классического образования:
- Сам я питомец Итона, но и о вашей школе наслышан.
   Джон смотрит на него разинув рот -  такого  светлого  и  узкого  серого
костюма, таких странных, серых с белым замшевых штиблет он еще никогда  не
видел. Он даже не сказал  бы,  что  этот  человек  -  пшют,  очень  уж  он
необыкновенный, точно иностранец в национальном костюме.
   Бонсер, обернувшись, хватает его за руки. - Вот он, Джонни, наконец-то!
Я бы тебя где угодно узнал. - И, качая головой, подмигивает преподавателю.
- Сказывается порода, а?
   - Но мы разве уже встречались? - спрашивает Джон.
   - Встречались?  Да  я  твой  отец,  Джонни,  я  тебя  за  ручку  водил,
воспитывал тебя  в  самые  трудные  годы.  Твоя  мамочка  всегда  со  мной
советовалась. И вот это все, - с широким жестом, - я же тебе и устроил.  -
Он снова  обращается  к  Тоуду:  -  Что  может  быть  лучше  классического
образования, сэр? Чем была бы без него Англия? Я поклялся, что мой сын его
получит, хоть бы мне для этого пришлось ходить голодным... Но давай-ка  мы
с тобой,  дружище,  прокатимся,  выпьем  где-нибудь  чаю...  Ведь  вы  его
отпустите до вечера?
   Джон, дивясь и конфузясь, выходит вслед за ним на  дорогу,  где  стоит,
загородив ворота, огромный небесно-голубой с серебром открытый "бентли".
   - Недурной драндулет, - говорит Бонсер. - Дает сто миль в час, хотя это
не так уж много.
   Они несутся по узким пыльным дорогам, и Бонсер, откинувшись на сиденье,
правя двумя пальцами, болтает о своих автомобилях - сплошь  уникальных,  о
своих костюмах - ему шьет портной, который вообще-то  работает  только  на
членов королевского дома, о своих штиблетах - десять фунтов за пару. - Мое
правило - чем лучше, тем лучше. Я ведь не богач, Джонни, до Ротшильдов мне
далеко. Я живу скромно. Когда-нибудь, вероятно, куплю себе настоящий  дом,
а пока существую по-бивачному на Джермин-стрит. Так, знаешь  ли,  холостая
квартира. Заходи, всегда буду рад тебя видеть. Позавтракаем в "Рице". Это,
конечно, не самый высший класс, но удобно, и меня там знают. Я там  обычно
угощаю клиентов, в моем деле это необходимо.
   А дело его - основывать и возглавлять резиновые акционерные общества. -
Я не хочу сказать, что я непогрешим, Джонни,  но  в  конъюнктуре  немножко
разбираюсь. Вот хоть на прошлой неделе  -  заработал  на  повышении  акций
около четырех тысяч. Не так плохо, за одну-то неделю.  На  это  не  всякий
способен. Тут требуется  шестое  чувство,  интуиция.  У  меня  бабка  была
ясновидящая, может, в этом все дело. Шотландка была, очень древнего рода.
   - А как была ее фамилия?
   - Скотт. Кажется, родня тому  типу,  что  написал  "Владычицу  Шалотта"
[поэма Теннисона, а не Скотта]. И  кстати,  не  забудь,  передай  от  меня
поклон мамочке.
   - Да, конечно.
   - И старому миляге Джимми Голлану. Ему, я слышал, банки ставят палки  в
колеса с этими его аэропланными затеями. Если ему  потребуется  ссуда,  я,
наверно,  смогу  устроить.   Есть   такой   синдикат,   там   могут   этим
заинтересоваться. Пока, понятно, ничего определенного  не  говори,  просто
скажи, что группа Билмен, резинщики, держит авиацию в поле зрения.
   А после грандиозного чая, за которым Бонсер пьет виски, он  на  той  же
бешеной скорости доставляет Джона обратно в школу,  дарит  ему  золотой  и
исчезает на четыре месяца. И адреса своего на Джермин-стрит не оставил.





   Джон не знает, что и думать. У него нет критериев для суждения о  таком
человеке. Он только  взбудоражен,  словно  опыт  его  внезапно  обогатился
событием, казалось бы и смешным, но от которого смехом не отделаешься.  На
целых две недели Тоуд с его  толкованием  классической  древности  заметно
тускнеет в его глазах. Он все время вспоминает Бонсера. "Но как  мог  этот
немыслимый наглец стать моим отцом? Что общего могло быть у мамы  с  таким
пшютом?"
   И когда, приехав в Хэкстро на каникулы, он воскресным утром смотрит  на
мать - черное закрытое платье и жемчужный  крестик  на  шее,  новые  белые
перчатки на крошечных, коротковатых руках, сжимающих молитвенник в кожаном
переплете, лоб чуть нахмурен:  надо  полагать,  она  заранее  не  одобряет
какой-нибудь гимн  или  проповедь,  подбородок  вздернут,  глаза  тревожно
блестят, чопорно-опрятный вид, за которым, как всегда, прячутся  внезапные
вспышки, - он даже смеется от изумления. И как она только его  терпела,  в
таких-то костюмах?
   С ней он до крайности мил, горячо сочувствует ее воскресным нападкам на
церковь, не умеющую делать свое дело. "И к чему такие проповеди?  Надо  же
было додуматься - в первый день пасхи прочесть проповедь об убиении  людей
просто из злобы! Это даже не по-христиански и только на руку безбожникам -
будут потом говорить, что церковь - чушь!" Но про Бонсера он  ей  на  этот
раз не рассказывает.  Только  сохранив  эту  встречу  в  тайне,  он  может
чувствовать  свою  независимость  и  терпимо  сносить  царящую  в  Хэкстро
атмосферу недостойного, истерического волнения.
   Тоуд, процитировав Тацита "говорили о диковинах,  ураганах,  редкостных
птицах, чудовищах" и  неожиданно  добавив  с  беззвучным  смехом:  "Смотри
газеты", - заклеймил аэроплан, низвел его на роль игрушки для черни.
   Джон, как и Тоуд, как и Труби, ненавидит всякие мании; авиация же после
перелета Блерио через Ла-Манш превратилась в настоящую  манию.  Полеты  из
стадии сотрудничества перешли в стадию конкуренции.  Началась  эра  гонок,
рекордов.
   Повсеместно богатые люди, заинтересованные в новшествах и изобретениях,
предлагают премии. Хармсворт из "Дейли мейл" заплатил Полхену 10000 фунтов
за успешный перелет из  Лондона  в  Манчестер;  Дакет,  отложив  на  время
меценатство и особенно - поддержку постимпрессионистов,  предлагает  15000
за перелет через всю Европу с тремя посадками.
   Эти воздушные гонки порождают еще больший азарт, чем двадцать лет назад
- гонки автомобилей. Для соревнования в борьбе за всемирную славу строятся
десятки аэропланов всевозможных размеров и видов.
   "Голлан-Роб" уже внесен в список соискателей на премию Дакота.  Бригада
Роба трудится день и  ночь.  Уже  ходят  слухи  о  шпионах,  о  похищенных
чертежах. У ангаров дежурит охрана.
   В этой атмосфере азарта  и  преданности  делу  все  слегка  помешались.
Знаменитые цветники в Хэкстро  по-прежнему  ухожены  и  прекрасны,  но  на
великолепной лужайке, прямо перед окнами гостиной,  воздвигнут  гигантский
шатер, в котором "Голлан-Роб" укрыт от непогоды и любопытных глаз.
   Вокруг этого шатра сосредоточена жизнь всей округи. Это - святилище,  у
входов в которое стоят часовые, дабы не впускать  туда  кого  не  следует,
всяких  париев,  коим  запрещено  приближаться  к  божеству.  Кучка  таких
личностей - гости прислуги, лавочники из деревни -  постоянно  толпится  у
въездных ворот, глазея  на  огромную  палатку.  А  избранные  -  инженеры,
Голлан, Табита - то и дело заходят туда, словно для того,  чтобы  вознести
молитвы.
   Вероятно, эти поклонники машины не только любуются ее красотой и мощью,
но и правда готовы молиться на нее, взывать к ней. Для них она больше  чем
идол, ибо сама наделена сверхъестественной силой.
   И Джон в сознании своей независимости, встретив мать, спешащую в  шатер
с тем же озабоченным лицом, с  каким  она  утром  шла  в  церковь,  на  ее
возбужденный вопрос:  "Джон,  хочешь  посмотреть?"  отвечает  без  всякого
усилия: "Конечно, с удовольствием".
   Часовой,  приподняв  полу  палатки  и  пропуская  их   внутрь,   весело
улыбается,  как  жрец  оккультной  религии,  словно  бы  говоря:  "Все  мы
посвящены в тайну".
   И Джон, глядя вверх на высоченный узкий триплан, отдает ему должное:
   - Большущая махина.
   - Самая большая в мире.
   А триплан и в самом деле почти касается верха палатки. Со своими  тремя
ярусами крыльев он кажется высотой с трехэтажный дом -  он  слишком  велик
для хрупких деревянных частей и длинных, изящных стоек. А от августовского
солнца, пробившегося сквозь брезент, все это сложное сооружение кажется  и
вовсе невещественным. Расчалки - лучи, стойки  -  столбы  мерцающей  пыли,
верхние  крылья  -  слепящие  искры,   увиденные   сквозь   горизонтальное
преломление в воздухе. Это  не  столько  трехмерная  конструкция,  сколько
геометрическая   задача,   решенная   в   какой-то    полуматерильной    -
полувоображаемой среде.
   - Но для своих размеров он" мне кажется, какой-то хрупкий.
   - Ошибаешься, - говорит Табита, - он очень прочный.
   И Голлан, неизвестно откуда взявшийся, кричит: - Прочность необычайная,
в том-то вся и суть.
   Белый полотняный костюм,  жесткий,  как  новый  парус,  велик  ему,  он
выглядит в нем точно мартышка в бочке. Он быстро переводит взгляд с Табиты
на Джона, большие розовые уши просвечивают на  солнце,  придавая  ему  еще
больше сходства с обезьянкой, ручной, но  с  неугасшими  повадками  дикого
зверька. И вдруг он ныряет куда-то  в  гущу  расчалок.  Присутствие  Джона
стало для него нестерпимо. Он понимает, что Джон твердо решил не проявлять
энтузиазма, а ему требуется энтузиазм.  Для  него  летающие  машины,  а  в
особенности "Голлан-Роб", - откровение, а те, кто неспособен разделить его
благоговейный восторг, - мелкие душонки.
   Возможно,  Голлан  еще  и  потому  так  неистово  превозносит   триплан
Робинсона,  что  неспокоен  насчет   исхода   состязаний.   Всякий   адепт
исступленнее всего защищает своего бога тогда, когда есть основания в  нем
усомниться. Всякий просвещенный век - век гонений за веру.





   Было решено, что  Голлан  поедет  на  летное  поле  рано,  к  последней
проверке мотора, а Табита не будет спешить, приедет попозже. Но в половине
седьмого он будит ее, просит  прощения,  и  она,  вняв  его  невысказанной
просьбе, сама предлагает поехать с ним вместе.
   Его требуется подбодрить. - Мы всех обгоним, - сообщает он ей, -  и  но
скорости, и по дальности полета. - И она знает, что  ее  дело  -  заверить
его, что так и будет. "Голлан-Роб" - лучший мотор в  мире,  ведь  скорость
уже доказали испытания.
   - Испытания - это что, он может развить  и  больше.  Вчера  вечером,  с
новым винтом, он дал двадцать миль в час.
   Они приезжают  в  восемь,  когда  в  канавах,  ограничивающих  огромное
неровное поле  без  взлетных  дорожек,  еще  стелется  ночной  туман,  уже
холодный, пахнущий зимой. Несмотря на ранний час, народу собралось  много:
серьезного вида мужчины, специалисты, механики, есть и  пилоты  -  они  не
спеша обходят машины, обсуждая сравнительные  достоинства  конструкций,  и
тут же дилетанты, и мужчины и женщины, из тех,  что  увлекаются  авиацией,
кого хлебом не корми, дай потолкаться  среди  инженеров  и  механиков.  Их
отличает не только одежда (в большинстве это люди  богатые  и  склонные  к
щегольству), но и особая, более торжественная серьезность. Они  напоминают
тех набожных мирян, которые, влившись в церковную процессию, излучают куда
большее благочестие, чем духовенство.
   Аэропланы прибыли накануне и стоят в ангарах  либо  укрыты  брезентами,
из-под которых время от времени слышится рев - идет проверка моторов.
   Рядом с  ангарами  у  самой  изгороди  примостилась  кофейная  палатка;
вероятно, она обслуживает механиков, но сейчас возле нее уже пьют  горячий
кофе светские дамы и важного вида господа.
   Табита, заметив, что Голлан, чувствительный к  сквознякам,  поеживается
от холода, сразу ведет его к этой палатке.
   Подъезжают большие автомобили: это приехала новая публика - журналисты,
дельцы. Приехал и военный министр с двумя генералами; и сам лорд  Дакет  в
своем знаменитом сомбреро шествует по полю в сопровождении целой свиты  из
редакторов газет и директоров компаний.
   Табита заговаривает с ним, чтобы Голлан мог услышать от него  признание
своих  конструкторских  талантов,  но  вдруг  между   ними   просовывается
улыбающееся румяное лицо и надушенные усы.
   - Пупсик, привет! Гляди, какая стала красавица!  Больше  семнадцати  не
дашь, верно, сэр Джеймс? Да, вы не промахнулись, не упустили случая, не из
таковских, а? - И в  ответ  на  сердитый,  вопросительный  взгляд  Голлана
хватает-его за руку. - Бонсер, вы обо  мне  слышали.  Дик  Бонсер,  группа
Билмена, резина. Так вот, насчет гонок. Кто их выиграет?
   - Гонки? Мы и выиграем, а то кто же?
   - Вот и я так слышал. И хотел предложить вам один план...  -  Он  берет
Голлана под руку и отводит в сторонку.
   Табита уже заметила, что  сзади  к  ней  подошел  Джон.  Он  приехал  с
Бонсером и теперь объясняет, что его на день отпустили из  школы.  -  Отец
написал директору, ему хотелось повидаться с тобой и с Джимом.
   - Не понимаю, как ты его терпишь. Один вид чего стоит!
   И мальчик, улыбаясь снисходительно светской улыбкой,  отвечает:  -  Да,
конечно, он пшют, но он забавный. Я понимаю, ты-то неспособна его оценить,
очень уж вы разные. В нем есть что-то пиратское, а в тебе наоборот... -  И
он все говорит, говорит, важно и рассудительно, чтобы предотвратить взрыв.
Он объясняет - матери всегда дорожат условностями, и это понятно, ведь они
волнуются за детей. - Ты всего боишься - что я простужусь, или попаду  под
колеса, или попаду под дурное влияние.
   - Но, Джон, дурные влияния бывают, это не выдумка. А  этот  человек  из
самых дурных. Как ты не понимаешь, ведь  он  с  тобой  хорош,  потому  что
преследует свои цели.
   - Ну нет, мама, это ты ошибаешься. Стал бы он стараться.  В  этом-то  и
есть его прелесть. У него нет никаких расчетов, ему лишь  бы  наслаждаться
жизнью. А как водит мотор! Посмотрела бы ты на его автомобиль, он  у  него
большущий, как поезд. Он на прошлой неделе дал мне поправить.
   - Молод ты еще править автомобилем.
   - А он так не считает. Он предлагал  подарить  мне  собственный  мотор,
такой же, как у него. Но всерьез-то он, наверно, этого не думал.
   - Ты хоть насмерть разбейся, ему все равно.
   В голосе ее столько гнева, что Джон удивленно  вздергивает  брови.  Его
улыбка свяла, взгляд устремлен вдаль.
   - Неужели тебе правда  хочется  иметь  свой  автомобиль?  -  спрашивает
Табита, хмуря брови.
   - А что,  очень  было  бы  здорово.  Но  я  понимаю,  ты  бы  этого  не
одобрила... О, привет! - Он увидел Робинсона. Тот в  летном  костюме  пьет
кофе у прилавка и с пустыми глазами, с лицом сомнамбулы  или  изобретателя
слушает рассуждения видного  государственного  деятеля  об  аэроплане  как
орудии войны.
   На голос Джона оба оборачиваются, улыбаются облегченно. Табита  думает,
глядя на сына: "Он стал держаться увереннее. Он даже подражает  Дику,  но,
может, это потому, что он знает, что я на него смотрю. И почему  он  такой
ужасный? Почему всегда все делает мне наперекор? В чем тут моя вина?"
   От страха за сына, от ненависти к Бонсеру она уже неспособна рассуждать
здраво. Она твердит про себя: "Он  должен  понять".  Но  что  именно  Джон
должен понять, ей неясно. "Не умею я объяснить. Я должна растолковать ему,
как важно..."
   Но оно ускользает от нее, то самое важное,  чего  она  так  жаждет  для
Джона, особенно теперь, когда опять появился Бонсер.  Ей  приходят  на  ум
такие слова, как разум, порядочность, искренность,  благородство,  но  они
сразу меняют форму, становятся расплывчатыми, даже  нелепыми;  мало  того,
они вызывают в сознании образ Гектора Стоуна, а сделать из Джона  важного,
надутого чиновника вовсе ее не прельщает.
   - Доброе утро, леди Голлан!
   Почти бессознательно она заставляет себя улыбнуться и произнести нужные
слова: - Леди Чадворт! Сколько лет, сколько зим! И  Роджер,  вот  приятная
встреча! Вы про нас писали, я знаю.
   И Мэнклоу, который с годами не то чтобы располнел, а поплотнел,  словно
видное положение укрепило его и телесно, чей лысый розовый череп почему-то
придает его лицу выражение честное и доброжелательное, отвешивает  поклон.
- Не благодарите, Тибби, тут деловые соображения. Вы - новость  на  первую
полосу, можно  сказать,  сенсация.  -  И,  выпрямившись,  изрекает  фразу,
вероятно заготовленную для этого дня: - Полеты, вот что заставляет  лететь
время.
   - Это дивно, дивно! Вы просто волшебники! Я преклоняюсь перед вами.
   В сорок лет леди Чадворт коллекционирует пилотов и  изобретателей.  Она
просит познакомить ее с Робом  Робинсоном.  О  том  же  просит  энергичный
молодой генерал.
   - Я слышал, леди Голлан, победа вам обеспечена?
   - Ну, разумеется, генерал.
   - Ваш триплан чем плох? Слишком большой, очень заметен с земли.
   - А зато какой он прочный, устойчивый, это ведь главное.
   - Доброе утро, леди Голлан. Да,  знаменательный  день.  Надо  полагать,
победа за вами, иначе Джеймс не ввязался бы в это  дело.  У  него  нюх  на
победителя. А все же, знаете ли, будущее принадлежит цеппелину.
   В разговор вмешивается известный  инженер:  -  В  аэропланах  семьдесят
процентов мощности уходит на то, чтобы удержать их в воздухе.
   И за спиной у Табиты кто-то произносит громко, непререкаемым  тоном:  -
Эта авиационная эпидемия вообще скоро кончится. Она изжила себя, как  игра
в диаболо.
   Теперь автомобили и коляски прибывают сплошным потоком, как на дерби. И
опять это публика иного сорта.  Как  сначала  специалистов  и  энтузиастов
сменили дельцы, политики, журналисты, разведчики конъюнктуры,  так  теперь
их в  свою  очередь  поглощают  завсегдатаи  скачек  -  толпа,  в  которой
смешались люди и самого высокого и самого низкого разбора, от герцогинь  и
до жучков, и всех влечет одно - риск, азарт.
   Состязания вот-вот начнутся. Распорядители оттесняют  толпу  с  поля  в
пролеты  между  ангарами.  Вдоль  изгороди   расположились   букмекеры   и
выкрикивают ставки. И тоже как  на  скачках  в  провинции,  зрители  вслух
называют имена важных персон, которым разрешено находиться  на  поле:  вот
знаменитый пилот, вон член Жокейского клуба,  министр  путей  сообщения  с
толстой сигарой в зубах, популярный фельдмаршал.
   Иные пилоты - герои не только  воздуха,  но  и  гостиных.  Это  богатые
молодые люди, которых привлекла авиация, как могли бы привлечь  экспедиции
на  Эверест  или  в  Гренландию  либо  охота  на  тигра.  Принцессы  крови
приглашают их на обеды,  молоденькие  аристократки,  только  что  начавшие
выезжать, выпрашивают у них фотографий.
   Первая машина, биплан, бежит подпрыгивая по  низкой  траве.  Ее  тонкие
колеса отрываются от земли и тут же с силой плюхаются обратно. Видно,  что
одно из них погнулось. В толпе возгласы, какая-то женщина рядом с  Табитой
кричит: - Ерунда это все!
   Биплан снова поднялся на два-три фута. Он  чуть  не  задел  изгородь  и
медленно набирает высоту. По толпе проносится долгий вздох, и сразу  затем
смех, оживленный говор. Взлетает  следующий  аэроплан  -  неожиданно,  под
устрашающе крутым углом. Толпа аплодирует, слышны голоса: "Этот победит!"
   Третья машина, уже выведенная на старт, не желает двигаться с места.  К
ней  сбегаются  механики,   пререкаются,   машут   руками.   Распорядитель
выкрикивает следующий номер. Это "Голлан-Роб", и  Джон,  Бонсер  и  Голлан
бегут в ангар, чтобы помочь его выкатить. За рулем Роб.
   С появлением триплана гул голосов нарастает. Многие уже видели  его,  и
тройные крылья вызвали горячие споры между теми, кто  лучшей  конструкцией
считает биплан, и теми, кто уверовал в прозорливость Голлана и гений Роба.
   Взревел мотор, и Голлан оглядывается по сторонам с  блаженной  улыбкой.
Аэроплан несется по полю и,  подскочив  над  изгородью,  переворачивается.
Хвост его задирается вверх, и весь он заваливается  набок.  К  нему  бегут
полицейские, распорядители и по пятам за ними -  толпа.  Табиту  стиснули,
чуть не сбили с ног. Она еле сдерживает  слезы  и  вдруг,  обнаружив,  что
прижата к Джону, сердито кричит: - Полиция!
   - Он жив!
   И Табита, отбиваясь от наседающей толпы, говорит: - Это я виновата.





   В течение этого утра акции "Холт" падают так стремительно, что  к  тому
времени, когда известие о катастрофе появляется в  вечерних  газетах,  они
уже обесценены. Банки направляют в  Хэкстро  своего  представителя,  чтобы
занялся делами Голлана и поселился в доме - на  имущество  наложен  арест.
Выясняется, что Голлан уже все заложил. Назначается встреча  кредиторов  -
они решат, можно ли хоть что-то спасти от всеобщего крушения.
   Голлан не показывается. Он заявил, что не желает видеть этих шакалов. К
тому же он должен неотлучно находиться в Лондоне  у  постели  Роба,  чтобы
защищать его от хирургов.
   Табита не сетует на его бегство.  Вид  у  нее  сосредоточенный,  каждую
минуту ей нужно что-то решать. Она предупредила слуг, что через месяц  они
будут рассчитаны, а когда в конце  недели  является  комиссия  кредиторов,
принимает их спокойно и милостиво, чем выводит из себя более праведных  из
них, вроде Гектора Стоуна, и восхищает более человечных.
   А за ее величественной позой - просто озабоченность: на нее  навалилось
столько неотложных дел, что ей некогда думать о себе и о своем несчастье.
   Членов комиссии - среди них два банкира, четыре юриста, два  биржевика,
один бухгалтер, и один знаменитый инженер -  ждет  роскошный  завтрак,  во
время которого все они изысканно любезны с  хозяйкой;  а  после  завтрака,
посовещавшись за закрытой дверью, они постановляют, что Хэкстро  со  всем,
что в нем находится, следует продать, завод передать  новому  руководству,
назначенному  кредиторами,  строительство  аэропланов  прекратить  и  всех
конструкторов уволить.
   Они  держатся  вежливо,   но   по-хозяйски   и   с   видом   морального
превосходства. Люди они разумные и осмотрительные,  с  хорошо  помещенными
капиталами,  свои  состояния  унаследовали,  а  затем  преумножили,  заняв
директорские посты, взяв на себя управление капиталами, созданными  такими
людьми, как Голлан. Они-то никогда не  пускались  в  рискованные  авантюры
вроде состязаний аэропланов. Гибель Хэкстро,  по  их  мнению,  заслуженное
возмездие, и сейчас, когда Табита и Джон провожают их к  автомобилям,  они
уже заняты другим: мудро и веско,  как  подобает  их  значительности,  они
обсуждают вопрос, занимающий в эти дни всех людей  с  весом,  -  опасность
войны.
   - Если Австрия решится...
   - Если не решится, ей крышка. Славянский национализм и так уже расшатал
империю.
   - Национализм - это сейчас повсюду главное зло.
   - А немцы-то, немцы! Какая хватка, какая работоспособность, дисциплина,
техника! Я был просто поражен. Но нельзя закрывать глаза и на опасность.
   - Я с вами не согласен.  Этот  страх  перед  войной  только  доказывает
полное непонимание положения Германии, да и всей мировой ситуации в целом.
Международные торговые связи уже исключили возможность войны. Это,  кстати
сказать, и  мнение  Баллина  [Баллин,  Альберт  -  немецкий  судовладелец,
поборник сближения с Англией], он мне сам говорил. Война была бы одинаково
гибельна для всех сторон.
   - Совершенно верно. Но с другой стороны, соперничество на море...
   - И славяне...
   - Да, опасные тенденции, безусловно, наблюдаются.
   И, окончательно себя запутав, убедившись одновременно в том, что  война
неизбежна и что она невозможна, они важно  рассаживаются  по  автомобилям.
Кажется, ничего нет вокруг портного и надежного, кроме их черных пальто  и
цилиндров, в большинстве  немного  старомодных.  Парк,  огромные  деревья,
самый дом с двадцатью окнами по фасаду - словно яркие  холсты  и  марля  в
сцене превращения, все это может мгновенно появиться и снова исчезнуть  по
знаку режиссера в черном цилиндре.
   Джон, всей душой негодуя на них и сочувствуя Табите, берет ее под руку.
- Слава богу, уехали. Самый  противный,  пожалуй,  этот  инженер.  Он  мне
сказал, что система конвейера себя не оправдала. Она, видите  ли,  снижает
мастерство рабочего.
   - Может, он и прав. Он человек выдающийся.





   Джон, без конца поучающий Табиту, уже готов был  спросить,  что  именно
она подразумевает под выдающимся человеком, и лишний  раз  указать,  сколь
условны, а следовательно, опасны ее понятия. Но  он  промолчал  -  спорить
просто не было сил. Теперь, когда комиссия уехала и решение  ее  известно,
те, кто остался в доме, ощущают пустоту и никчемность любых  усилий.  Даже
слуги работают спустя рукава: они знают, что только отбывают свой срок.
   Шатер с лужайки убрали, но никто не позаботился о том,  чтобы  засыпать
оставшиеся от него ямы.
   Вернувшись в  тот  вечер  домой,  Голлан  первым  делом  справляется  о
лужайке. - Безобразие. И о чем только все думают?
   - Но я думала, Джеймс,  пусть  слуги,  пока  они  тут,  помогут  увезти
палатку. Мы же платим за нее пять фунтов в день.
   - К черту палатку. Важно, чтобы дом и сад  выглядели  прилично,  не  то
пойдут разговоры, что мы обанкротились. Люди и так уже болтают  лишнее,  я
их знаю. Да, им только бы меня свалить, они уже два года  твердят,  что  я
вышел в тираж.
   Он весьма агрессивно настроен по отношению к этим таинственным  врагам,
которые, как он уверяет Табиту, замыслили  его  разорить.  -  Этот  Гектор
всегда мечтал от меня избавиться. - И вдруг  кричит:  -  Аэроплан-то!  Они
знали, что он победит, вот и перелезали трос.
   Инженеры, обследовавшие  "Голлан-Роб",  дали  заключение,  что  причина
аварии - недостаточная мощность мотора и слишком маленький руль, но Голлан
уже придумал  версию  с  злонамеренно  перерезанным  рулевым  тросом.  Ему
кажется, что весь мир населен  его  врагами,  задумавшими  так  или  иначе
свести его в могилу.
   Узнав, что  Табита  предупредила  прислугу  об  увольнении,  он  сильно
гневается: - Ты нас погубишь, Берти!
   - Но разве у нас есть деньги?
   - Не в деньгах  дело,  денег  я  всегда  достану.  -  И  продолжает  не
свойственным ему раньше раздраженным тоном: - Предоставь  все  это  мне  и
закажи себе несколько новых платьев. Да,  да,  надо,  чтобы  ты  выглядела
богато, надо им показать.
   - Но, Джеймс...
   - Ну, хватит, хватит. - Он делает жест, словно отодвигает ее в сторону.
- Ты делай, что я говорю, это важно. Деньги - не твоя  забота.  Ты  только
меня слушайся.
   Он  отбросил  всякие  церемонии.  Командует  отрывисто,  даже  Табитой.
Выходит из себя и визжит: - Предоставь это  мне.  Я  знаю,  что  делаю.  -
Увидев как-то Джона, скорчил  гадливую  гримасу  и  замахал  рукой,  точно
сметая с дороги кучу хлама.
   И всех живо приставил к делу -  уничтожить  следы  палатки,  исправить,
дороги, а в доме все протереть и отполировать до полного блеска.
   - Мы им покажем! - твердит он, и даже  в  его  жестикуляции  появляется
что-то угрожающее.
   - Я жду одного знакомого, - сообщает он Табите. - Нацепи свои камешки.
   - К завтраку, Джеймс?
   - Да, да, Берти, сейчас же. Забудь про  все  эти  правила.  Чем  больше
правил нарушать, тем лучше - сразу видно, что ты человек деловой.
   И Табита, чувствуя себя  глупо,  но  не  решаясь  ослушаться,  надевает
брильянтовое колье  и  серьги,  чтобы  принять  неказистого  человечка  по
фамилии Экстейн - с желтым испитым лицом и белыми волосами. Он приехал  на
два  часа  раньше  времени  и  тут  же  начинает  бегать  по  дому  и  все
разглядывать. Он желает увидеть картины, восторженно  ахает  над  мебелью,
коврами, парком, розами. С его узкого личика, в котором хитрость  опытного
дельца сочетается с наивным, ненасытным любопытством,  не  сходит  улыбка,
словно он говорит: "Как все очаровательно, как приятно жить на свете!"
   Он заглядывает  на  завод  и  восхищается,  заявляет,  что  конвейер  -
гениальная идея, "во всяком случае, с  точки  зрения  рекламы,  мы  о  вас
напишем, сэр  Джеймс,  приготовьте  фотографии"  -  и  на  следующий  день
приезжает опять, на этот раз с двумя приятелями.  Один  из  них  -  Хакет,
высокий и лысый, с необыкновенно светлыми глазами; другой - некий  Гилмен,
тот похож на боксера и говорит, как выходец из лондонских низов.
   Эти двое тоже осматривают завод, а Экстейн тем временем  играет  Табите
на рояле, очень плохо, но с большим чувством. А  затем  Голлан  увозит  их
всех обратно в Лондон.
   Но, вернувшись  наутро  домой,  он  только  передает  Табите  букет  от
Экстейна и уверяет ее, что она произвела хорошее  впечатление.  -  Ты  ему
понравилась, Берти, покорила его, а у него губа  не  дура.  Мог  бы  стать
джентльменом, да не захотел; ни к чему ему это. Предпочитает жить  в  свое
удовольствие.
   А когда она спрашивает, какие у него планы, раздраженно отмахивается: -
Все в порядке, бояться нечего.
   - Да я не боюсь, Джеймс, мне просто интересно.
   И тогда  он  рассказывает  ей,  коротко  и  небрежно,  как  успокаивают
надоедливого ребенка, что  будет  создана  новая  компания  под  названием
"Моторы Хэкстро Холт". Ей  будут  переданы  активы  прежнего  акционерного
общества, а возглавлять ее будет он сам. - В этом и была главная загвоздка
- кому быть во главе. Но они уступили. Я знал, что добьюсь своего.
   - Ты доверяешь этим людям, Джеймс?
   - Доверяю? Нет. Мошенник на мошеннике. Да ты не фыркай, все в  порядке,
я за ними пригляжу, мы друг друга понимаем.  -  И  продолжает,  бросив  на
Табиту сердитый  взгляд,  как  будто  она  что-то  возразила:  -  Конечно,
мошенники, а кого еще на такое подобьешь? Мошенники,  Берти,  тоже  бывают
полезны, если с умом их использовать. С ними хорошо идти на риск, ведь  им
терять нечего. - И ворчит, что за завтраком на Табите было старое  платье:
- Говорил я тебе - обнови свои тряпки. Да, это важно.
   А вечером - опять выговор, зачем  редко  принимает  гостей.  Это  новый
Голлан, резкий, вспыльчивый, или, может быть, прежний Голлан, тот, что лет
двадцать-тридцать назад выбился из бедности и  до  смерти  заездил  первую
жену, неуемная самолюбивая  воля,  подхлестнутая  осечкой,  как  давнишний
нефрит обостряется от холодного ветра. У него даже голос изменился,  точно
ногтем скребет по стеклу. Он кричит на прислугу, а когда  Табита  пытается
его урезонить, обрывает ее: - Ничего, это им полезно.  Лодыри,  распустила
ты их. - И видно, что он в самом деле обижен на этих  людей,  которые,  по
его мнению, с утра до ночи бьют баклуши.
   С Джоном он  почти  не  разговаривает,  и  тот  остерегается  его,  как
путешественник в джунглях  остерегается  дикого  зверя,  после  встречи  с
которым от всей его мудрости, достоинства и  грации  только  мокрое  место
останется.
   Но как-то вечером, после обеда, Голлан вдруг рявкает: -  Ты  в  Оксфорд
хочешь?
   - Я еще не решил... меня, правда, включили в  конкурс  на  стипендию  в
колледже святого Марка...
   - Бог с ней со стипендией.  В  благотворительности  ты  не  нуждаешься.
Запишись немедленно. - И  говорит  Табите,  что  готов  положить  мальчику
тысячу фунтов содержания в год. А на ее  слова,  что  это  слишком  много,
обиженно кричит: - Слишком  много?  Ты  что  же,  думаешь,  я  столько  не
наскребу? Нет уж, если Оксфорд, так с форсом, чтобы там все рты разинули.
   И теперь-то Джон, разумеется, берется за работу всерьез, чтобы получить
стипендию, а так как способности у него отличные и  в  Брэдли  его  хорошо
натаскивают  по  древним  языкам,   то   через   полгода   стипендия   ему
присуждается.
   Голлан, увидев его имя  в  "Таймс"  и  поняв,  что  мальчик  отличился,
поздравляет его в таких выражениях: - Значит, утер им нос? Ну и правильно.
- И дарит ему небольшой спортивный автомобиль. - Вот, пусть знают в  твоем
Оксфорде. Пусть подожмут хвосты. - Точно таким же  тоном  он  заявляет:  -
Этот мне кайзер! Ну погоди,  мы  ему,  черту-усатому,  покажем,  где  раки
зимуют!
   Немцы для него - всего лишь особого вида  конкуренты,  личные  враги  в
мире, попытавшемся разорить его, Джеймса Голлана.





   Люди,  утверждавшие  впоследствии,  что  войну  с   кайзером   породили
фабриканты оружия вроде Голлана, конечно  же,  писали  историю  вспять,  а
история вспять не движется. Войну породили не фабриканты оружия, а  скорее
поэты; да и вообще сомнительно, чтобы войну можно было породить, равно как
и  погоду.  В  мире  всегда  дуют  ветры  противных  мнений,  ходят   тучи
воображения, наблюдается  смена  температур,  местных  и  национальных;  и
электричество повсюду одинаково  зажигает  лампы  и  ударяет  в  церковные
шпили. Ошибались и те, кто, восхищаясь Голлан ом, уверял, что он - один из
немногих крупных деятелей в Англии, заранее предсказавших войну.
   До войны Голлан, в сущности, не был особенно крупным деятелем, а  войну
уже двадцать пять лет предсказывали все мыслящие люди в Европе.  Чего  они
не предвидели, так  это  времени,  когда  она  начнется,  ее  характера  и
собственного к ней отношения. Они воображали, что на их век мира в  Европе
хватит;  война  представлялась  им  похожей  на  последнюю  из   серьезных
европейских войн, франко-прусскую, которую население  воюющих  стран  (вне
района военных действий) почувствовало  лишь  как  бум,  а  затем  спад  в
промышленности. Что же до их отношения к войне, то, если они  призывали  к
оружию, их обвиняли в милитаризме, а если искали соглашения с Германией  -
высокомерно одергивали.
   Интуиция Голлана, очень простого человека, мало сведущего в политике, а
потому неспособного взвесить второстепенные факторы, сказалась в том,  что
он понял: война начнется скоро и потребует  механизированного  транспорта.
Поэтому  он  и  основал  компании  "Грузовик  Голлана",  "Оси  Голлана"  и
"Подшипник Голлана".
   В отличие от "Моторов Хэкстро" это были поначалу небольшие  компании  с
капиталом, добытым из сомнительных источников, под  высокие  проценты;  но
они позволили  Голлану  войти  в  контакт  с  знаменитой  стальной  фирмой
"Брайтхаус", изготовлявшей броневые плиты и морские орудия, а затем в  том
же году стать членом ее правления.
   Финансовая система, на которой  держалась  эта  новая  группа  компаний
Голлана, была, вероятно, весьма непрочной. Более  почтенные  и  осторожные
фирмы с самого начала смотрели  на  нее  косо.  Но  Голлан  еще  до  войны
загребал большие прибыли; и самым фактом своего успеха он подрывал престиж
более осторожных финансистов.
   А престиж этот уже много лет как пошатнулся.  Иными  словами,  то,  что
двадцать лет назад считалось осторожным, теперь  выглядело  косным.  Новая
финансовая аристократия, сменившая старую аристократию,  земельную,  вовсе
не отличалась осторожностью. Она ничего не охраняла. Не имела  собственных
социальных теорий и критериев. Она знала одно - конкуренцию, без которой и
не могла бы существовать.
   Прибыли Голлана всегда были непонятны, но он находил средства для очень
крупных затрат. В Хэкстро теперь не переводились  гости,  это  было  время
прославленных  приемов  в  саду,  на  которые   сотни   людей   съезжались
специальными поездами,  на  которых  встречались,  с  видами  на  взаимную
выгоду, герцогини и министры, акционеры компаний Голлана, финансисты  всех
рангов от мелкого банкира до основателя дутых, акционерных обществ,  чудом
избежавшего  тюрьмы.  Приемов,  на  которых,  по  общему  мнению,  публика
собиралась скучная, вульгарная, разношерстная, но на  которые  все  ездили
ради угощения и цветников, чтобы посмотреть на  знаменитостей,  разнюхать,
как лучше поместить капитал, и потом полгода обо всем этом судачить.
   А Голлан,  приказав  Табите  изыскать  какую-нибудь  новую  приманку  -
оркестр, специально выписанный из  Венгрии,  прыжки  в  воду  на  приз,  -
появлялся среди гостей очень  поздно,  в  твидовом  пиджаке  и,  небрежно,
сердито пожимая первые попавшиеся руки, произносил: "Вам нравится? Это все
моя жена затевает. Вам тоже по вкусу? У меня на такие вещи нет  времени  -
слишком занят".
   Про  Табиту,  от  которой  эти  приемы  требуют  бесконечных  трудов  и
треволнений, он говорит: "Она-то в своей стихии. Да что там, все вы, дамы,
обожаете веселые сборища".
   Джона представляет так: "Сын моей жены. Любит веселое  общество.  Он  в
Оксфорде напропалую развлекается - покер, баккара и все такое прочее.  Где
еще столько денег истратишь".
   И трудно сказать, что означает этот твидовый  пиджак,  этот  отрывистый
тон, даже  усилившаяся  за  последний  год  грубость  речи  -  то  ли  это
самодовольство   человека   действительно    вульгарного,    действительно
игнорирующего  чужое  мнение,  то  ли  нарочитая  поза  старика,  которому
смертельно надоели все на свете, кроме считанных близких людей, и  все  на
свете, кроме его секретных махинаций и честолюбивых замыслов.





   Гости, люди новые, в большинстве не знакомые ни  с  Табитой,  ни  с  ее
соседями, глазеют на нее, как на манекен в витрине. Они видят, что туалеты
ее, пожалуй, слишком нарядны, а главное, слишком узки  даже  по  тогдашней
моде, так что ее  крепкая  фигурка  словно  закована  в  шелковый  футляр;
отмечают ее напряженную манеру держаться - неспокойную и  озабоченную;  и,
поскольку их  собственное  положение  в  обществе  еще  не  прочно  и  они
стремятся доказать, что не дадут обмануть  себя  великосветскими  потугами
хозяев Хэкстро, говорят друг другу:  "Еще  одна  выскочка,  тоже  задумала
пролезть в высшее общество. И зачем им это нужно? Из сил выбиваются, а над
ними только смеются".
   И, разглядывая ее без жалости и без благодарности, соглашаются  в  том,
что она - вульгарная дура. Эти туалеты,  эти  брильянты  сразу  выдают  ее
скудоумие.
   - И к тому же прожженная, - замечает кто-нибудь.
   - О, она на этом собаку съела. Голлан для того и женился на  ней,  этих
профессиональных  "хозяек  дома"  ничем  не  прошибешь.  А   все-таки   из
королевской семьи никого не удалось залучить.  Там  понимают,  что  всякой
терпимости есть предел.
   Табита отлично видит презрение, изливающееся на нее из глаз  всех  этих
женщин, которые, пожимая ей  руку,  не  устают  восторгаться  погодой,  ее
дивными цветниками, ее восхитительными приемами. И отвечает им тем  полным
равнодушием,  благодаря  которому  она  в  сорок  лет  кажется   удачливой
авантюристкой, словно говорящей: "Думайте обо  мне  что  хотите,  мне  все
одно", - тем равнодушием,  что  отпугивает,  как  кинжал  в  ножнах.  Люди
снисходят до Табиты, но побаиваются ее.  Она  как  металл,  который  можно
закалить лишь тысячами легких ударов, который, не будучи закален, легко бы
ломался, а закаляясь до полной гладкости и  непроницаемости,  одновременно
разогревается.
   Самой же Табите на ее  грандиозных  приемах  кажется,  что  чувства  ее
скованы так же, как и тело в этих до неприличия узких футлярах из жесткого
шелка, охватывающих бедра и ноги ниже колен, так что  в  них  даже  ходить
трудно. Ее переполняет нетерпение, мучительная скука, которая,  не  находя
выхода, кипит в ней, как кислота в  хрупкой  реторте.  Неустанно,  даже  в
такие минуты, когда нужно быстро принимать какие-то практические  решения,
ее преследует ощущение никчемности. "Что я делаю? К чему это все? Мне  уже
сорок лет. Скоро буду старухой".
   Ее поражает молодежь, так легко и беззаботно перепархивающая  от  одних
увеселений к другим; но едва она успевает подумать: "Хоть с Джоном-то  все
хорошо, и в Оксфорд я его устроила, несмотря на все трудности", как  снова
ощущает свою беспомощность. Теперь ей мерещится,  что  Джона  подстерегают
страшные опасности, от которых она не в силах его уберечь. Ее  советов  он
не слушает, да что  там,  нарочно  все  будет  делать  ей  наперекор.  Она
предложила помочь ему, опираясь на свой  изощренный  вкус,  обставить  его
новые комнаты - так нет же, взял и увешал их безобразными  ярко-оранжевыми
драпировками и еще более безобразными картинами  художников  новой  школы,
чья оригинальность, по ее мнению, состоит только в том, что они  презирают
великие имена Ренуара, Моне и Дега. Он разъезжает в автомобиле с  Бонсером
и приглашает  в  рестораны  актрис.  Играет  и  пьет.  Вероятно,  содержит
любовницу. И  в  гневном  отчаянии  она  твердит  про  себя:  "А  он  ведь
незаурядный юноша. Он мог бы чего угодно достичь, мог бы сделать блестящую
карьеру".





   Успехи Джона удивляют Табиту, хоть она и предсказывала их чуть ли не  с
первого дня его жизни. Она как молодая жена, что месяцами носила ребенка и
знала, какой радостью он для нее станет, а когда он  родился,  смотрит  на
него в изумлении, думает: "Это настоящее чудо!" и ужасается при мысли  обо
всех опасностях,  грозящих  этому  крошечному,  слабенькому,  беспомощному
существу. Женщин, не знавших  материнства,  она  и  жалеет  за  узость  их
кругозора, и завидует их душевному покою.
   Когда Джон, потрудившись на совесть, но тщательно это скрывая, получает
высшую отметку по древним языкам, к ее радости тотчас примешивается страх:
"Ну вот, теперь он вообразит, что может и не работать, - он ни к  чему  не
относится серьезно".
   Джон смеется над ней. - Опять  ты  волнуешься,  мама.  Тебе  бы  только
волноваться - не из-за долгов, так из-за войны.
   - Неужели ты хочешь войны, Джон?
   - Нет, но Джим, я  думаю,  прав.  Войны  нам  не  избежать.  Тирпиц  не
перестанет строить боевые корабли, иначе его расчудесные сторонники  дадут
ему по  шапке.  А  если  Германия  не  перестанет  вооружаться,  мы  будем
вынуждены воевать. И знаешь, война, пожалуй, даже очистит атмосферу.
   В его голосе - досада на эту неотвязную тревогу, мешающую ему  свободно
дышать. Он жаден до удовольствий, которые сулит ему каждый новый день.  Он
побывал за границей, приобщился  к  азартным  играм.  В  Милане  он  видел
шоссейные автомобильные гонки и сам  загорелся  желанием  стать  гонщиком.
Теперь ему нужен собственный гоночный автомобиль.
   - Шоссейные гонки - ужасно  опасная  вещь,  -  говорит  Табита,  и  эти
необдуманные  слова  еще  больше  раззадоривают  Джона.  Он  советуется  с
Голланом, и Голлан с той небрежной снисходительностью, которую  он  теперь
проявляет  к  пасынку,  словно  скармливает  сахар  избалованному   щенку,
заказывает  для  него  на  своем  заводе  гоночный  автомобиль  с  мотором
"Хэкстро".
   Машина эта, огромная, двухместная, сразу становится  радостью  Джона  и
мукой  Табиты.  И  причинять   эту   муку   доставляет   Джону   особенное
удовольствие. Он катает мать по опасным дорогам со  скоростью  60  миль  в
час, чтобы видеть, как она бледнеет и вся сжимается, чтобы знать,  что  ей
очень страшно. Он как любовник, который мучает любимую, потому  что  устал
ее баловать, потому что его любовь требует новой пищи.
   К концу года он побеждает на  гонках  в  Брукленде.  Голлан  доволен  -
хорошая реклама для его мотора. У него тут же возникает план  -  превысить
рекорд скорости, и он записывает тот же автомобиль, но с новым мотором, на
шоссейные состязания в Лейпциге, назначенные на будущий год.  Германию  он
выбрал нарочно: "Пора нам показать немчуре, на что мы способны".
   Джон в восторге от этой затеи. Его интересует  немецкая  философия,  он
хочет изучить немецкий  язык,  и  его  привлекает  эта  энергичная  нация,
дерзостью своих замыслов и своей  неутомимой  изобретательностью  пугающая
весь мир почти так же, как столетием раньше - Наполеон.
   И вот в конце июня, едва начались каникулы, он отбывает в Саутгемптон с
двумя механиками  и  с  Голланом  -  тот  решил  проследить  за  погрузкой
автомобиля.
   Табита нервничает, как всегда, когда Джон  сидит  за  рулем,  и,  чтобы
успокоиться, проводит утро с  экономкой  -  затевает  генеральную  ревизию
домашних припасов.
   В одиннадцать часов лакей подает  ей  телеграмму.  "Небольшая  поломка.
Приезжай больницу Бренте. Джим".
   После   бесконечно   долгой   дороги   она   подъезжает   к   маленькой
провинциальной больнице. Голлан встречает ее на  крыльце.  Правая  рука  у
него на перевязи, но он  отделался  ушибами.  У  Джона  перелом  черепа  и
сложный перелом правой ноги, сломана рука и, очевидно, задет  позвоночник.
Он до сих пор без сознания, и неизвестно, выживет ли. Но Голлан уже послал
за специалистом и  полон  бодрости  -  оптимизма  занятого  человека,  для
которого всякое волнение только помеха. - Джон молод. У него есть  воля  к
жизни, а это ему поможет лучше, чем любые доктора.
   Но Табита, с побелевшим лицом и огромными глазами, отвечает только: - Я
так и знала, что это случится.
   - Берти, дорогая, как ты могла это знать?
   - Зря мы подарили ему  такую  машину.  Мы  знали,  что  ему  с  ней  не
справиться, слишком большая.
   - Поверь мне, Берти, мы еле тащились, не больше двадцати  миль  в  час.
Джонни очень неплохо правит, на перекрестках всегда глядит в оба. Это  тот
в нас врезался. Какой-то молодой идиот - гнал как сумасшедший и даже гудка
не дал.
   - Вот и я говорю - нельзя доверять автомобили мальчикам.
   - Когда-то надо же начинать. Джону двадцать лет. - Голлан уже сердится.
   - Не понимаю, как можно было вообще разрешить такие гонки.
   - Дорогая Берти,  эти  гонки  уже  увеличили  скорость  автомобилей  на
пятьдесят миль в час.
   - Но кому нужно ездить так быстро? Какой в этом смысл?
   На  лице  у  Голлана   написано:   "Разговаривать   с   этой   женщиной
бессмысленно. Все равно не поймет".
   Специалист прибывает из Лондона в  пять  часов.  Он  и  обнадеживает  и
предостерегает. Бодро уверяет, что знает случаи, когда при  должном  уходе
такие пациенты выздоравливали; насчет ухода в этой больнице явно  настроен
скептически; перевозить же пациента в Лондон не советует  -  тряска  может
причинить ему непоправимый вред.
   Джон не приходит в сознание три  недели.  Однажды  местный  врач  после
Очередного осмотра замечает в разговоре с Табитой: - Значит, воюем.
   Табита, три недели не читавшая газет, спрашивает: - Опять Ирландия?
   - Нет, немцы вторглись в Бельгию. Ну, да это,  слава  богу,  ненадолго.
Бельгийские крепости неуязвимы.





   Неделю спустя дело идет к падению Парижа, но Табита  счастлива,  потому
что Джон открыл глаза и узнал ее. Она соображает:  "К  тому  времени,  как
Джон достаточно окрепнет, чтобы его взяли в армию, война уже кончится.  Он
спасся от войны". И тут же спохватывается: "Какие  у  меня  мысли  гадкие,
какая я эгоистка!"
   Она радуется, когда больного разрешают перевезти в Хэкстро,  где  целое
крыло дома уже отведено  под  госпиталь,  потому  что,  как  она  говорит,
"должна же я хоть чем-то помочь".
   И с головой окунается в работу. Она не жалеет себя.  Ее  работа  -  это
жертвоприношение, отчаянная мольба, обращенная к неведомой силе: "Не карай
меня. Я так стараюсь искупить мою вину".
   После первых шести месяцев войны и затянувшихся  операций  на  Сомме  в
жизнь вошла постоянная тревога, но и  какая-то  новая  простота.  Люди  не
скрывают своих чувств, вслух высказывают свои страхи  и  сомнения.  Церкви
переполнены, и Табита обнаруживает, что  не  ее  одну  преследует  чувство
вины. Молодые солдаты обличают себялюбие цивилизованного  мира  и  кричат,
что все нужно изменить.
   Табита, вернувшись утром из церкви с  отрешенным  лицом,  какое  бывает
после нового, сильного переживания, видит Джона - он ковыляет  по  террасе
на двух костылях и встречает ее дружелюбной улыбкой.
   - Ну как? Хорошая была проповедь?
   - Да. О грехе и себялюбии.
   - Знаю, знаю. "Война - божья кара".
   Ответ замирает у Табиты на губах. Ее осенило. Слова любовь, грех,  вина
внезапно стали для нее живыми, и жизнь обрела смысл. Как могла она до  сих
пор быть слепа и глуха? Как могло случиться, что после трех лет хождения в
церковь и тысячи проповедей она лишь теперь постигла, что всякая любовь  -
от бога; что любить не на словах, а на деле - это и значит верить в бога!
   И не менее ясно, что отказывать в любви, быть  себялюбивым  и  жестоким
значит навлекать на себя кару. Не потому ли на мир обрушилась  война,  что
люди были себялюбивы, своекорыстны? Для нее  это  так  очевидно,  что  она
только недоумевает, как может весь мир не  понять  этого  и  не  пасть  на
колени, моля о прощении. И она отвечает наконец Джону,  даже  с  некоторой
горячностью: - Что ж, по-твоему, она для этого недостаточно ужасна?
   Не  дав  ему  времени  заговорить,  она  уходит.  Она  боится  услышать
возражение, на которое не сумеет ответить,  так  что  оно,  чего  доброго,
пойдет во вред - не ей, потому что ее вера за пределами любых доводов,  но
самому Джону. Она думает:  "Все-таки  он  еще  очень  юн.  Ему  бы  только
показать, какой он умный. До понимания подлинной жизни он не дорос".
   А Джон, глядя ей вслед, говорит себе: "Опять у нее это воскресное лицо.
Кто бы подумал, что мама ударится в религию".
   Но если Табита, к немалой досаде Джона,  начала  вникать  в  проповеди,
Голлан совсем  перестал  ходить  в  церковь  -  даже  в  Хэкстро,  даже  в
воскресенье утром. Война и для него  упростила  жизнь.  Подобно  тому  как
мощный  сноп  света  из-за  кулис,  поглощая  детали,   ярко   вычерчивает
черно-белые фигуры актеров, война показала Голлана во весь рост. Как  иные
светские дамы, до сих пор, кажется, умевшие только весело проводить время,
оказались  дельными  работниками;  как  забавные  ничтожества   обернулись
чудовищными  злодеями  и  подлецами;  как  честолюбцы  полезли  вверх,   а
бессовестные стали грабить совсем уж беззастенчиво  и  в  открытую  -  так
словно  по  команде  вышли  на  первый  план  прирожденные   организаторы,
природные главари и начальники. В каждой деревне, на каждой улице  нашелся
человек, словно бы ничем не выдающийся, а оказывается -  просто  созданный
для того, чтобы созывать собрания, диктовать линию  поведения,  заставлять
себя слушаться.
   Голлан не только выбран из десятков промышленников на роль вожака, он и
сам себя таковым ощущает. И с этим сознанием безраздельно отдается работе.
Ни на что другое у него уже нет времени. Он заявляет, что священник своими
добавочными богослужениями отвлекает рабочих с завода, а  значит,  опасен,
не понимает всей серьезности момента. Он кипятится,  если  перед  утренним
завтраком не застает Табиту в ее спальне. В  его  глазах  война  не  имеет
никакого отношения к человеческой природе или к судьбам  цивилизации.  Это
преступная,  давно  подготавливавшаяся  попытка  Германии  утвердить  свое
превосходство в Европу и сокрушить Англию, и он что ни день взывает:  "Что
нам нужно, так это хозяин. Где тот человек, который способен взять на себя
ответственность?"
   Сам  он  назначен  возглавлять  управление  производством   в   системе
министерства  снабжения,  которое  ругательски  ругает;  однако  заводы  в
Хэкстро уже отхватили половину парка, и уже девять  высоких  труб  день  и
ночь  дымят  над  стеной  деревьев.  Старые  мастерские   ближе   к   дому
предоставлены  в  распоряжение   конструкторов,   на   опыты   отпускаются
неограниченные средства. Голлан часто отмечает с явным удовлетворением:  -
Да, война - это бич,  но  одним  она  хороша:  она  открыла  дорогу  нашим
изобретателям. Развитие автомобиля она ускорила лет на десять, аэроплана -
на все двадцать, не говоря уже о хирургии.  Хирурги  нынче  просто  чудеса
творят. Взять хотя бы Джонни.





   А Джону и правда пошло на пользу развитие хирургии, вызванное  массовой
практикой военного времени. Он все еще ходит с палками, однако ему обещано
полное исцеление.
   К пасхе  1915  года  он  возвращается  в  Оксфорд,  изучает  философию,
особенно увлечен очередным кумиром - Бергсоном. И так отдалился от Табиты,
что она уже и не пытается разделить его интересы. Она  навещает  его,  как
гостья из другого мира, и  он  принимает  ее  соответственно.  Причуды  ее
женского ума, ее религиозные бредни - все это так далеко и чуждо, что даже
не смущает его. Когда она  удивленно  спрашивает,  неужели  он  не  слышал
последних известий с фронта, он отвечает ей в точности как Слуп, чей тон в
свое время так бесил ее: - Может быть, ты и права. Здесь как-то  от  всего
отрешаешься.
   Но ясно, что  такое  отрешение  вполне  его  устраивает,  и  Табита  не
упрекает его - видно, в Оксфорде так принято.
   Ведь и новые друзья Джона - двадцатидвухлетний майор без руки; филолог,
отравленный газами; слепой, пишущий диссертацию о  двух  Наполеонах,  один
американец и два студента, еще не  выписанные  из  госпиталя,  -  для  нее
непонятные люди. С ней они очаровательны, поят ее чаем в  своих  комнатах,
катают по реке, но она ощущает в них ту особую вежливость,  ту  терпеливую
учтивость, какую полагается проявлять к посторонним. Пока один занимает ее
разговором, остальные болтают между собой о чем-то своем,  более  для  них
интересном и важном, - о каких-то  докладах  и  лекциях,  о  необходимости
перемен, о природе извечного творческого начала.
   И Джон то и дело  забывает  о  матери,  чтобы  совсем  другим,  всерьез
заинтересованным тоном что-то возразить или добавить.
   Но в этих новых отношениях с сыном, из которых  что-то  ушло  -  что-то
первобытное и волнующее, - уже  нет  места  ссорам.  Установилось  внешнее
взаимное   дружелюбие.   Джон,   прихрамывая,    медленно    ведет    мать
университетскими дворами на Брод-стрит, где ее должен встретить Голлан,  и
придумывает, что бы сказать ей приятное.
   -  Спасибо,  что  приехала,  выкроила  время.  Ты  нас  всех   немножко
встряхнула.
   - Но мне давно хотелось приехать. И друзья у тебя такие славные.  Самый
умный, наверно, майор. Мне он показался самым умным.
   - Ну, это больше видимость. Ум  у  него  довольно  поверхностный,  и  в
Бергсоне он разбирается неважно. - Следует небольшая лекция -  популярная,
доступная пониманию матерей - о бергсоновской теории времени.
   Табита внимательно поглядывает  на  него  и  думает:  "Да,  человек  он
блестящий, и хоть не так красив, как Дик, зато и вульгарности ни малейшей.
Как же я была права, что настояла на Оксфорде. Здесь ему  хорошо  и  он  в
безопасности".
   - Ты не слушаешь, мама?
   - Нет, как же. Ты что-то сказал про майора?
   - Неважно. - Ничуть не  обиженный,  он  улыбается  ей  с  высоты  своей
отрешенности, своего нового умственного уровня. - Какое тебе, в  сущности,
дело до всей этой премудрости?
   А  Голлан  уже  покрикивает,  не  выходя  из  автомобиля:  -  Ну   что,
наговорились о философии? Атомы, атомы, вот о чем нужно  думать.  Атомы  и
электричество. Я, конечно, не против церкви, та  пускай  занимается  своим
делом. Но главное - это электричество, оно и атомы крутит. Садись,  Берти,
через пять минут нам нужно быть в Каули.
   Табита усаживается на заднее сиденье  рядом  с  машинисткой,  и  Голлан
кричит на всю улицу: - До свиданья, Джонни! Ты там не слишком трудись.  Не
забывай и веселиться! - А едва машина тронулась, говорит  Табите:  -  Вот,
просмотри-ка этот отчет. - И Табита чувствует, как ее  снова  захлестывает
война с ее отчаянием и муками. То,  что  она  называет  подлинной  жизнью.
Открывая папку с отчетом, она думает: "Джон о подлинной жизни и понятия не
имеет" - и задыхается  от  благодарности  и  чувства  вины.  Она  начинает
читать. Работа - вот в чем спасение, а работы прибавляется с каждым  днем:
у Голлана есть и  официальный  секретарь,  однако  он  не  может  без  нее
обойтись. Он велит ей читать всю свою  личную  корреспонденцию  и  большую
часть служебных отчетов: "Если там есть что-нибудь нужное, скажешь мне".
   И напрасно она уверяет, что ничего не смыслит в технической стороне.  -
Ладно, попроси Роба, он объяснит. Только не обращайся к Смиту,  он  начнет
ко мне придираться, а мне некогда.
   Смит - его официальный секретарь, человек положительный и  дотошный,  и
Голлан презирает его, потому что он состоит на государственной  службе.  -
Поставлен  приглядывать  за  мной.  Ничего   ему   не   говори,   таракану
несчастному.





   "Черный таракан" или "жук" - так Голлан называет  всех  государственных
чиновников за их черные костюмы и котелки. "Жужжат в кладовой да  заражают
хорошее  мясо  личинками".  Он  беспрерывно  воюет  с  правительством,   с
государственной службой, особенно  со  своим  министерством.  Но  само  же
министерство   создало   ему   небывалую   репутацию,   чтобы   подбодрить
общественное   мнение.   Газеты   расписывают,   как   он   работает    по
десять-двенадцать часов в сутки, изматывая сменяющихся секретарей. Мэнклоу
из синдиката Дакета на его примере разрабатывает  тему  "Победа  куется  у
станка". Определенная группа в правительстве оперирует его именем наряду с
именем Киченера как волшебным словом, вселяющим веру. С этой же целью  ему
предоставлены поистине  царские  возможности  передвижения.  Караваны  его
огромных  машин,  набитых  политиками,  экспертами  и  местными  богачами,
колесят  по  всей  Англии,  и  следом  несется  молва:  "Вот  как   Голлан
старается". И повсюду растут новые заводы - если не им  предложенные,  так
спроектированные под его маркой, причем некоторые из них  войдут  в  строй
только через пять лет. Но и это ставится ему в  заслугу,  потому  что  все
помнят его любимое словечко: "Десятый год будет решающим". Такие изречения
вызывают смех, а из смеха  почему-то  рождается  отчаянная  уверенность  в
победе. Даже возраст Голлана из помехи превратился в  достоинство:  многие
видят в старости залог ума, а энергия его тем более кажется чудом.
   Его упрямство и своеволие приводят сотрудников в ужас - они со  дня  на
день ждут скандала, катастрофы в масштабе  всего  министерства.  Но  когда
коллеги шлют ему разъяренные письма, Табита  или  какая-нибудь  секретарша
перехватывают их, и до него доходит только вежливый  пересказ.  Ибо  стоит
Голлану хотя бы случайно услышать слово  критики  или  осуждения,  как  он
выходит из себя и в результате самоуправство его уже не знает  удержу.  Он
кричит: "Они что же, думают, я для своего удовольствия это делаю?  Думают,
мне так уж хочется свалиться замертво?" И ему в самом  деле  кажется,  что
его притесняют; он не сознает,  до  чего  такая  жизнь  ему  по  душе,  он
погружен в нее, как лосось в реку - тот  хоть  и  упирается,  и,  наверно,
протестует, а не может не двигаться против течения.
   Глубоко уязвленный какой-то проходной фразой в  политической  речи,  он
полночи не дает Табите спать: - Скажут тоже - "старики повинны  в  войне"!
Какие старики? Кайзер - мальчишка, тот самый, что так и не стал  взрослым.
И эрцгерцога застрелил мальчишка. И в Ирландии смуту  затеяли  молокососы.
Очень мне нужна эта война. Ты подумай, что наши заводы выпускают,  это  же
стыд и позор!
   Табита не паникерша, и за это ее ценят в конторе,  где  жен  обычно  не
жалуют. Сложилось мнение, что эти набожные  женщины  не  чураются  никакой
работы, особенно работы нервной и неблагодарной, и  что  в  военное  время
религия, как видно, приносит хороший дивиденд.
   Непочтительные клерки звонят друг другу по телефону:  "Старик  лезет  в
пузырь. Ради всего святого, отыщи Берти и давай ее сюда".
   И спать она должна всегда  под  одной  с  ним  крышей,  потому  что  на
рассвете он бывает особенно возбужден и особенно  нуждается  в  поддержке.
Табита научилась отзываться на все его обиды безошибочно убежденным тоном.
Его нескончаемые жалобы на бюрократизм она  парирует  так:  "Но  ведь  без
клерков  и  без  картотек  не  обойтись".  Когда  он  сетует  на  негодную
продукцию, говорит, словно впервые  открыв  эту  истину:  "Сейчас  изделия
приходится выпускать  так  быстро,  вот  и  не  успевают  их  как  следует
отделывать".
   - Отделывать! Их даже не  проверяют!  Мой  покойный  отец  в  гробу  бы
перевернулся от  таких  порядков.  Он-то  был  настоящим  торговцем,  имел
совесть.
   - Люди этого не понимают.
   - Очень даже понимают, не хуже тебя. Просто сердятся,  злобствуют.  Эта
чертова война у них в печенках сидит, все нервы вымотала. Замучились,  вот
и орут невесть что. Нет, уйду я в отставку...
   Время  от  времени  он  и  впрямь  подает  заявление  об  отставке,  но
министерство тут же умоляет взять его обратно. Ему дают понять, что,  пока
молодые  умирают  за  родину,  старики  обязаны  работать,  даже  если  их
недостаточно  ценят.  Какой-нибудь  забегавшийся   работник   министерства
является к Табите с цветами и комплиментами, с  просьбой  употребить  свое
благотворное влияние. Какими доводами на него подействовать? Может быть, у
него есть конкретный повод для недовольства? Может быть, его  задело,  что
старик Билли получил звание пэра? Может быть, он  хотел  бы  иметь  звание
пэра? Или сменить секретаря? Желательно ли Табите, чтобы он получил звание
пэра? Желательно ли ей самой получить орден  Британской  Империи  или  она
предпочла бы приглашение в Виндзор? Способна ли она внушить  старику,  что
он незаменим?
   Джон, присутствовавший на одном из таких интервью, спрашивает гостя:  -
А он правда незаменим?
   И  тот,  человек  понятливый,  честолюбивый,  образованный,   мгновенно
почувствовав в Джоне родственную душу, отвечает, вздернув  брови,  пожимая
не плечами, а всем лицом: - Трудно сказать. Его уход вызвал бы большой шум
в парламенте и всякие слухи на заводах; возможно даже, серьезный кризис.
   - А если он останется, начнется хорошенький кавардак.
   Опять вздернутые брови. -  Не  хуже,  чем  если  б  на  его  месте  был
кто-нибудь другой.  В  конце  концов,  кавардак  не  прекращается,  вы  не
согласны?
   - Совершенно согласен.
   - Трудно ожидать, что игра пойдет по правилам, когда колода  наполовину
состоит из джокеров.
   - И все играющие вооружены.
   Молодые люди улыбаются друг другу, как члены некой тайной секты. И весь
вечер лицо Джона хранит следы улыбки, словно он думает:  "Забавно  все  же
устроена жизнь, и чем ближе ее узнаешь, тем она забавнее".





   В ожидании, пока объявят результаты выпускных экзаменов, Джон  помогает
в конторе. Вдвоем с молодой особой по фамилии Бретт,  старшей  секретаршей
Смита в Хэкстро, они разбирают почту и решают, что следует показать Смиту.
Забавно, думает Джон, какая власть  сосредоточена  в  руках  этой  молодой
женщины. Она устанавливает очередность, то есть во многих случаях  решает,
чему уделить внимание, а что попросту выкинуть  как  мусор  -  всякие  там
циркуляры, письма от психопатов и от религиозных обществ.  Психопатов  она
определяет по собственному разумению и относит в эту категорию почти  всех
изобретателей.
   - Предлагают реактивную пушку, - говорит Джон. - Как поступим?
   - В корзину, - коротко отвечает Бретт. - Их каждый день предлагают.
   - И кажется, уже пробовали изготовлять?
   - Нет, но это глупости, сразу видно.
   А  когда  Джон  замечает,  что  об  этом,  возможно,  стоит   подумать,
язвительно парирует: - Ну, если вы такой умный,  так  и  работайте  вместо
меня. Только Смит вас не поблагодарит, если  вы  ему  весь  стол  завалите
такой ахинеей. У него лишнего времени нет.
   - В том-то, видно, и горе. Нет времени ни во что вникнуть.
   - А вы видите, какие кучи писем? И день ото дня все больше.
   - Все зависит от того, кто занят отбором, и так сверху донизу.
   Но молодая особа надулась, и Джон  умолкает.  Он  уже  понял,  что  так
называемый канцелярский аппарат - это  своего  рода  нервный  узел.  Бретт
нельзя раздражать, не то пострадает и Смит, и Голлан будет плохо обслужен,
а  тогда  какому-то  высокому  чину  в  армии  не  хватит  грузовиков  или
боеприпасов, и погибнут солдаты. Поэтому он скромно играет свою  роль  как
подручный Бретт, а мысли свои держит при  себе.  Голлан  -  тот  почти  не
замечает его присутствия. Он теперь,  если  бывает  дома,  первый  завтрак
съедает в спальне у Табиты, а второй - в конторе. Увидеть его можно, разве
только когда он чуть не бегом направляется через холл  к  парадной  двери,
чтобы отбыть в инспекционную поездку со своей свитой - Табита рядом с ним,
Смит - бледный, озабоченный, покорный -  чуть  позади,  за  Смитом  -  два
молодых   эксперта,   готовых   по   первому   знаку   подсказать   нужные
статистические данные, и наконец, две  машинистки.  Увидев  Джона,  Голлан
делает удивленное лицо: - Алло, Джонни,  ты  здесь?  Значит,  каникулы?  А
потом что? В тараканы? Черный котелок?
   - Да, с моей ногой придется, видно, идти на гражданскую службу.
   - Или в парламент. Либо говорильня,  либо  писанина.  Эх,  Джонни,  как
подумаю, что ты мог бы стать инженером! А когда ты разделаешься  с  твоими
римлянами?
   - Вы о выпускных экзаменах? Я их уже сдал. Я...
   Но Голлан не  дождался  ответа.  Он  уже  выскочил  за  дверь  с  такой
быстротой, что свита его предстает в мало почтенном  виде  -  ни  дать  ни
взять орава нищих, устремившаяся вслед за туристом.
   И все же Джон - неотъемлемая часть этого  нервного  узла.  Он  -  нерв,
реагирующий на определенные раздражители. Табита по телеграфу  запрашивает
его о секретных бумагах. Смит посылает его на завод потактичнее  выведать,
почему такой-то управляющий хочет уйти - переманивают его или здесь чем-то
недоволен. Выполняет он эти поручения толково, умеет уловить атмосферу.  И
отчет умеет написать - сколько лет корпел  над  сочинениями.  Экзамены  он
сдал хорошо, но ему тут же предлагают  остаться  в  Хэкстро  и  возглавить
новый отдел - промышленных отношений. Теперь у  него  свой  секретарь,  но
отчим опять недоволен.
   - Ага, Джонни, получил работу?
   - Да, сэр. Заведую у вас новым отделом - промышленных отношений.
   - Вздор, это не мой отдел. Мне  его  навязали.  Одна  писанина.  Только
бумагу изводить... Как у нас со временем, Смит?
   - Опаздываем, сэр.
   - Так что же мы  здесь  валандаемся?  Пошли,  пошли.  Терпеть  не  могу
опаздывать. Скажите им там, пусть пошевеливаются. - Голлан  и  на  третьем
году войны  уверяет,  что  напряженная  работа  ему  полезна,  он  от  нее
молодеет.
   А  выглядит  он  даже  старше  своих  лет.  Он  совсем  облысел;   лицо
сморщилось, как высохший  пузырь;  живыми  кажутся  только  поблескивающие
глазки; он стал дюйма на два ниже ростом - сплошные руки и ноги - и  очень
плохо слышит. Он знает, что глух, и беспрестанно говорит, чтобы  не  нужно
было слушать. И по этой же причине напускает на себя бравый вид и орет:  -
Ну-ка поскорее, я жду. Время, между прочим, военное.





   И вот однажды Джона вызывают по телефону в Лондон, в управление "Голлан
индастриз". Таинственный голос велит ему приехать немедленно и  никому  не
говорить, куда едет; его встретят в вестибюле. Джон мчится  в  город,  его
встречает клерк и проводит в небольшой кабинет на верхнем  этаже,  где  на
ковре, головой на коленях у Табиты, лежит Голлан. Глаза  его  закрыты,  он
тяжело дышит и время от времени как-то странно всхрапывает.  Воротничок  у
него расстегнут. У Табиты в руке стакан с водой. Рядом стоят Смит, клерк и
машинистка.
   Табита, которая, как всегда  в  критические  минуты,  кажется  особенно
спокойной, потому что особенно сильно волнуется, поднимает глаза на  Джона
и произносит: - Нужен доктор. Срочно. Позвони, пожалуйста, Джон.
   Больной всхрапывает громче  и  поднимает  руку,  что  должно  означать:
"Никаких докторов". Он слабо шевелится, точно пробует встать.
   Джон склоняется к нему. - Вы больны, Джим, вы лучше полежите.  И  может
быть, вызовем все-таки доктора?
   Хриплый шепот: - Кто?.. - И вдруг:  -  Джон!  -  Рука  слабо  шарит  по
воздуху и вцепляется в рукав Джона. - Джон!
   - Да, Джим?
   - Не удар. - Рука бессильно падает. - Это ничего,  ничего...  минуту...
пять минут...
   Табита качает головой и взглядом приказывает Джону вызвать врача.
   Джон, сделав знак Смиту, выходит вместе с ним в коридор. - А ведь очень
похоже на удар. Как же без врача?
   Чиновник морщится. - Но это небезопасно. Стоун  где-то  поблизости,  он
приехал, я знаю. Он сразу пронюхает.
   - Понятно. Вы боитесь, что газеты...
   - Всякие слухи о болезни весьма нежелательны, особенно сейчас, когда  в
России все рушится. Хорошо еще, что шефу стало плохо здесь, наверху.  И  у
машинистки хватило ума первым делом послать за мной.
   - Если б удалось перевезти его в Хэкстро,  мы  позвали  бы  Бэйна.  Тот
шотландец, умеет молчать.
   Внезапно рядом с ними  появилась  Табита.  Мужчины  вздрагивают  от  ее
голоса: - Ну что, послали за доктором? А если он умрет? Где телефон?
   Джон и Смит тревожно переглядываются, словно говоря: "Как же быть?  Она
не понимает. Женщины не видят дальше своего носа". Как объяснить  ей,  что
необходимо пойти на риск, даже если это будет стоить Голлану жизни? Голлан
- фигура настолько важная, что человеческие мерки к нему  неприменимы,  он
как один из тех древних царей, наделенных божественной властью, к  которым
даже врач не смел прикоснуться.
   - Это значило  бы  взвалить  на  себя  огромную  ответственность,  леди
Голлан, - мямлит Смит. - И притом открыто ослушаться шефа.
   - Мне кажется, мама, тут требуется осторожность.
   - Осторожность! - Табита нетерпеливо отмахивается  от  них.  -  Но  это
убийство! - И требует, чтобы ее провели к телефону.
   По  счастью,  еще  прежде,  чем  она  дозвонилась  до  врача,   вбегает
машинистка - она подняла на верхний этаж грузовой лифт.
   Смит, Джон и оба клерка переносят Голлана  в  лифт  и  пристраивают  на
каких-то ящиках. Он и сам пытается помочь. И крепко держится за  Джона.  -
Не уходи, Джонни... Это ничего... Не удар... чтобы в газеты не попало.
   - Все будет шито-крыто.
   - Да, шито-крыто... никаких разговоров... скорее домой.
   Клерк уже привел во двор такси. Через полчаса Голлан  в  Хэкстро  и  до
постели добирается сам, чтобы слуги видели, что он  здоров.  И  продолжает
упрямиться: - Никаких докторов, а то пойдут разговоры. Не хочу разговоров.
Джонни, ты останься. - Он  бросает  на  Табиту  подозрительный  взгляд.  -
Ладно, Берти, я ничего. Джонни со мной побудет. - И Табита,  поняв  намек,
выходит из комнаты.
   А наутро, отбывая якобы в инспекционную поездку на север,  а  на  самом
деле - отдохнуть недельку в глухой рыбачьей деревушке в  северном  Уэльсе,
он берет с собой не только Табиту, но и Джона. Табите он уже не  доверяет.
Боится, что она выдаст его докторам.
   - Не суетись ты, Берти. Вам, женщинам, все бы суетиться. Я здоров.
   И правда, после недельного отдыха он как будто  опять  вошел  в  норму.
Разве что ноги на ходу иногда заплетаются да вдруг замолчит на  полуслове.
Но если это случается на людях, Смит, или Джон, или и тот и другой  всегда
готовы ввернуть что-нибудь подходящее, и старик  проходит  дальше,  словно
уже сказал все, что хотел.
   Как Смит ни  осторожничал,  избежать  сплетен  не  удалось.  Слухи,  по
обыкновению, родились словно сами собой  и  мгновенно  разрастаются.  Смит
негодует - поговаривают, что у Голлана был удар.
   - А почти наверняка так и было, - говорит Джон.
   - Наверняка ничего не известно. В том-то и опасность  пересудов  -  они
совершенно безответственны.
   Но после того,  как  эти  слухи  промелькнули  в  каких-то  захолустных
газетках, Джон стал особенно необходим старику. Он буквально не  отпускает
его от себя. Чтобы Джон не  только  осуществлял  его  распоряжения,  но  и
ограждал его от слишком внимательных глаз.
   Он опять стал с Джоном очень ласков. Говорит ему: - Работа трудная. Я с
тебя много требую; но  это  все  будет  твое.  Я  завещаю  тебе  и  старый
автомобильный завод, и литейную. Так что о своем печешься.
   Преданности Джона он добивается любой ценой. Миллионы для  него  ничто,
лишь бы сохранить свои функции, свое поле деятельности. Про то,  что  Джон
унаследует Хэкстро и тамошние  заводы,  он  говорит  даже  Стоунам,  и  те
принимают эту новость с вежливым одобрением по двум  причинам:  во-первых,
две трети  капитала,  вложенного  в  "Голлан  индастриз",  так  или  иначе
достанутся им, а во-вторых, Голлан снова неизмеримо вырос в их глазах. Они
всем рассказывают, как Голлан меньше чем за  десять  лет  создал  завод  в
Хэкстро на  пустом  месте,  и  Гектор  ссылается  на  него  на  заседаниях
правлений. "Мой тесть считает так-то и так-то, а его суждениям, я полагаю,
можно верить. В сущности, он выиграл для нас войну".
   Голлан боится Стоуна и ненавидит его. Он даже дочь не подпускает к себе
слишком близко - опасается, как бы они не заметили какой-нибудь перемены в
его наружности. "Отгоняй от меня этих слепней, Джон, -  ворчит  он.  -  Не
давай им кусать старого мерина. Мне некогда тратить на них время, очень уж
много дела".
   И даже узкий круг его приближенных - Джон, Табита, Смит -  сомневается:
может быть, он и вправду еще делает нужное дело? Ведь мало  того,  что  не
померкло сияние его репутации;  он  еще  полон  того  нервного  огня,  что
продолжает жечь, хотя  больше  смахивает  на  лихорадку,  чем  на  пламень
жизненной  силы.  Жжет  даже  сильнее,  потому  что  старик  до  крайности
нетерпелив и подозрителен, беспощаден ко всякому, кто  ему  не  угодит,  и
слышать не хочет о трудностях. В ответ на  любую  критику  или  возражение
кричит, как капризный ребенок: - Знаю,  все  знаю,  а  вы  делайте  как  я
говорю. Время военное. Трепать языком некогда.
   И под этим нажимом раздражения и нетерпимости совершаются поразительные
дела; кривая производительности все круче лезет вверх.  Министр  лично  от
себя передал Голлану  поздравления  и  выразил  недовольство,  когда  Джон
намекнул, что старику не мешало бы отдохнуть. "Только  не  сейчас,  вы  же
знаете, какие пойдут разговоры. Эти слухи и так  причинили  немало  вреда.
Нет, я  надеюсь  на  вас  и  на...  как  его...  Смита,  вы  поможете  ему
продержаться хотя бы до того, как кончится нынешний кризис".





   Но кризис не кончается. Русская армия развалилась, большевики заключили
мир. Пашендельская операция не удалась - расстреляна, завязла  в  болотах.
Германские дивизии, освободившиеся с русского фронта, готовятся  к  новому
серьезному наступлению.
   В церквах молятся о победе; снова мутят воду пацифисты; где-то  ведутся
секретные  переговоры;  ходят  нелепые  слухи;   сыплются   проклятия   на
генералов, епископов, отделы снабжения и спекулянтов.
   Табиту особенно  бесят  спекулянты.  Хотя  к  церкви  она  приближалась
постепенно, лишь понемногу избавляясь от предрассудков, хотя  пережила  не
столько озарение, сколько душевный перелом, вызванный  жестоким  жизненным
опытом, - все же ей  свойственна  некоторая  ограниченность  неофита.  Она
сердится на дурных людей, которые закрывают глаза на огромную и  очевидную
истину, изменившую всю ее жизнь.
   Однажды вечером происходит характерная сцена. После длинного  заседания
какой-то комиссии Табита повезла Голлана в ресторан, где  они  сговорились
встретиться с Джоном. Уже поздно, многие  пришли  сюда  целыми  компаниями
поужинать после театра, и одна из  таких  компаний  -  шесть-семь  молодых
женщин и трое мужчин много старше - ведет себя  очень  шумно.  Их  смех  и
шутки проникают даже сквозь  глухоту  Голлана,  и  он  беспокойно  на  них
поглядывает.  Табита  восклицает  негодующе:  -   Спекулянты,   на   войне
наживаются!
   Ей противны эти люди и их  веселье,  для  нее  они  как  скандалисты  в
церкви, святотатцы, чьи грехи могут навлечь кару на весь народ. -  Выгнать
их надо, - говорит она громко, и виновники ее гнева  оглядываются  на  нее
через плечо. Они смеются над ней и шумят пуще прежнего.
   Но вот в ресторан входит Джон, и эта самая  компания  тут  же  окликает
его. В человеке с широкой спиной и толстой шеей, которого  Табита  до  сих
пор видела только сзади, она узнает Дика Бонсера, а рядом с  ним  -  Милли
Минтер, актриса из театра Комедии. Всем известно, что Бонсер ее содержит и
финансирует постановки с ее участием.
   Табита быстро встает, а за нею медленно поднимается Голлан,  растерянно
прервав на середине свой монолог о пороках Военного министерства.  За  тем
столом  все  тоже  вскочили  с  мест,  наперебой  приветствуют   Джона   и
загораживают путь к выходу. Но Табита, вскинув  голову,  врезается  в  эту
толпу и, столкнувшись в самом центре ее с Джоном, говорит  ему  громко,  в
расчете, что ее услышат: - Как ты можешь общаться с такими людьми? Они тут
пьют и смеются, пока наших солдат убивают.
   Джон берет ее под руку и быстро ведет к дверям. Голлан, так и не поняв,
что  случилось,  едва  поспевает  за  ними,  продолжая  поносить   Военное
министерство.
   - Ты не сердись, мама. - Джон с виноватым видом подает ей манто.  -  Но
не могу же я не здороваться с родным отцом.
   - Почему? Он никогда тобой не интересовался.
   - И потом ведь, знаешь, у  нас  с  группой  Билмена  деловые  контакты.
"Голлан индастриз" потребляет уйму резины.
   А уже сидя в автомобиле, заводит речь о военной истерии, ругает газеты.
   - Не знаю, как ты на  это  смотришь,  мама,  но  по-моему,  это  плохой
признак - как будто люди начинают терять уверенность.
   Так он пытается в вежливой форме объяснить Табите, что она  слишком  уж
поддается религиозному чувству, что это грозит ей истерией,  а  также  что
она в каком-то смысле не оправдала его ожиданий.
   За последние годы Джон оценил свою мать как светскую женщину.  Да,  она
ограниченна, деспотична, сумасбродна, нетерпелива, но зато как пленительна
ее откровенность, невозмутимость, доступность, умение одеваться. Сегодня в
ресторане ему было стыдно за нее. Он не понимает, что и она с каждым годом
меняется, растет.
   - Конечно, широкая публика всегда готова поверить любой  чепухе,  но  я
надеялся, что мы-то не поддадимся этому стадному чувству. Тебе не кажется,
что это огульное осуждение ночной жизни  -  порядочная  дешевка?  Ведь  во
время войны ночная жизнь вполне естественна, а в той компании сегодня  был
один очень заслуженный полковник. И право  же,  нельзя  осуждать  военных,
если им хочется немного развлечься.
   Табита  прислушивается  -  не  к  его  доводам,  а  к  голосу,   такому
спокойному, рассудительному. Ее уже давно угнетает чувство  вины  -  более
глубокое, чем стыд от сознания, что сама она в безопасности.  Она  думает:
"Джеймс не зря меня предупреждал, что Оксфорд пойдет Джону во вред, так  и
случилось. Он стал бессердечным, поверхностным".
   Доехав наконец до дому, она говорит со вздохом: - Ты в  самом  деле  не
чувствуешь, как это дурно?
   - Что именно дурно, мама? Жить нормальной жизнью,  несмотря  на  войну?
Нет, по чести говоря, не чувствую.
   - Да не в этом дело.
   - А в чем же?
   Но она не отвечает. Не умеет она выразить словами ощущение, что сгубила
живую душу - душу своего единственного сына.
   А Джон вовсе  не  склонен  как-то  сужать  круг  своих  интересов.  Ему
кажется, что он только-только научился  по-настоящему  ценить  жизнь.  Ему
нравится быть важной персоной, правой рукой Голлана,  и  в  этом  качестве
заседать в комитетах  вместе  с  другими  важными  персонами;  и  особенно
приятно бывает после таких заседаний, где чиновники вроде Стоуна и  Смита,
прожженные  интриганы,  дипломатично  взвешивают  каждое  свое   слово   и
рассчитывают каждый жест, отправиться на  вечеринку  к  Бонсеру,  где  все
хотят одного - весело провести время - и  не  скрывают  этого,  где  никто
никем не притворяется.
   Из прежних компаньонов Бонсера один убит  на  фронте,  другой  сидит  в
тюрьме. Новые его коллеги тоже не в ладах с законом. Да и  сам  Бонсер,  и
все его приятели - авантюристы, спешащие нажиться, их-то Табита и называет
спекулянтами. Таинственное и многоликое существо, нация, ведущая борьбу не
на жизнь, а на смерть, та самая родина-мать, в любви  к  которой  все  они
клянутся, - как и всякая  мать,  стала  беспомощной  жертвой.  Тред-юнионы
выкачали из ее карманов миллиард;  фабричные  работницы  покупают  меховые
пальто, какие три года назад носили разве что герцогини. Квалифицированным
рабочим платят больше, чем приходским священникам; и доход  рабочей  семьи
превысил тысячу в год.  Мелкие  фабриканты,  строители,  торговцы,  бывшие
батраки,  которые  теперь   обзавелись   собственным   сараем,   лопатами,
стремянкой и ломом, зарабатывают больше, чем  судья  или  премьер-министр.
Рестораны день и ночь полны нуворишей, чьи лица светятся  торжеством,  чьи
жесты выдают стремление поскорее заграбастать все радости жизни. И этих же
нуворишей, переполненных  радостью  жизни,  которую  называют  вульгарной,
потому что она торжествует, можно увидеть на вокзалах, где  они  провожают
своих сыновей, отправляемых в битком набитых  вагонах  умирать  в  окопной
грязи: женщины в  новых  мехах  и  шелках,  с  новой  надменной  повадкой,
скопированной с какой-нибудь театральной копии  знатной  леди,  роняют  на
новый грим слезы, столь же искренние, как их алчность; мужчины, лоснящиеся
от сытости и самодовольства,  восклицают:  "Храни  тебя  бог!"  -  истово,
словно и вправду уповая на бога.
   - Я преклоняюсь  перед  нашими  мальчиками,  -  говорит  Бонсер  Джону,
положив ему на плечо руку, украшенную брильянтовым перстнем. -  Боже  мой,
подумать только, до чего им там тяжело! Война - страшное  бедствие,  Джон,
но одна хорошая  сторона  у  нее  есть:  она  показала,  сколько  в  людях
благородства, заставила нас понять, что главное -  это  сердце,  душа.  Ты
посмотри, какое настроение царит даже в пивных, какое единодушие. Я читал,
что какой-то священник бывает  в  пивной  в  своей  деревне.  И  правильно
делает, Джонни. Истинно христианское единение - вот что нужно Англии.
   В его квартире на Джермин-стрит день и ночь  толпится  народ.  Солдаты,
еще не смывшие грязь окопов, являются туда прямо с поезда и спят на  полу;
офицеры, решив провести последние дни отпуска в  Лондоне,  приводят  своих
жен или подруг и располагаются на кроватях и диванах; хористки  и  хористы
устраивают здесь вечеринки и до полуночи обсуждают свои театральные  дела.
Это нейтральная территория, здесь всех сдружила не война,  а  жизнь  с  ее
радостями.  Молоденькая  жена,  проводящая  последние  часы  с  мужем,   и
молоденькая проститутка, утешающая безусого поручика за  его  счет,  мирно
пьют бок о бок. И бывает, что, когда  входит  Бонсер,  румяный,  радушный,
выпирающий из костюма, и с порога кричит: "Как жизнь, друзья? Не выпить ли
нам чего-нибудь такого-этакого, вроде шампанского?" - они спрашивают  друг
друга: "Кто этот ужасный человек?" Добрая половина гостей с ним незнакома.
Они приводят друг друга, съедают все, что найдут съестного, распоряжаются,
а потом исчезают.
   - Приятели мне говорят -  дурак,  что  даешь  себя  эксплуатировать,  -
сообщает он Джону. - И верно,  попадаются  бессовестные  типы.  Сигары  на
столе не оставишь - упрут. Но черт меня подери, Джонни,  я  же  не  скряга
какой-нибудь. И у нас с тобой есть традиции, это в  крови.  Как-никак,  по
материнской линии мы Габсбурги, это тебе не фунт изюму.
   Он размахивает своей большущей красной рукой с перстнем на пальце и сам
ощущает себя монархом, от природы наделенным душевным величием, щедростью,
которая и украшает его и губит.
   - Благодарности я не жду, - говорит он. - Просто я не могу иначе.





   Джона разбирает смех, но смех беззлобный. В такие минуты он почти любит
отца, и в этой любви есть доля радостного восхищения, какое вызывает поэт,
воспаривший на крыльях фантазии. Такую радость испытываешь, когда смотришь
хорошую пьесу и лично знаком с актерами. Их тогда  ценишь  вдвойне  -  как
исполнителей и как друзей.
   - Что новенького у Милли в театре? - спрашивает он Бонсера.
   - Она бесподобна, Джонни. Поэтому критики и ополчились на  спектакль  -
завидуют, очень уж быстро она прославилась. Эти отзывы в газетах  -  какое
свинство! Она плакала, когда их прочла, - уткнулась головкой мне в грудь и
рыдала как ребенок. Жестокий это мир, Джонни. Почему Милли, эта прелестная
малютка, должна так ужасно страдать?
   Постановка в театре Комедии  обошлась,  по  слухам,  в  двадцать  тысяч
фунтов и терпит тысячу фунтов убытка в неделю.  И  сама  Милли  не  дается
Бонсеру в руки. Она обращается с ним грубо и живет со своим партнером. Под
взрывы одобрительного хохота она изображает в лицах, как Бонсер  ухаживает
за ней, падает на колени, рыдает, молит и  наконец  добивается  разрешения
поцеловать ее в щеку. Ее друзья уверяют, что это ее лучшая роль.
   С друзьями Бонсера Джон порой заводит  речь  о  том,  что  Милли,  чего
доброго, его разорит и  надо  бы  спасти  его,  пока  не  поздно.  Но  эти
предложения не находят поддержки. "Ты сам попробуй, - советует ему  как-то
вечером в спальне некая Роза. - Увидишь, что получится".
   Роза - бывшая хористка. Когда-то она вышла замуж за молодого гвардейца,
а потом согласилась на развод по договоренности с его  семьей.  Теперь  ей
лет пятьдесят, она толстая, глупая, слишком много пьет  и  сетует  на  эту
свою слабость. К Джону она относится снисходительно, как к малому ребенку,
и он спит с ней, потому что она не требует от  него  показных  излияний  и
вообще никакого притворства. С ней ему просто и удобно.
   - Но мы можем доказать, что она ему изменяет.
   - Он не поверит, только огорчится. А зачем его,  беднягу,  огорчать,  у
него она одна радость.
   - Почему же он огорчится, раз не поверит?
   - Да ну тебя, малыш, все ты отлично  понимаешь.  Правду  люди  говорят,
тебе бы учителем быть.
   Джону обидно, его точно обвиняют в том, что он суется не в свое дело. -
Мне очень жаль. Роза, но, право же, я никогда в не пытался  никого  ничему
учить; толку от этого все равно бы не было, верно?
   - Ну вот, опять свое заладил. Ничего тебе не жаль,  ты  все  надо  мной
смеешься. Смеешься надо мной, даже когда... ну, да я себе цену знаю.
   - Что ты. Роза, да я без тебя бы пропал. Я тебя обожаю.
   - Да, а все равно смеешься, над всеми нами смеешься, некоторые  на  это
очень обижаются. Ладно, не будем  ссориться,  раз  у  тебя  времени  мало.
Давай,  малыш,  а  потом  поднесешь  мне  стаканчик.  Томми  вчера  убили.
Четвертого из моих мальчиков. Очень плакать хочется. Все убивают, убивают,
не могу я так больше.
   И позже эта добрая толстуха, меряющая войну смертями своих  любовников,
пьет и плачет - оплакивает и мертвых и себя, пьяненькую. - Ох, это мне так
вредно...
   В квартире на Джермин-стрит пьют все. Вчерашние  невесты,  в  жизни  не
прикасавшиеся к спиртному, тянут виски и сбрасывают свою  робость.  Звучат
поразительные признания. Молодые  офицеры  толкуют  об  измене  в  верхах;
молодые шлюхи вспоминают свои первые увлечения; какой-то незнакомец  ни  с
того ни с сего объявляет, что уверовал в  бога.  Ведутся  долгие  споры  о
боге, о смысле жизни. Однажды Джон, всего двадцать минут как освободившись
после заседания в министерстве, но уже слегка выпив и с головой окунувшись
в здешнюю атмосферу, рассказывает, как в школе он тайком  делал  особенную
гимнастику, чтоб подрасти. И ему  приятно,  что  он  не  боится  насмешек.
Потому что и это - шаг к освобождению, проявление самостоятельной воли.





   Когда некая бойкая девица заявляет, что хоть Джонни и невеличка, но  ей
хватит, все дружно смеются.
   Ибо Джон - штатский в военное время и наследник миллионов - для  многих
предмет и зависти и насмешек. Совершенно незнакомые люди кричат ему:  "Эй,
Джонни, поднеси  стаканчик!",  "Слышь,  Джонни,  пристрой  где-нибудь  мою
девчонку, она на лестнице дожидается".
   Одна из девиц, Поппи, долго и тщетно  сверлила  его  глазами,  а  потом
окрестила Профессором; другая,  Рут,  прозвала  штафиркой.  Унтер-офицеры,
подливая себе виски, поверяют ему свои сомнения. Их интересует, знающий ли
человек Бертран Рассел и правда ли, что единственное спасение в пацифизме.
Эти же люди, если на них найдет другой  стих,  постараются  выставить  его
круглым дураком.
   Школьника, каким он был еще так недавно, все это приводило бы в ярость,
теперь же скорее веселит. Стадная интуиция не подвела -  он  действительно
живет в другом мире. Даже выпив,  он  сохраняет  известную  независимость,
тайное прибежище, которое Роза называет смехом, но вернее было бы  назвать
некой безмятежной созерцательностью. На Джермин-стрит он как все, такой же
безответственный и свободный, но именно потому, что есть эти "все",  он  и
может  держаться  особняком;  именно  потому,  что   свободен,   уколы   и
оскорбления только забавляют его.
   - Глядите-ка, братцы, - восклицает Поппи. - Учитель  наш  нализался!  -
Она зла на Джона, потому что он не счастлив, потому что он богат. И знает,
что прозвище Учитель ему ненавистно.
   И вот однажды три такие девицы, включая Поппи, вместе с Джоном и  двумя
солдатами, на вид  вполне  дружелюбными,  оказались  замешаны  в  каких-то
уличных беспорядках и, удирая, оставили Джона в  руках  полиции.  Он  тоже
хотел убежать, но ему  подставили  ногу,  схватили  и  увезли  в  участок.
Полиция беспощадна к молодым штатским, которые  плохо  себя  ведут;  Джона
присуждают к штрафу, и судья очень строго высказывается по адресу  молодых
людей, которые достаточно здоровы, чтобы нарушать общественный порядок,  а
значит, надо полагать, и для того, чтобы служить в армии.
   На горе, пресса  как  раз  в  это  время  полна  нареканий  на  мужчин,
освобожденных от воинской  повинности.  "Арестован  пасынок  промышленного
магната", кричат заголовки, и случай с Джоном получает широкую огласку.
   В Хэкстро это,  разумеется,  воспринято  с  тревогой  и  презрением.  С
тревогой за дальнейшую судьбу незаменимого Джона, с презрением  ко  всему,
что зовется сенсацией. Голлан в ярости, что его любимцу грозит  опасность,
и снова твердит, что они жаждут его отставки. "Они",  по  его  примитивным
понятиям, - это нация, в которой  он  уже  не  отличает  правительства  от
народа, а тем более одной газеты от другой и одного судьи от  другого.  И,
как всегда бывает, когда нервный  узел  получает  раздражение  извне,  его
реакции обостряются. С этих дней и еще долго после того, как о  неприятной
истории  и  думать  забыли,  тон  в  конторе  Голлана   стал   еще   более
высокомерный.  Даже  мальчишки-рассыльные  задирают  нос,  словно  говоря:
"Плевать я хотел на публику".
   Табита теперь представляет собою опасность, она причислена  к  растущей
категории людей, поддавшихся военной истерии, теряющих  присутствие  духа.
Джон, видя, что ей тяжело, что она осунулась и волосы на висках  поседели,
думает: "Как она, бедная, все это выдержит!" И пускает в  ход  свои  чары,
чтобы успокоить ее.
   - Мама, милая, тебе  не  кажется,  что  ты  принимаешь  газеты  слишком
всерьез?
   - А ты хоть что-нибудь принимаешь всерьез?
   - Это очень интересный вопрос. Его можно поставить и  шире:  на  что  я
вообще гожусь.
   Большие глаза Табиты устремлены на него, словно она старается понять, и
он думает: "Да, это сущее наваждение. Почему женщины в известном  возрасте
так подвержены религиозной мании? Тут, наверно, какая-то связь  с  нервной
системой, а может быть, с климаксом".
   - На что годишься? - переспрашивает  она,  будто  самые  эти  слова  ей
непонятны.
   - Ну да, на работе. Понимаешь, ведь  она  в  большой  мере  сводится  к
сопоставлению показаний, тут требуется совершенно беспристрастный подход.
   - Я тебя не осуждаю. Ты не виноват.
   И он пасует. - Правильно, какие мы есть, такие и есть, ведь так?  -  Он
ласково целует ее, словно утешая ребенка. - Отдохнуть тебе нужно, мама,  и
подольше. Ты совсем замоталась. - И спешит улизнуть в контору.
   Там его ждет  работа,  и  работа  эта  ему  по  душе:  конфликты  между
подотделами, несовместимые требования из министерства  и  от  управляющих,
изложенные на  молчащей  бумаге,  которая  ждет  его  оценки,  а  сама  не
возражает и не впадает в крайности.
   Табита заботит его. Он думает: "Несчастная женщина,  как  же  она  себя
мучает", и одновременно что-то кажется  ему  бесконечно  забавным.  Поймав
себя на том,  что  улыбается  над  длинным  письмом  по  поводу  какого-то
хомутика, он задумывается - что же тут смешного? Оказывается, он  улыбался
мысли: "А ведь она, вероятно, права: я существо совершенно невыносимое".
   Он наскоро заканчивает отчет о  хомутике.  Никаких  выводов  в  нем  не
содержится. Но если б и содержались, Голлан наверняка решил бы наоборот.





   Такой работы хоть отбавляй. План весеннего прорыва сдвинул  все  сроки.
Армия требует еще и еще орудий, транспорта, снарядов, танков.  Инженеры  у
Голлана работают как каторжные. Джон  занят  подготовкой  к  строительству
нового завода, под который уйдет еще двадцать акров парка.
   Но прорыв осуществляют немцы. В марте  их  войска  достигают  Амьена  и
грозят отрезать англичан от французов. Война, похоже, проиграна; но  никто
не предается отчаянию, потому что все скованы стоическим  равнодушием  или
задыхаются от нескончаемой работы.
   Голлан  давно  перестал  читать  газеты,  и  весть  об  этом  последнем
несчастье ему сообщает, надрывая  голос,  одна  из  секретарш.  Он  только
прищуривается на минуту, как бы говоря: "опять наломали дров",  и  тут  же
сует Джону связку бумаг. - Вот полюбуйся, письма насчет походных котелков.
Еще одна буря в стакане воды.
   - Вы их прочли? - кричит Джон.
   - Нет, не прочел. Ты мне дай лишних двенадцать часов  в  сутки,  тогда,
может быть, прочту. А может, и нет.
   - Котелки  и  правда,  видимо,  непомерно  дороги.  Можно  понять,  что
Казначейство недовольно.
   - Еще бы не дороги. Когда работают в спешке, да без уменья, да материал
не тот, всегда получается дорого. Ты мне скажи, они лучше, чем ничего? Вот
что важно.
   - Но ведь был другой образец. В министерстве, видимо, считают...
   - У министерства всегда полно новых образцов. Им там  проходу  не  дают
всякие  эксперты,  да  психопаты,  да  мошенники.  Если   б   я   слушался
министерства, армии нечем было  бы  стрелять,  и  нечего  есть,  и  носить
нечего, кроме исписанной бумаги.
   Но Джона и Смита беспокоит эта история с походными котелками, беспокоит
положение Голлана в целом. Уже были запросы в палате общин. С каждым  днем
усиливается агитация против  правительства,  против  всех  власть  имущих.
Каждое утро Табита вскрывает письма, начиненные такой злобой и ненавистью,
что ощущаются как удары хлыстом.
   "Из-за этой вашей войны я потеряла двух сыновей, все, что у  меня  было
на свете, а вы, капиталисты, наживаете на бедняках миллионы".
   "Почему я должен гнить в окопах за шиллинг в день и бедная  моя  Дженни
тоже когда котельщики это мое ремесло получают 15 фунтов в неделю и гуляют
с девушками".
   "Я за коммунистов. Надоело мне, что мной помыкают, да и не мне  одному.
Англичане такого не  потерпят.  Нужно  создать  Всемирный  Союз  Советских
Социалистических Республик, чтоб был мир и свобода для всех и никаких этих
ваших шпиков на заводах. Капитализм  свое  отжил.  Свободу  Индии.  Хватит
рабочим гнуть спину на предпринимателей. Долой  евреев.  Рабочим  чтоб  не
платить подоходного налога. Двойной паек, побольше пива, а женщин - домой,
хватит им стричься да отбивать у мужчин  работу.  Ирландцев  -  по  домам,
нечего им здесь делать".
   "Вы и вам подобные - вот кто повинен в этой ужасной войне  и  в  смерти
миллионов молодых мужчин. Ваша слепая жадность и бряцание  оружием  -  вот
что навлекло на нас это бедствие. Немцы хотели мира. Но как они могли  нам
доверять при нашей политике морского превосходства,  всецело  поддержанной
вами, фабрикантами оружия? Вы три раза отказывались последовать очевидному
и разумному курсу, который  один  только  и  гарантировал  бы  мир,  курсу
полного и немедленного уничтожения всех армий, военно-морских и  воздушных
сил. За это вы ответите перед богом и людьми  и  будете  гореть  в  геенне
огненной".
   Это письмо Табита показывает Джону, и он осторожно комментирует: -  Да,
это уже пахнет психозом. Война, как видно, всех помешанных взбудоражила.
   Табита давно ушла в себя и свои секретарские обязанности  выполняет  не
рассуждая. - Написано на бланке нашего завода. Я подумала,  может,  лучше,
чтоб он об этом знал.
   - Да нет,  у  нас  этих  психопатов  сколько  угодно,  притом  отличных
работников. Главный бухгалтер - адвентист Седьмого дня. На их  работе  это
не отражается, а шефа лучше не волновать зря, пока не утихла эта история с
котелками.  Если  он  опять  подаст  в  отставку,   кое-кто   решит,   что
министерство ошиблось, а оно и правда ведет себя неумно.
   К дому подъехала машина, выходит Голлан и с ним  двое  серьезного  вида
мужчин: генерал Скоур, отставной артиллерист, у которого имеется план, как
закончить войну в два месяца путем новой хитроумной дислокации, и Папворт,
знаменитый военный обозреватель,  ратующий  за  выпуск  восьмидесятитонных
танков.
   Джон и  Табита,  даже  не  переглянувшись,  спешат  навстречу  незваным
гостям, и те, обмениваясь любезностями с леди Голлан, не  сразу  замечают,
что добыча от них ускользнула.
   А дело в том, что оборону в Хэкстро пришлось укрепить.  Голлана  теперь
надо охранять не только от газет и от министерства, от анонимных  писем  и
от экспертов, но от любого совета, который мог бы затруднить или отсрочить
его решение. А в последние дни он подвергается  такой  бомбардировке,  что
сторожить его приходится денно и нощно.
   - Нет, вы только посмотрите! - Это  к  Голлану  сразу  после  утреннего
завтрака ворвался взволнованный молодой офицерик, поправляющийся в Хэкстро
после  ранения.  Голлан  сидит  у  телефона,  Джон  и  Смит  стоят  рядом,
озабоченно хмурясь.
   Дело  с  котелками  приняло  дурной  оборот.  Накануне  был  запрос   в
парламенте, из  которого  явствует,  что  в  верхи  просочились  кое-какие
сведения.
   - Вот, глядите! - Офицерик размахивает  еженедельной  газетой,  которую
только что получил по почте. - Они себя угробили. Видите этот клин? Отсюда
им не выбраться, и "Таймс" пишет, что мы начали контрнаступление.
   Но Табита уже спешит на  выручку:  -  До  чего  интересно!  Да,  да,  я
понимаю...
   - Нет, вы поглядите, сэр! - Офицерик через плечо  Табиты  тянет  газету
Голлану.  -  Тут  и  карта  есть.  Людендорф  себя   угробил.   Война   не
сегодня-завтра кончится.
   Голлан, по счастью, не  Слушает.  Он  терпеть  не  может  эти  карты  в
газетах, из которых ясно  видно,  что  войну,  как  он  выражается,  можно
выиграть в три хода. Джон, взглянув на карту, говорит: - Да, на бумаге все
кажется легко. - И кричит Голлану: - Из Военного министерства ответили? Не
забудьте сказать, нам нужны размеры американского котелка.
   Офицерик обиженно обращается к Табите: -  Не  может  же  война  длиться
вечно.
   - Ну конечно, конечно, не может. - И смотрит на  него  ласково.  -  Как
сегодня ваша нога? Вы непременно попробуйте полечиться  электричеством.  И
не думайте возвращаться во Францию, пока у вас такие боли.
   Голлан положил трубку. - Ну, кажется, с этим идиотом улажено, впредь не
будет задавать дурацких вопросов. Он чего хочет? Попасть  в  газеты.  А  я
хочу выиграть войну.
   На следующий день становится известно, что немцы отступают. Еще  четыре
месяца - и война окончена.





   Офицерик, которого неизвестно почему обидели хозяева Хэкстро - наверно,
нервы сдали, - давно забыт. В заводской конторе  работы  больше  прежнего:
идет то, что Голлан называет "разборкой", - свертывание военных заказов  и
перевод производства  на  мирные  рельсы.  Неразбериха  кругом  ужасающая.
Демобилизация - как прорыв плотины. Целые полки сами себя  демобилизуют  и
очертя голову пускаются  в  кутежи.  Офицеры  проживают  свои  пособия  со
скоростью пяти тысяч в год. У девушек, привыкших жить  на  свои  заработки
богато и весело,  осталось  только  шелковое  белье  да  беременность,  но
возвращаться  под  материнский  кров  они   не   намерены.   Улицы   кишат
дезертирами, жуликами и проститутками, и из этих последних дилетантки сеют
больше заразы, чем профессионалки.  Настроение  у  всех  праздничное,  все
охвачены каким-то веселым буйством. Правительство  выбросило  предвыборный
лозунг "Кайзера на виселицу!" и победило. Впрочем, избирателями движет  не
только жажда мщения, но и надежда. Правое  дело  восторжествовало.  Мир  и
справедливость воцарились повсюду и  принесли  с  собой  небывало  высокую
заработную плату, невиданную свободу, самые короткие  юбки,  избирательное
право для женщин и десяток новых государств. А самое  главное  -  разгадан
секрет процветания: чем выше заработная плата, тем  богаче  рынки.  Причем
деньги на заработную плату - это не только  золото  и  серебро.  Их  можно
изготовлять  из  любой  ненужной  бумаги.  Предприимчивые  молодые   люди,
растранжирив свои пособия, берут ссуды  и  открывают  мастерские,  гаражи.
Настал век моторов. Каждый рассчитывает нажить состояние  на  автомобилях.
Словом, началась новая эра. Голлан получил звание  пэра  за  свои  заслуги
перед нацией и еще два угрожающих анонимных письма. На потребу этой  новой
эре он расширяет завод в Хэкстро, металлургический завод, завод грузовиков
и  верфь.  Во  главе  "Голлан  индастриз"  опять  становится  Гектор;  но,
поскольку сырье и рынки контролирует Голлан,  все  звенья  фирмы  остаются
тесно связанными между собой. Гектор Стоун - глава чисто  номинальный,  но
его место под крылом у прославленного лорда Голлана вполне его устраивает.
Гектор, гражданин добропорядочный и почтенный, готов отдать должное гению,
особенно  общепризнанному.  Он  повсюду  повторяет   вдохновляющие   слова
Голлана: "Добиваться своего во что бы то ни стало. Расти вширь! И побольше
дешевой энергии, электричества. Чем больше электричества, тем лучше!"
   Когда весной 1919 года Голлан начинает разработку  новых  месторождений
железной руды и покупает несколько шахт,  призванных  снабжать  целый  ряд
новых мартеновских  печей,  за  его  капитал  в  8  миллионов  фунтов  ему
предлагают в десять раз больше.
   Давно уже он не был так полон бодрости и  не  выглядел  так  молодо.  -
Лечусь  отдыхом,  -  объясняет  он.  -  Заправляю  собственным  делом   по
собственному  усмотрению.  Это  вам  не  то,  что  играть   в   прятки   с
правительством и в жмурки  с  министерством.  И  время  самое  подходящее,
работы впереди невпроворот - надо заново строить всю торговлю.
   Его приводит в бешенство мнение какого-то экономиста,  что  цены  могут
упасть. - Под замок его надо посадить. Нам  сейчас  требуется  объединение
усилий, доверие, вера.
   Однажды у него происходит жестокая  ссора  с  двумя  директорами  из-за
проекта шахтерского поселка - они не одобряют идею строить  его  на  голом
месте, чтоб рабочие жили рядом с шахтой. Домой он возвращается  в  сильном
возбуждении и пытается доказать свою правоту Джону и Смиту. - Я им  так  и
сказал: "Путаники вы, вот вы кто. Товары нужны до зарезу  -  суда,  сталь,
грузовики, рельсы. Знаю, знаю, ваш хваленый профессор толкует про нехватку
денег. Ладно, это его забота, крестики-нолики. Вы меня, конечно, извините,
но вы-то в этом ничего не смыслите".
   Старик подкрепляет свои слова выразительным жестом и вдруг теряет вить.
Стоит и растерянно озирается. Табита в тревоге напоминает: - Все  так,  но
уже час ночи.
   - Дело в том, дорогая, - отчаянным  усилием  воли  Голлан  превозмогает
какую-то помеху, возникшую в мозгу, - что этот профессор - эксперт  самого
низкого разбора. Я им так и сказал. "Экономика, - говорю, - одно  дело,  а
практика другое. Одно - писанина, другое - человеческая природа..." А  ты,
моя дорогая, до чего же бледненькая стала! Как  мне  только  не  совестно.
Дурак я, болван безмозглый. Ты совсем  замучилась,  вымоталась.  Отдохнуть
тебе надо. Да, да, не возражай, ты издергалась, дошла до точки.
   - А может быть, нам обоим не мешало бы отдохнуть?
   - Мне-то нет. Сейчас не могу.
   И даже Джон согласен,  что  в  такой  момент  Голлану  было  бы  опасно
куда-нибудь уехать. - Проект колоссальный,  для  проведения  его  в  жизнь
необходимо его личное участие.
   Табита сдержанно замечает: -  А  успех  гарантирован?  Этот  профессор,
видимо, считает, что момент выбран неподходящий.
   - Ты не заметила, что профессора вечно противоречат друг другу?
   - А что будет, если Джеймс окажется неправ?
   - Ну, тогда... - Джон мнется.
   - Тогда мы потеряем все. А мне сдается, что он неправ.
   - Но это ведь только домыслы, мама. Очень  компетентные  люди  считают,
что он прав. - Джон улыбается, он любит наблюдать столкновение  мнений.  В
конце концов, никто не может сказать с уверенностью, как повернется  дело.
Спрос сейчас огромный, но и нервозности много. И вопрос не только  в  том,
как люди настроены, но  и  в  акциях,  и  в  ценностях.  А  сколько  акций
превратятся в клочки бумаги и сколько ценностей спрятано в старых чулках -
этого в точности никто не знает.
   - Я уверена, что он неправ.
   - Почему, мама? Какие у тебя основания?
   - Не может так продолжаться, вот и все... Ну, да это неважно. Главное -
что перестали убивать.
   Ее  интонация  так  напомнила  ему  толстуху  Розу,  что  он  чуть   не
рассмеялся. И опять он приходит к выводу,  что  женщины  -  совсем  особое
племя и живут в особом, фантастическом мире, всю  фантастичность  которого
они либо органически неспособны уловить и описать словами, либо умалчивают
о ней по своей врожденной склонности к притворству.





   Слух, что Голлан уходит в отставку,  пущенный,  вероятно,  каким-нибудь
биржевым дельцом, вызывает на бирже  легкую  тревогу.  Кое-какие  стальные
акции падают на полпункта. Но слух этот так решительно опровергают  и  сам
Голлан,  и  Джон,  и  Гектор  Стоун,  что  публика  успокаивается.   Акции
поднимаются в цене, резко возрастает число заказов. Опять идут разговоры о
буме, о небывалом буме.
   - Я его носом чую, -  говорит  Бонсер.  -  Все  равно  как  наступление
рождества. Ты только погляди, какое вокруг процветание. Погляди,  как  все
сорят деньгами. Особенно молодежь, а она всегда задает  темп.  На  будущей
неделе премьера моей новой постановки - нечто грандиозное,  обойдется  мне
тысяч в пятьдесят.
   - Это для Милли?
   - Да. И открою тебе секрет - в семье готовится свадьба.  -  Он  стиснул
плечо Джона, лицо его выражает благоговение. - Она выходит за меня  замуж,
Джонни. О, я знаю, я ее недостоин, но для меня она - единственная женщина,
и знает это. Хвала всевышнему за женское  сердце!  Хвала  всевышнему,  что
сподобил меня оценить ее самопожертвование. Любовь  -  это  великая  вещь,
Джон. Любовь священна. При одной мысли о ней мы должны пасть на колени.
   И еще он признается (или, вернее, хвастается, потому что  во  всех  его
признаниях,  да  и  в   любом   поступке,   как   в   поведении   ребенка,
непосредственность соседствует с  позой),  что  решил  закрепить  за  мисс
Минтер пятьдесят тысяч фунтов пожизненно.
   - А это не опасно? - спрашивает Джон.
   - Дорогой мой, если б ты знал эту прелестную крошку так же, как я...
   - Спад в промышленности не пойдет на пользу театру.
   - Не говори так, Джон, могут услышать. Еще накличешь что-нибудь.
   - Накличу спад в промышленности?
   - Ты лучше спроси старика, Джим Голлан-то знает. Ты в делах  ничего  не
понимаешь, Джонни, это особый инстинкт. Могу тебе сообщить  под  секретом,
что я вошел с некоторыми моими друзьями в сговор -  предсказывать  бум.  И
результаты уже налицо. Растет спрос на рабочую силу.  Радость  приходит  в
семьи. И они это заслужили.  В  войну  английские  рабочие  показали  себя
героями, и говорить о спаде производства сейчас - это даже  непатриотично.
Это подло, это граничит с государственной изменой.
   И записывается на солидную пачку акций Голлана из нового выпуска.
   У Голлана опять был сердечный приступ, он не выходит из своей  комнаты.
Но именно  потому,  что  он  болен  и  ни  с  кем  не  общается,  он  стал
самодержцем. Он командует новым проектом, включая  строительство  поселка,
диктует условия нового  выпуска  акций,  и  всего  один  человек  голосует
против. Новые акции идут нарасхват, но Голлан уже хлопочет по  телефону  о
том, чтобы непрошеный критик не был избран в новое  правление.  Он  сильно
волнуется: этот голос, пусть всего  один  из  восемнадцати,  поставил  под
сомнение его непогрешимость, а значит, его умение работать, умение жить.
   - Черт бы его взял! - кричит он Джону. - Сопляк, замухрышка паршивый! Я
же первый взял его на работу.
   На следующее утро, за два дня до перевыборов правления, его  находят  в
постели мертвым.
   По завещанию "Голлан индастриз" отходит  Стоунам,  но  Джону  достается
контрольный пакет акций металлургического  завода"  и  "Хэкстро  Холт",  а
Табите - все преференционные акции в том  же  предприятии,  иными  словами
200000 фунтов, что, из шести процентов,  означает  12000  фунтов  годового
дохода.
   Ординарные акции  Джона  (на  полмиллиона  фунтов  по  два  фунта  пять
шиллингов штука) приносят 12 процентов, и его  доход  составляет  60000  в
год.
   Джон тотчас созывает заседание  правления  и  предлагает  приостановить
строительство,  сократить  производство,   словом   занять   выжидательную
позицию. -  Мы  не  знаем,  как  сложатся  дела  на  международном  рынке.
Подождем, пока ситуация прояснится.
   Против его предложения высказываются Гектор Стоун и большинство  членов
правления. Стоун произносит прочувствованную речь. Он отмечает, что  любое
изменение курса было бы оскорблением памяти "одного из величайших деятелей
нашего времени, которому мы больше, чем кому-либо другому,  обязаны  нашей
победой в великой войне, более того, которого смело можно назвать одним из
лучших деловых умов нашего поколения".
   План Джона отвергнут значительным большинством. Он тотчас выдвигает его
опять, в измененном виде - предлагает децентрализовать концерн.
   После трех заседаний и  двух  недель,  потраченных  на  консультации  с
друзьями, экспертами, юрисконсультами, с  собственными  женами  и  друг  с
другом, правление голосует, как и в первый раз, против Джона.
   На следующий день акции начинают падать. Спад начался. Бонсер звонит по
телефону Джону: - Ну что, говорил я тебе? А ты все делал по-своему. За три
дня до премьеры! Нет,  голубчик,  если  так"  пойдет  дальше,  тебя  стоит
четвертовать, и помяни мое слово, охотники на это дело найдутся.
   Неделю спустя его имя уже числится в длинном списке банкротов.





   К концу недели за акции "Хэкстро" не  дают  и  шести  пенсов,  а  через
полгода все компании, входящие в концерн,  уже  приступили  к  ликвидации.
Хэкстро продается, но поместье изуродовано заводами, и в этот год сплошных
вынужденных продаж за него удалось получить лишь до смешного низкую  цену.
Однако  кое-что  от  капитала  все  же  осталось.  Для  Табиты  очистилось
несколько тысяч фунтов, и эти деньги, помещенные в консоли, дают  ей,  что
называется, верный доход - около трехсот фунтов годовых.
   Джон предложил ей перебраться в Фруд-Грин, чтобы жить  по  соседству  с
братом, но она, к его удивлению, предпочла пансион в Сэнкоме, сказав,  что
хочет сперва отдохнуть.
   Бедной леди Голлан сочувствуют все, даже Стоуны  и  акционеры  концерна
Голлана.  Каждому  понятно,  какое  это  несчастье  -  потерять   огромное
состояние. Никого не удивляет, что в сорок восемь лет она совсем  поседела
и ее высокий узкий лоб прочертили морщины. Ее  бегство  в  Сэнком  считают
естественным, но неразумным. Говорят, что здоровье ее  пошатнулось  и  дух
сломлен, что она сторонится людей и впала в меланхолию.
   Джона ее одиночество даже страшит. - Не можешь же ты остаться здесь  на
всю зиму, - говорит он, приехав навестить ее в ноябре и  глядя  на  пустые
гостиницы, и всегда-то безобразные,  а  особенно  неприглядные  сейчас,  в
мертвый сезон, когда ясно видно, что они не человеческое жилье, а цифры  в
коммерческих расчетах; глядя на  бетонную  набережную,  по  которой  ветер
гоняет песок; на свинцовое море, что вздымается надсадно и трудно,  словно
задыхаясь от своей холодной тяжести; на тучи, затянувшие небо,  как  вата,
смоченная в каком-то сером растворе;  на  занавешенные  дождем  холмы;  на
дюны, поросшие жесткой травой, которая едва слышно шуршит,  будто  скорбно
вздыхает украдкой.
   В воскресенье он идет с  матерью  в  церковь,  видит,  как  она  затаив
дыхание слушает проповедь, какая уходит просветленная, приободрившаяся,  и
опять думает  с  тревогой:  "Нет,  не  так-то  легко  ей  прийти  в  себя,
излечиться от этой истерии". А потом, когда  он  с  отвращением  окидывает
взглядом ее голую холодную комнату в дешевом отеле,  без  книг,  даже  без
удобного кресла,  у  него  возникает  догадка:  "Наверно,  не  может  себе
простить смерть Джеймса. Или просто хочет умилостивить своего  бога,  чтоб
перестал насылать на нее всякие беды".
   Не слушая ее возражений, он покупает ей теплый плед  и  целую  полку  с
книгами и каждую неделю наезжает ее проведать.
   А Табита между тем втайне трепещет от счастья. Даже эта  голая  комната
ее радует, потому что она не  часть  огромного  дома,  полного  неотложных
забот,  потому  что  от  ее  стен  всходит  непривычное  чувство  покоя  и
безопасности. По  утрам  она  открывает  глаза,  видит  холодный  свет  на
потолке, слышит плеск волн, словно  отдающийся  эхом  в  огромной  пустоте
оголенного мира, и первая ее мысль: "Слава  богу,  с  этим  покончено!"  -
причем относится это не только к войне, но (хоть тут она  и  не  разрешает
себе додумать) и к  долгим  годам,  прожитым  с  деспотичным,  неукротимым
Голланом. Она так полна благодарности за окружающую  ее  непритязательную,
тихую жизнь, что всякое хмурое лицо в деревне ее поражает. "Как можно жить
здесь и быть несчастным? Как они могут волноваться по пустякам? Ведь война
кончилась".
   Это ее лейтмотив. "Война кончилась, никого больше не убивают. Джона  не
убили". Когда он жалеет ее, она над ним смеется, и он уже  не  кажется  ей
далеким, непонятным. Она теперь прекрасно понимает, что он  неспособен  ее
понять, и этим он опять стал ей ближе. Он - ребенок, и  любить  его  надо,
как ребенка.
   Снова  и  снова  ей  приходит  мысль:  "Ничего-то  он  не   знает".   И
единственная тревога на фоне ее безмятежного счастья - о его будущем. Джон
уже несколько раз отказывался от выгодных постов, которые  ему  предлагали
деловые знакомые. Но Табита утешает себя мыслью: "Он жив, это  главное,  а
что до работы - бог пошлет".
   И только чуть насторожилась, услышав от него однажды вечером: - Как  ты
посмотришь на то, чтобы мне стать преподавателем в колледже? Работа тихая,
скромная, не прогневит ревнивого бога.
   - Почему же нет? Преподавание - очень хорошая профессия. Вот только  не
знаю, сколько там платят, можно ли при таком доходе жениться.
   - Нашла о чем беспокоиться!
   Табита улыбается. - Ты уж  не  отказывайся  от  мысли  о  браке  только
оттого, что мне хотелось бы, чтобы ты женился.
   - А ты очень была счастлива в браке?
   - Дело не в счастье, люди должны вступать в брак.
   - Понятно. Веление свыше.
   Табиту уже не смущают шутки по поводу ее веры в бога. Этой веры они  не
поколеблют. Глядя на сына все с той же ласковой усмешкой, она отвечает:  -
Тебе бы радоваться надо, что остался жив.
   Джон теряет терпение. - Да, да, мама. Но как же насчет работы. Тебе  не
будет жалко, если я стану преподавателем?
   - Я же знаю, ты все равно поступишь по-своему.





   А  Джон  и  правда  уже  твердо  решил  посвятить  себя  педагогической
деятельности и только еще колеблется между колледжем св.Марка в  Оксфорде,
где есть вакансия, и предложением работать в новом университете  в  городе
Эрсли в Мидлендсе.
   Предложение это исходит от некоего Гау, одного из кредиторов Голлана, с
которым  Джон  как-то  познакомился  в  конференц-зале  после  длинного  и
скучного собрания кредиторов. Гау тогда сказал: -  Вы,  кажется,  окончили
колледж святого Марка?
   Оказалось, что Гау тоже там учился и  даже  был  дружен,  тридцать  лет
назад, с наставником Джона. Поговорили о колледже, об образовании  вообще;
и Гау сказал мягким, почти извиняющимся тоном: - Я склоняюсь к мысли,  что
прежнее гуманитарное образование давало людям нечто ценное,  нечто  такое,
чего в другом месте не получишь.
   - Вполне с вами согласен. Немножко философии,  может  быть,  и  опасная
вещь, но никакой философии - это, пожалуй, еще хуже.
   Так,  неспешно  и  осторожно  нащупав  почву,  они  выяснили,  что  оба
убеждены:  ничто  не  сравнится  с  хорошим   классическим   образованием;
единственное  образование,  заслуживающее  этого  имени,  должно  включать
историю, логику, этику, чтобы  привить  широту  взглядов,  умение  мыслить
теоретически. И однажды Гау, который вдобавок к  унаследованным  миллионам
нажил несколько миллионов во время войны и  сумел  их  сохранить,  поведал
Джону о своем намерении с частью этих денег расстаться: - Как вам кажется,
Бонсер, что  лучше  -  основать  новый  колледж  университетского  типа  в
каком-нибудь городе, где нет таких рассадников настоящего,  я  бы  сказал,
образования,  или  же  пожертвовать   деньги   какому-нибудь   из   старых
университетов.
   Джон категорически высказывается за колледж. Он сам поражен силой своей
убежденности - он и не знал за собой никаких убеждений.
   - Вот, например, в моем родном городе Эрсли...
   - Знаю, я там бывал. Денег и мозгов хоть отбавляй, а  тянет  сбежать  в
Центральную Африку. Самое подходящее место.
   - Меня, конечно, уже зондировали больницы...
   - К черту больницы. Эта  песенка  нам  знакома.  Практика  добрых  дел,
оправдание богатства, сейчас только это и слышишь. Заботься о теле, а  дух
приложится. В общем, демагогия.
   Гау еще колеблется. Человек  он  осторожный,  к  тому  же  классическое
образование приучило его выслушивать обе стороны. Но, поразмыслив полгода,
он решает-таки основать  колледж  в  Эрсли  и  приглашает  Джона  войти  в
организационный комитет и взять на себя заботу об историческом отделении.
   Таким образом, пока Табита воображает, что молодой человек  трудится  в
конторе Хэкстро по ликвидации концерна, он половину каждой недели проводит
в Эрсли, где ссорится с архитекторами из-за размера аудиторий и  обсуждает
с Килером, будущим ректором  и  опытным  интриганом,  меры  борьбы  против
комитета  местных  богатеев,  замышляющих  превратить  новый   колледж   в
технический институт.
   А с другой стороны, Джон и Килер никак не поладят насчет нового здания.
Внутри  комитета  уже  образовались  две-три  фракции,  и  они  на   чисто
демократический манер враждуют  между  собой  более  рьяно,  чем  с  общим
внешним врагом. Джон, Килер и  молоденькая  секретарша  Килера  мисс  Ланг
согласны в том, что часовня не нужна, а вот в вопросе  об  обеденном  зале
расходятся. Килер утверждает: колледж, не имеющий помещения, где могли  бы
собираться  все,  -  это  вообще  не  колледж;  он  никогда   не   обретет
собственного лица.
   - Всякий колледж, - возражает Джон, - предназначен в первую очередь для
учения, а студентам сейчас нужнее всего современная библиотека с открытым,
доступом к полкам и тихие комнаты для занятий. - Такую точку зрения горячо
поддерживает и мисс Ланг.
   Эта рослая, красивая девушка принадлежит к группе молодежи,  сыновей  и
дочерей местной интеллигенции, которые зорко следят за всеми  новшествами.
Они так боятся прослыть провинциальными и так боятся отстать от жизни, что
подчас опережают ее. Они способны ошеломить Лондон модами, которые  так  и
не войдут в моду; а Кэйт Ланг, говорят,  как-то  заявила:  -  До  чего  же
провинциальны эти лондонцы! Можно подумать, что  они  даже  не  слышали  о
Фрейде.
   Сама она изучала в университете естественные науки, но  гораздо  больше
интересуется политическим социализмом и новейшей психологией, рассматривая
их как элементы единого движения вперед, к более цивилизованному миру.
   Джон, подобно Килеру, уже привык на нее полагаться и от души благодарен
ей за помощь. "Как она предана делу,  -  думает  он.  -  Немного  найдется
женщин, ставящих принципы выше личных симпатий.  Да,  она  умеет  отличить
главное от второстепенного".
   И когда он хвалит  ее  за  здравость  суждений,  она  отвечает:  -  Ну,
конечно, я с вами согласна. Всякому должно быть понятно, что вы правы.
   Они вдвоем  обсуждают  кампанию  в  защиту  библиотеки.  Называют  себя
федералистами, и мисс Ланг сочиняет  манифест  для  распространения  среди
передовых кругов города. Она придает вопросу политическую окраску и  пишет
в газету, обличая филантропию миллионеров. Даже  Джону  она  не  разрешает
оправдывать Гау. - Да, знаю, намерения у него самые благие, но  почему  он
такой бесхарактерный? Почему поддается  любому  влиянию?  -  В  голосе  ее
отчаяние и ярость. - Я знаю, чем это кончится: он предложит  компромисс  -
такие люди всегда выезжают на компромиссах,  -  и  будет  у  нас  скверная
библиотека и дрянной обеденный зал.
   И Гау действительно предлагает компромисс. Проектируется небольшой зал,
который в дальнейшем  можно  будет  расширить,  и  скромная  библиотека  с
доступом к некоторым полкам, а при ней - несколько конурок для занятий.
   Кэйт негодует. А Джон  так  счастлив,  что  план  наконец  утвержден  и
началась закладка фундамента, что соглашается занять в новом колледже пост
преподавателя. Он пишет Табите: "Я мог бы получить  место  в  моем  старом
колледже, но право же, мне кажется, что в Эрсли я  нужнее.  Килер  говорит
что в смысле образования  мы  здесь  как  американские  пионеры  и  должны
охранять  город  от  диких  индейцев,  то  есть  от  тех  кто  хлопочет  о
техническом колледже".
   Табита переживает минуты серьезной тревоги. Джон  уже  видится  ей  как
одинокий холостяк, не только закоснелый  и  озлобленный,  но  еще  нарочно
удалившийся от жизни в какую-то провинциальную пещеру. Но  она  напоминает
себе: "С  тем  ужасом  покончено;  как  я  могла  забыть  об  этом  благе,
огорчиться  из-за  того,  что  Джону  взбрело  в  голову  похоронить  свои
способности в какой-то глуши". И в ответном письме всячески  одобряет  его
планы.
   Каково же было ее удивление, когда спустя несколько дней Джон  приехал,
как всегда, в Сэнком на воскресенье не один, а с молодой женщиной.  -  Это
моя коллега, мама. Мисс Ланг, секретарь нашего колледжа.
   Табита обращает на гостью живой,  пытливый  взгляд,  и  этот  взгляд  и
проникновенное рукопожатие выражают столь  явно  повышенный  интерес,  что
Джон улыбается Кэйт, а та в ответ смотрит на него с  веселым  сочувствием.
Они едины в своем мнении, что матери, викторианские матери, -  презабавные
существа.





   Но Табита и мисс  Ланг  тоже  успели  понять  друг  друга.  Тот  первый
пытливый взгляд сказал девушке: "Приехала, значит,  в  такую  даль,  чтобы
узнать, что думает о тебе  мать  Джона",  а  короткое  рукопожатие  гостьи
ответило: "Да, я подумала, что нам стоит познакомиться".
   И Табита с вполне понятным волнением спешит заказать для  своих  гостей
завтрак. "Благодарение  богу,  -  думает  она,  -  значит,  Джон  все-таки
способен  влюбиться.  И  девушка  какая  интересная.  Правда,   с   высшим
образованием и немножко самонадеянная. Очень, видно, умная. И жестковатая.
Ох, что же это я, ведь я должна ее полюбить. Я должна радоваться,  что  он
хоть посмотрел на какую-то женщину".
   И, едва оставшись с Джоном наедине, поздравляет его. - Что ж ты мне  не
сказал. Она прелесть. И к тому же на редкость хорошенькая.
   - Дорогая мама, я не обязан тебе докладывать о всех моих знакомых. Мисс
Ланг - просто мой друг.
   - Ну разумеется.  -  Табита  в  душе  смеется  и  благодарит  бога,  но
старательно сохраняет серьезный вид.
   - А ты уж, наверно,  сочинила  какую-нибудь  романтическую  историю,  -
недоверчиво говорит Джон.
   - Ну что ты, Джон, как можно.
   - Дорогая мама, я уже говорил тебе: брак - это не для меня.
   - Разумеется, вы просто друзья. Пойду узнаю насчет комнаты.
   И  бежит  к  дежурному,  проявляя  беспокойную  энергию,   свойственную
женщинам в минуты семейных кризисов. Найдется ли свободный номер для  мисс
Ланг? Хороший номер, с видом на море? И чуть ли не бегом вверх по лестнице
-  удостовериться,  что  на  кровати  достаточно  одеял,   а   на   комоде
приготовлено чистое белье. Пусть Кит не посетует, что в комнате нет цветов
- она добудет.
   - Право же,  леди  Голлан,  мне  даже  совестно.  Я  совсем  не  хотела
доставлять вам столько хлопот.
   - Да какие хлопоты, милая! Вам спасибо, что приехали.
   - Но мне очень хотелось приехать, я столько слышала о вас от Джона.
   - Так хорошо, что у Джона есть в Эрсли друзья.  И  выглядит  он  сейчас
неплохо.
   Этот  диалог  можно  истолковать  так:  "Я  вижу,  вы  встретили   меня
по-хорошему, и теперь вы мне очень нравитесь. К Джону я, конечно, отношусь
очень тепло". - "Я только о том и мечтала, чтобы Джон встретил девушку,  к
которой мог бы отнестись очень тепло. Именно это  было  ему  нужно,  чтобы
стать человеком".
   И теперь, когда взаимное понимание достигнуто,  когда  Табита  получила
авансом одобрение в качестве  свекрови,  а  Кит  -  в  качестве  возможной
невестки, их дружба растет как на  дрожжах.  Выбрав  кратчайшую  дорогу  к
сближению,  они  сразу  начинают  поверять  друг   другу   свои   чувства,
рассказывать о себе. Выясняется, что обе они любят тихую жизнь и ненавидят
новые моды. Обе либералки, и, что еще приятнее, обе всегда стояли горой за
предоставление  женщинам  права  голоса,   но   решительно   не   одобряли
насильственных мер в этом направлении.
   - Это так неженственно, - говорит Табита. - Просто даже вульгарно.
   - Истерия, - соглашается Кит. - Извращение самой идеи.  -  И  сожалеет,
что получила образование далекое от жизни, отвлеченное. Ничего не  смыслит
в экономике. Табита заявляет, что  все  новые  школы  плохи,  девушек  там
только приучают к легкомыслию.
   Джон теперь  до  конца  их  визита  предоставлен  самому  себе,  но  не
жалуется, видя, как хорошо обе женщины спелись. "Мама  смешная,  -  думает
он, - но хороших манер у нее  не  отнимешь,  и  до  сих  пор  умеет,  если
захочет, быть очаровательной. А Кит, честное слово, молодец, что  вот  так
пожертвовала выходными днями. Ведь ей, наверно, до смерти скучно. Что  она
умная и честная, я знал, но понятия не имел, сколько в  ней  душевности  и
такта". Он один вышагивает  по  набережной,  пока  Табита  показывает  Кит
старый альбом с фотографиями - снимки Джона во всех возрастах - и  думает:
"У этой девушки поистине редкие  достоинства.  Как  коллега  она  не  хуже
мужчины, даже лучше, потому  что  такая  преданная.  И  так  безоговорочно
соглашается с моими мнениями".
   Недели две спустя,  когда  в  канцелярии  колледжа  выдалась  свободная
минута и друзья  обсуждают  всякие  этические  проблемы,  Джон  с  улыбкой
вспоминает умозаключение матери, что, раз они  с  Кит  в  дружбе  и  всюду
бывают вместе, значит, дело идет к свадьбе.
   Кит смеется, но, возвращаясь,  как  это  ей  свойственно,  к  серьезной
стороне вопроса, замечает: - И все же в этом я не согласна с коммунистами,
а вы? По-моему, брак между друзьями имеет определенный  социальный  смысл.
Например, если двое вместе работают, это экономит  время  -  всегда  можно
обсудить какую-нибудь новую проблему тут же, на месте.
   - Что ж, это идея. - Ее здравомыслие и забавляет  Джона,  и  чарует.  И
опять он думает: "Таких девушек - одна на тысячу, ну, во всяком случае, на
сотню".
   Три недели спустя они - жених и невеста, и с этого дня Табита  души  не
чает в Кит. Она принимает ее в Сэнкоме как  королеву.  Не  разрешает  себе
находить в ней никаких недостатков, если не считать, что напрасно она  так
далеко заплывает, когда купается, да еще заставляет Джона лазать с нею  по
скалам. Впрочем, ее уверяют, что и то и другое полезно для его ноги.
   Незадолго до свадьбы, когда она уже гостит у Джона,  происходит  только
один немного встревоживший ее  разговор.  И  Джон  и  Кит  уговаривают  ее
переехать в Эрсли, особенно старается Кит: в старой  части  города,  около
собора, есть, оказывается, тихие улочки, где  много  прекрасных  особняков
XVIII века перестраивают  под  небольшие  квартиры.  Одну  такую  квартиру
близко от колледжа они сняли сами, почему бы Табите не снять другую, в том
же доме?
   - Нет, нет, это не годится. - И Табита, хитро улыбаясь, качает головой.
   Молодая женщина спрашивает чуть раздраженно: - Вы боитесь, что мы будем
ссориться?
   - Что ты, Кит, зачем же. Кем-кем,  а  надоедливой  свекровью  я  твердо
решила не быть. Но именно поэтому не надо мне жить слишком близко.
   - А вам не кажется, что такие понятия немножко устарели?
   И в самом деле, Кит держится так дружелюбно и добродушно, так обо  всем
советуется с Табитой, что ее сопротивления хватает ненадолго. Она  снимает
квартиру - четвертый этаж, две комнаты с кухней - в чудесном  уголке  близ
собора. "В конце концов, - рассуждает она, - положение-то  исключительное,
мне придется стать для Кит почти что матерью".
   Кит круглая сирота, свадьбу будут справлять в доме ее незамужней тетки,
а о приданом никто еще и не подумал. Кит даже удивилась, почему Табита  не
допускает и мысли, что можно венчаться в  старом  платье.  Однако  покорно
позволяет таскать себя по магазинам и ласково улыбается,  когда  Табита  в
какой-то примерочной разрывается между тремя  вечерними  платьями  -  одно
простовато, другое слишком прозрачное, третье очень уж розовое.
   -  Наказание  с  этими  магазинами,  -  говорит  Табита,   кружа,   как
беспокойное насекомое, вокруг девушки, а та стоит,  как  статуя  в  нижней
юбке, скрестив на груди мускулистые руки, и терпеливо ждет, чтобы ее одели
и раздели, закололи и раскололи. - Знаешь, Кит,  милая,  пожалуй,  возьмем
все-таки шифоновое. Ну да, оно дорогое и не так нарядно, как то синее,  но
зато выпустить его будет легче других.
   - Выпустить? Ах да, это на предмет материнства.
   - Ты же сама говоришь, что не хочешь тратить много денег.
   - Но детей никаких не будет.
   Табита в тревоге. - Кит, милая, что-нибудь неладно?
   - Нет, просто  мы  решили  не  заводить  детей.  Джон  вполне  со  мною
согласен.
   - Решили?! Но это же... -  Она  так  потрясена,  что  чуть  не  сказала
"грешно". Она уставилась на Кит, словно у этой крепкой, спокойной  молодой
женщины вдруг выросли рожки.
   - С вашей стороны это было  бы  ошибкой,  -  говорит  Кит,  как  всегда
серьезно, возражая на невысказанный укор Табиты. - Мы  с  Джеком  все  это
подробно обговорили. Вы слышали лекцию, которую доктор  Фулджем  читала  в
прошлом году в Женской студенческой ассоциации? Ах нет, вы ведь тогда были
в Сэнкоме.  Ну  так  вот,  Дороти  Фулджем  признанный  авторитет,  а  она
принципиальная противница семьи как таковой.
   - Но что же будет, если ни у кого не будет детей?
   - Доктор Фулджем считает, что Англия и так перенаселена, а образованных
женщин у нас слишком  мало.  Она  считает,  что  женщина,  получив  высшее
образование, не должна расходовать себя на семью и домашнюю работу.
   И вдруг, меняя тон, взывает к Табите, как женщина к женщине: - Ведь  вы
же сами хотели, чтобы мы получили право голоса. А новый закон налагает  на
нас особую ответственность, доктор Фулджем так  блестяще  это  разъяснила.
Нужно держать в узде всю эту муть.
   - Какую муть?
   - Импульсы, инстинкты, секс. Все то, из-за чего считалось,  что  мы  не
можем быть ответственными членами общества.
   Табита до того ошеломлена, что не находит слов,  и  пальцы  ее  дрожат,
складывая шифоновое платье. А позже, по дороге домой, ее охватывает  ужас.
Вспоминается все, что она слышала про новые диковинные взгляды на  секс  и
семью. В России, говорят, браки упразднили, а аборты разрешены законом. По
всей Европе молодые сожительствуют без брака, а  те,  что  женаты,  словно
ищут для этого оправданий. Юбки  носят  все  короче,  женщины  хотят  быть
похожи на мальчиков - стриженые, плоскогрудые. И  все  толкуют  про  секс,
потому что какой-то профессор из Вены объявил, что  в  основе  всех  идей,
какие есть в  мире,  всех  религий,  всех  искусств  лежит  секс  или  его
извращения.
   "Но ведь Кит умница, - утешает себя Табита, - не может быть, чтобы  она
серьезно верила в эту чушь. Как может женщина не хотеть детей?  Как  может
она выйти замуж и отказаться рожать?"
   Однако страх не покидает ее. Словно под ее веру ведется подкоп.  Словно
она радостно строила дом на камне, и вдруг нате вам - землетрясение.
   Не выдержав, она идет к Джону. Со времени  его  помолвки  с  ним  стало
труднее, но она приступает без обиняков: - Джон,  что  это  за  разговоры,
чтобы не иметь детей?
   - Да, мы решили, что лучше не надо. Квартира тесная,  и  оба  мы  будем
страшно заняты. Причем не только в колледже. Кит обещала еще провести  для
городского совета исследование о семейных бюджетах.
   - Но, Джон... - Она опять едва не вскричала,  что  замышлять  бездетный
брак грешно, чудовищно, но, встретив недовольный взгляд Джона,  произносит
только: - Это так странно...
   - Почему, мама? Мне кажется, что как-то планировать свою  жизнь  -  это
вполне разумно.
   И Табита умолкает. Но почему-то ей стало легче. Может быть, потому, что
она привыкла считать Джона ребенком в житейских вопросах, у нее и от этого
разговора осталось впечатление, что все  это  -  ребячество.  Она  думает:
"Ребята любят строить планы, но все это чушь".
   Вера ее возвращается. Более того, во  время  медового  месяца,  который
молодые по выбору Кэйт проводят  в  Альпах,  она  вздрагивает  от  каждого
звонка и волнуется за своих неродившихся внучат не меньше, чем за  сына  и
невестку. Она не говорит себе: "Если они погибнут в горах, у меня не будет
внуков и жизнь потеряет всякий смысл", но чувствует это.
   Призывая божие благословение на "возлюбленного сына моего и дочь",  она
молится о целой семье.
   И молитва ее услышана. После возвращения молодых Табита  радуется,  что
она так близко от них: они сразу с головой уходят в работу,  и  ее  помощь
требуется каждый день - купить, заштопать, даже сготовить и постирать. Она
примечает, что по утрам Кит выходит в столовую бледная и  отказывается  от
кофе. Сама она объясняет это переутомлением, но Табита, оставшись на кухне
одна  перед  горой  грязной  посуды,  смеется  торжествующим  смехом.  Она
радуется не только за себя, она думает: "Ну конечно же, это  было  нелепо.
Зря я боялась. Бедняжки, какие же они глупые. И какое счастье,  что  людям
не дано самим решать эти вещи".
   Она вздохнула свободно, снова уверовала в конечную незыблемость мира  и
потому легко прощает невестке ее ребячество. А Кит,  очевидно,  переживает
свою беременность как позор, как предательство. Она все больше  стесняется
своей округлившейся фигуры, почти не выходит из дому, прячется  от  людей,
как прокаженная.
   Табита боится одного -  как  бы  она  не  переборщила  и  эта  чушь  не
отразилась на ее отношении к ребенку. Но нет, едва он родился. Кит  словно
подменили, теперь она трактует весь этот эпизод с  научной  точки  зрения,
говорит о нем даже грубо. И детскую она  устраивает  строго  по  науке,  и
обязанности свои выполняет добросовестно до педантичности.
   Но кроме того, она полна  решимости  доказать,  что  материнство  можно
совместить и с более важными обязанностями. Очень скоро она возвращается в
свою канцелярию, к своим совещаниям. Джон тоже занят по горло и  почти  не
успевает полюбоваться дочкой, которая не дает ему спать по ночам.
   Так и получается, что весь уход за ребенком ложится на  Табиту  -  ведь
других дел у нее нет,  а  для  более  образованной  женщины,  как  логично
рассуждает Кит, это лишняя трата времени.
   И Табите приходится напоминать себе, что ее внучка,  нареченная  Нэнси,
на редкость некрасивая девочка, - вовсе не чудо природы. "Золотко  мое,  -
говорит она себе, - ну конечно, она самый обыкновенный ребенок. И нечего с
ней носиться. Презираю неразумных бабушек".
   Но ведет она себя неразумно. Взирает на младенца как на чудо,  смеется,
щекочет  безответные  пяточки,  любуется  ножками,  пальчиками  на  руках,
похожими на крошечные  белые  морковки,  глупо  сюсюкает  и  воркует.  Вся
квартира для нее преобразилась - стала домашним очагом, святилищем.
   И  с  каким  ликованием,  с  каким  глубоким  проникновением  в   смысл
вспоминает она псалом "Благословен господь бог Израилев, ибо посетил народ
свой и избавил его от всех скорбей".
   "Да, - думает Табита, - бог есть любовь". И мир ее снова стал  прочным,
возродился в любви. Джон обрел счастье в  любимой  работе  и  в  жене.  Он
миновал опасные рифы брака и достиг тихой пристани. Главное - он спустился
с облаков, от греховных безумств  и  увлечений,  в  реальный  мир,  в  мир
Табиты. У него есть семья.





   Еще до первых летних каникул Нэнси, когда ей  только  исполнилось  семь
месяцев, Кит, слишком занятая своими  важными  исследованиями  о  семейных
бюджетах, нанимает няньку. Нянька - крупная, молодая, с плохим цветом лица
- окончила какие-то специальные курсы. Она шумная, но толковая.  Курит  за
шитьем, но вся стерильно чистая. За Табитой она следит зорко, но разрешает
ей выполнять черную работу - возить коляску по песку,  расстелить  коврик,
чтобы малышка по нему ползала и каталась, вынуть ее из коляски и  посадить
на коврик. Однажды, когда Табита, пользуясь этим правом,  целует  девочку,
прежде чем опустить на коврик, нянька вынимает изо рта папиросу и  говорит
без улыбки: - Нельзя их целовать. Не положено.
   Табита даже не ответила на эту дерзость, она пожаловалась Кит.  Но  Кит
ей ответила; - Я и сама хотела об этом поговорить.  Хотела  попросить  вас
поменьше нежничать с Нэн. Поцелуи для детей вредны.
   - В семь месяцев?
   - Да, как будто странно, но первые месяцы  в  жизни  ребенка  считаются
самыми важными. В этом возрасте формируется его психика - в общих  чертах,
конечно.
   Табита весело смеется. - Неужели ты веришь в этот вздор?
   Молодая женщина все так же приветлива, вот только глаза в губы... - Да,
звучит забавно,  правда?  Однако  же  это  установлено  совершенно  точно.
Доказано наукой на сотнях случаев.
   Больше Табита не говорит ничего. Она  вспоминает  свое  намерение  быть
хорошей, разумной свекровью. "Еще одна глупая выдумка,  -  решает  она.  -
Забудется, как и все остальное". Когда Кит в отсутствии,  она  по-прежнему
носится  с  Нэн.  А  поскольку  Кит   все   глубже   зарывается   в   свои
социологические исследования, а нянька вышла  замуж,  возможностей  у  нее
вполне достаточно. Она больше всех бывает с Нэн,  видит  ее  первые  шаги,
ловит ее первые слова и рассказывает всем и каждому, какая это  умненькая,
какая замечательная девочка.
   Даже когда она не катает ее в колясочке, не кормит и не купает, лицо ее
выражает озабоченность, означающую высшее счастье, - внучка  оставлена  на
ее попечение. Весь этот год Табита, вероятно, одна из счастливейших женщин
в Англии.
   Она как громом поражена,  когда  однажды  утром  Джон,  уже  убегая  на
работу, задерживается в дверях и кричит  с  порога:  -  Да,  мама,  совсем
забыл. Нэнси, оказывается, нельзя целовать и тетешкать. Кит, кажется,  уже
говорила с тобой на эту тему. Она очень расстроена.
   - Но, Джон, если ребенок чувствует, что его любят, как  это  может  ему
повредить?
   Джон махнул рукой, словно говоря: "Ради бога,  не  будем  спорить,  мне
некогда". У него сейчас и правда целый  ряд  неотложных  забот:  счета  по
дому; новая лекция, к которой нужно готовиться долго и вдумчиво;  студент,
которого родители хотят забрать из  колледжа;  а  главное  -  разговоры  в
совете попечителей о назначении преподавателя древней  истории.  Требуется
быстро найти краткий и сокрушительный ответ  на  вопрос,  который  задавал
когда-то Голлан, который, видимо, не дает покоя всем самоучкам,  а  сейчас
прозвучал из уст одного из попечителей, видного  местного  заправилы:  "На
кой черт нашим мальчикам лекции про  каких-то  греков  и  римлян,  которые
стреляли друг в друга из луков тысячи лет назад?" Не  хватало  ему  только
домашних дрязг. Он раздраженно отвечает матери: -  А  все-таки  считается,
что целовать детей вредно, от этого  у  них  складывается  так  называемый
комплекс. - И быстро уходит, прочтя угрозу на изумленном  и  гневном  лице
Табиты.
   "Бедный мальчик, - думает она. - Это не он  придумал,  это  Кит.  Джону
такие глупые, грешные мысли никогда не  пришли  бы  в  голову".  И  решает
впредь нежничать с Нэн только у себя в квартире или в  кустах,  в  глубине
парка, куда увозит ее в коляске, чтобы немного потешить и себя и внучку.
   Но Табита не знает, как внимательно за нею следят - не только Кит, но и
многие ее приятельницы и их няньки. Она понятия  не  имеет,  что  является
предметом   неустанного   наблюдения   и   как   леди   Голлан,   и    как
представительница предыдущего  поколения,  прославленная  хозяйка  модного
салона в безнравственные времена Эдуарда VII.
   Не проходит  недели,  как  жена  одного  молодого  преподавателя,  тоже
исповедующая теорию младенческих комплексов, докладывает Кит,  что  своими
глазами видела, как Табита целовала Нэнси.
   Кит негодует: - Так я и знала. Никакого сладу с этими бабушками. Ни ума
не  хватает,  чтобы  понять  какой-то  принцип,  ни  выдержки,  чтобы  ему
следовать. - И идет в кабинет к Джону.
   - Твоя мама опять сюсюкала с Нэн. В парке. Миссис Дженкинс видела.  Она
безнадежна, Джек. Просто не знаю, приглашать ли ее ехать с нами в  отпуск.
Ведь я ни на минуту не смогу оставить ее одну с ребенком.
   Джон  с  трудом  выкроил  полчаса,   чтобы   закончить   рецензию   для
"Метафизического ежемесячника", с которой уже запоздал на два  месяца.  Он
обращает на жену туманный и гневный взор. - Не брать маму с собой? Что ты,
думать нечего.
   - Милый Джек, ты готов сгубить жизнь своего ребенка из  сентиментальных
соображений?
   Джон как на грех обозлен  очередной  неудачей  в  колледже:  попечители
приняли  решение  использовать  крупное  пожертвование  не  на  расширение
библиотеки, а на новую физическую лабораторию. Он швыряет ручку на стол. -
Черт побери. Кит, нельзя же  принимать  эту  психологическую  болтовню  за
скрижали закона. Ведь по большей части это чистые  домыслы  -  гадание  на
кофейной гуще, а не то просто шарлатанство.
   Кит бледнеет. Она не меньше Джона страшится  этих  споров.  -  Я  знаю,
Джек, ты предубежден против мнения ученых, но прошу тебя,  не  впутывай  в
это бедную крошку Нэн!
   - О черт! Как ты не понимаешь...
   - Боже мой, неужели опять все сначала? Неужели из-за Нэн  всегда  будет
такая путаница? Ведь, в сущности, все так просто. Ты хотя бы согласен, что
даже пойти на риск, что у нее сложится комплекс, было бы страшной ошибкой?
   Джон, скомкав рецензию, швыряет ее в корзину. - Проклятье,  сумасшедший
дом какой-то. Попробуй тут поработай.
   И опять разгорается яростная,  безнадежная  ссора,  а  потом  -  неделя
сплошного страдания, когда Кит ходит бледная, с упрямо сжатыми  губами,  а
Джон то кипит от бешенства, то впадает в тоску. Что бы он ни  сказал.  Кит
даже не слушает. Словом "путаница" она клеймит все, что не вмещается в  ее
сознание, где царит полный порядок, потому что  содержится  там  считанное
количество простейших понятий,  расставленных  рядами,  как  патентованные
средства на полке, каждое со своей этикеткой. И  Джон  -  потому,  что  он
устал после очень напряженного  триместра  и  ждет  не  дождется  отпуска,
потому, что он любит Кит и сочувствует ее горю, - уже знает,  что  обречен
на поражение.
   Почти два года Табита была самым нужным человеком в в квартире сына,  и
на море; она так привыкла к своему положению,  что  теперь,  когда  ее  не
пригласили, просто не заметила этого. Как всегда, она помогает со сборами,
а потом, за чаем, говорит Джону: - Часть твоих книг я могу  взять  в  свой
чемодан.
   Джон молчит, Кит заливается краской. Табите становится не по себе.  Она
переводит взгляд с невестки на сына. И тоже краснеет. Она  думает:  "Нужно
проявить такт. Нужно  что-то  сказать".  И  вдруг  срывается:  -  Боитесь,
значит, доверить мне бедную крошку?
   - Что ты, мама... - Тон у Джона необычно  смущенный.  -  Ты  непременно
приезжай нас проведать. Дело в том, что с комнатами в этом году...
   - Нет, нет, Джон, я вам не нужна. Сказал бы лучше честно. - И встает.
   - Что вы, мама! - восклицает Кит. - Не уходите!
   - Да нет уж, что там. Я на вас не сержусь. - Несчастная  опускается  на
стул, снова встает. Всем так тяжело, что даже Джон  чувствует  облегчение,
когда мать, собравшись с силами, решается наконец уйти.





   Табита не сразу осознает, что счастье ее кончилось. Но вот дети уехали,
она осталась в Эрсли одна, и это  одиночество  стало  ей  приговором.  Она
теперь знает, что ее выгнали. И ходит по улицам полная гневного изумления.
Все существо ее возмущается: "Почему это случилось именно со мной?  Почему
мне,  такой  тактичной  и  терпимой,  досталась  такая   невестка,   такая
невозможная женщина, глупая и жестокая?"
   А дома горько плачет: "Нехорошо это, несправедливо".
   Квартирка, которую она успела полюбить, где собраны кое-какие  реликвии
из Хэкстро, даже еще с Вест-стрит, где есть  два  чудесных  ковра,  уютное
кресло и несколько небольших, но первоклассных картин, кажется ей унылой и
безликой, как больница, потому что потеряла всякий смысл. Теперь это всего
лишь место, где изнывать от одиночества. Центр,  болевая  точка  огромного
одиночества, заполнившего весь мир, всю вселенную.
   Открывая дверь на улицу, она и там  встречает  одиночество,  еще  более
унылое, безобразное. Она читает его в каждом  лице,  даже  в  лицах  своих
знакомых. Не в силах оставаться в Эрсли, она  спасается  в  Лондон,  но  с
удивлением видит и там те же безобразные улицы. Она с отвращением  смотрит
на новые моды, не в состоянии купить себе даже нужные вещи - на что они ей
нужны?
   Так жаждет она найти хоть  какую-нибудь  родную  душу,  что  заходит  в
редакцию к Мэнклоу.
   Они долго глядят друг на друга. Каждый  поражен  происшедшей  в  другом
переменой.  Мэнклоу  видит  перед  собой   худенькую   седую   женщину   с
жемчужно-бледным  лицом  и  огромными   глазами,   слишком   заметными   и
блестящими. Точеный носик заострился  и  тоже  слишком  заметен.  Короткий
подбородок стал еще короче и потерял  округлость.  Все  лицо  напряженное,
нервное, одновременно испуганное и сердитое.
   Табита видит перед собой иссохшее  скрюченное  тело,  лицо  в  каких-то
странных пятнах. К столу прислонены костыли. У нее вырывается вопрос: - Вы
болели?
   - Артрит. - Он поднимает скрюченную  руку  и  улыбается.  -  Я  человек
конченый, Тибби. - Но выражение у него по-прежнему  самодовольное,  только
теперь, в неприкрытом виде, оно кажется наивным.  Он  по-прежнему  доволен
своим успехом,  который,  несомненно,  представляется  ему  чудом  в  этом
коварном мире. Он безмерно рад, что видит  Табиту:  она  способна  оценить
успех и восхититься.
   Когда она пробует выразить ему сочувствие, он наклоняет голову набок  и
отмахивается - не это ему от нее нужно. И парирует: - Печально  получилось
с вашим Джимом. Но умер он, знаете ли, вовремя. Он бы  нас,  нынешних,  не
понял.
   Табита не  желает  обсуждать  с  Мэнклоу  своего  покойного  мужа.  Она
справляется о Гриллере.
   - Старик Гриллер? Все  старается  быть  молодым.  Но  молодые  над  ним
издеваются. Они и надо мной смеются. - И Манклоу сам смеется над собой.
   - Почему это молодые теперь такие недобрые? Недобрые и глупые?
   - Не такие уж они, по-моему, глупые. Время сейчас никудышнее, Тибби,  и
они это видят. Хоть  в  этом  смысле  образование  идет  им  на  пользу  -
порождает недовольство.
   - И выходит, что все меняется к худшему.
   - Да, пожалуй, что так. Когда  мы  были  молоды,  было,  пожалуй,  чуть
получше. Но ненамного. - Он наискось откидывается в кресле, лицо  выражает
непритворную радость, точно он кого-то перехитрил. - Все-таки, Тибби,  нам
повезло, наши отцы умерли вовремя: не успели поднять наш вымпел  на  своей
старой посудине.
   Табита задумчиво смотрит на Мэнклоу, до того упоенного  своей  победой,
что он мирится с болезнью, как генерал - с ранениями, полученными на  поле
славы, и, как всегда, не  может  решить,  нравится  ей  этот  человек  или
глубоко противен. Она думает: "Он очень умный", но вкладывает в это  слово
уничижительный смысл - то  ли  хитрый,  то  ли  трусливый,  как  животное.
Наконец она говорит: - Тут дело не в людях, а во всех этих новых идеях.  И
кто их только выдумывает - непонятно.
   - А вы сильно изменились со времени "Бэнксайда", Тибби. Что ж, все мы с
годами делаемся консервативными, разве не так? Стареем, умнеем. Я по  себе
сужу. Стал самым заправским консерватором.
   - Так зачем же вы пишете статьи для социалистов?
   - Нет сил плыть против течения, Тибби.  Да  и  смысла  нет.  Существует
только один способ перевести часы  назад,  не  сломав  механизма,  -  надо
перевести их на одиннадцать часов вперед. Вот я и поддерживаю лейбористов.
   - Но что могут сделать лейбористы?
   - Угробить себя, как всякая другая партия,  как  ваши  консерваторы.  В
этом и состоит прелесть демократии: она порождает  такие  нежизнеспособные
правительства, что они просто не успевают до конца все  испортить  -  сами
разваливаются.
   - Я не консерватор. Я своей партии верна. Всегда буду либералкой.
   -  Верной,  последовательной  консервативной  либералкой,  -  улыбается
Мэнклоу.
   И Табита, поднимаясь по лестнице дорогого старомодного отеля без  лифта
и с неудобными ванными, где она до сих пор останавливается, потому что там
всегда останавливался Голлан и  потому  что  сам  отель  явно  клонится  к
упадку, с горечью думает: "Нет, все-таки  он  мне  не  нравится.  Будь  он
честный, он бы ненавидел все эти новые идеи и старался бы с ними бороться.
Не допустил бы, чтобы всякие глупые девчонки  вроде  Кит  гневили  бога  и
коверкали жизнь собственным детям".
   Она собралась  было  навестить  Ринчей,  но,  уже  дойдя  до  их  дома,
поворачивает  обратно.  И  наконец,  чтобы  только   не   возвращаться   к
беспросветной  тоске  Эрсли,  звонит  в  Кедры   брату.   Гарри   отвечает
удивленным, усталым тоном: - Тибби? Давненько не виделись... Да,  конечно,
приезжай, погостишь у нас.





   Все эти годы они обменивались с Гарри открытками к рождеству, иногда  и
к пасхе да раза два встречались в Лондоне, но в  Кедрах  она  не  была  со
времени его второй  женитьбы.  Очень  уж  не  хотелось  ей  видеть  Клару,
одержавшую такую победу. Теперь Клара ей  как  будто  обрадовалась,  сразу
просит  ее  совета.  Что  ей  делать  с  Гарри?  Он  болен,  а   отдохнуть
отказывается. И поссорился с детьми - с дочкой Эллис, та вышла  замуж  бог
знает за кого, и с сыном Тимоти, тот два года назад получил диплом  врача,
а помочь отцу в работе не желает. А работы  после  закона  о  национальном
страховании стало еще больше.
   Табиту и правда поразила худоба Гарри,  его  нервная  суетливость,  его
гнев на сына; и Клара, видимо, тоже очень устала. Она едет  в  Ист-Энд,  в
амбулаторию, где работает Тимоти, чтобы хорошенько  отчитать  его.  Тимоти
вытянулся  и  располнел.  Роговые  очки  придают  его  широкому   бледному
простоватому лицу сходство с совой. Посещение тетки ему  льстит,  ведь  он
воображает, что она прожила интереснейшую жизнь, и он  почтительно  целует
ее, однако о совместной работе с отцом и слышать не хочет. -  Пришлось  бы
жить дома, а Клару я не терплю. Да и я ей не нужен.
   - Что ты, Тимоти, она спит и видит,  чтобы  ты  вернулся,  она  страшно
беспокоится за твоего папу.
   Тимоти улыбается, и лицо у него сразу делается взрослое и скептическое,
типичное лицо молодого врача. - Может, это ей кажется, но на самом-то деле
ей никто не нужен. Слишком она ревнива. Знает, что глупа, вот  и  ревнует.
Выжила  бедняжку  Эллис  и  меня  выжила.  И  от  двух  помощников  сумела
избавиться.
   - А теперь ей страшно, да и не удивительно. Не может он больше  столько
работать.
   - Конечно, не может. Ему нужен компаньон. После нового закона все стали
брать компаньонов. У нас тут целая фирма. Работаем  втроем,  чтобы  каждый
мог раз в год пойти в отпуск. Правда, застрахованных лечится много. Они-то
и выматывают. Отцу одному с ними нипочем не справиться.
   - Противный этот Ллойд Джордж, всем от него неприятности.
   - Не скажите, закон-то не плох. Папа сам за  него  ратовал.  Только  не
хочет понять, что все положение изменилось. Не хочет приспособиться.
   - А зачем ему приспосабливаться в шестьдесят четыре года! Он всю  жизнь
работал как вол. - Табита сердится. - Зачем ему  менять  свои  привычки  в
угоду этим политиканам?
   Тимоти  смотрит  на  разгневанную  тетку,   и   лицо   его   становится
непроницаемым - такое выражение молодые врачи усваивают уже  после  месяца
самостоятельной работы, чтобы отвечать на неразумные требования и дурацкие
жалобы больных. - Да, - тянет он, - вопрос это сложный.
   - Ничего не сложный. Просто тебе дела нет до отца.
   Она очень сердита на  Тимоти;  но  дома,  когда  она  предлагает  Гарри
подыскать компаньона, ее предложение встречают в штыки. Гарри не  согласен
рисковать здоровьем своих пациентов, все врачи - либо  молодые  шарлатаны,
либо старые калоши. И Клара держится того же мнения.
   Но как-то вечером Клара уходит навестить престарелую  тетку,  и  Гарри,
вдруг заметив присутствие сестры, заводит речь о  добром  старом  времени,
когда жизнь не была таким кошмаром, когда работа и всякие неурядицы еще не
вытеснили родственных чувств. Он сжимает руку Табиты. -  Почему  мы  стали
как чужие? Я в этом не виноват. Просто десять лет не было времени подумать
спокойно. - Взволнованный этим разговором, выбитый из привычной колеи,  он
с удивлением оглядывается на свою жизнь. - Что с нами творится, Тибби?  Не
хватает меня на все, хоть плачь. А дальше как будет?
   - Тебе нужно взять помощника, Гарри. Молодого, чтобы  постепенно  узнал
твоих пациентов и поучился у тебя, как лечить.
   - Помощника?  -  Гарри  удивлен.  -  Но  это  я  уже  пробовал.  Ты  не
представляешь, как это сложно. Были у нас  помощники,  целых  два,  а  что
проку? Только ели за шестерых да  прожигали  дырки  в  диванах.  Клара  их
видеть не могла, и я ее не осуждаю.
   - Но, Гарри, другие  врачи  находят  же  хороших  помощников.  А  иначе
никогда не отдохнешь.
   - Это-то верно. Я уж думал, надо бы попробовать еще раз, да  как-то  не
собрался.
   - Давай я тебе составлю объявление. - И Табита идет к столу.
   - Как, прямо сейчас?
   - А почему бы и нет?
   - Правильно, почему бы и нет. - Он смеется. -  А  ты  верна  себе,  все
такая же торопыга.
   Они вместе  составляют  объявление,  и  Гарри  уносит  его  в  кабинет,
пообещав, что вложит в конверт, а завтра утром опустит.  Но  утром  он  не
встает к завтраку, и Клара просит за  него  прощения  в  таких  словах:  -
Бедный Гарри всю ночь не спал. Не пойму, что его так расстроило. Разве что
вчера вечером что-нибудь случилось.
   А позже, когда Гарри все еще не появился, она приходит к Табите - голос
взволнованный, в глазах испуг и хитрость. -  Такая  жалость,  Гарри  опять
толкует о помощнике. Мы же два раза их брали, так он чуть с ума не  сошел.
Ничего не давал им за себя делать.
   - Я думала, тебе хочется, чтобы он поменьше работал.
   Клара беспокойно шастает по комнате, стирает пыль и бросает  на  Табиту
взгляды под разными углами. -  Гарри  последние  дни  такой  возбужденный,
думать боюсь, чем это может кончиться.
   - Ты хочешь сказать, что это я его расстроила?
   - Нет, нет, что ты. Но конечно, с ним надо все время остерегаться,  как
бы не сболтнуть лишнего. Он такой нервный.
   На следующий день Табита уезжает, и Клара все подстроила так, что они с
Гарри даже не простились. Он уехал с визитами, а когда Табита поймала  его
по телефону у одного из пациентов, выразил удивление, что она уже уезжает,
но не просил погостить еще. Садясь в кэб, она думает: "Не нужна я ему,  ну
и ладно" - и спешит поднять окошечко кэба,  чтобы  не  видеть,  как  Клара
машет рукой и ласково улыбается. "Никому  я  больше  не  нужна,  а  пробую
куда-то приткнуться, так только мешаю". Сердце у нее разрывается,  но  она
не плачет. Она лелеет свое горе, чтобы не погасал в ней гнев на этот  мир,
в котором нет ни справедливости, ни пощады.
   Она возвращается в Эрсли не потому, что соскучилась по этому городу,  а
потому, что ненавидит его. И когда  Кит  и  Джон  водворяются  дома  после
отпуска, бывает у них, только если пригласят. Она даже  не  справляется  о
Нэнси. Настолько не скрывает своей обиды,  что  даже  Джона  это  начинает
злить, и он соглашается с Кит, когда она вздыхает: - Нет у нас времени  на
эти глупости. Ну ничего, обойдется.
   Оба заняты, у обоих заботы. Кит приступила  к  новому  обследованию  и,
кроме  того,  выполняет  кой-какую  работу  для  прогрессивной  группы   в
городском совете. А Джон потерпел поражение  от  своих  врагов,  поражение
столь   неожиданное   и   жестокое,   что   впервые   в   жизни   совершил
несправедливость - оскорбил долготерпеливого Гау.
   Гау  разъяснил  ему  ситуацию:  -  Выходит,  мистер  Бонсер,   что   на
преподавателя истории у нас нет средств. Положение критическое, до  зарезу
нужны  специалисты  по  точным  наукам.  Война   двинула   науку   вперед,
исследовательская работа ведется по всем направлениям, а лаборатории, сами
знаете, стоят недешево. Так что придется вам вдобавок к философии взять на
себя и курс истории, хотя бы временно.
   И Джон в ответ нагрубил: - Значит, Эрсли  превратили-таки  в  зубрильню
для красильщиков и мыловаров. Дурак же я был, что поверил в ваши небылицы.
   Гау не захотел ссориться с рассерженным молодым человеком и, когда  тот
пригрозил, что уйдет, сумел мягко отговорить его. И Килер со своей стороны
добавил, что без Джона у него почти не останется  союзников  в  борьбе  за
настоящее образование. Да и сам Джон чувствовал, что не может  бросить  на
произвол судьбы своих студентов. Почти все они чем-то пожертвовали,  чтобы
у него учиться. Они так увлечены классическими  предметами,  так  верят  в
гуманитарные науки (в Оксфорде или Кембридже такая наивная вера вызвала бы
улыбки), что ради них поссорились с  родителями,  отказались  от  выгодной
работы, подверглись насмешкам своих девушек.
   И в результате он увяз еще глубже, он  буквально  задавлен  работой,  а
выполнять ее как следует все равно невозможно. Древнюю историю  он  должен
не только читать студентам, но  и  сам  повторять.  И  с  научной  работой
хронически запаздывает.
   Опять приближаются летние каникулы, и он в отчаянии: - Не могу я терять
целый месяц на взморье! Нет у меня на это времени!
   - Нет, Джек, ты уж постарайся поехать с нами. Нэн растет так быстро,  я
не поспеваю одна отвечать на ее вопросы.
   Джон выторговал себе две недели в Лондоне,  для  работы  в  библиотеке.
Этому предшествовала неделя сплошных баталий, и они  даже  не  задумались,
как быть с Табитой. Слишком они издерганы, чтобы уделять внимание капризам
чудачки бабушки. Ее отчужденность они  приняли  как  должное  и  воздвигли
вокруг нее систему, позволяющую  соблюдать  внешние  приличия  и  избегать
трений. Раз в неделю она приходит к чаю -  в  этот  день  всегда  подается
пирог с глазурью. После чая приносят Нэнси и минут на десять сажают к  ней
на колени посмотреть книжку с картинками, выбранную самой Кит. Разрешаются
буквари и рассказы про животных, библейские же  рассказы  под  запретом  -
считается, что они могут создать у ребенка ложные  представления.  А  раза
два в  триместр  Табиту  вместе  с  несколькими  другими  пожилыми  дамами
приглашают на обед и на партию в бридж. Ни Джон, ни Кит в карты не играют.
У них нет времени на такие пустые развлечения.





   Снова оставшись в  Эрсли  одна,  Табита  понимает,  что  ее  молчаливый
протест, благородная поза женщины, смирившейся с жестокой судьбой,  -  все
это не возымело  никакого  действия,  осталось  просто  незамеченным.  Она
чувствует  себя  жертвой  предательства,  чудовищной  несправедливости,  и
отчаяние ее не утихает. По-прежнему она ходит в церковь,  истово  молится.
Вера ее не сломлена. Вокруг себя  она  видит  доказательства  божественной
любви, зло представляется ей  карой  тем,  кто  эту  любовь  отрицает.  Но
счастья в вере она не находит, вера  оборачивается  гневом  в  ее  простой
душе, слишком гордой для того, чтобы искать в религии избавления  от  всех
бед. Даже слова общей исповеди - "мы преступили святые законы  твои..."  -
напоминают ей, что преступила не она,  а  Кит  и  Джон.  Это  в  них  "нет
здоровья", они мало того  что  не  каются,  но  даже  не  признают  своего
безрассудства. Как добрая христианка, Табита прощает; но разве  может  она
смотреть сквозь пальцы на преступление, совершающееся изо дня в  день,  на
эту последовательно и неустанно наносимую ей обиду? И самый  акт  прощения
лишний раз напоминает ей, что в ее положении никакое прощение не  поможет,
и усиливает душевную горечь, пропитавшую ее жизнь, как отрава.
   Она прощает, но всей своей  жизнью  протестует  против  зла.  Перестала
следить за собой, потому что ненавидит моды; избегает знакомых, потому что
их  попытки  развлечь  ее  оскорбительны  для  ее  скорби,  как  шутки  на
похоронах. И,  глядя  в  зеркало  на  свои  провалившиеся  глаза  и  щеки,
испытывает  какое-то  удовлетворение:  так  человек,  плача  по  умершему,
сознает, что горе его законно.
   Время от времени кто-нибудь в Эрсли спрашивает, что  случилось  с  леди
Голлан, и слышит в ответ, что она стала нелюдимой, всех сторонится.
   - Но почему?
   - Скорее всего, возрастное. Обижена на все  и  на  всех,  включая  свою
невестку.
   - Ну и характер у нее, должно быть, если она умудрилась  поссориться  с
этой прелестной миссис  Бонсер.  Ведь  лучшей  жены  и  матери  просто  не
сыскать. И так добросовестна в работе.
   Всем кажется, что большинству этих выходцев из сказочных довоенных  лет
уже нет места в жизни. Их даже не жалко, просто  они  свое  отжили.  Да  и
вообще у всех сейчас  столько  новых  важных  дел,  где  там  еще  уделять
внимание неуживчивым и недалеким вдовам.





   Как-то днем весной  1924  года,  когда  Табита  надевает  шляпу,  чтобы
отправиться к Джону на еженедельное чаепитие, он звонит ей по телефону:  -
Сегодня лучше не приходи, а то рискуешь столкнуться с папой, он собирается
нас посетить.
   - Почему я не должна встречаться с твоим отцом?
   - Если ты не против, пожалуйста. Будем рады.
   - Ты сам пригласил его в Эрсли?
   - Боже сохрани. Он, по-моему, ищет работу. Я просто хотел избавить тебя
от лишних волнений.
   - Значит, мне не приходить до будущей недели?
   - Да приходи когда хочешь, мама. Только завтра нас не будет дома,  а  в
среду...
   - Да, до будущей недели. Я не хочу нарушать ваши планы. - И она снимает
шляпу, смутно чувствуя, что ко всем обидам, которые нанесли ей Кит и Джон,
прибавилась еще одна.
   О Бонсере она и  не  вспомнила,  пока  не  поставила  чайник.  А  тогда
равнодушно подумала: "Негодяй, наверняка стал бы клянчить  денег.  Хорошо,
что Джон меня предупредил".
   А через несколько минут раздается стук в дверь, и едва  она  открыла  и
выглянула на темную площадку, как  чувствует,  что  ее  целуют.  -  Пупси,
привет.
   От изумления Табита онемела. Но Бонсер,  отстранив  ее,  уже  прошел  в
переднюю и стоит, глядя на нее с широкой улыбкой и отдуваясь после  крутой
лестницы. Табита видит его - погрузнел, погрубел,  лицо  кирпично-красное,
под глазами мешки, - и первая ее мысль: "Вот теперь он и  выглядит  таким,
какой есть - вульгарный хам".
   - Ты что. Пупс? Я тебя испугал? А хороша-то, хороша как картинка.
   Табита не отвечает. Она думает: "Этого еще не хватало".  Она  предпочла
бы спокойно попить чаю наедине со своими обидами.
   Улыбка Бонсера погасла. - Так, так, мне не  рады.  Понятно,  не  бойся,
сейчас уйду. Вот только отдышусь немножко. Сердце, понимаешь,  пошаливает,
это меня военная служба подкузьмила.
   - Чаю хочешь?
   - Чаю? Гм... Ну что ж, за неимением лучшего... - Он входит в гостиную и
плюхается в кресло Табиты. - Приятное у тебя тут-гнездышко. Ну, да  ты  из
любой передряги выходишь целехонька, не  то  что  некоторые.  Джим  небось
припрятал малую толику в таком месте, что никакие кредиторы не найдут.  Да
уж, Пупс, здорово вы меня облапошили, ты и твой Джонни.
   - Каким же это образом?
   - А таким, что отговорили меня продавать. Ни словом не  намекнули,  что
вашим  акциям  грош  цена.  Небось  вдвоем  заработали  на   этом   дельце
полмиллиона.
   - Мы почти все потеряли.
   - Рассказывай. Ну да ладно, тебя я не виню. Кого я виню, так это твоего
сыночка, а он меня, можно сказать, за порог выставил.  Забыл,  видно,  что
всем мне обязан.  Кто,  как  не  я,  настоял  на  том,  чтобы  он  получил
оксфордское образование? Да, я сделал из него джентльмена, а он только что
не обозвал меня мошенником. И к тому же болван - своей пользы не понимает.
Я бы мог нажить для него состояние, очень просто.
   Табита приносит чай, наливает ему. Он подносит чашку к губам и  говорит
со вздохом: - И как это у тебя нет бренди, оно в каждой  домашней  аптечке
должно быть. А мои дела, Пупс, хуже некуда, сижу на  мели.  -  И  начинает
плакаться. Послушать его, так все его обманули - не только Табита  и  Джим
Голлан, но и его деловые партнеры, и особенно мисс Молли Минтер -  обещала
выйти замуж и драгоценностей приняла в подарок на десять тысяч, а потом до
свидания - вильнула хвостом и вышла  за  какого-то  актеришку,  который  и
держаться-то не умеет как джентльмен.
   - Ведь у тебя, кажется, и раньше была жена?
   Но жена Бонсера, как выясняется, все-таки женой  не  была.  -  Это  был
шотландский брак, а шотландский брак,  оказывается,  действителен,  только
если и он и она шотландцы или если совершен в Шотландии [шотландский  брак
- форма фактического брака: заключается  без  церковного  венчания  и  без
гражданской церемонии, только по соглашению  сторон].  Впрочем,  оно  и  к
лучшему: эта женщина годами меня морочила,  без  конца  тянула  деньги  на
хозяйство. Если б не это, я бы, может, и женился на ней честь по чести.  А
потом бросила меня в Канаде. Решила, что больше взять с  меня  нечего.  Но
тут она просчиталась. Я еще до войны был без  пяти  минут  миллионером.  И
опять мог бы стать, если б имел для начала хоть какой-то  капитал.  Больше
мне ничего не надо.
   Табита молчит. Поглядывает на заштопанные брюки, на залатанные  ботинки
и думает: "Он и правда беден". Но это не вызывает у  нее  никаких  чувств.
Чувства ее давно переплавились  в  гнев  на  весь  мир,  включая  и  этого
человека, этого незваного гостя.
   - Я не шучу, Пупси. Я и щенку твоему, и тебе говорю: здесь у вас  денег
куры не клюют, сами в  руки  просятся.  Вот  на  Лондонском  шоссе  пивная
продается за восемьсот фунтов. Восемьсот фунтов, прямо у  перекрестка.  Но
тебя это не интересует.
   - У меня нет лишних денег.
   - У тебя только в этой комнате вещей на двести  фунтов,  а  больше  нам
ничего и не нужно, Пупси. Дай мне сотню, и я тебя сделаю богатой женщиной.
По правде-то сказать, это даже твоя обязанность. Ты меня, черт подери, два
раза по миру пустила, исковеркала всю мою жизнь. Ну, да я не жалуюсь, знаю
свое слабое место, женщины из меня всегда веревки вили. Я о твоем же благе
радею.
   Наконец он уходит  -  спешит  на  поезд.  Но  уже  на  лестнице  делает
последнюю попытку: - Знаю, с тобой говорить без толку. Ты предубеждена. Но
если надумаешь, захочешь получить прибыль, хорошую  прибыль,  черкни  пару
слов. Вот адрес: полковнику Бонсеру, отель Палас,  Билбери-стрит.  Вложить
можно даже не сотню, хватит пятидесяти. Я  тебе  и  на  пятерке  заработаю
вдвое. А кстати, ты мне фунт не разменяешь?
   - К сожалению, не могу.
   - Жаль. Ну, тогда дай  взаймы  полкроны.  Расписку  вышлю,  как  только
доберусь до дому.
   Табита дает ему полкроны, и он горячо благодарит ее. - Только Джонни  -
ни слова. Он, нахал этакий, сказал мне, чтобы я  к  тебе  не  ходил  -  не
расстраивал, видите ли. Неохота связываться с этим слюнтяем,  еще  сгоряча
набьешь ему морду.
   - Хорошо, я ему не скажу.
   - До свидания, Пупс. И помни; пятьдесят фунтов,  десять  -  сколько  не
пожалеешь. Сто процентов гарантирую, а может, и тысячу.
   - Буду помнить.
   Табита закрывает за ним дверь и возвращается в свою гостиную, к  своему
гневу. Гнев стал чуть острее, чуть больше жжет. Такого она не ожидала.  "В
самом деле, дальше некуда".
   Возмущение не дает ей покоя. При мысли о наглости этого человека она не
может усидеть на месте, ходит из гостиной в кухню и  обратно  и  хмурится:
"Явиться ко мне с такими баснями! И сплошное  жульничество  -  "полковник,
шотландский  брак"  -  нет,  это  слишком!  И  вдруг  ее  одолевает  смех.
"Шотландский брак и полковник!" Она падает в кресло, задыхаясь от  хохота.
На глазах выступают слезы. "Уму непостижимо. Хорошо, что я была с ним  так
холодна. А то это могло бы превратиться в настоящее бедствие".
   Через два дня  она  получает  письмо  и  читает:  "Посылаю  перевод  на
полкроны". Никакого перевода  в  конверте  нет,  но  в  письме  содержится
описание какого-то дома, который можно купить за двести фунтов. "Прямо  на
Брайтонской  дороге.  Из  него  получилось  бы  первоклассное   кафе".   В
постскриптуме - просьба  дать  взаймы  пять  фунтов,  срочно,  для  уплаты
неотложного долга. "Отдам не позже чем через неделю. Слово чести".
   Табита думает: "Так я  и  знала,  что  он  начнет  попрошайничать",  но
посылает фунт. А Бонсер в ответном письме  просит  ее  о  свидании,  чтобы
объяснить ей, какие удивительные возможности таятся в покупке кафе.





   "Нет, нет, - думает Табита, - не такая  уж  я  дурочка".  Но  принимать
Бонсера всерьез невозможно, и она  все  еще  во  власти  веселья,  которое
словно переполняет не только душу ее, но и тело. В ней проснулась энергия,
бездействие сразу наскучило. Она покупает новую шляпу. На  письмо  Бонсера
она не отвечает, но едет в Лондон, а  потом,  чувствуя  себя  виноватой  и
смешной, спешит на рандеву. Но и чувство вины ее веселит. Она смеется  над
собой, над своим безрассудством. Оправдывается. "Да он и не явится. Не мог
он рассчитывать, что я приду".
   Но Бонсер, оказывается, на это рассчитывал. С уверенным  видом  старого
ловеласа он уже поджидает ее. Он разрядился,  как  заправский  сердцеед  -
цветок в петлице, шляпа набекрень. В результате выглядит как  обносившийся
пшют. "Полковник", - вспоминает Табита, смеясь и глядя на его напомаженные
волосы, на ярко-синий галстук, засунутый за  желтый  жилет,  тесный  синий
пиджак, разлезающийся по швам, спортивного покроя  брюки,  подштопанные  у
карманов, сношенные рыжие ботинки, полуприкрытые старыми гетрами.  "Вид  у
него просто неприличный".
   Но Бонсер вполне собой доволен. Табиту он приветствует  небрежно,  чуть
что не свысока: - Привет, Пупс! Выглядишь  прелестно.  До  сих  пор  любой
женщине дашь сто очков вперед. Эх черт, как будто это только  вчера  было,
как ты глянула на меня - и все, заарканила. А ведь стоило того, разве нет?
Хорошо мы с тобой пожили?  Что  будешь  пить?  Пошли,  такой  случай  надо
отметить. - И, подхватив  ее  под  руку,  тащит  в  какой-то  бар.  Табита
заявляет, что пить не будет и  покупать  кафе  не  собирается.  И  уезжает
ранним поездом в Эрсли. Но ей стало еще веселее, и через неделю она  снова
встречается с Бонсером. Встречи повторяются из недели в неделю,  и  каждый
раз у него какой-нибудь новый план. Будь у него тысяча фунтов,  он  открыл
бы сразу несколько ночных клубов и загребал  бы  пять  тысяч  в  год.  Эту
тысячу могла бы вложить в дело Табита.  -  Пойми,  это  же  собственность,
риска ни малейшего.
   - Но, Дик, я не то что тысячу, я и пятьдесят не могу снять со счета без
ведома моего поверенного.
   - Так они под опекой?
   - Кажется, нет. Это военный заем.
   Бонсер качает головой - этакое  невежество  в  финансовых  делах!  -  и
спрашивает, какой она получает доход. А узнав,  восклицает:  -  Значит,  у
тебя не меньше семи тысяч - вернее, даже восемь  -  маринуются  в  военном
займе! Да это же преступление...
   И когда Табита отказывается  перепоручить  управление  своими  деньгами
ему, он разыгрывает оскорбленные чувства. - Не доверяешь  ты  мне,  Тибби,
вот в чем горе. Из-за этого у нас и тогда все разладилось, когда ты ушла и
оставила меня на мели. Тебе на меня плевать, так оно и всегда было.
   - Вовсе нет, Дик.
   - Да, да, я-то знаю. Предложи я  тебе  сейчас  пожениться,  ты  бы  что
сказала? Ага, вот видишь, уже смеешься надо мной.
   - Ну что ты. Дик. - Но она не может сдержать улыбки.
   Бонсер вскакивает с места. - Сам виноват, - произносит он с горечью.  -
Старый дурак. Но больше ты меня не поймаешь. - Он уходит и  в  самом  деле
больше не просит свиданий.





   "И очень хорошо, - говорит  себе  Табита.  -  Я  слишком  часто  с  ним
виделась. Поощряла его домогательства".
   Но теперь ее жизнь в Эрсли стала такой никчемной и пресной, что она  не
знает, куда себя девать. Даже мрачные размышления не помогают. Благородная
поза отчаяния, молчаливого протеста - ничего этого не осталось, так что  и
одиночество потеряло всякий смысл, стало мучительной пустотой. Три  недели
она почти не спит, то и дело плачет и наконец, совсем  измучившись,  пишет
Бонсеру и предлагает, с  рядом  оговорок,  попить  вместе  чаю.  "Я  смогу
вырваться лишь ненадолго и  надеюсь,  что  ты  больше  не  будешь  болтать
глупости".
   Бонсер тут же предлагает съездить на воскресенье в Брайтон, где "что-то
продается". Они встречаются, и Табита поднимает его затею на смех.  Бонсер
бушует. - Так какого черта ты приезжала? - и  Табита,  прежде  чем  уехать
домой, связала себя обещанием провести с ним конец недели,  правда,  не  в
Брайтоне, а в Сэнкоме. "Там меня знает хозяйка одной гостиницы, скажу, что
поехала к ней".
   - Ну, если ты боишься сплетен...
   Табита боится Бонсера. Но конечно, Джону  и  Кит  стало  известно,  что
Бонсер побывал в Сэнкоме. Две бывшие знакомые  Табиты,  из  тех,  кому  до
всего есть дело, сочли своим долгом написать Джону. Он забегает  к  матери
по дороге с лекции на заседание.  -  Мама,  неужели  это  правда,  что  ты
виделась с этим мерзавцем?
   - А я думала, он тебе нравится. Когда-то он тебе даже очень нравился.
   - Дорогая мама, речь не о том, что я думал десять лет назад, а  о  том,
что  может  случиться  с  тобой  сейчас.   -   Молодой   человек   взбешен
безрассудством матери - только этой заботы ему не хватало.
   - Тебе не кажется, Джон, что в моем возрасте я  способна  сама  о  себе
позаботиться?
   - Казалось до последнего времени, но сейчас это для меня еще вопрос.
   Табита в сердцах отвечает, что вопрос этот, во  всяком  случае,  решать
ей. И не идет к Джону на следующее чаепитие.
   - Сама знает, что ведет себя глупо, - говорит Кит. - Вот и  напросилась
на ссору, чтобы был повод нас избегать.
   - Да брось, мама никогда не была такая. Выдумываешь всякие тонкости.
   А Табита и правда готова порвать с Джоном  и  Кит,  если  они  вздумают
отваживать от нее Бонсера. Особенно ей страшно, как бы они не узнали,  что
Бонсер несколько раз делал ей предложение. "Замуж я за него,  конечно,  не
пойду, - рассуждает она, - но не допущу,  чтобы  его,  беднягу,  подвергли
оскорблениям".
   Однако эти предложения и сами по себе ее беспокоят,  потому  что  после
каждого отказа Бонсер негодует все сильнее и пропадает все дольше. Наконец
он не появляется целый месяц и этим вынуждает  Табиту  поехать  к  нему  в
Ист-Энд и объяснить, что она не хотела его обидеть.
   Он снова делает предложение,  и  она  соглашается.  И  едет  домой  как
пьяная, испытывая одновременно отчаяние самоубийцы и ироническую жалость к
самой себе. "Зачем я  это  сделала?"  А  в  назначенный  день  выходит  из
обшарпанного  бюро  регистрации  браков   на   Билбери-стрит,   растерянно
улыбаясь. "Как это произошло? Или я действительно лишилась рассудка?"
   Но ее переполняет огромная тайная радость. Радует именно  безрассудство
этого шага, и в Пайнмуте, где решено провести медовый месяц, она входит  в
гостиницу, волнуясь, как юная новобрачная.  Ибо  радость  ее  -  нежданный
подарок судьбы, как помилование после смертного приговора.
   - Смешно, - говорит она, оставшись с ним вдвоем в просторном номере.
   - Что смешно?
   - Молодожены.
   - Ничего смешного не вижу. Если ты воображаешь, что я старик, так очень
ошибаешься.  -  Он  смотрится  в  зеркало,  проводит  ладонью  по   плеши,
просвечивающей сквозь густые волосы, и,  вполне  довольный,  привлекает  к
себе Табиту и похлопывает ее по руке. - Мы с тобой  еще  всех  молодых  за
пояс заткнем. А почему, Пупс? Потому что у нас есть стиль, есть традиции.
   Это должно означать, что он умеет тратить деньги.  Во  взятом  напрокат
автомобиле он возит Табиту  завтракать  в  самые  живописные  окрестности,
покупает ей шоколад и чулки, водит на танцы и  приговаривает:  -  Расходы?
Подумаешь. Я три раза наживал состояние, наживу для  тебя  и  в  четвертый
раз.
   - Но, Дик, надо быть осмотрительным. Ведь у нас очень мало денег.
   Почему-то эти слова повергают Бонсера в уныние. - Опять ты все портишь,
- говорит он с мрачным отвращением. - Небось опять потащишь  меня  обедать
по дешевке в нашей паршивой дыре.
   Табита, поняв намек, предлагает пообедать в Гранд-отеле, где  Бонсер  с
ходу заказывает шампанского. А позже, в их номере, он сажает ее на  колени
и подкидывает: - "По  гладенькой  дорожке..."  А  ты.  Пупс,  до  сих  пор
прелесть. Маленькая да удаленькая. Чистый бесенок.
   Видя, что он снова  в  духе,  она  ликует:  -  Ты  на  меня  больше  не
сердишься?
   - Я на тебя всегда сержусь, скупердяйка несчастная, - отвечает он, и  у
нее снова падает сердце - ведь она отлично знает, что ее новое, негаданное
счастье целиком зависит от его настроений. Когда он сердится, она  увядает
от одного его взгляда, когда развеселится - сердце танцует от его улыбки.
   После первой недели  медового  месяца  она  как-то  просыпается  раньше
обычного от оглушительного свиного храпа и, глядя на широкое красное  лицо
на подушке, блестящее,  как  яблоко  в  витрине,  думает:  "А  все-таки  я
счастлива. В пятьдесят четыре года счастлива до ужаса. Конечно, Дик болван
и пшют и абсолютно ненадежен - одному богу известно, что  теперь  со  мной
будет. Но это, безусловно, счастье. Да, очевидно, я люблю  его.  Я  всегда
любила его безумно - как последняя дура".
   И, осознав свою любовь, она так нежно целует его,  едва  он  проснулся,
что он удивленно открывает один желтый, заплывший глаз и  кряхтит:  -  Что
еще новенького выдумала?
   - Ничего. Просто я тебя люблю.
   Он открывает второй глаз: - Ох, и  хитрюга  ты,  Пупси.  Всегда  своего
добьешься.
   - Ну как, проспался?
   - А это, знаешь ли, грубо. Грубость в женщине я не одобряю.





   С утра он обычно раздражителен  и  угрюм,  оживляется  только  часов  в
одиннадцать,  после  первого  стакана   спиртного.   А   тогда,   начинает
разглагольствовать, бахвалиться.
   - Вон, гляди. Пупс. - И указывает подбородком  на  большое  заброшенное
здание посреди заросшего бурьяном участка.
   - Похоже на развалины какой-то гостиницы.
   - Это золотая жила. Пупс. А гляди, сколько в саду стекла - пол-акра, не
меньше. Всю жизнь мечтал иметь сад с оранжереями.
   - Дик, ты еще скажешь, что тебе нужен отель?
   - Как раз отель нам и нужен. Я уже не первый день приглядываюсь к этому
участку.
   - Но мы по этой дороге еще не ездили.
   Это было опрометчивое замечание. Бонсер устремляет  на  нее  негодующий
взгляд. - Ты хочешь сказать, что я лгу?
   - О нет, Дик, но право  же...  Смотри,  штукатурка  вся  обсыпалась,  и
крапива...
   - "Штукатурка, крапива!" Нет, вы ее  послушайте!  Ты  что,  никогда  не
видела косы, не слышала, что есть штукатуры?
   - Но, Дик...
   - Надо навести справки.
   Он тут же едет к агентам и возвращается  торжествуя.  Табита  встречает
его снисходительной улыбкой.
   - Ты чему радуешься? - вопрошает он и, не дав ей ответить,  восклицает:
- Восемь тысяч и две тысячи по закладной. Ручаюсь, уступят за шесть, в два
срока. Им только бы продать, я так и знал.
   - Но, Дик...
   - А хочешь знать почему? - Он выпрямляется во весь рост, улыбаясь хитро
и многозначительно, и вдруг подается вперед. -  Потому  что  не  на  море.
Потому что место - на скверном шумном шоссе" в двух милях от мола.
   - Вот и я думала...
   - Конечно, думала. А я тебе говорю - то-то и хорошо, что  на  шоссе.  А
почему?
   - Почему? - послушно откликается Табита.
   - Потому что по шоссе ходят машины. Машины, Пупс, они ходят по шоссе  и
останавливаются где вздумается. И с каждым днем их все больше.
   - Но, Дик, как мы можем  содержать  отель,  мы  же  ничего  в  этом  не
понимаем.
   - Содержать отель каждый может. Нанять управляющего - и все. Слушай-ка,
Пупс, ты когда можешь добыть три тысячи?
   - Но, Дик, не можем же мы...
   - Ах, не можем? Очень хорошо. Ставим точку.
   Он дуется два дня, после чего Табита уступает. Она  убеждает  себя:  "К
чему деньги, если мы оба мучимся?"
   Последняя надежда - может быть, агенты по  продаже  отеля  "Бельвю"  не
примут условий Бонсера. Но они рады сбыть его с рук на любых  условиях,  и
Табита вынуждена, дать распоряжение своему поверенному - продать  на  пять
тысяч облигаций военного займа. Она просит его также хранить эту  операцию
в тайне, потому что смертельно боится сыновнего гнева. А  Джон  имеет  все
основания разгневаться, ведь если она все потеряет, то может оказаться  на
его иждивении.
   А потом ее захлестывает столько дед и тревог,  что  оглядываться  назад
уже некогда. Выясняется, что, по мнению Бонсера, содержать отель -  значит
приглашать  к  обеду  членов  местного  самоуправления,  и,  когда  Табита
ужасается, как летят деньги, он возражает:  -  Ничего  ты  не  смыслишь  в
деньгах, старушка. Нужные знакомства - это великая вещь.
   - Но разве обязательно поить их шампанским?
   - В конечном счете это окупится.
   - Ну, а зачем пить, когда нет гостей?
   - А это тоже экономия, способствует бодрости духа. Хороши бы  мы  были,
если б я в такое время свалился. Кто тогда стал бы думать?
   Он приглашает управляющего, некоего Джузеппе  Тэри,  бывшего  владельца
ночного клуба, и поручает ему подобрать первоклассный персонал и  закупить
лучших вин. Нанимает старшего  садовника  и  велит  ему  сделать  из  сада
конфетку, чтобы  люди  останавливались  полюбоваться.  Заказывает  мебель,
ковры и картины - по  большей  части  классические  обнаженные  фигуры.  -
Академическая живопись, не придерешься. А кому  не  приятно  поглядеть  на
голеньких, если это дозволено?
   Развесить картины, расставить  мебель  -  эти  обязанности  ложатся  на
Табиту. Никогда еще ее не заставляли столько работать. Когда к ней однажды
приехал Джон, она могла уделить ему лишь  половину  внимания,  вторая  все
время отвлекалась на Джузеппе  и  рабочих,  ведь,  стоит  ей  отвернуться,
непременно что-нибудь напутают. И  Джон  с  порога  кричит:  -  Ой,  мама,
подождала бы хоть месяц, пока у меня экзамены кончатся!
   - Ты за меня не беспокойся, Джон.
   - Как же не беспокоиться. Я слышал, ты продала военный заем. А  на  что
ты собираешься жить дальше?
   - Но те  деньги  уже  опять  помещены,  в  этот  отель.  Очень  надежно
помещены.
   - И ты в это веришь?
   В глубине души Табита  в  это  не  верит,  а  лгать  умеет  плохо;  она
отвечает: - Перспективы как будто хорошие, - и густо краснеет.
   И тогда мать и сын  обмениваются  долгим  взглядом,  которым  в  чем-то
признаются друг другу.  Джон  говорит:  -  Все-таки  это  было  безумно  -
вернуться к  такому  человеку!  -  Но  говорит  неуверенно,  тоскливо.  Он
чувствует, что жизнь куда сложнее, чем ему  представлялось,  что  в  самых
обычных судьбах есть место для глубоких, трагичных переживаний. Он  смутно
догадывается, что в Эрсли Табита была очень несчастна, что одиночество для
немолодой женщины может обернуться острейшей мукой. И  вина  и  сочувствие
внезапно поворачиваются к нему тысячью новых граней. А Табита  говорит:  -
Ты не считай себя ответственным за меня, милый. Если я потеряю мои деньги,
так не буду просить у тебя поддержки. Это было бы просто грешно.
   - Но как же иначе, мама? Я бы не мог допустить, чтобы ты нуждалась.
   - Нехорошо так говорить, Джон, несправедливо.  Ты  оказываешь  на  меня
давление.
   - Справедливость тут ни при чем. Господи, мама, как  ты  не  понимаешь?
Справедливость - категория рассудочная, в семейной жизни ей нет  места.  -
Последняя фраза, шире по смыслу, чем того требует данный  случай,  -  явно
итог каких-то невеселых раздумий.
   - Как дела у  Кит?  -  спрашивает  Табита,  и  опять  они  обмениваются
вопрошающим взглядом.
   Но тут к ним подходит Джузеппе спросить, что делать с новыми маркизами,
на какой высоте их крепить.
   - Я же дала вам все размеры, Тэри... а впрочем, не надо, я  лучше  сама
им скажу. - Она куда-то бежит, а когда возвращается, разгоряченная долгими
и сложными объяснениями, Джон уже смотрит на часы. - Надо  бежать.  Влетит
мне, если пропущу этот поезд.
   Табита провожает его на станцию. В последнюю минуту,  когда  поезд  уже
вот-вот тронется, она вспоминает, что хотела объяснить,  почему  не  может
перейти на иждивение  к  Джону.  Хотела  возразить  на  его  слова,  будто
справедливость здесь ни при чем. Но, вскочив на подножку, чтобы  заглянуть
в окно вагона, она  видит,  что  Джон-уже  разложил  на  коленях  бювар  и
готовится проверять кучу экзаменационных работ. И ее поражает то, чего она
раньше не замечала, - на макушке у Джона появилась плешь.
   "Бедный Джонни, - думает она по дороге домой, - он уже стареет. И какая
ужасная у него жизнь, вечно в спешке, в заботах". Она чуть не  плачет,  до
того ей за него больно. Но впереди уже виден отель, и она сразу  замечает,
что рабочие навешивают маркизы не там, где надо, - на той  стене,  что  не
видна с дороги. "О господи, все приходится  делать  самой,  даже  подумать
спокойно некогда".
   А в Эрсли Джон отчитывается перед Кит, и оба решают,  что  если  Табите
суждено разориться, так пусть лучше это произойдет не в Эрсли, где  и  так
достаточно сложностей и волнений.





   Что разорение надвигается на нее все  быстрее,  как  нарастают  сложные
проценты, - это  Табита  ощущает  беспрерывно.  Расходы  множатся,  Бонсер
швыряется деньгами все бесшабашнее. В один прекрасный  день  он  пригоняет
домой огромную подержанную открытую машину  "изотта  фраскини"  ярко-алого
цвета. И когда Табита ахает, узнав цену, отвечает: - Хорошая машина всегда
обходится дешевле - требует меньше ремонта. А машина нам необходима. Пупс,
для рекогносцировок. У меня задумана целая сеть отелей "Бельвю", по  всему
побережью. Сплошная экономия на накладных расходах.
   На  рекогносцировки  он  выезжает  каждый  день.   И   хотя   жалуется,
возвращаясь, на свою  трудную  жизнь,  пребывает  в  отличном  настроении,
всегда немного пьян и очень ласков.
   - Дивная крошка Пупс, ну, как провела нынче день?
   - Опять были гости к завтраку. А еще звонили из банка  насчет  перебора
со счета. Право же. Дик, не знаю, как мы продержимся.
   - Не горюй. Пупс. Главное - пустить пыль в глаза,  а  расходы  -  тьфу.
Скоро дело у нас пойдет на лад, и все благодаря моей Пупси.
   Он сажает ее на колени. "Обхаживает", - думает Табита. Но она  смеется,
она полнится счастьем, острым до боли, потому что ее терзает  страх  перед
будущим. И ей уже кажется, что в юности она была слишком глупа и неопытна,
чтобы  прочувствовать  свое  счастье;  что  только  теперь,  когда  пришло
избавление от  тоски,  от  душевной  спячки,  она  научилась  наслаждаться
жизнью.
   - Но, Дик, - умоляет она, - зачем нам три садовника?
   - Опять ты за свое, опять крохоборничаешь. Не вмешивайся ты не  в  свое
дело.
   Но он с ней терпелив и, когда ей случится пристать к нему, только  даст
ей шлепка и скажет: - Расшумелась наша  Пупси.  Но  это  ничего,  это  она
шутит.





   К концу первого года "Бельвю" приносит в среднем сорок фунтов в  неделю
убытка и задолжал банку около двух тысяч,  так  что  банк  грозит  арестом
имущества.  Бонсер  подписал  закладную  на  мебель,  и   Джузеппе   чисто
по-итальянски оплакивает  это  событие,  как  гибель  цивилизации.  Табита
сбивается с ног, проверяет запасы, пересчитывает белье, ищет  способ,  как
помешать горничным воровать сахар, а уборщицам  -  уносить  домой  пыльные
тряпки. Она твердит: "Это конец" - и, однако,  подобно  той  даме,  что  в
горящем доме переодевалась в старое платье, потому что на улице шел дождь,
все еще пытается экономить.
   А Бонсер отказывается даже признать, что положение  критическое.  Когда
он сравнительно трезв, то носится с новыми идеями,  которые  опьяняют  его
хуже вина. Он  устанавливает  в  коридорах  игральные  автоматы,  покупает
киноустановку на случай дождливых дней.
   Как-то раз он возвращается домой в полном восторге: на одной распродаже
по случаю банкротства он видел замечательную  арку.  -  Оценена  в  триста
фунтов. По рисунку знаменитого французского архитектора. Красота, такого я
еще не видел. Пятьсот лампочек, синих и красных, а на самом верху  как  бы
играет фонтан. Куда там иллюминации на площади Пикадилли!
   - Но, Дик, ты же знаешь, нам даже за аренду уплатить нечем.
   - И ведь дешевка - новая она стоила тысячу. Кованое железо, медь,  одно
слово - произведение искусства. Пустить ее на слом было бы преступно.
   - Банк говорит, что в будущем месяце назначит ликвидацию.
   - Ну, заладила, банк, банк, банк. От тебя, черт дери,  ждать  поддержки
как от козла молока.
   Больше Табита про арку не слышит и решает, что она забыта, как  десятки
других, столь же фантастических прожектов, но однажды утром  обнаруживает,
что  бригада  рабочих  сносит  каменные  столбы  въездных  ворот.   Бонсер
купил-таки арку. Он шагает взад-вперед, упиваясь своим  триумфом,  сообщая
даже  случайным  прохожим,  что  раздобыл   знаменитую   арку   победы   с
послевоенной выставки Южного побережья, что арка - подлинное  произведение
искусства и обошлась ему в тысячу фунтов. На следующий день, когда арка  -
колоссальная металлическая решетка в сорок футов  вышины  и  пятнадцати  в
ширину - уже прибыла и ее собирают, он поднимает цену: две тысячи  фунтов,
считай - дешевле пареной репы.
   Когда работы закончены, он приглашает на званый завтрак мэра Пайнмута и
нескольких местных тузов и за столом произносит длинную речь  о  том,  что
долг всякого англичанина - поддерживать искусство. Он говорит о погибших в
последней войне и о прекрасном памятнике, призванном  увековечить  победы,
ради которых они жертвовали жизнью. И сам он, и некоторые из  гостей  льют
при этом вполне искренние слезы; а  затем  фотограф  из  "Пайнмут  газетт"
снимает всю группу вместе с аркой. Корреспонденция занимает целый газетный
столбец под заголовком "Арка победы спасена для  Пайнмута.  Патриотический
поступок полковника Бонсера, владельца "Бельвю". Памятник на все  времена"
и начинается так: "Предложение уменьшить знаменитую арку и использовать ее
как ворота для парка моряков - варварство, которое покрыло  бы  наш  город
позором, - раз и навсегда посрамлено заявлением  полковника  Бонсера,  что
первоначальный замысел автора будет сохранен до мельчайших деталей".
   Но никто не удивляется, что неделю спустя арку венчает огромная вывеска
и кричит сине-красными трехфутовой высоты словами: "ОТЕЛЬ  БЕЛЬВЮ.  ГАРАЖ.
ТАНЦЫ". Доволен даже председатель комиссии по делам искусств, ведь он один
из кредиторов, а он сам видел, что во дворе отеля уже полно машин.





   Вполне вероятно, что гостиницу "Бельвю"  действительно  спасла  арка  и
слово "ТАНЦЫ" на вывеске. Последние два  года  вся  Европа  помешалась  на
танцах. В каждом городе открываются  огромные  танцевальные  залы;  те  же
самые газеты, что пишут  о  нищете  и  страданиях,  о  падающем  франке  и
обесценившейся марке,  описывают  ночную  жизнь,  как  никогда  веселую  и
расточительную. Словно война, сломав старые устои, швырнула людей,  хотели
они того или нет, в какое-то  новое  общество,  вовсе  без  устоев,  более
примитивное, более смешанное. Богатых она разорила, а миллионам  тех,  кто
едва сводил концы с концами, дала то немногое, чего им не  хватало,  чтобы
покупать себе свободу и роскошь хотя бы по выходным дням.
   Табиту поражает поток веселящейся публики, который бурно несется  через
"Бельвю",  -  люди  молодые  и  старые,  располагающие,  судя  по   всему,
неограниченным досугом  и  средствами,  одетые  во  все  новое,  модное  и
свободные от каких-либо моральных запретов.
   - И откуда они берутся? - недоумевает Табита. - Мне казалось,  что  все
разорены.
   - Как же, разорены, - возражает Бонсер. - Банкроты воют, а ты посмотри,
что творится у Вулворта. А лавчонки, а мелкие фабрики! Причем эти,  новые,
не скопидомы. Разжились бумажками - значит, трать, не жалей.
   В "Бельвю" теперь танцы три раза в неделю;  летом  все  номера  заняты.
Табита на ногах с шести часов утра, а ложится часто за полночь, потому что
у популярности  "Бельвю"  есть  и  оборотная  сторона:  сюда  устремляются
девицы, которых Табита называет "современными", у которых, по  ее  словам,
"нет совести".
   - Не могу я быть спокойной, пока танцы не кончатся и они не уберутся.
   Ее приводит в ужас, что совсем молоденькие девушки по два раза в неделю
приезжают в "Бельвю", танцуют свои чечетки и танго, втихомолку  напиваются
и уезжают в какой-нибудь темный проулок, где можно погасить фары.
   Часто такие машины стоят штук по десять впритык одна за  другой,  и  во
всех темно и тихо, разве что прозвучит смешок или чуть слышный вскрик.
   Табита взывает к Бонсеру, но тот, к ее  удивлению,  принимает  все  это
спокойно. - Ничего, ничего. Пусть их. Им хорошо, значит, и нам неплохо.
   - Но, Дик, а как же наше доброе имя, а вдруг нас  лишат  разрешения  на
торговлю вином? Ты, наверно, не представляешь себе, до чего это доходит.
   - Ладно, старушка, я этим займусь. Спички есть? -  С  каждым  днем  его
сигары становятся длиннее и толще, и он любит, чтобы Табита подносила  ему
огня. Рекогносцировки его продолжаются, иногда нужно ехать за сотню  миль,
чтобы посмотреть пригодный для отеля участок, и тогда он  даже  не  ночует
дома.
   Табита, оставшись в "Бельвю" хозяйкой, дает знать в полицию про  машины
в проулке. А однажды вечером велит  Тэри  изгнать  одну  юную  парочку  из
танцевального зала.
   На это Бонсер очень рассердился. - Ты что, хочешь нас разорить?
   - Но, Дик, ты бы их видел. Это было отвратительно, просто гадость.
   - О  черт,  ну  не  ходи  в  зал,  если  не  хочешь  видеть,  как  люди
развлекаются.
   Он ворчит еще долго. Приказывает, чтобы в нишах опять приглушили  свет,
а в саду построили несколько новых беседок.
   - По-твоему, они зачем сюда ездят, проповеди слушать? Я не против того,
что ты верующая, я сам верующий, но  всему  свое  время,  оставь  это  для
воскресений.
   Табита в тревоге. Она видит, что "Бельвю" с его барами, его статуями  и
картинами академической школы, с диванами в темных  углах  и  танцами  при
затененных лампах приобретает облик более чем фривольный и что  происходит
это "по желанию Бонсера. Она не говорит себе: "Дик -  законченный  эгоист.
Он взял мои деньги, чтобы снова встать на ноги, а со  мною  ласков  только
потому, что я заведую его гостиницей", но истинное положение  видит  ясно.
Все ее счастье зависит от того, много ли от нее будет пользы.
   И от страха, что перестанет приносить пользу,  она  убеждает  себя:  "А
может быть, Дик прав? Пожилые женщины часто бывают чопорны. Может быть,  я
немножко старомодна?"
   Она обходит стороной зал, когда там  танцуют,  и,  хотя  ей  не  всегда
удается обойти стороной парочки, занявшие диваны  или  сидящие  в  саду  в
одном кресле, она только отводит глаза и старается убедить  себя  не  быть
чопорной и старомодной.
   Но как-то вечером горничная докладывает  ей,  что  в  номере  у  одного
молодого человека обнаружена полураздетая женщина.
   Табита велит девице покинуть гостиницу, и вспыхивает  громкий  скандал.
Девица выпила, в выражениях не стесняется и одеться отказывается  наотрез.
А одевшись наконец по настоянию молодого человека, выходит на  лестницу  и
орет, что не даст себя пальцем тронуть, что никто не выгонит ее  из  этого
кабака.
   Табита, до смерти напуганная безобразной сценой,  но  движимая  твердым
намерением пресечь  это  неприличие,  наступает  на  девицу  с  выражением
отчаяния,  которое  можно  принять  за  свирепость,  и  та,  не  выдержав,
опрометью мчится  через  вестибюль,  полный  навостривших  уши  гостей,  к
парадной двери. На пороге она оборачивается и пускает прощальную стрелу: -
Это только вы, старые кошки, во всем видите дурное. Ваше-то время  прошло,
вот и завидуете. А что у вас под носом, того не видите.  Как  там  дела  у
полковника с мисс Спринг?
   После чего она исчезает, а Табита идет к себе в  контору.  С  виду  она
полна достоинства, но колени дрожат. Она думает: "Дик мне этого никогда не
простит. Но откуда мне было знать, что она так расшумится, да  еще  и  его
припутает?"
   Мисс Спринг  работает  в  отеле  бухгалтером.  Коренастая  блондинка  с
круглым кукольным лицом, на  котором,  как  и  у  многих  кукол,  написано
невозмутимое самодовольство. Очень толковая, сдержанная, очень  вежлива  с
Табитой, а с Бонсером, кажется, никогда и не разговаривает. Скорее уж,  он
дарил своим вниманием регистраторшу, девушку некрасивую, но бойкую, к  ней
Табита его иногда ревновала.
   Теперь она думает: "Злобная  выходка,  вот  и  все.  Но  что,  если  он
встречается с  этой  Спринг  где-нибудь  на  стороне?  Пожалуй,  и  правда
странно, что в отеле он к ней никогда не подходит".
   При виде Бонсера она сразу начинает оправдываться: - Ой, Дик,  что  мне
было делать? Ведь она была в номере, в спальне.
   - Ничего, ничего, милая, - Бонсер вовсе  не  сердится,  напротив.  -  С
этакой потаскушкой у тебя просто не было выбора. Я уже распорядился, чтобы
больше ее сюда не пускали. Мне-то все равно,  но  чтобы  такую  порядочную
девушку, как мисс Спринг, обливали помоями - это уж слишком.
   Он уговаривает Табиту лечь,  проявляет  к  ней  необычную  нежность.  -
Бедняжка моя, до сих пор дрожишь. Безобразие. Вообще все это  тебе  не  по
силам, а уж вышибалой  быть  -  это  вовсе  не  для  тебя.  Слишком  много
обязанностей. Да и не в твоем это духе.
   Табита возражает, что работает с  удовольствием,  но  Бонсер  стоит  на
своем. Он не допустит, чтобы она губила свое  здоровье.  И  постепенно,  в
течение недели, излагает ей свой новый план: открыть еще  одну  гостиницу,
небольшую, в деревне, и чтобы она была целиком в ведении Табиты. -  И  там
же мы могли бы поселиться. Вот чего мне всегда хотелось - иметь свой  дом,
пристанище, где мы с тобой могли бы пожить спокойно.  Разумеется,  я  буду
присматривать и за "Бельвю", но для этого достаточно будет  наезжать  туда
раз в неделю.
   Табита принимает этот план с  восторгом.  Он  сулит  ей  избавление  от
моральных проблем "Бельвю" и от мисс Спринг. И  еще  милее  становится  ей
Бонсер, когда он, несколько дней порыскав по  окрестностям,  сообщает  ей,
что  самое  подходящее  место  для  осуществления  его  замысла  -  старая
гостиница на дороге в Эрсли. "Герб Масонов".
   - От Пайнмута далековато,  зато  близко  к  Джону.  А  то  меня  всегда
огорчало, что ты мало видишь Джона и его прелестную крошку... как бишь ее,
Нэнси.
   Табита не уверена, что ей так уж хочется быть поближе к жене Джона,  но
соглашается, что "Масоны" место очень подходящее.
   Гостиницу покупают, и за большую цену, потому что к  ней  уже  привыкли
сворачивать машины, особенно  грузовики.  Но  Бонсер  пристраивает  гараж,
номера и вестибюль с баром, и оборот очень скоро удваивается. А стоящий на
отшибе старый амбар с пристройкой переоборудуется под жилой дом и вместе с
прилегающим к нему садом записывается на имя Табиты как ее  собственность.
- Невредно тебе иметь и собственную недвижимость, в делах  с  банками  это
может пригодиться.
   И вот этот тихий дом, скрытый за деревьями,  отстроен  и  обставлен,  и
Бонсер приглашает на новоселье четырнадцать человек гостей. Он  предлагает
тост за Табиту, говорит, что наконец-то он дома, никакого другого дома ему
теперь не нужно до гроба. Но он уповает, что и за гробом  будет  покоиться
рядом со своей дорогой женой и помощницей, что и смерть  не  разлучит  их.
Вконец размякнув от  собственных  слов,  он  глотает  слезы  вперемешку  с
шампанским, и Табите приходится уложить его спать.
   Его супружеских чувств хватает почти на  неделю,  а  потом  его  срочно
вызывают в "Бельвю", и он остается там целый месяц. Каждый день он  звонит
по телефону и объясняет, почему не может  вернуться:  то  обед  с  нужными
людьми, то бал с приглашенным оркестром. - Как там моя Пупси? До  чего  же
хотелось бы все время быть  с  ней  в  нашем  гнездышке,  в  милом  старом
Амбарном доме.
   Наконец он приезжает, привозит ей цветов, но через два  дня  его  снова
отзывают на неделю. И Табита уже знает от нескольких пайнмутских знакомых:
занят он главным образом тем, что катает мисс  Спринг  по  окрестностям  в
своем красном автомобиле.
   "Наверно, так и с самого начала было, - думает Табита. - Меня он просто
сбагрил сюда. Надеялся, что я утешусь соседством с Джоном. А чего я ждала?
Я же старая".
   Чем продолжительнее  становятся  отлучки  Бонсера,  тем  роскошнее  его
подарки. Когда после  двухмесячного  отсутствия  он  привозит  ей  меховое
манто, она говорит: - Не любишь ты меня, Дик. Просто я тебе нужна.
   Он даже не обижается, он кричит: - Бог с тобой, Пупси,  что  бы  я  без
тебя делал!
   Она сердится, но, стоит ему уехать, начинает скучать, скучает  даже  по
его громогласному бахвальству, по его сумасбродным выходкам.  За  это  она
презирает себя, а значит, неотступно о нем думает. Ей  хочется  ненавидеть
его, но ненависть тает, потому что тот  Бонсер,  которого  она  ненавидит,
совсем не тот,  что  возвращается  к  ней,  разговорчивый,  благодушный  и
абсолютно нечувствительный к ее настроениям. С  таким  человеком  остается
одно - надуться, но дуться на такого  человека  бессмысленно:  только  зря
тратить время и себя унижать.





   Джон и Кит восприняли успех отеля  "Бельвю"  с  большой  радостью.  Они
писали Табите ласковые письма, посылали к рождеству подарки. Считали,  что
она очень занята и отягощать их жизнь ей,  слава  богу,  некогда.  Поэтому
известие, что Бонсер купил "Масоны", сразу их насторожило; а когда однажды
в 1926 году Табита без предупреждения явилась к ним в  гости  и  сразу  же
пожелала увидеть Нэнси, Кит не на шутку перепугалась, тем более что тон  у
Табиты был решительный, словно она хотела сказать: "Я  от  своих  прав  не
откажусь".
   И Кит, как она выразилась потом, сразу поняла, что Табита изменилась  к
худшему, прямо-таки бравирует своими чудачествами.
   Кит ответила бы ей отказом.  Но  случилось  так,  что  девочка  была  в
соседней комнате, услышала незнакомый голос и из любопытства, из  желания,
чтобы ею занялись, сама явилась в гостиную.
   Нэнси в четыре года  -  розовая  толстушка  с  носом  пуговкой.  Своими
голубыми глазками она косится на гостью кокетливо и выжидающе,  что  очень
смешно, а потом, упершись короткими ручонками Табите в колени,  тянется  к
ней толстыми мягкими губами - такими же, как у Табиты, - и в то  же  время
лукаво поглядывает на мать. Она отлично  знает,  что  мама  недовольна,  и
назло ей громко и смачно чмокает - правда, не Табиту, а воздух. Целоваться
ей не нравится, но нарушать запреты приятно.
   Табита, поймав на себе взгляд  невестки,  не  отвечает  на  поцелуй,  а
только обнимает девочку и привлекает к  себе.  Чуть  не  плача,  она  тихо
приговаривает: - Маленькая моя, маленькая, любишь бабушку?
   - Люблю. Ты конфеток принесла?
   Табита,  порывшись  в  сумке,  извлекает  бутылочку   с   леденцами   и
спрашивает: - А у тебя есть для бабушки подарок?
   - Есть. - Она уже открыла рот и не сводит глаз с бутылочки.
   - Прочитаешь мне какой-нибудь гимн?
   В разговор вмешивается Кит: - К сожалению, Нэнси не знает гимнов.
   Табита смотрит на нее вызывающе и не сдается. - Даже  "Младенец  Иисус"
не знает?
   - К сожалению, нет.
   - А как же она молится?
   - Она, к сожалению, и молитв не знает.  Мы  ее  атому  не  учили.  -  И
продолжает торопливо, словно моля  о  понимании:  -  Ведь  нехорошо  учить
других тому, во что сам не веришь, вы не согласны?
   Голос у Табиты дрожит. - Но повредить это ведь не может? -  И,  увидев,
какое холодное у Кит лицо, мямлит что-то  насчет  того,  что  Иисус  любил
детей и как важно, чтобы дети знали, что бог их любит.
   Кит терпеливо отвечает, что на этот счет существуют  разные  мнения,  и
подталкивает девочку к двери: - Беги пить чай.
   Та визжит во весь  голос:  -  Не  хочу  чаю!  Хочу  конфетку!  Бабушка,
бабушка, дай конфетку!
   Кит, возмущенная таким поведением, уносит дочку в детскую, а  Табита  в
страшном волнении начинает прощаться. Она ни слова  больше  не  говорит  о
молитвах и гимнах, но для Кит ясно, что она только об этом и думает.
   Табита места себе не находит. "Но как это понять? - недоумевает она.  -
Совсем не приобщать ребенка к религии - это же ужасно, она, наверно, с ума
сошла". Ужасает ее не только  то,  что  Нэн  будет  лишена  чего-то  столь
ценного и нужного ей, но и греховность Кит. "Как она только может? Неужели
не видит, что получается, когда девушки не боятся бога,  как  эти  ужасные
создания, что пьют и готовы грешить с первым попавшимся мужчиной".
   Теперь она уже не старается быть тактичной и не замыкается в  праведном
гневе.  Она  то  и  дело  появляется  у  Джона  в  квартире.  Дарит  Нэнси
иллюстрированные сборники библейских рассказов. Подстерегает ее  в  парке,
кормит конфетами и рассказывает ей,  что  рождество  -  счастливое  время,
потому что на рождество  родился  Христос  и  принес  в  мир  любовь.  Она
жалуется  Джону,  что  из  девочки  растят   язычницу,   и   требует   его
авторитетного вмешательства. - Как ты допускаешь,  чтобы  она  у  тебя  на
глазах губила ребенка?
   Джон, отлично зная, что никаким авторитетом он не пользуется,  бормочет
что-то в ответ и спешит улизнуть. На Табиту  он  реагирует  почти  так  же
болезненно, как Кит.
   В этом споре университетские друзья Джона и Кит, разумеется, целиком на
их стороне. Большинство преподавателей младшего поколения, люди  серьезные
и мыслящие, без радости вспоминая собственное детство, решительно осуждают
религиозное воспитание детей.
   Разрыв между Табитой и родителями Нэнси явно назревает,  но  происходит
он в конце концов совершенно неожиданно.
   Среди близких друзей Кит  выделяется  некий  Родуэл,  молодой  человек,
дважды потерпевший поражение на местных выборах, но очень популярный среди
студентов. Он химик,  умный,  живой,  способный  оратор  и  ярый  поборник
всевозможных реформ. Кит помогает ему в общественной работе, и он часто  и
подолгу бывает у них дома. На вечеринках, когда Джон собирает у себя своих
студентов, а Кит - своих товарищей по социальным исследованиям, он -  душа
общества.
   Он  холост,  высокий  брюнет,  красивый,  точно   с   рекламы   мужских
воротничков, приятный в обхождении; и Табита, видя, как  с  ним  считаются
друзья Джона в квартире Джона, сразу проникается к нему резкой антипатией.
   И вот однажды в конце декабря, когда  человек  пятнадцать  слушают  его
сообщение о церковной собственности в Эрсли, Табита появляется в  квартире
с большим" свертком  рождественских  подарков  для  Нэнси  и,  как  всегда
игнорируя Родуэла, идет искать внучку сперва в детской, потом в спальне. А
не найдя ее и только потревожив всех собравшихся, вдруг восклицает,  ни  к
кому не обращаясь: -  Церковь  хотя  бы  пытается  делать  добро.  Она  не
утверждает себя ложью!
   - Как вы сказали? - переспрашивает Родуэл.
   - Это неправда, что церковь наживается на трущобах. Она только  владеет
землей. Это не она выбрасывает людей на  улицу,  если  они  не  следят  за
чистотой.
   Всем ясно, что она вне себя от ярости. Родуэл, деликатно выждав  паузу,
предлагает помочь ей поискать Нэнси и находит-таки ее  в  квартире  этажом
ниже, где она играла с подружкой. Но Табита его не  прощает.  Она  тут  же
одевает Нэнси и уводит в парк.
   Кит не может простить бестактности по отношению к гостю,  тем  более  к
общему кумиру Родуэлу. В письме к Табите она просит  ее  не  дарить  Нэнси
библейских рассказов. "Я знаю, как Вы смотрите на религиозное  воспитание,
но для Нэн слишком сложно, когда разные люди внушают ей разные взгляды". И
добавляет в постскриптуме: "Мне кажется, не  совсем  справедливо  обвинять
мистера Родуэла в своекорыстии. Он уже давно был бы членом муниципалитета,
если бы не вел борьбу с домовладельцами из-за трущоб".
   После этого Табита перестает бывать у сына. Она чувствует  себя  вправе
видеться с внучкой тайком и поджидает ее в парке. Нэнси, быстро сообразив,
что к чему, входит с ней в сговор. Она с  восторгом  поглощает  конфеты  и
сказки, а дома о их встречах не рассказывает.
   Отпускать же Нэнси в "Масоны" ни Джон, ни Кит не считают возможным. Ибо
гостиница уже приобрела дурную славу. Она первой в Эрсли стала обслуживать
клиентов нового типа - молодежь в машинах, для которой главное - удрать из
дому; и туда, естественно, устремилась всякая сомнительная публика.
   Бонсер сам способствовал тому, что почтенные  обыватели  Эрсли  на  чем
свет стоит клянут его гостиницу.  Как  и  в  Пайнмуте,  он  пытался  найти
сторонников среди столпов города. Он написал в  местную  газету  письмо  о
том, что город страдает от недостатка разумных и невинных развлечений,  он
предложил два раза в месяц устраивать танцы и провести конкурс красоты  на
приз в виде легковой машины и месяца в Париже.
   А в результате  -  заявление  Общества  охраны  старины  с  решительным
протестом против каких-либо перестроек и пристроек в знаменитой  старинной
гостинице, да еще ряд рассерженных  писем  в  редакцию  от  судей,  членов
городского управления,  одной  матери,  двух  викариев  и  трех  пасторов,
утверждающих, что "Масоны" - позор для всей округи и пагубный соблазн  для
нашей молодежи. На заседании городского совета даже  вносится  предложение
лишить Бонсера права торговать спиртным, и кто-то кричит с места:  "Нечего
называть его полковником, он такой же полковник, как я!"
   Дело, однако, тем и ограничилось, так как выяснилось, что  "Масоны"  не
входят в черту города.
   Но Бонсер оскорблен до глубины души. Оказывается, в Эрсли у  него  есть
враги? Это выше его понимания. И поскольку он вел  себя  здесь  еще  более
шумно и расточительно, чем в  Пайнмуте,  и  одевался  еще  более  кричаще;
поскольку изо дня в день с бешеной скоростью носился в машине по улицам  и
напивался во всех  ресторанах;  поскольку,  короче  говоря,  он  прекрасно
проводил в Эрсли время - только Эрсли виноват в том, что не оценил его.
   Он грозит закрыть "Масоны" и бросить неблагодарный  город  на  произвол
судьбы. Однако, вспомнив, что "Масоны" уже приносят неплохой доход,  всего
лишь отбывает в  Пайнмут,  где  можно  утешиться  с  мисс  Спринг  и  есть
благовидный предлог, чтобы навещать Табиту не чаще раза в месяц.
   А вся беда в том, что он допустил серьезный просчет:  приравнял  Эрсли,
солидный  город,  где  полно  благонамеренных   граждан,   промышленников,
кустарей, к Пайнмуту, приморскому курорту для состоятельных пенсионеров  и
обслуживающих их  поставщиков.  В  Эрсли  имеется  общественное  мнение  и
какие-то моральные критерии, а в Пайнмуте - только досуг и хороший вкус.





   Нэнси не бунтует против запрета  бывать  у  бабушки  в  "Масонах".  Она
уловила, что старую женщину считают нелепой, а нелепые люди ей не по душе.
Постепенно превращаясь из розового шарика в плотную  коренастую  девчушку,
она внимательно приглядывается к бабушке.  Когда  Табита  встречает  ее  в
парке с конфетами, поцелуями и разговорами об Иисусе, она съедает конфеты,
равнодушно подставляет щеку для поцелуя, хихикает в ответ на благочестивые
поучения и убегает, не переставая громко хихикать.
   А поступив шести лет в школу, очень скоро начинает  стыдиться  бабки  и
так ловко увертывается от свиданий, что Табита, махнув рукой,  и  сама  их
больше не ищет.
   В  школе  Нэн  очень  нравится,  главным  образом  потому,   что   она,
оказывается, способная и ее хвалят.  Она  учится  с  упоением,  становится
первой ученицей. И когда нехорошие девочки, которые не хотят стараться,  а
играют на улице, дразнят  ее  за  ее  же  добродетель,  отзывается  о  них
свысока, бессознательно копируя голос и интонацию  матери:  "Эта  глупышка
Нелли опять дергала меня за волосы, а мне все равно. Просто она дурочка".
   Джон  и  Кит  с  удовольствием   отмечают,   что   девочка,   очевидно,
унаследовала сильный и решительный характер.
   В 1930 году, в девять лет, Нэнси уже переведена в первый класс  средней
школы и верная кандидатка на приз по английскому  языку.  На  беду,  новой
учительнице мисс Фишер, которая, возможно, не любит  в  детях  самомнения,
случилось нелестно отозваться о ее грамматических ошибках.
   Самолюбие Нэн уязвлено, и после урока, рассказывая об этом происшествии
одной подружке и сопернице, девочке в очках, самой серьезной в школе,  она
вдруг начинает передразнивать  учительницу.  Серьезная  девочка  поражена,
даже испугана: лицо у Нэнси все  перекосилось,  а  говорит  она  громко  и
неестественно - прямо карикатура на идеально правильную речь  мисс  Фишер.
Она в тревоге оглядывается - разве можно  вести  себя  так  неприлично,  а
вдруг заметят? Заметили. Сбежались целой толпой. Серьезная девочка вовремя
стушевалась, а в Нэнси точно бес вселился, шарж на мисс  Фишер  становится
все грубее. Толпа, сбежавшаяся, чтоб поиздеваться над этой зазнайкой Нэнси
Бонсер, глядит насмешливо, но и удивленно. Какой-то миг Нэнси,  оказавшись
у всех на виду, колеблется на грани всенародного позора. Но устоять  перед
силой и злобной меткостью ее искусства невозможно.  Девочки,  совсем  было
собравшиеся осудить ее за безнравственное  поведение,  начинают  смеяться,
потом хохочут уже неудержимо, и Нэнси, сама  того  не  ожидая,  одерживает
блестящую победу.
   После этого девочки  наперебой  просят  ее  "представить  мисс  Фишер".
Двенадцатилетние и те не прочь полюбоваться - правда, издалека,  чтобы  не
уронить, свое достоинство.
   А когда этот номер приелся, оказалось, что Нэн может изобразить  любого
из учителей. Даже преподавателя музыки, которого старшие девочки  обожают,
а младшие не слушаются.
   Такое бунтарское искусство  ценится  в  любой  школе.  Спрос  на  Нэнси
растет. А она, когда не лицедействует, обдумывает и готовит новые  номера,
уроки же постепенно запускает. Сперва она  только  перестает  продвигаться
вперед, так что Джон и Кит лишь через год замечают, что она отстала. А так
как причина этого им неизвестна,  они  внушают  друг  другу,  что  девочка
переживает  какую-то  естественную  реакцию,  что  ей  пора  было  немного
замедлиться в своем развитии.
   Когда  в  записках  учителей  начинает   мелькать   фраза   "Нэнси   не
интересуется учением", когда ее наказывают, когда в одиннадцать лет ее  не
переводят в следующий класс и в прежнем классе  она  съехала  на  одно  из
последних мест, позади десятилетних, - вот тогда они бьют тревогу.  В  ход
идут угрозы, уговоры, подкуп. Нэнси отделывается обещаниями, которых и  не
собирается выполнять, или полным равнодушием. Ни  отца,  ни  мать  она  не
приучена любить, и успела убедиться, что перед ее пассивным сопротивлением
и упорным враньем они бессильны.
   Во всем ее облике  проступает  ленивая,  тупая  хитрость.  Младенческое
очарование ее давно исчезло,  теперь  это  некрасивая  девочка  с  круглой
нахальной рожицей, коротким носом и большим, всегда  полуоткрытым  ртом  -
огрубленное издание бабки при совсем непохожем выражении лица.
   И на каждый упрек у нее готов ответ: - Да я стараюсь, мам,  просто  эти
учительницы ко мне придираются.
   Кит в отчаянии стонет: - Безобразие,  пальцем  не  пошевелит,  если  не
стоять все время у нее над душой, а мне некогда, - Джон между семинаром  и
комиссией кричит  на  бегу:  -  Ничем  она  не  интересуется,  просто  уму
непостижимо, голова у нее совершенно пустая.
   И такое же мнение складывается у всех взрослых,  если  они  видят,  как
Нэнси нога за ногу плетется из школы, заложив за  щеку  конфету,  обхватив
рукой шею подружки. Девочки хихикают,  выписывают  по  тротуару  кренделя,
натыкаются на какого-то старика и, поглядев на него с веселым  презрением,
идут дальше и еще десять минут давятся от смеха, уже забыв, чему  смеются.
Впрочем, между собой они ладят как нельзя лучше. И, обмениваясь  им  одним
понятными шутками, взглядами, тычками  и  тайными  признаниями,  чувствуют
себя вольготно, как мыши в подполе. Своей жизнью они вполне довольны.
   Когда Кит и Джон поражаются, как ужасно изменился у Нэнси характер, они
не замечают логики этих изменений. Нэнси, некогда учившаяся охотно,  чтобы
быть первой в классе, теперь нашла себе роль поинтереснее  -  пользоваться
всеобщей известностью, притом так, чтобы девочки любили ее  и  ласкали,  а
учителя терпеть не могли. Ничто так не  развращает,  как  популярность,  и
после двух лет, озаренных лучами славы, Нэнси - пренеприятная  особа.  Она
дергает за волосы благонравных малявок, а когда те  плачут,  грубо  ругает
их. От нее же обидные слова отскакивают как от стены горох. "Ну тебя,  Нэн
Бонсер,  -  визжит  несчастная  малявка,  доведенная  до  слез  щипками  и
издевками. - Противная, у тебя дедушка кабак держит".
   На что Нэнси, подбоченясь, согнув одну ногу  в  колене  и  глядя  через
плечо  -  поза,  выражающая  крайнюю  степень  хулиганского  презрения,  -
отвечает: "Подумаешь!"





   Нэнси за последний год много слышала про своего дедушку - в Эрсли о нем
опять заговорили. Из заметки в "Светской хронике", новом  разделе  местной
газеты, стало известно: полковник  Бонсер,  владелец  старинной  гостиницы
"Герб  Масонов",  что  на  Лондонской  дороге,  намерен   по   возможности
восстановить  ее  первоначальный  вид,  такой,  какой  она  имела  еще   в
пятнадцатом веке, когда в этой харчевне под покровительством св.Христофора
останавливались паломники, направлявшиеся в Святую землю.  "Это  начинание
полковника Бонсера можно только  приветствовать,  оно  воскресит  для  нас
памятник архитектуры, прославленный в истории Эрсли".
   На самом  деле  решение  Бонсера  реставрировать  "Масоны"  вызвано  не
столько  патриотическими  чувствами,  сколько  соображениями   спроса.   С
увеличением на всех дорогах потока  машин,  все  более  дешевых,  быстрых,
легких в управлении,  гостиницы  так  размножились,  что  "Масонам"  стало
трудно выдерживать конкуренцию. Бонсер пригласил архитектора, который  уже
реконструировал несколько деревенских харчевен "в староанглийском  стиле",
и работа закипела. Через месяц старое здание сровняли с  землей,  а  через
полгода на его  месте  вырос  псевдотюдоровский  дом  с  острой  крышей  и
псевдодубовыми потолочными  балками,  псевдомутным  стеклом  в  решетчатых
окнах, стенами, обшитыми папье-маше под дуб, и полами, вымощенными плитами
из линолеума. Каретный двор накрыт крышей - там будет площадка для танцев;
риги превращены в гаражи; на  месте  фруктового  сада  вырыт  бассейн  для
плавания; и огромная арка с  электрической  рекламой,  обращенной  к  двум
пересекающимся шоссе, поражает воображение путника  среди  тихих  лесов  и
полей.
   Дельцы из Эрсли  любуются  искусством  архитектора,  но  пророчат,  что
заведение Бонсера, подобно многим  оригинальным  произведениям  искусства,
принесет одни убытки. Каким образом, вопрошают они, смогут приносить доход
танцевальный зал и бассейн, поле для гольфа  и  площадка  для  катания  на
роликах, если все это расположено  в  четырех  милях  от  города?  Но  они
ошибаются. Сами того не зная, они видят перед собой  первый  мотель  (даже
слово это им еще не знакомо); и он с первых  же  дней  пользуется  бешеным
успехом.
   Конечно, не обошлось без протестов. Чем больше посещаются "Масоны", тем
громче протесты. И наконец подается петиция в  совет  графства,  собравшая
более  тысячи  подписей  частных  лиц,  а  также  представителей  Общества
ревнителей  старины,  Воскресной  школы,  Лиги  защиты  Субботнего  дня  и
Ассоциации консерваторов, - все они требуют, чтобы заведение Бонсера  было
закрыто.
   Но еще задолго до того, как это коллективное  начинание  прошло  стадии
предложения, обсуждения, консультации и организации, сами подписавшие  его
поняли, что понапрасну тратят время.
   Вокруг Эрсли, в радиусе тридцати миль, появился  уже  десяток  мотелей.
Всем ясно, что  с  закрытием  "Масонов"  молодежь  попросту  устремится  в
поисках развлечений еще дальше от дома. Вероятно,  у  большинства  жителей
Эрсли и, во всяком случае,  у  подавляющего  большинства  его  солидных  и
уважаемых граждан "Масоны" вызывают ненависть и страх. Но и они уже смутно
ощущают - это носится в воздухе, - что такие заведения будут  возникать  и
пресечь этот процесс невозможно. Он куда могущественнее, чем  церкви,  чем
советы  городов  и  графств,  чем  родители.  Словно  действует   какая-то
вселенская  сила,  молодое  воображение,  ищущее  новой  пищи,  -  словом,
творческое начало.





   Даже читательских писем  с  нападками  на  "Масоны"  газета  больше  не
печатает, ибо газета  не  желает  терять  подписчиков,  а  Бонсера  теперь
поддерживают младшие представители деловых кругов - те тридцатилетние, что
только входят в силу и спешат покончить с  предрассудками.  Среди  них  он
главным образом и вращается со времени нового взлета  "Масонов".  Интуиция
не обманула его  -  в  городе  полно  свободных  денег,  и  он  становится
гражданином Эрсли, жертвует на местную благотворительность, и многие члены
городского управления с радостью у него обедают. Его  враги  могут  теперь
ругать его только между собой, в частных беседах.  Правда,  ругань  их  от
этого еще злее. И эта-то злость прозвучала в словах,  которые  злосчастная
малявка бросила в лицо Нэнси.
   До сих пор Нэнси не интересовалась "Масонами". А что  до  Бонсера,  то,
если она и видела порой, как по  улице  мчится  огромная  алая  машина,  и
слышала, как люди не то восхищенно, не то осудительно провожают ее словами
"Опять этот полковник!", придавала им не больше значения, чем Табите.
   Но теперь, неизвестно почему - может быть, потому, что уж очень ядовито
обругала  Бонсера  та  девчонка,  -  в  ней  проснулось  любопытство.  Она
спрашивает, правда ли ее дедушка держит кабак, и, узнав из краткого ответа
матери, что ему принадлежат две гостиницы, в том числе "Масоны",  куда  ей
строго запрещается ездить, сразу решает там побывать.
   Сбежав, далеко не в первый раз, с урока гимнастики, она едет  автобусом
до перекрестка, а потом с большим интересом осматривает мотель  снаружи  и
возвращается в город. Об этом приключении она  рассказывает  подружке,  та
загорается, и вторую поездку они предпринимают уже вдвоем. На этот раз они
обследуют двор и заглядывают в ресторан. Их окликает официант:  -  Эй,  вы
тут чего не видели? - но они не убегают. Нэнси ничего не боится:  в  школе
она  привыкла  к  положению  "неисправимой",  оно  только  прибавляет   ей
наглости. Уставившись на официанта, она  облизывает  губы,  как  бы  давая
понять, что ей и язык показать недолго. Когда же он хватает  ее  за  руку,
чтобы выставить за дверь, вырывается и заявляет: - Вы меня не трогайте,  а
то скажу полковнику Бонсеру, он мой дедушка.
   - Ах, вот как, мисси, что ж вы его не узнали? Вон он сидит, в баре.
   Нэнси  видит  за  одним  из  столиков  двух  дородных   мужчин,   таких
краснолицых, точно в жилах у них не кровь, а портвейн,  подходит  ближе  и
говорит, глядя в пространство  между  ними:  -  Я  Нэн.  Этот  человек  не
поверил, что вы мой дедушка.
   И тот из двоих, что  чуть  потолще  и  лицо  лоснится  чуть  посильнее,
улыбается, блеснув зубами, и говорит: - Как же ты сюда попала?
   - Просто приехала на автобусе.
   - Повидать бабушку?
   - Нет, вас.
   Бонсер хохочет и обращается к своему собутыльнику, известному  в  Эрсли
букмекеру: - Какова, а? Вся в меня.
   А через две минуты Нэнси уже сидит у деда на коленях и уплетает шоколад
под одобрительными взглядами обоих  мужчин.  Подруга  ее  робко  жмется  в
сторонке.
   После  этого  поездки  в   "Масоны"   становятся   для   Нэнси   первым
удовольствием. Она ездит туда автобусом или ее подвозят попутные машины; а
не то назначает деду свидание, и он, подхватив ее в условленном  месте,  с
торжеством увозит в своем огромном автомобиле.
   А когда Кит и Джон, услышав, что  в  "Масонах"  видели  девочку,  очень
похожую на Нэнси, призывают ее к ответу, она врет так  беззастенчиво,  что
им становится стыдно. Они пасуют перед столь изобретательной лживостью.  У
Нэнси что ни слово, то враки. Пока Кит сидит на собрании у Родуэла,  очень
важном собрании по поводу жилищ для бедняков, а Джон  выцарапывает  одного
из своих студентов из истории, грозящей испортить  ему  всю  карьеру,  она
успевает побывать в "Масонах" и вернуться, готовая  клясться,  что  ни  на
минуту не отлучалась из дому.
   Видимо, не пускать ее в  "Масоны"  -  безнадежная  затея;  и  родителям
ничего не осталось, как  смириться  со  своим  поражением.  Они  безоружны
против этой силы упрямства и обмана. И Кит вздыхает: - Девочка явно  пошла
в бонсеровскую семью. Она знать ничего не хочет, кроме своих удовольствий.





   Однако же  Кит,  вообще  нечуткая  к  душевному  состоянию  окружающих,
ошиблась насчет Нэнси. Бывать в "Масонах" для нее не просто  удовольствие.
С переходом из детства в  отрочество  эта  неказистая  девочка  переживает
минуты острой непонятной тоски. "Масоны"  она  любит  чуть  ли  не  больше
прежнего, но к этой любви  примешивается  теперь  тревога,  смятение.  Она
пользуется любым случаем,  чтобы  удрать  туда  -  к  пирожным,  конфетам,
бассейну, болтовне с веселыми гостями, но радуется всему  этому  только  в
обществе деда. К Бонсеру она привязалась страстно. Однажды она нашла его в
саду вдвоем с молодой женщиной,  и  он  так  разозлился,  что  закатил  ей
оплеуху. В  ту  ночь  Нэнси  изведала  предельное  отчаяние  и  горе.  Она
проплакала несколько  часов,  затыкая  рот  подушкой,  чтобы  не  услыхали
родители,  и  утром  еще  чувствовала  себя  разбитой.   Неделю   она   не
показывалась в "Масонах". Слишком ей было  стыдно,  слишком  страшно,  что
дедушка ею недоволен.
   Даже слава "скверной девчонки", утвердившаяся за нею в  школе,  уже  не
радует ее. Она грубит не только учителям, но  и  своим  поклонницам.  Ищет
уединения и мрачно размышляет о своей судьбе. Начинает себя ненавидеть  и,
глядя в зеркало, с  отвращением  отмечает,  какой  у  нее  большой  рот  и
маленькие глаза, какая короткая шея и толстая грудь. Нет, лучше умереть.
   Но в тот же день, бредя по Хай-стрит и неистово себя жалея, она  слышит
возглас: "Здорово, малышка!" - и видит, как из  машины  к  ней  склоняется
круглое, точно солнце, лицо Бонсера. Он поворачивается  к  своему  соседу,
самому богатому в Эрсли ресторатору. - Знакомьтесь, моя внучка. Мы  с  ней
друзья. Видали? Это она мне свидание  назначила.  О,  эта  далеко  пойдет,
будьте уверены... Ну, лиса этакая, что еще  надумала?  Покататься?  Ладно,
лезь сюда. Да ты что ж не здороваешься?
   - Ой, дедушка. - Она птицей впархивает в машину и обнимает деда за шею.
Миг - и она пристроилась рядом с ним и уже мчится  прочь  от  ненавистного
Эрсли. Она переполнена такой любовью, такой благодарностью, что  не  может
выразить свои чувства словами, а только тычет его локтем в  бок.  Ибо  она
понимает, что прощена, что полубог, давший ей пощечину, не держит  на  нее
зла.
   Она прощена, и от этого Бонсер  ей  еще  милее  -  у  нее  не  осталось
сомнений, что в "Масонах" она желанная гостья. Она таскается  за  ним  как
собачонка, вполне довольна, если  раз  в  полчаса  он  дарит  ее  улыбкой,
блаженствует, забравшись к нему на колени. Она надоела бы ему  до  смерти,
если б ее обожание не радовало его, если бы у них не было общих интересов,
если б их не связывала близость, не поддающаяся разумному объяснению.  Оба
они любят быструю езду, сладкие пироги, сплетни  и  джаз.  Для  обоих  нет
большего наслаждения, как мчаться куда-то с бешеной скоростью,  зная,  что
рядом есть родственная душа. Оба любят все новое,  самый  последний  крик.
Когда Бонсер  придумал  фонтан,  освещенный  цветными  лампочками,  Табита
морщилась, но Нэнси  плясала  от  восторга.  А  в  1934  году  он  выписал
радиоприемник, и они вместе ползают по полу в вестибюле среди  проводов  и
ламп. Бонсер хватает отвертку, обещает улучшить звук, и тут  же  наступает
молчание. Он клянет инженеров на заводе - ни черта в своем деле не смыслят
- и вызывает механика. Когда же приемник наконец оживает, он  торжествующе
и самодовольно крутит ручку настройки и  дает  пояснения:  "Вот  Москва...
нет, Берлин, а вот Нью-Йорк". И лицо Нэнси, оглядывающей  публику,  словно
говорит: "Правда, он маг и волшебник?"
   - Вот, пожалуйста, Ла Скала, Милан. Этот человек  поет  за  три  тысячи
миль от нас - видали вы что-нибудь подобное?
   На его лице, которое с каждым годом процветания становилось все краснее
и толще, пока не стало таким же круглым, как у стоящей рядом с ним внучки,
и  даже  на  лицах  юных  скептиков,  заехавших  сюда  выпить,  а   теперь
столпившихся в вестибюле, чтобы увезти с собой новый анекдот  про  старого
Дика Бонсера, написано изумление, придающее  и  самым  прожженным  из  них
невинный и глуповатый вид.
   Он  опять  покрутил  ручку,  и  комнату  заполнил  истерический   визг.
"Гитлер!" Бонсер победно улыбается,  словно  этот  демагог  выполняет  его
личную волю. - Его  небось  одновременно  слушают  сто  миллионов.  А  еще
говорили, что все на свете изобрели англичане.
   В глазах внучки Бонсер -  самый  великий  человек  на  свете.  Она  все
замечает - как он отдает приказания садовникам  и  официантам,  как  велит
построить новую теплицу, расширить бассейн. А вот он  стоит  в  вестибюле,
окруженный смеющимися девушками и важного вида мужчинами - они приехали на
дорогих машинах нарочно, чтобы послушать его шутки или просто  пожать  ему
руку.
   Они  смеются  над  Бонсером,  но  знакомством  с  ним  дорожат  и  даже
хвастаются. Ибо он теперь  признанный  "оригинал",  со  всеми  вытекающими
отсюда преимуществами.  Даже  члены  Свободной  церкви  взирают  теперь  с
улыбкой на его кричащие костюмы и показывают знакомым его роскошную машину
как  местную  достопримечательность.  Любые  его  словечки  запоминают   и
повторяют, потому что они исходят от "полковника".
   И еще в нем привлекает так называемая лихость. Он пьет, играет,  целует
девушек. Широко известно, что  он  -  тайный  владелец  нескольких  ночных
притонов, но это ему  не  вредит  -  ведь  девять  десятых  жителей  Эрсли
посещают эти притоны. Когда полиция устраивает облаву на какой-то  клуб  и
владельца, старого рецидивиста,  приговаривают  к  шести  месяцам  тюрьмы,
газеты это одобряют, но улица издевается. По общему мнению, судьи косны  и
мстительны; в автобусах и в барах незнакомые люди дружно решают,  что  "не
обошлось без доноса".
   "Кто-то на него накапал".
   "Не сумел заручиться поддержкой, где следует".
   "Ему бы посоветоваться с Диком  Бонсером.  Этот-то  знает  все  ходы  и
выходы. Ему облава не грозит".
   И такое мнение принимается  благожелательно.  Даже  последнему  бедняку
приятно, что Дик Бонсер умеет обойти закон и ладит с полицией. Он  окружен
ореолом пирата, разбойника, человека, которому сам черт не брат.
   А Нэнси, когда она в сумерках прокрадывается  домой,  еще  чувствуя  на
губах поцелуй великого  человека,  кажется,  что  с  солнечных  высот  она
спускается в страшную, унылую темницу.  Мать,  на  ее  взгляд,  скучнейшее
существо, вечно она возится с какими-то бумагами, вечно  пилит  ее,  чтобы
занималась. Отца она презирает и жалеет, но больше  все-таки  презирает  -
никчемный человечишка, сутулый, лысеющий, плохо одетый,  нерешительный.  И
еще она знает - чувствует всеми нервами, - что над ним смеются,  что  мать
жалеет его и считает неудачником, а советник Родуэл, друг матери,  -  куда
более важная фигура и у них в доме, и в городе.
   Но Родуэла, она определенно ненавидит.  Прежде  всего  за  то,  что  он
пытается ее приручить. Один раз даже привлек к себе на  колени  -  гнусная
фамильярность. Ей обидно, что он держится в доме хозяином, а сам такой  же
нудный, как ее отец, и так же беден. Машины у него нет и костюмы такие  же
поношенные. Но отец еще ничего, он хотя бы тихий, не важничает. А  Родуэл,
особенно после того как побываешь  в  "Масонах"  у  дедушки,  до  того  ей
противен, что впору показать ему язык.
   Случись кому-нибудь из них спросить, где она была,  она  им  наврет  не
сморгнув: так цивилизованный человек, вынужденный жить  в  трущобах  среди
безграмотных и завистливых плебеев, скрывает свои вылазки в высший свет.





   Крепко связывает Бонсера с Нэнси и отношение их к Табите. Они без  слов
договорились, что вести себя с ней надо уважительно, но по возможности  не
попадаться ей на глаза. Заслышав ее шаги, девочка  только  взглядывает  на
деда, и оба уходят на безопасное расстояние либо скрываются в  отель.  Там
Табита почти не бывает, разве что рано утром, когда гости еще спят. За нее
там правит надежная женщина Гледис Хоуп,  в  прошлом  буфетчица,  большая,
видная, полногрудая; она укрощала скандалистов еще в худшие дни  "Масонов"
и  следит  за  порядком  лучше   любого   мужчины,   безошибочно   сочетая
нагло-издевательский тон с веселым принуждением.
   В Амбарном доме Табита живет как в  крепости  со  своей  старой  верной
горничной  Дороги;  она  зорко  следит  за  персоналом  отеля,   регулярно
совершает инспекторские налеты, но с гостями дела  не  имеет.  Она  их  не
выносит, но давно убедилась, что ее протесты против мальчишеской  стрижки,
коротких юбок, коктейлей и  поцелуев  по  углам  не  встретят  сочувствия.
Бедствие это стало повсеместным.
   Да и сама гостиница, при всей фривольности ее тона, уже  не  выделяется
среди других. Ее не только терпят, она необходима. Молодежь  принимает  ее
как должное. Политики  напоминают,  что  в  России  рабочим  предоставляют
возможность потанцевать и повеселиться. Почтенные горожане знают, что  там
можно отметить семейный  праздник,  деловые  люди  принимают  там  деловых
знакомых. И все те отсталые обитатели  Эрсли,  что  еще  недавно  боролись
против  Бонсера  и  его  затей,  сперва  удивились,  а  потом   смирились,
убедившись, что их понятия о приличиях и безопасности безнадежно устарели.
Даже то обстоятельство, что молодые девушки носятся с  места  на  место  в
машинах, напиваются и дают себя соблазнять или насиловать, уже не  кажется
трагедией. Дешевый автомобиль произвел социальный  переворот  без  видимой
связи с  логикой,  политикой  или  нравственностью,  самым  фактом  своего
существования. Он вызвал к жизни тысячи дансингов и мотелей, так что никто
из молодых уже не мыслит себе жизни без машины или хотя бы  мотоцикла,  на
которых можно уезжать не только от родителей, но и от соседей и от родного
города и чувствовать себя свободными, как дикари в пустыне.
   А на Табиту в ее длинных платьях уже смотрят в Эрсли как на чудачку;  и
даже Нэнси, заразившись общим мнением, как инфекционной болезнью, теряет к
ней всякое уважение. Бонсер к Табите снисходительно равнодушен,  Нэнси  от
нее коробит.
   Последнее время Нэнси страдает, потому что  начала  понимать  отношения
Бонсера с женщинами. Подсмотрев, как он целует Гледис Хоуп,  она  испытала
такую жгучую боль, точно ее вывернули наизнанку. Она не  знает,  что  боль
эта - ревность, но уже не может от нее-избавиться.
   Однажды Бонсер сам пригласил ее в "Масоны" к чаю, но забыл об этом и не
вернулся вовремя. И Нэнси, зная,  что  Гледис  Хоуп  тоже  отсутствует,  и
подозревая, что они где-то вместе, не может заставить себя уехать домой. В
семь часов она еще бродит между кучами шлака за гаражом, прячась от людей,
глотая слезы, как вдруг слышит удивленный возглас Табиты: - Маленькая моя!
А я думала, ты давно дома.
   Девочка пожимает плечами. - Отстань ты от меня.
   - Но, Нэн, милая, ты знаешь, который час? Поди сюда,  у  тебя  ленточка
развязалась.
   Нэнси, зажатая между гаражом и терновой изгородью, злобно огрызается: -
Уйди ты.
   Табита, привыкшая видеть ее спокойной  и  очень  сдержанной,  не  верит
своим ушам. - Ты что сказала?
   - Сказала "уйди".
   - Разве можно так разговаривать с бабушкой?
   - А мне что? Я тебя ненавижу. Только все портишь.
   В ее разъяренном взгляде Табита читает неподдельную ненависть. А  Нэнси
вдруг ныряет у нее под рукой и пускается наутек, в поле.
   Табита поражена, откуда в ней такая жестокость и непокорство,  испугана
ее истерическим тоном. Она чувствует, что девочке плохо.  Полчаса  спустя,
когда уже темнеет, а Нэнси как в  воду  канула,  она  начинает  воображать
всякие ужасы. Она звонит в Эрсли, спрашивает, вернулась  ли  Нэнси.  Голос
Родуэла отвечает, что дома ее как будто нет. - Но вы не волнуйтесь, миссис
Бонсер, она у нас особа самостоятельная.
   - Можно попросить мистера Джона Бонсера? - осведомляется Табита ледяным
голосом.
   - К сожалению, его нет дома. Что-нибудь передать?
   Табита вешает трубку, а через полчаса Джон приезжает автобусом. На этот
рае выходка Нэнси серьезно его встревожила.
   Мать и сын вместе ищут девочку в поле и ближней роще. Табита  зовет  ее
резким, требовательным голосом, а Джон - вежливым тенорком, в самом  звуке
которого - отсутствие какой-либо надежды на отклик.
   Наконец их самих спасает горничная из отеля. Звонили  из  Эрсли.  Нэнси
дома, всю дорогу прошла пешком.
   - Я знал, что с ней ничего не случится,  -  говорит  Джон,  жалея,  что
напрасно потратил время.
   - Но с ней что-то уже случилось, Джон, что-то очень неладное.  -  После
пережитого страха Табита дает волю гневу. - Чтобы девочка  в  ее  возрасте
вела себя как маленькая дикарка... Конечно, ее никогда не учили  считаться
с другими. Мистера Родуэла, видимо, вполне устраивает, что она растет  как
сорная трава.
   - Родуэл не виноват, - вздыхает Джон. - А сюда ее тянет неудержимо.
   - Лучше уж ей проводить время здесь, чем в Эрсли на улице.
   Табита отказывается признать, что "Масоны"  для  Нэнси  вредны.  На  ее
взгляд, дружба между Нэнси и дедом обоим делает честь. Табита -  дитя  той
простодушной эры, когда всякая дружба, всякая  любовь,  даже  беззаконная,
считалась похвальной, пока не оборачивалась бедой.
   - Не мне это отрицать, - отвечает Джон, словно ведет научный диспут,  а
не просто размышляет  над  ситуацией,  слишком  сложной  для  того,  чтобы
составить о ней четкое суждение.
   Он отказался поесть или хотя бы выпить - возможно, не желая встретиться
с отцом - и ждет, когда шофер Табиты отвезет его домой.
   Моросит холодный зимний дождь,  и  они  стоят  под  крышей  на  крыльце
Амбарного дома, тускло освещенном одной электрической лампочкой в  колпаке
матового стекла.
   - Нет, - говорит Джон. - Слишком уж много неизвестных в этой задаче.
   Табита, раздраженная этим пустым резонерством, внимательно  смотрит  на
сына - в этом  непривычном  освещении  ясно  видна  его  плешь,  круглится
высокий выпуклый лоб, а глаза тонут в глубоких впадинах, - и ее охватывает
нестерпимая жалость. "Господи, да он уже устал жить, он старик!"
   И ей кажется, что Джон нуждается в помощи еще больше,  чем  Нэнси.  Она
негодует: - Что Эрсли плох, это-то мы знаем. Он тебя  губит.  Не  понимаю,
почему ты за него так цепляешься.  Ведь  здесь  тебя  неспособны  оценить.
Здесь вообще не разбираются в людях.
   И Джон, который на четвертом десятке опять  стал  с  матерью  ласков  и
некритичен, как в детстве, отвечает печально и доверчиво: - Но я  пробовал
куда-нибудь  перебраться,  мама.  В  прошлом  году  подавал  заявление   в
Лондонский университет, но меня не утвердили.
   Он улыбается ей, точно говоря: "Напрасно ты думаешь,  что  я  такой  уж
великий ученый". Табита поражена. Она  не  представляла  себе,  что  Джона
могут где-то не взять на работу. Наступает молчание. Сетка дождя  в  белом
свете лампочки, звук падающих капель словно замкнули их в этом  уединенном
уголке, где можно только размышлять о далеком, безнадежно огромном мире.
   - Это все из-за Эрсли! - восклицает Табита. - Они воображают, что, если
человек работал в Эрсли, значит, он плох.
   - Нет. - Джон все еще улыбается, теперь уже дождю,  опаловым  ожерельем
протянувшемуся вдоль навеса крыльца. - Дело в том, мама,  что  я  немножко
отстал от века. Моя философия сейчас не  в  моде.  В  данное  время  самый
ходкий товар - это так называемый логический позитивизм, а я им не торгую.
   - Ты что же, хочешь сказать, что и в философии бывают моды?
   - Очень даже бывают. И всегда будут, так же, как  на  туфли...  или  на
машины.  -  Он  кивает  на  десятилетней  давности  "роллс",  только   что
появившийся на дороге за узкими железными воротами. - Материал всегда один
и тот же, и крепкие старые,  на  совесть  сработанные  модели  по-прежнему
будут сходить с конвейера и служить при любой погоде.  Но  чтобы  поразить
воображение публики, требуется новый стиль, чем чуднее, тем лучше. А я был
слишком занят преподаванием, изобретать сенсации  мне  было  некогда.  Ну,
спокойной ночи, мама, не выходи на дождь.
   Но Табита провожает его до машины. Она волнуется, сердится.  -  Ты  сам
знаешь, что это неправда.  Просто  умничаешь.  А  правда  в  том,  что  ты
размазня, пальцем не хочешь пошевелить.
   - Вот и я говорю, мама, в коммерсанты я не гожусь. А в Эрсли,  пожалуй,
и в самом деле слишком напирают на коммерцию.
   И он откидывается назад на  глубоком  сиденье  с  видом  человека,  уже
смирившегося с жизненным крахом.
   Табита в бешенстве. Она  чувствует,  что  сын  идет  ко  дну.  Проблеск
надежды вселяет в нее только то, что он,  оказывается,  хотя  бы  пробовал
вырваться из Эрсли.
   Она пытается возобновить старые знакомства. Мэнклоу умер, но она  пишет
лорду Дакету, пишет Гриллеру, которого только что,  чуть  не  в  девяносто
лет, провозгласили одним из гигантов литературы. Ни тот ни другой не могут
ей помочь. Однако через несколько месяцев секретарь Дакета дает ей  знать,
что в колледже св.Марка есть  вакансия.  Она  немедленно  звонит  Джону  и
слышит в трубке его голос, который по  телефону  всегда  почему-то  звучит
молодо и бодро. - Да, мне ее уже предлагали.
   - Ну как замечательно, Джон!  Наконец-то  ты  можешь  уехать  и,  между
прочим, разделаться с этим противным Родуэлом.
   - Разделаться?
   - Оставить его с носом.
   Голос отзывается напевно: - А Родуэл, знаешь ли, неплохой человек.
   - Джон, он выставляет тебя в смешном свете, ты сам это знаешь,  у  тебя
же в доме, при всех. Никогда не могла понять, зачем ты с ним еще споришь.
   - Это уж, наверно, моя вина. - И телефон умолкает.
   Табита глядит на немую стену и думает: "Ну вот, теперь он  рассердился.
Но ведь это правда, правда. Кто-то должен же ему это сказать".





   Джон и сам сознает, что не пользуется почетом ни в колледже, ни даже  в
собственном доме и что у него выработалась привычка - привычка  наставника
- подвергать сомнению любое категорическое суждение уже  потому,  что  оно
слишком категорично.
   Когда какой-то бизнесмен хвастливо заявляет: "Англии национализация  не
грозит, рабочие этого не допустят", он возражает вполголоса: "Но с  другой
стороны, во Франции она как будто осуществляется не без успеха.  Вы  какую
именно национализацию имели  в  виду?"  И  цель  этого  вопроса  -  только
заставить фанфарона обдумать свои вздорные слова и понять их  смысл,  если
таковой имеется.
   Точно так же он выводит из себя  Кит,  когда  прерывает  ее  монолог  о
необходимости срочно провести какую-то политическую кампанию вопросом, что
именно означают ее слова "мотив прибыли"; а  уж  Родуэла  никак  не  может
оставить в покое, вечно его поддевает. Однако в споре, который  вспыхивает
вслед за этим почти  всякий  раз,  как  у  него  собираются  студенты,  он
неизменно терпит поражение.
   - Джон, привет, - скажет, бывало, Родуэл. - Как поживает философия? - И
Джон улыбнется и промолчит. Но через минуту уже сам цепляется к  уверенным
рассуждениям Родуэла.
   - Это что за проект?
   - Я говорил о будущем Брока.
   За последние семь лет прогрессивные элементы в Эрсли  завоевали  "много
сторонников, и Родуэл, уже четыре года член  городского  управления,  стал
одним из их лидеров. Он успел приобрести  типичную  повадку  политического
босса,  этакую  неискреннюю  любезность,  нечто  среднее  между   апломбом
полицейского  и  хладнокровием  актера,   некое   самодовольство,   вполне
соответствующее его благодушному  лицу  и  крепкой  фигуре,  уже  начавшей
обрастать жирком.
   Как председатель жилищной комиссии, Родуэл составил проект  упразднения
трущоб: снести все дома на пяти улицах и переселить пять тысяч  человек  в
новый пригород, что должно обойтись городу в полмиллиона фунтов.
   Самый  размах  этого  плана  еще  повысил  престиж  Родуэла.   Студенты
превозносят его как героя; консерваторы клянут как беспардонного демагога.
   - С  другой  стороны,  -  говорит  Джон,  словно  поворачивая  в  руках
незнакомый предмет, чтобы разглядеть, из чего он сделан, - я прочел, что в
самом Броке состоится митинг протеста.
   - Это  происки  домовладельцев,  -  говорит  одна  из  последовательниц
Родуэла. Две трети окружившей его молодежи - юные энтузиастки.
   - Почему вы это терпите? - вопрошает другая. - Пойти да разогнать их.
   - Они приняли меры. Пускают только по билетам. Приедет член парламента,
либерал.
   - Уж конечно, либерал, кто же еще! - кричит  студент-медик.  -  Давайте
бросим в окно бомбу с удушливым газом, выкурим их. Поделом им будет.  -  В
его голосе звучит  благородное  негодование.  За  его  словами  не  только
требование моды - подражать революционерам-террористам, - но  и  искренний
гнев и возмущение. Он действительно верит, что либералы дурные люди  и  их
следует изничтожать. Как почти все студенты в Эрсли, как всякая  молодежь,
он ненавидит либералов и может привести для  этого  множество  причин.  Но
истинная причина кроется, вероятно, в том,  что  либерализм  уже  сто  лет
пользовался сочувствием, что родители говорили о нем за завтраком, что это
смирная, честная вера, о которой ему, а главное,  его  друзьям  прожужжали
уши. Быть либералом - этим никого не удивишь. А поэтому к черту либералов.
   Юному медику известно, что Джон преподает в  колледже,  и  он  поражен,
когда тот отвечает: - А  сами  жители  Брока  одобряют  этот  проект?  Мне
говорили, что больше половины их вполне довольны и тем, что имеют.
   - А вы бы как поступили?
   - Ну, это сложный вопрос. Совсем негодные дома надо  бы  снести,  часть
других отремонтировать...
   - Типичный либеральный проект, - перебивают его негодующие голоса.
   - И на это потребовалось бы пять лет, - улыбается Родуэл.
   - А с другой стороны, - говорит Джон, - это  было  бы  правильнее.  Так
зачем так торопиться?
   Кит, лавируя среди гостей с тарелкой пирожных и  с  падающей  на  глаза
прядью волос,  как  всегда  умученная  и  ставящая  это  себе  в  заслугу,
восклицает: - Джон, милый, ты представляешь себе этот хаос - тут залатать,
там перестроить? Мы должны сразу сровнять с землей весь квартал, иначе нет
и смысла говорить о сколько-нибудь масштабном проекте.
   - Да, в этом все дело. - Родуэл, услышав, что его  цитируют,  заговорил
очень серьезным тоном. - Надо планировать весь район в целом,  только  так
можно рассчитывать на успех.
   - Не понимаю почему. - И Джон начинает доказывать,  что  авторов  этого
плана заботят не интересы людей и даже не красота города, а  исключительно
желание развить видимость кипучей деятельности. Все это  планирование  для
отвода глаз, очередная сенсация.
   - Я же говорю, вы в душе либерал, - посмеивается Родуэл.
   И Джон, к собственному удивлению, разражается гневной тирадой. - А если
и так? Разве дело в ярлыке? Ярлык не довод, так же как  слово  "план"  или
любой ваш лозунг на  потребу  недоучкам.  А  нужно  вам  одно  -  побольше
теребить людей. Все вы, государственные мужи, одинаковы: что угодно,  лишь
бы показать свою власть.
   Родуэл,  который  никогда  не   теряет   самообладания,   улыбается   и
отделывается банальным ответом, что  все  правительства  бывают  вынуждены
вмешиваться в частную жизнь.  Студенты,  по  большей  части  его  ученики,
смеются, глазеют на Джона либо бросают пренебрежительно:  "Старая  песня!"
Один из них, совсем еще мальчик,  свирепо  осведомляется,  неужели  мистер
Бонсер не признает пользы планирования? Джон пытается объяснить, что он не
против планирования, а только против ненужной регламентации.  Но  тут  же,
конечно, увязает в терминах. Публика начинает скучать.  Родуэл  улыбается.
Кто-то ввернул любимое словечко Джона "с другой стороны", и все смеются.
   Философ смущен, чувствует, что запутался, и  пытается  сохранить  умный
вид. Он произносит: - Конечно,  доискаться  до  истины  порой  нелегко.  -
Потом, чтобы скрыть замешательство, придвигает к себе чашку с чаем. Но чай
расплескивается на блюдце.





   Вдруг он видит: в комнате появилась Табита и  энергично  пробивается  к
нему. Она вошла в разгар спора, и в глазах ее неистовство. Как всегда, она
в черном, отчего кажется тоненькой, как девочка, но походка подрагивающая,
губы шевелятся, а на скулах красные пятна, словно она горит в лихорадке.
   - Мама! - Они целуются. - Вот хорошо, что приехала!
   - Как ты им позволяешь? - Голос резкий, сердитый. - Они  же  над  тобой
смеются. И еще этот противный толстяк...
   Джон улыбается. - Планирование, знаешь ли, неплохая  вещь.  Мне  просто
хотелось доказать им... А впрочем, ладно. Как твое здоровье?
   - Но почему они такие жестокие, всем желают зла? Бедные эти  старухи  в
Броке, теперь их сгонят с насиженного места.
   Видя, что Табита привлекла всеобщее внимание, Джон предлагает ей  выйти
погулять в сквере. Ему и самому вдруг стало здесь невтерпеж. - Пойдем, там
прохладнее. - Но отвлечь Табиту  не  так-то  просто.  Она  гневно  озирает
собравшихся. - Ни религии, ни доброты, вот в чем горе. Бога забыли,  росли
как дикари.
   В наступившей тишине эти слова четко прозвучали на всю комнату. -  Хуже
дикарей! - выкрикивает резкий голос,  дрожа  от  собственной  дерзости.  -
Дикари хоть каких-то богов признают.
   - Пошли, пошли, мама. - И он чуть не силком уводит ее  из  дому.  Он  с
облегчением чувствует, что от ее волнения сам  почти  успокоился,  остался
только горький осадок.
   Они под руку переходят улицу и вступают в сквер. Весенний вечер выдался
теплый, но пасмурный, и на дорожке, затененной  деревьями,  царит  зеленый
полумрак. С центральной лужайки доносятся крики и смех играющих  детей,  и
этот полумрак между рядами деревьев, окаймляющих дорожку, как колонны нефа
в соборе, кажется особенно уединенным и  мирным.  Джон  прижимает  к  себе
локоть матери, ощущая, что сейчас они заодно, оба изгнанники и сочувствуют
друг другу. - Ты не сердись на этих ребят, они подрастут. К  сорока  годам
чуть не все станут закоснелыми консерваторами.
   Но Табита еще дрожит от гнева. - Зачем ты вообще с ними разговариваешь?
Ох, хоть бы уж скорее кончился этот триместр.
   - Почему именно этот?
   - Потому что это твой последний триместр в здешнем отвратном колледже.
   - Ах да, ты про святого Марка.
   - Я из-за этого и  приехала.  Ты  им  написал?  Нужно  это  сделать  не
откладывая.
   Короткая пауза. Они медленно идут  дальше,  с  каждым  шагом  вспугивая
воробьев, которые, кажется, готовы драться и спариваться, пока на  них  не
наступишь. Табита, вдруг почуяв неладное, восклицает: - Не написал! Так  я
и знала, что будешь тянуть.
   - Нет, я написал.
   - И то слава богу!
   - Но письмо еще не отправил.
   - То есть как? Почему?
   - Сам не знаю. Надо  полагать,  когда  дошло  до  дела,  не  захотелось
уезжать из Эрсли.
   - Не мог ты полагать такие глупости. Нет, просто  у  тебя  ни  на  грош
честолюбия. Где письмо? Давай сейчас же его опустим.
   Но Джон медленно бредет дальше и думает: "Да, выходит, что уезжать  мне
не хочется. Здесь, конечно,  не  сладко...  неохота,  видно,  сниматься  с
места. Суть, надо полагать, в том, что здешняя работа  мне  по  душе...  в
каком-то смысле". Обдумав эту свою догадку, он говорит уже более уверенно:
- Понимаешь, мама, студентов у меня не так уж  много,  но  они  особенные,
вероятно, самые лучшие и по-настоящему  увлечены.  А  в  Эрсли  без  этого
нельзя, ведь им все время твердят, что философия - гиблое  дело.  Здесь  к
этому особое отношение, совсем не то, что в Оксфорде или Кембридже.  Килер
называет нас  аванпостом,  и  здесь  действительно  чувствуется  атмосфера
границы - предельная серьезность,  верность  несмотря  ни  на  что.  -  Он
улыбается какому-то воспоминанию. - Да, прямо-таки герои.  Пусть  все  это
немножко наивно, но... Может  быть,  в  другом  месте  все  покажется  мне
слишком прозаическим, пресным? Может,  я  и  сам  пропаду  без  моих  юных
энтузиастов? И, Килер точно так же смотрит на своих учеников. Они приходят
к нему и сидят у ног миссис Килер, а она беседует с ними об искусстве. Тут
есть что-то от религии. Это и есть религия. - И, захваченный своей мыслью,
он доверчиво продолжает: - Ты, возможно, считаешь, что я говорю вздор, что
я попросту увяз в болоте - в духовном болоте. Но это, пожалуй, и  неплохо.
Вытащи я себя из болота, я бы, может, развалился на части.
   Но на лице Табиты он читает только безнадежность. И ему  ясно,  что  ей
никогда его не понять - не понять ту битву, которую он ведет без устали  и
без оглядки, и какая это заманчивая цель - уберечь молодое  сознание,  еще
любознательное, ищущее, искреннее, от врага - от страшной  тьмы  огульного
неверия и стандартизации. Он тихонько  вздыхает  и  прижимает  к  себе  ее
локоть.
   - Не волнуйся ты за меня, мама.
   - Да как же мне не волноваться, когда ты на глазах себя губишь,  и  так
нелепо. - Слезы бегут у нее по щекам.  -  Это  же  чистая  нелепость,  это
упрямство. Ты что, слепой? Как тебе может здесь нравиться? Здесь все у вас
плохо. Кит - ты же знаешь, она слабая, она всецело под влиянием Родуэла. И
Нэнси, бедная крошка, некому ею заняться.
   - Дорогая мама. Кит - безупречная жена.
   - Ничего подобного, она тебя в грош не ставит. Считает, что  ты  ни  на
что не годен, и притом по моей вине.  Ах,  почему  я  не  поверила  Джиму?
Оксфорд тебя сгубил.
   Он утешает ее. Уверяет, что ему хорошо. Говорит,  что  будет  вечно  ей
благодарен за то, что дала ему образование. - Господи, да без этого я  мог
бы стать вторым... - Он хотел сказать "Родуэлом", но не  произносит  этого
имени, чтобы не вызвать новой вспышки. Но Табита уже на грани истерики,  и
он рад, когда удается наконец усадить ее в машину. И тут она  прощается  с
ним долгим поцелуем, в котором и жалость и мольба. - Прости меня, Джонни.
   - Но, мама, милая, ты для меня сделала все, что в человеческих силах.
   Она мотает головой и, прижав к глазам платок, откидывается  на  подушки
сиденья. Машина отъезжает, и Джон со  вздохом  облегчения  поворачивает  к
дому. А впрочем, нет. Хватит с него на сегодня и Родуэла, и его  учеников.
И он опять бродит под деревьями сквера, удивленно думая: "Ведь это  верно,
я действительно обязан ей всем самым главным. Но как  сделать,  чтобы  она
это поняла? Не внушить ей этого, хоть ты тресни".





   "Это все Кит, - решает Табита, возвратившись в Амбарный дом.  -  Потому
он и не хочет уезжать, это она его отговорила. А мне он сказать правду  не
может, стыдно признаться, что он под каблуком у этой дряни.  Да,  Кит  его
погубила, и Нэнси тоже". И ее ненависть к невестке растет с каждым днем.
   Когда на пасхальные каникулы Нэнси, как обычно, отправляют в Челтнем  к
незамужней тетке, Табита думает: "Эта женщина готова  убить  родную  дочь,
лишь бы не подпускать ее ко мне".
   Когда на пасху Кит и Джон, как всегда,  уезжают  в  Уэльс  с  компанией
альпинистов, Табита, как всегда, делает  выводы:  "Знает  ведь,  что  Джон
боится высоты. А ей  что,  пускай  хоть  разобьется  насмерть.  Она  тогда
утешится с Родуэлом".
   И когда из Уэльса  приходит  телеграмма:  "Ничего  страшного,  не  верь
газетам, целую" - к ее испугу примешивается злорадство. "Чуяло мое сердце,
что случится несчастье. Что она в конце концов убьет Джона".
   И, несмотря на протесты Бонсера - у  него  расстройство  желудка  и  он
желает, чтобы за ним ухаживали, - тотчас едет в Уэльс. Джона она застает в
постели с простудой. А несчастье все же случилось: один из туристов упал и
сломал ногу; остальные пошли к нему на выручку,  но  не  успели  вернуться
засветло и провели ночь в горах, в мокром тумане.
   Кит раздосадована приездом Табиты. Говорит, что перевозить Джона никуда
не нужно. Ему уже лучше; врач сказал, что ничего опасного нет.
   - Он не знает, какие у Джона легкие.
   - Но я-то знаю. У него уже пять лет ничего не было, даже астмы.
   Обе женщины нервничают. Им страшно друг с другом. На следующий вечер  у
Джона резко поднимается температура. Срочно  вызывают  врача.  Тот  качает
головой. - Пневмония. Я этого опасался.
   Табита требует специалиста, сиделок, кислорода.
   А Кит отказывается понять, что ее муж умирает;  и  даже  когда  он  уже
умер, продолжает твердить, что он в коме и его еще можно оживить. А  потом
набрасывается с упреками на врача: - Вы, наверно, не  понимаете,  что  это
был не рядовой пациент. Мой муж был видным ученым,  а  вы  не  сумели  его
спасти.
   Она бушует весь день, пока Табита  наводит  справки,  договаривается  о
похоронах. Потом заявляет, что похоронить Джона нужно на местном кладбище,
где уже есть могилы альпинистов, погибших в горах. "Джон был  бы  доволен.
Он любил горы".
   Табита молчит - не из сочувствия к Кит, из уважения к вдове.
   - Кое-кто думает, что это я его сюда притащила, - холодно замечает Кит.
- Но это не так. Он любил горы, говорил, что это хороший  отдых  от  книг,
что здесь у него рождаются идеи...
   - Идей у Джона всегда хватало, а вот здоровья настоящего не было.
   - Вы хотите сказать, что я его убила?
   - Нет, конечно. Но  последние  годы  у  него  был  такой  усталый  вид.
Все-таки Эрсли - это не то, что ему было нужно.
   - Но вы же знаете, как ему там нравилось. Там столько всего происходит,
такая интересная общественная жизнь.
   - Жаль, что он так мало виделся со  своими  друзьями.  Политика-то  его
никогда особенно не интересовала.
   - Вы еще будете утверждать, что я отваживала его друзей?
   Табита молчит - что тут скажешь. Хоть этого-то могла бы не отрицать.  А
Кит не унимается: - Он вообще был страшный нелюдим. Даже дома, когда у нас
собирались гости, приходилось его упрашивать, чтобы вышел посидеть с нами.
Я всегда чувствовала, что если бы он перешел  работать  в  Оксфорд  или  в
Кембридж, то совсем оторвался бы от жизни.
   Табите ясно,  что  Кит  уже  занята  созданием  своего  автопортрета  -
разумная, честная жена, обремененная чудаком-ученым, чьи таланты, какие ни
на есть, пропали бы втуне без ее руководства,  и  лживость  этой  формулы,
пусть и бессознательная, бесит ее. Все в ней кипит. Ей  хочется  крикнуть:
"Ханжа несчастная! Ты никогда не  ценила  его,  не  понимала,  какое  тебе
досталось  сокровище!"  Но  заставить  Кит  поверить   в   истину,   столь
убийственную для чувствительной совести, -  безнадежное  дело,  и  Табита,
смирив себя, продолжает молчать. Однако этого молчания  достаточно,  чтобы
Кит побледнела от злости, а сама она покраснела в  ответ.  Они  расходятся
внезапно, словно их отбросило друг от друга электрическим током.
   На похороны приехали не только Бонсер и Нэнси и депутации от студентов,
от местных альпинистов и от колледжа, но  еще  собралась  огромная  толпа,
привлеченная сообщением о несчастном случае в горах.
   Много экскурсантов прибыло автобусами из окрестных городков и местечек,
по большей части люди того сорта, которые начинают скучать и даже  впадают
в тоску, если не предлагать  им  беспрерывно  каких-нибудь  развлечений  -
осмотр развалин, сеанс в кино. Для этих похороны  -  просто  подарок.  Они
толкутся среди могил маленького кладбища, в одном месте развалили каменную
ограду, топчут траву и цветы и все время, пока длится заупокойная  служба,
громко разговаривают. Слышатся возгласы:
   "Давай ко мне сюда, Джимми!"
   "От меня ничего не видно".
   "А теперь что он делает?"
   "Кто хоть он был?"
   "А я почем знаю".
   Один огромный автобус с табличкой "Экскурсионный" остановился на дороге
в каких-нибудь пятнадцати шагах от могилы, чтобы пассажиры могли не выходя
полюбоваться зрелищем. Урчание невыключенного мотора вынуждает старенького
священника напрягать голос. Но  это  урчание  больше  вяжется  со  словами
обряда, чем  разноголосый  шум  толпы.  В  нем  слышится  что-то  строгое,
торжественное. Оно будто твердит: "Торопитесь, торопитесь, время не ждет".
   Кит с красными опухшими глазами  стоит  у  изголовья  могилы.  Зубы  ее
стиснуты, держится прямо - она явно решила, что похороны не выжмут  у  нее
больше ни одной слезы. Нэнси угрюмо  смотрит  в  землю,  точно  дуется  на
кого-то за это новое вторжение в область ее эмоций, и  жмется  к  Бонсеру,
образуя с ним вместе  группу,  вызывающую  всеобщее  сочувствие.  Особенно
Бонсер: стоя у могилы с цилиндром в одной руке, он опустил другую руку  на
плечо девочки и, поглаживая ее с выражением нежности, которое  сделало  бы
честь любому актеру, умиляет всех экскурсантов, каким удалось пробиться  в
первые ряды.
   "Видала джентльмена с малышкой? Не иначе дедушка. Вон как убивается".
   Табита стоит по другую сторону от Бонсера, устремив взгляд в могилу.  В
душе ее отчаяние и гнев. Время от времени она поднимает голову  и  сердито
озирает автобус, и пассажиры, видя это, посмеиваются, а то и ворчат:
   "Уж и посмотреть нельзя. Что тут такого!"
   И решают, что она гордячка, барыня, гнушается простыми людьми.
   Гнев Табиты возбуждает не только толпа, не только Кит и  этот  автобус,
но и  нечто  куда  более  громадное  и  неопределенное  -  некая  извечная
несправедливость, в силу которой умные, добрые, кроткие -  только  потому,
что они хорошие люди, - всегда оказываются в подчинении у злобных,  хитрых
или просто глупых. Она чувствует, что так не должно быть,  и  чувство  это
невыносимо.
   Немножко утешает ее только горе Нэнси. "Значит, она все-таки  понимает,
какой у нее был отец, хоть и не может, конечно, понять, что в Эрсли он зря
себя растратил". И она просит, чтобы после похорон девочку отпустили к ней
погостить.
   Но Кит расценила горе Нэнси  как  болезненное  и  недетское.  Последнее
время все настроения Нэнси ей не нравятся, она говорит себе, что у девочки
начался трудный возраст. На приглашение  Табиты  она  отвечает  отказом  и
увозит дочь сначала в Челтнем, а затем в Лондон. Квартира в Эрсли на замке
- Кит и сама  переехала  в  Лондон,  где  Родуэл,  как  выяснилось,  будет
баллотироваться от одного из избирательных округов на предстоящих  выборах
в парламент.
   Зимой Нэнси отдают в пансион далеко на севере, и, когда Табита  просит,
чтобы ей разрешили хотя бы часть каникул провести  у  деда  с  бабкой,  ей
сообщают письмом: "...едва ли "Масоны" подходящее место для Нэн. Она уже и
так склонна воспринимать жизнь как  сплошную  смену  удовольствий.  И  Вы,
надеюсь, не обидитесь, если я  скажу,  что  ее  дедушка  не  тот  человек,
который мог бы помочь ей отказаться от такой точки зрения".
   А письма Табиты к внучке остаются без ответа.





   Табита, опять потеряв покой, стала теперь чаще появляться в  гостинице.
Ресторан и  бар  она  оставила  в  ведении  расторопной  Гледис,  сама  же
приглядывает за уборкой и  за  персоналом.  Ей  ничего  не  стоит  уволить
поденщицу за плохо вымытый пол или горничную за то, что не стерта  пыль  с
верха гардероба.
   И  постепенно,  подобно  могущественной  империи  со  своими   идеалами
порядка, поведения и правосудия в варварской стране, она  расширяет  сферу
своей деятельности. Гости вздрагивают, когда  среди  них  вдруг  возникает
маленькая, очень худая женщина с седыми волосами,  зачесанными  наверх  по
моде начала века, и морщинистым, курносым,  свирепо  озабоченным  личиком.
Она быстрым шагом обходит  помещение  и  вдруг  обрушивается  на  какую-то
парочку: - В малой гостиной танцевать не разрешается.
   "Господи, это еще кто? Живая миссис Гранди".
   "Это сама миссис Бонсер, с ней шутки плохи".
   Табита, снова настигнув их, знаком подзывает официанта. Он подбегает  с
самым почтительным видом. Она произносит негромко, но отчетливо:  -  Малой
гостиной пользуются только постояльцы. Этих людей больше туда не пускайте.
   Официанты переглядываются, ухмыляясь...  но  только  тогда,  когда  она
отойдет подальше. Какая-то девица ахает: - Вот ископаемое!  Викторианка  с
головы до пят.
   А  строгость  Табиты  сейчас  вовсе  не  викторианская.  Это  строгость
шестидесятилетней женщины, которая ненавидит весь мир, но еще не побеждена
им, еще дерзает  сердиться.  Все  ее  мысли  и  поступки  подсказаны  этим
презрительным гневом. Узнав через год, что Родуэл прошел  в  парламент,  а
еще через три месяца, что он женился на Кит, она думает: "Ну конечно,  так
я и знала. Родуэл из тех умников, что всегда знают, куда ветер дует, он-то
добьется всего, чего захочет, а бедный Джон оказался  жертвой  и  умер  от
разбитого сердца".
   В церкви она ставит  под  сомнение  слова  проповеди.  Про  священника,
который толкует о господнем милосердии к грешникам, думает: "Все это  так,
но почему он не говорит правду?" А правда, по ее мнению,  состоит  в  том,
что грешники не желают каяться, что весь мир погряз во зле.
   С горьким удовлетворением она читает в газетах о том, как во всем  мире
детей пичкают партийной пропагандой и учат ненависти; как  юношей  готовят
воевать за те или иные  националистические  лозунги.  И,  обходя  в  своем
черном  платье  сад  Амбарного  дома,  зорко   высматривая   улиток,   она
размышляет: "Чего же и ждать в таком мире, где Родуэлов  считают  крупными
деятелями? Но погодите, скоро все это пойдет прахом. Вот тогда они увидят.
Тогда узнают, что такое возмездие. Поймут, что бог поругаем не бывает".
   Однажды она сделала Гледис замечание,  зачем  та  мажется.  Добродушная
Гледис,  которая  уже  восемь  лет  терпит  деспотизм  Табиты,  миролюбиво
ответила, что сейчас все употребляют  губную  помаду.  "Без  этого  как-то
неудобно себя чувствуешь".
   - Когда вы не здесь, делайте что хотите, но в отеле я этого не допущу.
   На широком бледном лице Гледис,  угловатом  и  черноглазом,  появляется
выражение, как  у  коровы,  которую  пнули  ногой.  Но  красить  губы  она
продолжает. Она покладистая женщина, если  ей  не  мешают  развлекаться  в
свободное время, но очень  уж  ей  хочется  выглядеть  интересной.  Табита
объявляет, что она уволена, и тут она вдруг начинает дерзить:  -  Вы  меня
извините, миссис Бонсер, но я не ваша слуга. Мой хозяин - полковник.
   - Я сама вас взяла на работу.
   - А вы подите узнайте, что полковник на этот счет думает. -  И  кричит,
выведенная из себя бесконечными обидами: - Подите спросите его. Небось  он
от вашего характера тоже на стенку лезет, не хуже меня.
   Табита находит Бонсера в его любимом углу в вестибюле. К счастью,  дело
происходит утром, и он один.
   - Я уволила Гледис Хоуп, но она говорит, что примет  расчет  только  от
тебя.
   - Уволила Гледис Хоуп? Ну уж нет.
   - Если она не уйдет, уйду я.
   - Да ты что, грозишь мне? Ну знаешь, Тибби, это уж слишком.
   - И она уедет сегодня же. Ни часу больше не хочу ее здесь видеть.
   Бонсер вскакивает с места. - Можешь убираться на все четыре стороны.  -
Он выбегает из комнаты. Но через двадцать  минут  возвращается  и  уже  не
предлагает Табите уехать. Самый его эгоизм, его хитрость  подсказали  ему,
что без Табиты ему не обойтись. Уже много лет он не работал,  не  утруждал
себя заботами о своих отелях. Даже в "Бельвю", куда  он  заглядывает  лишь
изредка, всем заправляет Тэри, а Бонсер только ворчит на его  хищения.  Он
богат, и погоня за деньгами уже не интересует его. Теперь ему интересно не
наживать деньги, а тратить - на игру, на женщин. Он взывает к Табите: - Но
послушай, Пупс, в чем, собственно, дело?  Чем  провинилась  эта  бедняжка?
Тебе она, по-моему, никогда не перечила.
   - Я не желаю иметь здесь вторую Спринг.
   - Это как понимать?
   - Ты прекрасно знаешь, что ходишь к ней в  комнату  вот  уже  несколько
лет. В "Бельвю" делай что  угодно,  но  в  "Масонах"  я  этого  больше  не
потерплю.
   Бонсер переходит на крик: - Это ложь, это все твоя проклятая  ревность.
Ты никогда мне не верила. Ладно, Гледис уедет, но и я уеду. Да, ноги  моей
здесь больше не будет. Раз во мне не нуждаются...
   - Хорошо, Дик, как хочешь. Но Хоуп уедет сегодня же.
   И Гледис Хоуп, к ее  удивлению,  выдворяют.  Но  уходит  она  с  высоко
поднятой головой, сообщив всему персоналу, что "старая стерва  воображает,
будто она здесь хозяйка, но это еще не факт. Еще посмотрим, кто  посмеется
последним".
   Бонсер в тот же день перебрался в Эрсли в гостиницу, и  его  видели  на
улице с Гледис; и стало известно, что он поселил ее в дорогой квартире,  и
люди успели подумать, что она и в  самом  деле  посмеялась  последней.  Но
через две недели он уже снова в "Масонах". Он является к  Табите,  стонет,
жалуется на боли в животе. - Отравили меня какой-то гадостью.
   Это его обычный вопль после загула. Он заметно  деградирует  не  только
физически, но и умственно.  Теперь  он  вскрикивает  от  малейшей  боли  и
неудобства, с похмелья уже хоронит себя.
   - Нельзя тебе столько пить, - говорит Табита. - И женщина эта  тебе  не
по силам.
   - Какая женщина? Ты на что намекаешь? Совсем спятила от ревности. Я жил
у старика Брауна, советника. Это его чертов повар меня отравил. Но тебе-то
на меня начхать.
   - Да,  вид  у  тебя  неважный.  Дам  тебе  каломели,  она  тебе  всегда
помогала... если, конечно, ты намерен остаться здесь до завтра.
   - О черт! Выходит, человек не может остаться в собственном доме?
   - Хорошо, я велю Дороти постелить тебе в гардеробной.
   -  Как  это  в  гардеробной?  Ты  что,  смеешься?  Ну,  знаешь,   Пупс,
хорошенького понемножку, хватит. -  И  без  сил  опускается  на  диван.  -
Человек возвращается домой чуть не  при  смерти,  а  ты  только  о  том  и
думаешь, как бы сорвать свою злость.
   - Но, Дик, я думала, в гардеробной тебе будет удобнее.
   - Так для чего я, по-твоему, вернулся? Брось, Пупс, сколько времени  мы
с тобой женаты? Поздновато нам играть в такие игры.
   И ночью он обнимает ее, нежно  целует,  заверяет,  что  простил  ее.  -
Нелегко с тобой, Пупси. Не всякий выдержал  бы.  Но  что-то  в  тебе  есть
такое, перед чем я не могу устоять. Вот не могу, и все. -  А  потом  снова
жалуется на сердце и посылает ее за рюмкой  коньяку.  -  Сиделка  ты  хоть
куда, Тибби. Этого у тебя не отнимешь.
   Оба понимают, что в их отношениях произошел сдвиг, что теперь  хозяйкой
в доме стала Табита, одержавшая верх благодаря своей  моральной  силе.  Но
для нее это означает еще и  еще  работу.  Из  чувства  долга  она  пускает
Бонсера к себе в постель, ухаживает за ним, когда он болеет;  из  гордости
даже не пользуется своей властью, чтобы бранить его, когда он  плохо  себя
ведет. А ведет он себя безобразно: не только  пьет,  но  часто  и  злится.
Зависимое положение тяготит его, и он отыгрывается хамством и грубостью.
   Муж и жена связаны узами, которые, как ветви плюща на старой  стене,  с
годами впиваются все больнее и все тяжелее клонят к земле.





   Однажды  вечером  весной  1938  года  компания  молодежи  из   Лондона,
подкрепившись в баре, затеяла игру в пятнашки в коридоре на втором  этаже,
где расположены номера. Молоденькая горничная пыталась остановить  их,  но
безуспешно. Бонсер вернулся из Эрсли пьяный, в подавленном  настроении,  и
не желает вмешиваться. - Оставь их в покое. Что толку разговаривать с этой
мразью?
   Табита, вызванная из Амбарного дома, входит в отель с  черного  хода  и
застает в верхнем коридоре молодого человека в смокинге в  единоборстве  с
девицей, которая визжит от хохота, одновременно жалуясь, что  он  разорвал
ей платье.
   - Прошу прощения, - говорит Табита, - здесь это не разрешается.
   Молодой  человек  крайне  удивлен  этим  замечанием  и  готов  ответить
грубостью, но Табита продолжает негромко: - Придется вам уехать. Мне очень
жаль, но повторяю: всем вам придется уехать.
   И вдруг к ней подходит молодая женщина из той  же  компании  и  кричит:
"Бабушка!" Широко улыбается, протягивает руку. - Ты меня не узнала? Нэн.
   Табита смотрит и не верит своим  глазам.  Перед  ней  стоит  коренастая
девушка с широким кошачьим  лицом,  курносая,  большеротая,  с  маленькими
голубыми глазами и темно-каштановой шевелюрой. Она напудрена,  нарумянена,
глаза подведены, рот алеет, как рана, волосы - густые, блестящие, и на том
спасибо - завиты и уложены, как у куклы в витрине парикмахера. Ни дать  ни
взять одна из тех  проституток,  совсем  еще  девочек,  что  слоняются  по
Лондонскому шоссе,  ожидая,  когда  их  подберет  какой-нибудь  мужчина  с
автомобилем.
   - Нэнси! - произносит наконец Табита. Ей жмут руку, ее  крепко  целуют.
Девушка смеется ее замешательству. От  смеха  блеснули  ровные  зубы,  нос
сморщился, а глаза почти совсем исчезли. Это искренний, радостный смех, от
которого Табите и больно  и  весело.  -  Я  к  тебе  в  гости.  Только  мы
запоздали, а мужчины такие идиоты.
   Остальные, включая и давешнего молодого человека в  смокинге,  окружили
Табиту и  Нэнси  и  смотрят  на  них  с  большим  интересом,  как  ученые,
присутствующие при смелом эксперименте.  Видно,  они  заранее  обсудили  с
Нэнси этот план - заглянуть в логово зверя.
   Табита, поймав на себе  любопытные  взгляды,  сразу  овладела  собой  и
говорит обычным для нее теперь строгим тоном: - Что ж,  идем.  Но  друзьям
твоим придется спуститься вниз.
   Нэнси повелительно машет рукой. - Слышали, идиоты? Брысь  отсюда!  -  И
гонит их к лестнице. А  сама  идет  следом  за  Табитой  в  Амбарный  дом,
улыбающаяся, брызжущая оживлением, и там берет  ее  за  руку.  -  Бабушка,
милая, вот хорошо-то! Значит, ты меня не узнала? А  вот  и  дедушка.  Боже
мой!
   Она только что заметила Бонсера - осев в своем кресле, он уставился  на
нее в тупом изумлении. Она подбегает к нему, целует в лоб. - Все такой же,
ни чуточки не изменился! - А потом,  улыбаясь,  бросает  Табите  взгляд  -
только что не подмигивает, - словно договаривается  о  взаимопонимании.  В
этом взгляде читается: "Господи, на что он стал похож! Старый младенец".
   Но Табита не идет на этот сговор, столь неуважительный по  отношению  к
Бонсеру. Она спрашивает язвительно: - И откуда же ты явилась?
   - Я? Да из Лондона, из дому. Ведь у нас квартира в Вестминстере.
   - А мама твоя знает, что ты здесь?
   - Мама? - Она морщит  нос.  -  Мама  в  Америке,  от  какого-то  своего
комитета. А Том ничего, он меня не воспитывает. Давно махнул рукой.
   - Тебе сколько же лет? - бурчит Бонсер. - Небось семнадцать, не больше.
- Он тяжело поднимается на ноги и, пошатываясь, склоняется над ней,  тычет
толстым пальцем. - А накрашена-то - смотреть тошно.
   - Понимаете, дедушка, у меня такое несуразное лицо, приходится что-то с
ним делать.
   - Размалевана, как уличная девка.
   Нэнси опять улыбается Табите. - Простите, дедушка, больше не  буду.  Вы
очень шокированы?
   Ясно, что его мнение ей совершенно безразлично. Выжил старик из ума, ну
и ладно.
   И вдруг она слышит музыку. - Ой, батюшки. Билли рассердится.
   - Билли твой жених?
   - Билли? Еще чего! Просто полезный человек, у  него  машина.  -  И  она
убегает. В окно слышно, как она говорит, открывая заднюю  дверь  отеля:  -
Заждался? А ты в другой раз не будь таким идиотом.
   - Всегда говорил, что из нее вырастет шлюха, - заявляет Бонсер.
   Табита поддакивает ему. Но она сбита  с  толку,  как  человек,  который
предрекал какое-нибудь несчастье - пожарили  крушение  поезда  -  и  вдруг
увидел его воочию и поражен его реальностью, его неприкрытой живою  силой.
Она рада, что Нэнси не зашла к ней проститься. И три месяца спустя,  когда
старая Дороти сообщает ей, что мисс Нэнси  находится  в  баре,  ее  первое
чувство - досада, зачем ей помешали. Она отвечает сухо: - Если я нужна ей,
может прийти ко мне сюда.
   А Нэнси уже бежит к ней и представляет ей молодого человека,  высокого,
серьезного и бледного, по имени Годфри Фрэзер - он привез ее в "Масоны"  в
своем ветхом автомобильчике.  Познакомив  его  с  Табитой,  Нэнси  тут  же
отсылает его в отель за ее сумочкой и просит за него  прощения.  -  Ты  не
обращай на него внимания, бабушка, разговаривать он не мастер, хотя далеко
не дурак. Только что, бедняга, болел туберкулезом. Ему  нужен  деревенский
воздух. Я думала, может, ты приютишь нас на конец недели?
   - Кто этот молодой человек? Он твой жених?
   - Нет, что ты. Но я  часто  пользуюсь  его  машиной,  если  только  это
сооружение можно назвать машиной. У него, бедолаги, гроша нет за душой.  А
уложить его можно где угодно - хоть на стойке, хоть под раковиной.
   За эти три месяца девушка изменилась  -  повадка  более  сдержанная,  и
одета проще. Выглядит старше и держится так, словно устала  от  жизни.  За
чаем в гостиной у Табиты она два часа кряду говорит о себе,  как  женщина,
растерявшая все иллюзии. По ее словам,  ей  всегда  было  скучно  в  школе
(дурацкая была школа) и скучно дома, где она вечно ссорится с  матерью,  а
Томом Родуэлом  она  крутит  как  хочет.  Особенно  же  наскучили  ей  все
лондонские джазы  и  все  ее  молодые  люди,  которых  она  оптом  именует
идиотами.
   Мистеру Фрэзеру дается несколько поручений - проверить свечи,  принести
английскую булавку, которая, по словам Нэнси, должна быть где-то в машине.
Табите она говорит: - Ну вот, на полчаса ему дел хватит. Нам он пока ни  к
чему, верно?
   - Такой славный молодой человек, а ты с ним вон как обращаешься.
   - Годфри не обижается. Он любит быть на побегушках.
   - А ты злоупотребляешь его любезностью.
   Нэнси смотрит на нее  с  веселым  удивлением  -  бывает  же  еще  такая
старомодная  наивность!  Потом  говорит:  -   Я   знаю,   Годфри   миляга.
Когда-нибудь я,  возможно,  даже  выйду  за  него  замуж.  На  него  можно
положиться, верно? Но я еще не собираюсь на покой, хочу сначала  пожить  в
свое удовольствие.
   А через полчаса, расцеловав Табиту на прощание, заглядывает ей в  глаза
и говорит: - Ужасно я тебя шокирую, да? Вижу, вижу. Наверно,  я  и  правда
дрянь ужасная.
   - Тебе совершенно неважно, шокирована я или нет.
   - Очень даже важно, честное слово. Ты  мне,  наверно,  не  можешь  дать
взаймы фунта два до будущей недели? Понимаешь, мы  почему-то  решили,  что
сможем здесь остановиться. Дура я, конечно, надо было написать заранее.
   Табита дает ей два фунта со словами: - Не говори,  что  берешь  взаймы,
если не собираешься отдавать.
   - Да что ты, миленькая, - протестует Нэнси,  -  непременно,  непременно
отдам. В понедельник вышлю тебе почтовый перевод.
   И опять Табита чувствует облегчение, распростившись с  этой  немыслимой
внучкой. Безобразие! Как  может  девушка  быть  такой  испорченной,  такой
откровенной эгоисткой? "Можно быть уверенной, до добра это ее не доведет".
Но ей тяжело, неуютно. И,  не  получив  почтового  перевода,  она  решает:
"Значит, больше не приедет, ну и хорошо. Только беспокойство для Дика".
   И действительно, пять месяцев о Нэнси ни слуху ни  духу.  А  затем  она
как-то поздно вечером  появляется  с  новым  молодым  человеком,  высоким,
сутуловатым блондином. Держится он томно,  но  любезно,  словно  бывать  в
обществе для него привычно,  но  неизменно  доставляет  удовольствие.  Его
фамилия Скотт, Нэнси называет его Луис  или  Лу  и  командует  им,  как  и
остальными, но словно бы с большим правом. Одета она нарядно,  и  властный
тон уже не такой наигранный.  Она,  очевидно,  начинает  себя  уважать,  и
властность ее стала естественнее.
   Она сообщает Табите, что Лу Скотт - офицер, служит в авиации. - Имей  в
виду, он порядочный задавака, я его держу только для танцев.  -  О  взятых
взаймы двух  фунтах  она  не  упоминает,  однако  осведомляется,  есть  ли
свободные номера.
   - В одиннадцать часов вечера?  -  спрашивает  Табита,  а  сама  думает:
"Форменное вымогательство".
   - Я особенно и не надеялась, бабушка.  Но  мы  всю  дорогу  спрашивали,
нигде нет мест.
   - Меня, значит, оставили на худой конец?
   - Просто не хотели беспокоить.  Ну  ничего,  мы  можем  переспать  и  в
машине, верно, Лу?
   - Ты можешь переночевать в гардеробной, - говорит Табита, - а Лу,  если
он не против, я могла бы поместить в мансарде. Там сейчас пустует одна  из
комнат для горничных.
   - Так чего же еще и желать! - И их разводят по местам.
   Табита, лежа в постели у себя в спальне, слышит, как  за  стеной  Нэнси
что-то напевает себе под нос, вот она стукнула ящиком комода, вот легла. А
примерно через час пружина  кровати  опять  зазвенела  и  очень  осторожно
отворилась дверь в коридор.
   Табиту, еще не успевшую толком заснуть, удивляет  эта  осторожность,  а
еще больше она удивляется, заслышав,  как  скрипнула  чердачная  лестница.
Весь сон слетел с нее, она прислушивается, и ей кажется, что  кто-то  тихо
ступает по верхнему коридору,  что  там  отворилась  и  снова  затворилась
дверь.
   Наверно, почудилось. Но через двадцать минут она  встает,  стараясь  не
шуметь. Слышится сердитое ворчание Бонсера: - Что еще выдумала? Неужели не
можешь лежать спокойно? Разбудила меня.
   - Мне показалось, что Нэнси поднялась в мансарду.
   - Ну и что? Говорил я тебе, она шлюха.
   - Ой, Дик, не могу я этому поверить. У нас в доме!
   - Да что на тебя нашло? Не хуже моего знаешь,  что  это  за  штучка.  А
какое получила воспитание - ни религии, ни  правил,  ни  дома  настоящего,
вместо матери - ходячий митинг в юбке, ни капли уважения к кому бы  то  ни
было. Сама небось видела, как она обошлась со мной тогда, в первый день, -
насмеялась надо мной, над родным дедом. Она  и  над  тобой  смеется,  будь
уверена. Плюнь ты на нее, ради бога, и ложись. А  завтра  вышвырнем  ее  к
черту.
   Табита ложится, чтобы успокоить его, но сна у нее ни в одном глазу, так
что даже лежать неподвижно для  нее  мука.  В  душе  ее  полное  смятение.
Рассудок твердит: "Нет смысла так волноваться, девчонка того не стоит". Но
слух жадно ловит хоть какие-нибудь звуки из гардеробном.
   Через час она снова встает и выходит в  коридор;  дверь  в  гардеробную
приоткрыта, Табита толкает ее. Кровать пуста. Но Бонсер уже  ворочается  и
кряхтит. Он почувствовал, что  ее  нет  рядом,  и  она  спешит  обратно  в
постель.
   - О черт, это еще что за фокусы? Всю ночь не даешь мне спать. Как после
этого прикажешь быть в форме?
   И вдруг Табиту начинает разбирать смех. Ее напряжение ищет выхода, и на
минуту ей показалось, что во всей ситуации есть  что-то  уморительное,  от
чего спастись можно только смехом. Но, ужаснувшись  собственной  слабости,
она тут же себя одергивает: "Нет, это безобразно, это грешно. Дик  прав  -
нужно ей сказать, что мы не хотим ее здесь видеть".
   А утром за завтраком ее ставит в туник и  поцелуй  Нэнси,  ее  отличное
настроение, и мягкая учтивость молодого человека,  когда  он,  склонившись
над  чашкой  с  кофе,  задумчиво   рассуждает   об   этичности   воздушных
бомбардировок. Допустимо  ли  бомбить  гражданское  население?  "Если  это
позволяет быстро з-закончить  войну,  -  глубокомысленно  тянет  он,  чуть
заикаясь, - то может сохранить много жизней. Но оправдать убийство  женщин
и д-детей невозможно". Вопрос этот, видимо, не на шутку  его  занимает.  А
Табита, негодуя и дивясь, смотрит на Нэнси. "Не могу  поверить.  Не  могла
она так поступить".
   Они благодарят ее еще и еще раз и уезжают. И при  виде  Нэнси,  которая
машет ей из окна машины, растянув алые губы в улыбке, Табита  окончательно
убеждается: "Ну конечно, она у него была - чего же от такой и ждать. А  ей
еще и восемнадцати нет - ребенок!"





   Мысль о Нэнси стала каким-то наваждением. Эти тайные звуки в ночи,  эта
отвага - взяла и пошла к любовнику, - все это живет у Табита в  мозгу,  не
забывается ни на минуту. "Но что я могу? Она только  посмеется  над  моими
словами".
   Однако ей так неспокойно, так стыдно бездействовать, что через два  дня
она сама едет к Нэнси в Лондон.
   Нэнси дома нет, а Кит Родуэл, только что собравшая свою младшую дочь на
прогулку, встречает ее неласково.
   - Я Нэн три дня не видела. Мы думали, она у вас.
   - От нас она уехала в воскресенье вечером. С ней был  молодой  человек,
некий Луис, и мне стало тревожно.
   - Не спрашивайте меня про ее молодых людей,  у  нее  их  десятки,  один
никчемнее другого.
   - Но, Кит, она ведь еще ребенок. Это не опасно?
   - Право же, я не отвечаю за Нэн. Ей на все наплевать - на дом, на меня,
на Тома. - Голос у Кит сердитый, усталый. Она похудела, в волосах  седина.
Выглядит  она  много  старше  своих  лет,  держится  не  так  уверенно   и
невозмутимо. Не смотрит собеседнику в лицо - взгляд ее все время устремлен
мимо или выше, точно она вглядывается куда-то вдаль.
   Резко отвернувшись от Табиты, она открывает дверь в  соседнюю  комнату,
кабинет Родуэла, и кричит: - Не забудь, ты хотел дать мне просмотреть твою
речь.
   - Сейчас некогда. - Он выходит вместе  со  своей  секретаршей,  молодой
женщиной с большими синими глазами  и  облачком  светлых  волос,  на  ходу
договариваясь с ней о программе дня. Оба  бросают  безучастный  взгляд  на
Кит,  когда  она  заговаривает  о  политическом  положении.  -  Как  можно
надеяться,  что  Германия  будет  разоружаться,  когда   это   злосчастное
правительство продолжает строить самолеты? - И  сразу  видно:  этот  довод
представляется ей столь ясным и неопровержимым, что, раз правительство его
игнорирует,  значит,  им  движут  какие-то  тайные  преступные  мотивы.  -
Безобразие. Наверно, за этим стоят фабриканты оружия.
   Молоденькая секретарша сочувственно смотрит на  Родуэла  своими  синими
глазами. А у Родуэла на лице и  правда  написана  скука.  За  пять  лет  в
парламенте он располнел и набрался важности. Его благодушие -  это  теперь
поза   государственного   деятеля:   обогатившись   опытом   и   секретной
информацией, он снисходительно выслушивает пустую болтовню непосвященных.
   Совсем недавно он обратился к своим  избирателям  с  речью,  в  которой
категорически утверждал, что войны не будет, если только не спровоцировать
чем-нибудь Гитлера. "Немцы  боятся  войны,  они  чувствуют,  что  окружены
врагами, и наше дело -  усыплять  их  подозрения.  Вот  почему  ставка  на
вооружение так неправильна и опасна".  Но  этот  же  довод  в  устах  жены
раздражает его. - Да, да. - Политическими  рассуждениями  Кит  он  сыт  по
горло.
   С Табитой он держится очень дружелюбно и  весело.  -  Нэн?  За  Нэн  не
беспокойтесь. Нынешние молодые  женщины  умеют  за  себя  постоять.  -  Он
говорит, точно выступает  на  предвыборном  собрании;  и  в  сопровождении
сочувствующей и преданной секретарши выходит из комнаты с улыбкой  актера,
эффектно закончившего монолог под занавес.
   Табита снова обращается к Кит: - Но послушай, кому-то надо бы  все-таки
поговорить с Нэнси. Очень уж она молода.
   Кит отвечает совсем уже несдержанно: - Говорить с Нэн бесполезно. У нее
всегда были на уме одни удовольствия, и за это я, право же, не в ответе.
   - Ты уж не меня ли винишь?
   - Я, во всяком случае, не виновата.
   И не в силах продолжать этот бессмысленный спор,  она  подхватывает  на
руки дочку - крошечную толстушку, до смешного похожую на отца, - и  уносит
куда-то в глубину квартиры.
   Табита уезжает в бешенстве. "И это называется  мать!  Да  меня  же  еще
винит в том, что Нэнси такая сумасбродка. Впрочем, она никогда ни в чем не
признавалась".
   Измученная, безутешная,  она  возвращается  в  "Масоны",  где  ее  ждет
телеграмма. "Можешь дать взаймы пять фунтов? Срочно".  И  адрес  маленькой
гостиницы в Сассексе.
   "Надо  полагать,  она  там  с  этим  человеком",  -  решает  Табита   и
телеграфирует в ответ: "Прошу поподробнее".
   Два дня молчания, потом коротенькое письмо из пансиона в Южном  Уэльсе:
"Дорогая бабушка! Я в безвыходном положении, не  знаю,  что  делать,  если
сейчас же не добуду 20 фунтов. Не стала бы у тебя просить,  если  б  знала
еще кого-нибудь, у кого есть деньги. Но если лишних денег нет, не  посылай
ни в коем случае. Верну, как только получу свои карманные.  Крепко  целую.
Нэн".
   Табита возмущена. "Ну не типично  ли?  Что  прикажете  делать  с  такой
нахалкой? Да еще застраховала себя от чувства вины - нарочно пишет,  чтобы
ничего ей не посылать, если это меня хоть сколько-нибудь затруднит. И  что
она делает в Уэльсе?"
   Она пишет строгое письмо, требуя объяснений. Что Нэнси там делает?  Она
с Луисом? На что именно ей нужны деньги?
   Три дня спустя приходит телеграмма: "Вышли телеграфом 10 фунтов  только
взаймы. Ответь немедленно. Пропадаю. Нэн".
   Телеграмму принесли, когда Табита была по делам в Эрсли. Она вскрыла ее
уже вечером и выяснила, что деньги можно перевести только  завтра.  Теперь
она не находит себе места от страха. Слово "пропадаю" ужаснуло ее. Она уже
представляет себе, что Нэнси выгнали на улицу или посадили в  тюрьму.  Она
не может уснуть, и Бонсер злится. - Да не крутись ты. Что с тобой  сегодня
творится?
   - Ничего.
   Но  Бонсер,  хоть  и  не  считается  с  ее  чувствами,  безошибочно  их
угадывает. - Опять волнуешься из-за этой потаскушки?
   - Очень мне нужно волноваться из-за Нэнси, когда она так себя ведет.
   - Так что тебя гложет? Уж эти мне бабушки. Курам на смех.
   Табита вздыхает про себя: "Если б она хоть стоила того, чтобы из-за нее
волноваться".
   Утром она посылает Нэнси десять фунтов. И опять ни  слова  в  ответ,  а
через месяц, вернувшись из города, она застает Нэнси у себя в  гостиной  -
развалилась в самом удобном кресле и курит сигарету. - Явилась, значит?  -
говорит она холодно. - Ты хоть получила те десять фунтов?
   Нэнси медленно поднимается,  целует  Табиту  и  отвечает  отсутствующим
тоном: - Да, конечно, я же тебе ответила.
   - Ничего ты мне не ответила. Ты разве не знаешь, что о получении  денег
нужно извещать? Они могли пропасть.  Я  уже  не  говорю  о  том,  что  это
принято.
   - Но я помню, что ответила. - Нэнси это, видимо,  глубоко  безразлично.
Она и забыла об этих деньгах. Это давнишнее благодеяние значит для нее так
же мало, как сегодняшний нагоняй. То и другое она принимает от бабушки как
должное. Она опять развалилась в кресле и говорит в пространство: - А меня
здорово по голове стукнуло.
   - Это что значит на человеческом языке?
   - Луис меня бросил. Я этого, конечно, ждала.  Впрочем,  нет,  неправда.
Это был сюрприз. В общем, я чувствую себя дура дурой.
   - Если имеешь дело с мужчинами, надо быть готовой к сюрпризам.
   - Но я думала, он правда влюблен, почему - сама не знаю.  Наружность  у
меня не ахти и ума не так чтобы много.
   - Жаль, конечно, что в школе ты не была прилежнее.
   - А я не знаю? Остаться у тебя сегодня, наверно, нельзя?
   - Если б ты хоть предупредила... - Это острастка, чтобы  в  другой  раз
была умнее. Но, не дав Нэнси времени  передумать,  она  говорит:  -  Пойду
выясню, - и велит приготовить ей постель.
   На следующий день Нэнси просит разрешения остаться до конца  недели,  а
потом застревает еще. Она очень подавлена,  от  прошлогодней  неуемной  ее
живости ничего не осталось, разве что откровенность в  речи.  Она  киснет,
курит по пятьдесят сигарет в день и худеет. Неряха, каких мало.
   Табита бранит ее: - Столько курить вредно. Испортишь цвет лица.
   А она отвечает терпеливо и рассеянно: - Да, вид у меня ужасный, верно?
   Она почти  не  ест,  и  Табита  предостерегает:  -  Не  будешь  есть  -
заболеешь, только и радости.
   А она отвечает: - О, я никогда не болею, я крепкая.
   Бонсер уехал в Пайнмут.  У  него  там,  говорят,  неприятности  с  мисс
Спринг, она требует больше денег, чем он согласен платить ей теперь, когда
содержит еще и Гледис Хоуп. Письма из Пайнмута и  затянувшееся  пребывание
Нэнси в "Масонах" совсем выбили его из колеи, и уехал он злющий.
   Оставшись вдвоем, бабушка и внучка ужинают в маленькой темной  гостиной
Табиты, а потом сидят на веранде и смотрят в  сад.  Нэнси  съела  на  обед
только тарелку супа  и  курит  сигарету  за  сигаретой.  Табита  подрубает
хозяйственные  полотенца,  поглядывая  на  нее  поверх  очков,  недовольно
хмурится  и  наконец  прерывает  молчание:  -   Хватит   тебе   кукситься.
Встряхнись.
   - Да я ничего, бабушка. Просто  сама  себе  противна,  такой  оказалась
идиоткой. - И заводит речь о доме,  о  том,  сколько  огорчений  доставила
матери. - Она не может мне простить, что я не умная, что ненавижу Тома.  А
я его не то что ненавижу, а скорее презираю, очень уж он доволен собой.
   Вечер теплый, но не дремотный. Воздух прозрачен, и зеленоватый закатный
свет окрасил молодую траву и листья в такие яркие краски, что они  кажутся
неестественными, почти грубыми. Птицы расшумелись, как всегда  перед  тем,
как затихнуть на ночь. Высоко в ветвях огромного вяза в конце  сада  запел
было дрозд, но внезапно умолк, мелькнул стрелой под кривым суком и  исчез.
Тихий вечер дышит уютом и покоем - наверно, потому, что  сумерки  скрывают
даль и что скоро можно будет забыться сном.
   Табита ощущает этот покой как близость между собой и Нэнси, и сердце  у
нее замирает. Будто этот вечер особенный, будто произошло  что-то  важное.
Она полна сочувствия к внучке, такой еще юной, пережившей  такой  жестокий
удар, и ей хочется выразить это сочувствие.  А  в  то  же  время  хочется,
пользуясь случаем, преподать  ей  пенный  урок,  чтобы  уберечь  от  новых
ударов.
   - На самом-то деле Том,  наверно,  хороший  человек,  а  презирать  мне
кого-нибудь вообще не к лицу. Сама-то я существо никчемное.
   - Как не стыдно говорить такие вещи! - горячо возражает  Табита.  -  Ты
пережила разочарование, но  ведь  жизнь  полна  разочарований.  -  Следует
короткая проповедь о пользе несчастий.  -  Я,  когда  на  меня  посыпались
несчастья, только тогда и узнала, чем может стать для человека религия.
   Нэнси отвечает угрюмо: - Ну, не настолько уж мне плохо, - точно  Табита
предложила ей горькое лекарство. И  добавляет:  -  Пройдет,  нужно  только
время.
   - И курение это бесконечное вредно для нервов.
   - Да, наверно. - Своей красной, все еще детской рукой  она  тянется  за
новой сигаретой и говорит: - Знаешь, бабушка, что мне было бы  нужно,  так
это какая-нибудь работа, для отвлечения. Но чем я  могла  бы  заняться?  Я
думала пойти в секретари к какому-нибудь писателю или еще кому-нибудь,  но
не умею печатать на машинке.
   - От секретаря требуется  грамотность,  -  говорит  Табита,  -  и  хоть
какая-то методичность. - Она откусывает  нитку,  точно  кусает  врага.  Ее
очень рассердило, что Нэнси так хладнокровно отвергла религию  в  качестве
исцеляющего средства.
   - А вот что я могла бы... только ты, конечно, не разрешишь.
   - А что ты предлагаешь?
   - Я думала, я могла бы помогать тебе здесь, в Амбарном доме. Ты  всегда
так занята. Конечно, без оплаты.
   На такую радость Табита не смела и  надеяться.  И  чтобы  не  сглазить,
отвечает сдержанно: - В Амбарном доме тебе покажется слишком тихо.
   - Но в том-то и прелесть, бабушка. Я обожаю, чтоб было  тихо.  А  здесь
даже из отеля ничего не слышно.
   - Хорошо, милая, если хочешь, оставайся  у  меня.  С  покупками  всегда
хватает дела.
   - А иногда я могла бы и в отеле помогать, если, например, у кого-нибудь
выходной день.
   - Боюсь, мисс Фру это бы не понравилось, она очень щепетильна.  Нет,  в
дела отеля ты уж лучше не вмешивайся.
   - О господи, я бы и не подумала вмешиваться. Мисс Фру я боюсь как  огня
и в управлении отелями ничего не смыслю. Вот только одно, бабушка,  ты  не
обижайся, если я скажу, в танцах я кое-что смыслю, а "Масонам" не помешала
бы новая танцплощадка и новая музыка - это я с  чисто  коммерческой  точки
зрения.
   - Возможно, но мисс Фру ты этого не говори. Танцевальная площадка - это
по ее части. Танцуй, разумеется, но как гостья.
   - О господи, бабушка, да я и за миллион  не  пойду  танцевать.  С  этим
покончено.





   Нэнси и правда не обретает былой жизнерадостности и не ходит на  танцы.
Когда ее навещают прежние поклонники - Билли, Годфри Фрэзер - и предлагают
куда-нибудь съездить, она  отвечает  своим  новым,  во  всем  изверившимся
тоном, что ей некогда, очень занята. И ездит  по  магазинам  или  пытается
Проверять счета поставщиков.  Порой  Табита  слышит  прежние  нетерпеливые
нотки в ее восклицаниях: "Идиоты, не того сорта сигареты прислали" или "Ни
черта им не втолкуешь". Она так  упорно  отклоняет  все  приглашения,  что
теперь уж сама Табита тревожится. Она уговаривает внучку побывать в Эрсли,
сходить в кино или в театр. Но Нэнси отвечает: - Да ну его, не хочу. Лучше
проведу спокойно вечер с тобой, посижу задрав  ноги.  -  И,  задрав  ноги,
курит и рассуждает о неполадках с горячей водой, о безмозглых  котельщиках
и недотепах-горничных, капризно приговаривая: - И почему это люди не могут
работать как следует?
   Видимо, оттого, что ей неспокойно и некуда девать избыток энергии,  она
поднимается на чердак проверить баки водопровода  и  спускается  в  подвал
выяснить, почему шумят трубы.
   В один прекрасный день, когда она еще не вернулась из Эрсли,  к  Табите
являются  мисс  Фру  и  шеф-повар  и  заявляют,  что  уходят   с   работы.
Оказывается, накануне, в отсутствие  повара,  Нэнси  обследовала  кухню  и
заявила во всеуслышание, что это стыд и позор.
   Табита просит за нее прощения, но мисс Фру  стоит  на  своем.  Под  нее
подкапываются, утверждает она, никаких этих козней она не потерпит.
   Табита, возмущенная, думает: "Вечно эти дети во все суются. Все  им  не
так". И как только Нэнси возвращается из магазинов, сообщает ей новость. -
Мы как будто договорились, что в дела отеля ты не вмешиваешься.
   - Но, бабушка, я ведь только сказала, что кухня в безобразном  виде.  А
что эта Фру уходит, так это просто удача.
   - Шеф работает у меня десять лет.
   - Вот и я говорю, бабушка. Не хотелось тебя  огорчать,  но,  право  же,
"Масоны" уже немножко допотопные.
   - Глупости, мы открыли отель только в 1925 году.
   - Но, бабушка, милая, это и есть до потопа. Потому и вестибюль похож на
мертвецкую. Ты бы видела, что делается в других гостиницах. "Три  Пера"  в
Баруорте всю крышу превратили в солярий. Знаешь, бабушка, дело это не мое,
но от "Масонов" попахивает гнильцой. Люди только глянут и едут  дальше.  Я
сама видела.
   - Для меня отель достаточно хорош, - сухо отвечает Табита. - Тебе  это,
может быть, неизвестно, но он построен по проекту лондонского архитектора,
им приезжали любоваться со всех концов Англии.
   - Ладно, бабушка, не буду к тебе приставать.
   Но через неделю с ней  беседует  в  вестибюле  молодой  человек,  некий
Хамфри Роджер, пухлый и бледный, с желтыми, падающими на  глаза  волосами,
галстуком без булавки, свисающим на круглый живот, и  вкрадчивой  манерой.
Однако такта у него ни малейшего. Он  предлагает  расширить  вестибюль  за
счет ресторана, а  новый  ресторан,  из  розового  бетона,  построить  над
купальным бассейном.
   - У вас тут исключительные возможности, миссис  Бонсер,  можно  создать
нечто истинно современное, уникальное.
   - И правда, получилось бы красиво, - говорит Нэнси.
   Но молодой человек не любит слова "красивый", оно  вышло  из  моды.  Он
любезно склоняется к Нэнси.  -  Скажем  так,  было  бы  достигнуто  полное
функциональное соответствие.
   Он уезжает и вскоре представляет эскиз нового здания и  смету  на  8000
фунтов, а также просит пока пятьдесят гиней за проделанную работу.
   -  Знаешь,  бабушка,  это  не  так  уж   дорого.   Хотя   платить   ему
необязательно. Это ведь его первая проба, хватит с него и рекламы.
   Табита теряет терпение. Ей внезапно открылось, как она  любит  Амбарный
дом и даже отель,  как  невыносима  ей  мысль  о  каких-либо  переменах  и
переделках. Эти два дома - единственное, что есть прочного и  надежного  в
обезумевшем мире. Мало того, что она здесь хозяйка, дома эти стали  частью
ее самой, ее работы.
   - Никаких перемен не будет, - говорит она твердо. - Ты что, хочешь  все
здесь перекорежить?
   И Нэнси не настаивает, она унаследовала благодушное безразличие матери.
Но зато поговаривает о том, чтобы поискать работы в Лондоне.  "Такой,  где
бы можно немножко  развернуться".  И  вскидывает  голову  точно  таким  же
движением, как Табита. Она не только энергична, но и упряма.
   Обеим ясно, что  так  продолжаться  не  может.  Табита  думает:  "Пусть
уезжает. Я все равно не допущу, чтобы тут все перевернули вверх дном".  Но
остается горькое чувство - этим молодым всегда всего мало.
   С возвращением Бонсера их разногласия  не  затихают,  скорее  наоборот.
После трехнедельного загула он чувствует себя отвратительно. Жалуется, что
его  надул  какой-то  букмекер,  обидел  какой-то  друг.  Судя  по  всему,
разругался с Гледис Хоуп. И хнычет с  пьяных  глаз:  -  В  скупости  меня,
кажется, никто не обвинит. А они меня  выгнали  как  собаку.  Кончено  мое
дело, Пупси. Разбили-таки мне сердце. Теперь я долго не протяну.
   Он неделями не встает с постели, и, хотя пить не перестал, вино уже  не
бодрит его.  Напившись,  он  только  пуще  распаляется  на  своих  врагов,
начинает кричать: - Знаю, Тиб, ты тоже желаешь моей смерти. Ладно, недолго
тебе ждать.
   Ни о каких перестройках, даже о  ремонте  он  и  слышать  не  хочет.  -
Отвяжитесь вы от меня, дайте умереть спокойно.
   На женщин он  так  озлоблен  после  таинственных  оскорблений,  которым
подвергся  во  время  последнего  загула,  что  больше  не  спускается   в
вестибюль, а Нэнси вообще не хочет видеть. Но  мужчинам  известно,  что  в
спальне у него всегда найдется виски, и он рад любому посетителю, которому
может излить свои горести.
   Особенно он радуется Годфри Фрэзеру - тот как раз приехал на пасхальные
праздники и выслушивает его почтительно и серьезно, как воспринимает и все
в жизни. "Берегись женщин, - внушает ему Бонсер, - акулы они, зубы загнуты
внутрь. Стоит им тебя ухватить - и крышка, смелют  в  порошок.  Ты  только
посмотри, что они со мной сделали! Ты посмотри, как жена мной помыкает, да
еще эта внучка! Сидят тут, как две вороны, и ждут, когда  я  сдохну.  Чтоб
косточки обглодать".
   Фрэзера пригласила на пасху Табита. Он болел, его посылают в санаторий,
и Табита решила: бедный мальчик, ему нужен уход.
   Нэнси над ней смеется. - Ой, бабушка, ну и дипломат! Как будто  я  могу
второй раз увлечься этим растяпой. - Но, услышав, как Годфри кашляет,  она
с азартом принимается лечить его -  растирает  ему  грудь  салом,  пичкает
лекарствами. Она - как деятельная  девчушка  с  новой  куклой,  укладывает
спать и  поучает:  -  В  такую  погоду  и  на  учения?  Да  ты  что-нибудь
соображаешь? А все потому, что так уж нравишься себе в хаки.
   И Табита и Нэнси считают, что  Фрэзеру,  который  недавно  записался  в
территориальную армию, незачем ездить на учения. На его  серьезный  довод,
что ввиду угроз Гитлера готовиться к войне - наш долг,  Табита  возражает,
что война его не касается - с его-то слабыми легкими. А  Нэнси  кричит:  -
Война? Не такой Гитлер дурак. Это все блеф. О господи,  мало  им  прошлого
раза?
   За этими словами - то же ощущение, которое изо дня в день и с  утра  до
ночи выражает в  "Масонах"  молодежь,  -  ощущение,  что  война  стала  бы
уродливой помехой в их веселой и насыщенной жизни. Ведь за  двадцать  лет,
прошедших с последней войны, жить молодым стало  намного  веселее.  У  них
больше денег, больше  знаний,  гораздо  больше  свободы.  И  если  они  не
воинствующие пацифисты,  не  коммунисты,  не  фашисты  и  не  новоявленные
мистики, которых Нэнси презрительно именует  "обетомирцами"  ["Союз  обета
мира" -  британская  пацифистская  организация,  основанная  в  1936  году
священником Шеппардом], то от разговоров о войне  они  отделываются  одной
сентенцией: "Войны быть не может. Линия Мажино  неуязвима,  а  французская
армия лучшая в мире. Если  Гитлер  так  глуп,  что  полезет  воевать,  его
разобьют за один месяц".
   В Эрсли имеет хождение  как  неорганизованный,  стихийный  пацифизм  от
невежества, так и воинствующая его разновидность; и Годфри Фрэзера,  когда
он появляется там в военной форме, женщины в  бедных  кварталах  провожают
осудительным взглядом, а мальчишки - злыми насмешками.  Тех,  кто  требует
усиления воздушных сил, местная газета  называет  поджигателями  войны,  и
победу   на   муниципальных   выборах   обеспечивает   лозунг   "Сократить
вооружения!".
   Однако Нэнси, хоть и смеется  над  Годфри  и  называет  его  шоколадным
солдатиком, скучает без него и берет с него  слово  приехать  в  следующую
субботу. Возможно, она просто не может обойтись без какого-нибудь молодого
мужчины, и вот уже Годфри проводит в "Масонах" все субботы и  воскресенья.
Нэнси, словно и не знала за ним этих  качеств,  превозносит  его  ум,  его
надежность. И говорит: - Эта работа в конторе убьет его. Ему нужно быть на
свежем воздухе. Нам бы надо купить здесь ферму и взять его в управляющие.
   - Когда "Масоны" будут твои, можешь устроить ферму.
   - А "Масоны" будут мои?
   - Вероятно.
   Узнав  эту  новость,  Нэнси  целый  день  ходит  задумчивая,  а   потом
ограничивается замечанием, что если она  правда  унаследует  "Масоны",  то
уберет из ресторана дубовые  потолочные  балки  -  это  что-то  уж  совсем
доисторическое.
   В следующий приезд Фрэзера она водит его по всей усадьбе  и  объясняет,
какие где необходимы нововведения, а потом говорит  Табите:  -  Годфри  со
мной согласен, что танцевальную площадку нельзя оставить в таком  виде.  И
знаешь, он бы с этим делом вполне справился, и  его  юридические  познания
могут пригодиться, если возникнут трудности с разрешением на спиртное.
   Неделю спустя она объявляет, что они помолвлены. - Я сказала  Годфри  -
почему и не пожениться,  тогда  он  мог  бы  плюнуть  на  свою  несчастную
контору. - И, с удовольствием входя в новую  роль  -  роль  рассудительной
молодой женщины, умеющей жить, - она объясняет Табите,  какая  это  удача,
что Лу Скотт дал ей отставку: - Порезвиться с ним было неплохо, но брак  -
это совсем, совсем другое дело. Это, скорее, содружество. Главное -  чтобы
муж и жена уважали друг друга. -  Годфри  Фрэзер,  по  ее  словам,  чистое
золото,  не  уважать  его  просто  невозможно,  и  заканчивает  она  очень
серьезным тоном: - Я, конечно, не ручаюсь,  что  буду  счастлива,  на  это
рассчитывать никто не может, но у меня, черт возьми, побольше шансов,  чем
у тех, кто выскакивает замуж вслепую, очертя голову.
   - А много ли ты думаешь о Годфри, когда так рассуждаешь?  -  спрашивает
Табита, подчеркивая эгоистичность Нэнси.
   - Знаю, знаю, бабушка, я эгоистка, но Годфри поможет мне исправиться. У
него такие рыцарские принципы.
   О помолвке объявляют. Родуэлы шлют поздравления. И Бонсер, к  всеобщему
удивлению, соглашается на то, чтобы Годфри  ушел  со  службы  и  стал  его
помощником в "Масонах". - Осточертели мне бабы, жужжат, как мухи, а  толку
чуть. То ли дело мужчина, настоящий мужчина, солдат. Да, только я,  старый
солдат, способен  оценить  такого  человека,  как  Годфри,  -  он  достоин
доверия. Слов нет, для Нэнси он слишком хорош, да нынешние девчонки,  черт
их дери, все одинаковы, все шлюшки, ничего святого для них нет. Да, теперь
и умереть не жалко, буду хотя бы знать, что "Масоны"  остались  в  хороших
руках.





   Нэнси не желает тянуть. - Поженимся, и к стороне, - говорит  она.  -  К
чему эти долгие помолвки, одна морока.
   И день свадьбы уже назначен, но тут Чемберлен отправляется в Мюнхен,  и
Фрэзер решительно  заявляет,  что  надо  повременить,  "пока  ситуация  не
прояснится".
   Фрэзер считает, что в случае войны бомбардировки с воздуха произведут в
Англии большие разрушения и что человек не имеет  права  покинуть  молодую
жену, может быть беременную, Когда в стране будет смятение, и  паника,  и,
скорее всего, голод и революция, которые, конечно же, последуют  за  такой
катастрофой. Но даже беглое упоминание об этом сердит обеих женщин. Табита
сердится, потому что все свои помыслы сосредоточила на этом браке,  уверив
себя, что он поможет Нэнси угомониться. Самое это слово символизирует в ее
глазах целый мир, безопасный и прочный, все, чего она желает для  Нэнси  и
для хозяйки Амбарного дома. А желает она этого потому, что в глубине  души
уверена: война будет, и, как и в прошлую войну, вся молодежь, не связанная
узами брака и семейных интересов, снова сорвется с  места,  разлетится  по
всему свету и окончательно собьется с пути. А Нэнси сердится  потому,  что
уверена: войны не  будет,  и  зря  Фрэзер  принимает  Гитлера  всерьез.  -
Казалось  бы,  Чемберлен   достаточный   авторитет,   даже   для   Годфри.
Чемберлен-то  знает,  у  него  в  руках  вся  секретная  информация.  -  И
рассказывает всем и  каждому,  что  ей  известно  из  самого  достоверного
источника - от одного немца, который "лично знаком с Геббельсом  и  вообще
ужасно симпатичный", она встретила его у одних знакомых, - что немцы очень
любят англичан и никогда даже не помышляли о том, чтобы воевать с ними. Ей
с готовностью верят, потому что тысячи других англичан слышат то же  самое
от симпатичных немцев, которых в этом году можно увидеть в Англии  повсюду
- в школах, в родовых  поместьях,  на  лондонских  обедах,  на  молодежных
конференциях. Все это молодые  люди  приятной  наружности,  воодушевленные
высокими  идеалами  и  разъясняющие  программу  нацистов,  и  все   вполне
искренние, поскольку они и  отобраны  были  за  свою  искренность  и  свои
идеалы.
   Порой они сокрушаются по поводу  того,  что  происходит  в  Германии  -
травля евреев, нападки  на  церкви,  и  добавляют:  -  Но  понимаете,  это
переворот. При всяком государственном  перевороте  хорошее  соседствует  с
дурным; от дураков и мерзавцев никуда не денешься. - И  слово  "переворот"
произносят с наивной гордостью, будто хотят  сказать:  "Мы  на  правильном
пути. Мы с теми, кто провозглашает новые миры".
   Один такой живет у Родуэлов, изучает английские  политические  течения.
Газеты опубликовали интервью, которое взял у него Родуэл, там была  фраза:
"Не забывайте, мы в  Германии  социалисты".  Его  везут  в  палату  общий,
знакомят с группой коллег и приятелей Родуэла.
   Целая компания, человек в двадцать, играла в хоккей в разных  школах  и
колледжах, после чего отдыхает  в  Эрсли  и  проводит  день  в  "Масонах".
Познакомиться с ними приезжают студенты из Эрсли, и  те  и  другие  вместе
купаются в бассейне на жарком июльском солнышке. Затеваются  неофициальные
соревнования по плаванию и прыжкам в воду. Самозваные чемпионы обеих стран
демонстрируют  свои   трюки   и   свою   скорость.   Немцы   -   вероятно,
профессиональные спортсмены,  отобранные  партией,  -  без  труда  выходят
победителями; а потом молодые люди беседуют, растянувшись на траве или  по
двое, по трое прогуливаясь по лужайке.  Серьезные  лица,  резкие  жесты  -
повадка, в которой сочетаются  резвость  ребенка,  радость  жизни  и  сила
мужчины.
   - Вот видишь, - говорит Нэнси Табите, стоя  с  ней  у  одного  из  окон
второго этажа, - они и не думают убивать друг друга.
   А позже, когда гости пьют чай в вестибюле и  так  оживленно  болтают  и
спорят, что их слышно во всех уголках отеля, она  идет  к  ним  якобы  для
того, чтобы проверить, хватит ли им еды, а на самом деле, как догадывается
Табита, просто чтобы потолкаться среди них, принять участие в этом молодом
веселье. Сама же  Табита  вышагивает  взад-вперед  по  верхнему  коридору,
изнывая от страха. Она боится, что в любую минуту  может  вспыхнуть  драка
или что все они, повскакав с мест, начнут бить стекла,  разнесут  в  куски
всю гостиницу. В этом сгустке  молодости  ей  чудится  опасная  взрывчатая
сила; даже их очарование, примитивное  очарование  Нэнси,  помноженное  на
сорок, пугает ее. "Наверно, все  они  члены  какого-нибудь  "движения",  -
думает она, и ей кажется, что весь мир полон молодежных  движений.  Каждый
день  она  читает  в  газетах  о  студенческих  беспорядках,  забастовках,
походах, бунтах, о резолюциях, принятых в Оксфорде или в  Риме,  в  Бомбее
или в Берлине и требующих революции,  упразднения  армий  либо  разрушения
империй, свободы для всего мира, слияния всех религий или искоренения всех
религий, истребления нацистов,  или  фашистов,  или  коммунистов,  евреев,
мусульман, индусов, европейцев в Азии или азиатов в Европе;  и,  чувствуя,
что самый воздух насыщен молодым электричеством,  она  говорит  себе:  "Ну
конечно, война будет, при таком-то эгоизме и бесшабашности. Если не Гитлер
ее начнет, так кто-нибудь другой, или она сама начнется".
   Возвращается Нэнси, разрумянившись  от  волнения,  что-то  насвистывая;
вытянутые трубочкой губы словно целуют  воздух  иного,  более  просторного
мира.
   - Кончают они там? - беспокойно спрашивает Табита.
   - Да, я уже вызвала автобус. Славный  они  народ,  бабушка,  а  у  себя
просто чудеса творят.
   - Убивают и бахвалятся, эгоисты несчастные.
   - Но они же не о себе думают, бабушка, они всей душой преданы  Гитлеру.
Это что-то поразительное.
   - Да, все с ума посходили. А потом начнется война, и  Годфри  убьют,  и
все мы будем разорены.
   Нэнси скорчила гримасу, означающую: "Бабушка  в  своем  репертуаре",  и
деликатно удаляется. Насвистывать она опять начинает, только  завернув  за
угол коридора. Табита идет справиться у метрдотеля, почему до сих пор  нет
автобуса. Она ждет не дождется, когда наконец уедут эти молодые люди с  их
опасными идеями, их увлечением революцией и Гитлером.
   Гитлера она ненавидит так неистово, что от одного его имени ее  бросает
в жар. Когда Бонсер, чтобы  похвастаться  новым,  уже  третьим  по  счету,
приемником, включает речь Гитлера,  она  уходит  из  дому.  Нет  сил  даже
слушать этот голос, подчинивший себе миллионную аудиторию. И,  прочитав  в
газете слова "этот гений от демагогии", она  гневно  комментирует:  "Хорош
гений, просто лжец и обманщик".
   Но именно поэтому она при имени  Гитлера  вся  дрожит  от  ненависти  и
страха: лжет и обманывает он действительно гениально, а она  знает,  какую
власть имеет ложь и надувательство, особенно  над  невинными  душами.  Она
думает: "Лгут все - политики и националисты всех  мастей,  а  молодые  все
проглатывают. И проглатывают охотно, ложь  они  предпочитают  правде,  она
завлекательнее. Но без конца так продолжаться  не  может,  это  немыслимо.
Заговори я о возмездии, меня бы подняли на смех,  но  возмездия-то  они  и
дождутся".





   Бонсер, как и Табита, уверен, что война будет и что  она  его  разорит.
Гитлером он восторгается безмерно, слушает все его речи, ничего в  них  не
понимая, прочитывает три-четыре газеты в день и говорит всем, кому не лень
слушать: - Будет, будет заваруха. Он их всех расколошматит,  этот  артист.
Он и в книге своей написал, что люди - это стадо овец, а они за это  лижут
ему зад. Вот это да, вот это я понимаю, вот это молодец. Уважаю  прохвоста
- весь мир сумел охмурить, и поделом им, болванам.
   Но  восторг  его  полон  горечи.  Он  пьет  больше  прежнего,  начинает
заговариваться. "Да, кончено наше дело. Сгубил он нас. А ведь мог бы  дать
старику умереть спокойно". Он плачет, вообразив, что  у  него  рак  и  что
Табита обирает его.  Ночью,  полупьяный,  вваливается  в  чей-то  номер  и
успокаивает перепуганного постояльца: - Ничего, ничего,  не  пугайтесь.  Я
умираю, только и всего. Отравили меня. Но это неважно. Все мы скоро умрем,
дай только Гитлеру за нас взяться.
   Однажды с ним случился припадок, что-то вроде падучей, и его уложили  в
постель. Врача он встречает словами: - Умираю, доктор. Ну и пусть. Надоела
эта чертова жизнь, хватит с  меня.  Только  не  оставляйте  меня  с  этими
женщинами, они меня доконают. Знаю я их штучки, стервы все как одна.
   Его перевозят в Эрсли, в больницу, и он шлет Табите отчаянные  записки:
"Забери меня отсюда".
   Табита посылает к нему другого врача, и тот докладывает:
   - Переезд он выдержит, но риск  все  же  есть.  В  семьдесят  один  год
инсульт, даже легкий, дело нешуточное. А с другой стороны, депрессия  тоже
может сыграть отрицательную роль.
   Табита заказывает санитарную машину и готовится ехать  за  полковником.
Однако накануне, встревоженная вестью о вторжении немцев в Польшу,  звонит
проверить, точно ли будет машина.
   Удивленный голос отвечает: - Да, мэм, все в порядке.
   - А вы читали, что война началась?
   - Конечно, мэм.
   - Я думала, ваши машины понадобятся на случай бомбежки.
   - Понятно, мэм. - Голос принимает ее соображения  так  же,  как  принял
войну, - деловито и не отвлекаясь на постороннее. - Мы на учете на  случай
чрезвычайного положения. Да, да, мэм. К больнице, в пять тридцать.
   Но еще до полудня Бонсер появляется в  ратуше  и,  как  старый  солдат,
предлагает свои  услуги  отечеству.  -  В  такую  минуту,  -  заявляет  он
комитету, - человек не вправе  болеть.  А  Бонсеры,  черт  возьми,  всегда
умирали на посту. - И его тут же назначают временным начальником  сборного
пункта новобранцев.
   Комитет, надо  сказать,  встречает  патриотический  порыв  Бонсера  без
всякого удивления. Свои услуги уже предлагали люди и старше его годами,  и
слабее здоровьем. Если б члены комитета имели время подумать,  если  б  не
прочли утренних газет, им  показалось  бы,  что  вся  нация  приняла  дозу
какого-то взбадривающего лекарства, которое разбудило ее  дремлющие  силы,
воспламенило   воображение,   вызвало   небывалую   энергию,   дружелюбие,
предприимчивость.
   В последующие недели, когда тысячи молодых мужчин надели военную форму,
а тысячи девушек пошли на военные заводы,  в  поездах  и  автобусах  стало
весело от их оживленных голосов, словно война - это праздник, потому что у
всех теперь есть работа и больше денег, больше друзей, а главное, перемена
в жизни, которая ощущается как свобода.
   Бонсер побывал в своем лагере - для начала это  один  полуразвалившийся
сарай посреди сжатого поля,  -  произвел  смотр  личному  составу  -  один
старший сержант по хозяйственной части. Семидесяти двух лет  от  роду,  на
деревянной ноге, и еще два почти столь же дряхлых сержанта, - заказал  для
них ящик пива, а затем дал им общее указание: "Так держать!" - и  отбыл  в
Лондон, как  он  выразился  -  "собрать  что  осталось  от  моего  старого
обмундирования".
   А через три дня, раздобыв на каком-то лондонском складе, а может  быть,
как кое-кто намекает, и у театрального костюмера, полную форму  полковника
и две планки орденских ленточек, он сидит в баре  Гранд-отеля  в  Эрсли  и
рассказывает кучке  внимательных  и  почтительных  юнцов,  что  Бонсеры  -
потомственные военные, что его прадед пал при Ватерлоо во время  последней
атаки Старой гвардии и что он, черт побери,  сам  знает,  какой  глупостью
было снова пойти добровольцем, отлично знает, что его ждет. "Англия  своих
слуг не больно-то жалует, особенно старых солдат. Как кончится война,  так
на свалку. А почему? Да знает, что никуда они не денутся. Знает,  что  они
всегда под рукой. Кто побывал офицером его величества,  тот  им  до  гроба
останется. Это в крови".
   И те, кто месяц  назад  стал  бы  издеваться  над  любой  демонстрацией
патриотических чувств, теперь осторожно оглядываются - нельзя ли позволить
себе хоть улыбку, и решают не рисковать. Не та атмосфера.
   Так полковник с первых же дней войны занял в Эрсли положение если и  не
слишком обременительное, зато очень выигрышное,  вполне  устраивающее  как
его, так и город. А если  он  временами  волочит  ногу,  или  придерживает
пальцем веко, а палец дрожит, или забывает имена знакомых  -  так  на  эти
мелочи смотрят даже сочувственно, ведь  все  это  последствия  долгих  лет
военной службы и фронтовых невзгод.
   Многие,   конечно,   догадываются   об   истинном   положении    вещей.
Поговаривают, что он не полковник, а в лучшем случае майор;  что  если  он
правда воевал в Южной Африке, так разве что рядовым  в  кавалерии;  кто-то
заметил, что во  время  поездок  в  лагерь  он  неизменно  отдает  приказ,
сопровождаемый  милостивым  мановением  руки  и   звучащий   не   очень-то
по-военному: "Так держать, сержант". Но те же люди не прочь посидеть с ним
в баре Гранд-отеля и послушать его рассуждения о  том,  как  именно  будет
побежден Гитлер.
   - В паши дни война - это война моторов. Танк  и  самолет  в  корне  все
изменили. Гитлера называют умным, но у него  хватило  ума  только  на  то,
чтобы увидеть факты. В этом и состоит весь блиц - в быстроте. Каждый,  кто
хоть немного смыслил в тактике, понимал, что мотор означает  войну  нового
типа.  Так  и  случилось.  Но  мы  готовы.  Сначала  линия  Мажино,  потом
истребители.
   Все это, разумеется, заимствовано из  утренних  газет,  часто  даже  из
сегодняшней  "Таймс"  или  "Телеграф".  Но  звучит  убедительно.  В  устах
полковника обретает силу;  подтверждает  сообщения  газет  -  они-то  ведь
питаются материалами писателей, журналистов,  а  те  носятся  с  какими-то
идеями, и можно ли им верить - еще вопрос.
   Ибо Бонсер, которого  здесь  двенадцать  лет  обсуждали  и  ненавидели,
высмеивали и превозносили, занял в  Эрсли  прочное  место.  Он  не  просто
"оригинал", наделенный,  как  и  все  оригиналы,  загадочной  способностью
задевать какой-то нерв в общественной жизни, он - фигура. У  него  имеется
моральная позиция; он верит в мотели,  в  веселую  жизнь  для  молодых,  в
Империю и Церковь; в делах он преуспел; самоуверенность его  беспредельна.
И когда он заверяет группу умнейших в городе дельцов, что война  продлится
не дольше шести  месяцев,  они  испытывают  облегчение  после  сомнений  и
тревоги, вызванных молниеносным падением Польши.
   - Этого мы ждали. Экспертам было известно, что Польше не устоять. Такой
бедной стране, как Польша, механизированная армия  не  по  карману.  Через
год-другой малых стран вообще не останется. Им не угнаться за временем.





   В "Масонах", где при первом сигнале воздушной тревоги  Табита  и  Нэнси
загнали весь персонал в убежище  под  лестницей,  теперь  трудится  партия
рабочих - расширяют вестибюль, строят новую площадку для  танцев.  Дело  в
том, что молодые офицеры, занятые строительством  и  тренировкой  на  двух
новых аэродромах по соседству, объяснили Бонсеру: прежняя площадка мала  и
слишком жесткая, а в вестибюле тесно.
   - В самом деле? Что ж, вам виднее. - Душевный  полковник  на  дружеской
ноге  со  всеми  молодыми  офицерами,  как  оно  и  подобает  современному
полковнику. - В молодости я и сам, черт возьми, любил поплясать. Будет вам
танцплощадка. Поставим  ее  в  счет  Военному  министерству.  А  вестибюль
устарел, знаю,  знаю.  Да  что  там,  у  нас  даже  был  проект,  как  его
модернизировать, представил один настоящий архитектор, очень  современный.
Да вот женщины заартачились, моя жена  и  внучка.  Женщины,  сами  знаете,
косный народ, до смерти боятся всего нового.
   Извлекается на свет  проект  Роджера,  и  сам  он  по  срочному  вызову
прибывает в "Масоны". А прибыв,  заявляет,  что  расширять  вестибюль  нет
смысла -  ресторан  и  сейчас  уже  мал.  И  раскладывает  на  столе  свои
замечательные эскизы новых "Масонов".
   - Так, так, - говорит Бонсер. Душевный полковник, отец полка, он  в  то
же  время,  несмотря  на  почтенный  возраст,  человек  до  мозга   костей
современный, полная противоположность Блимпу [полковник Блимп - реакционер
и шовинист, персонаж карикатур Дэвида Лоу, широко известных в 30-е  годы].
- Современные идеи -  сталь,  железобетон...  А  кухня?  Я-то  всегда  был
сторонником механизации.
   - Вот именно, сэр.  Я  старался  в  первую  очередь  учитывать  функцию
каждого  элемента,  его  полезность.  А  когда   имеешь   дело   с   живым
механизмом...
   - Ха, вот окна хорошо придуманы, такие сразу привлекут внимание. У меня
только одно возражение - бар. Для бара надо бы подкинуть два-три ярда.
   Роджер обещал сделать бар побольше, и Бонсер помахал рукой.
   - Одобряю, сынок. Так держать.
   Он, вероятно, очень слабо представляет себе, что  должны  означать  эти
слова. Просто чувствует, что они в сочетании  с  этаким  небрежным  жестом
подходят к его мундиру. И когда через  две  недели  рабочие  приступают  к
сносу старых  "Масонов",  ему  лестно  ощущать,  что  он,  как  и  Гитлер,
осуществляет революцию.
   И то же чувство, только навыворот - ощущение, что раз  идет  война,  то
насильственные  перемены  неизбежны,  -  заставило  Табиту  беспрекословно
согласиться на разрушение старых "Масонов". Борется она только за Амбарный
дом; но и то не ропщет, когда выясняется,  что  по  проекту  Роджера  одну
стену необходимо снести, а ее гостиную разгородить пополам.
   А Бонсеру и  это  нравится.  Шесть  недель  он  наслаждается,  ночуя  в
спальне, у которой одна стена из брезента, потому что  это  позволяет  ему
хвастать: "Мы, старые служаки, привыкли  обходиться  без  удобств".  А  во
дворе - где  взору  его  открываются  не  аккуратные  газоны  и  укатанные
дорожки, которые холили и лелеяли двенадцать лет, а кучи земли, стойки  от
лесов, грузовики, подминающие живую изгородь по  пути  к  бетономешалке  в
двух шагах от неприкосновенного  цветника  Табиты,  глубокие  колеи  среди
сломанных роз,  засыпанные  обломками  искусственных  панелей  от  старого
вестибюля, - он обожает постоять после завтрака, как генерал на поле  боя,
и лишний раз напомнить десятнику, до чего важно не отставать от жизни.
   - Не то чтобы этот новый стиль мне так уж нравился, но для  военных  он
самый  подходящий,  функциональный,  понимаешь.  Тюдоровский  стиль  более
художественный, и как-то он уютнее, и более английский. Да и естественнее.
Но... - жест человека, готового на любые жертвы ради отечества, -  все  мы
должны помнить, что нельзя отставать от  жизни.  Война  вызовет  множество
перемен, я не удивлюсь, если тюдоровский стиль и вовсе спишут в расход, во
всяком случае для отелей.
   И треплет десятника по плечу. - "В  атаку",  вот  наш  девиз.  Если  не
хватает людей - только скажите. Заказ-то военный.





   Через три месяца, когда в новых "Масонах" еще  не  просохли  стены,  не
покрашены окна, там уже  полно  гостей  с  обоих  аэродромов,  да  и  сами
аэродромы оказались малы, в радиусе тридцати миль  тысячи  рабочих  строят
еще два. День  и  ночь  над  "Масонами"  с  ревом  проносятся  и  пикируют
самолеты, и Табита, лежа без сна, только и ждет, что какой-нибудь  из  них
рухнет на крышу. Но усталости она не чувствует, слишком занята.
   Она по-прежнему со всем управляется одна. Бонсер уже не снисходит  даже
до того, чтобы заказывать сигары, а Нэнси не бывает  дома  по  многу  дней
кряду. Она водит машину какого-то маршала авиации, а  когда  приезжает  на
побывку  в  Амбарный  дом,  явно  чем-то  озабочена.  Новые  дома  ее   не
интересуют,  на  вопрос,  как  ей  нравится  новый  ресторан  (уже   почти
законченный,  сверкающее  сооружение   из   стали   и   стекла   наподобие
капитанского мостика),  отвечает  холодно:  -  Наверно,  хорошо.  Немножко
сусально, но это уж Роджер.
   - Не понимаю, почему твой Роджер не в армии, - говорит Табита.
   - Жаль было бы, если б его убили. А проку от него как  от  солдата  все
равно никакого.
   Нэнси вообще не высказывает возмущения теми, кто  отлынивает  от  армии
либо отказывается служить по принципиальным мотивам. Как и большинство  ее
друзей, она принимает войну спокойно, говорит о ней как бы в теоретическом
плане. Когда немцы начинают свое  наступление  на  западе  и,  к  ужасу  и
негодованию Табиты, бомбят Голландию, Нэнси произносит задумчиво: - Гитлер
говорил, что сделает это, и сделал. Теперь на очереди мы. И винить некого,
сами сваляли дурака.
   А когда немцы в считанные дни захватили  Голландию  и  Бельгию  и  люди
старшего поколения, люди, близкие к правительству, спрашивают: "Но  о  чем
они думают? Что они могут против линии Мажино?" - она замечает все так  же
мрачно: - С Гитлером ни в чем нельзя быть уверенным.  Что-то  в  нем  есть
такое.
   Да  и  за  всеми  категоричными  заявлениями  о  крепости  границы,   о
непобедимости французской  армии  и  английских  истребителей,  о  высоком
боевом  духе  английских  войск  во  Франции  и   превосходных   качествах
75-миллиметровок чувствуется беспокойство.  Всеми  владеет  ощущение,  что
Гитлер - человек необыкновенный, небывалого масштаба,  а  от  таких  можно
ждать и чудес. Когда газеты на своих картах  показывают  небольшой  прогиб
северной границы к югу и называют  его  Седанским  выступом,  выступ  этот
сразу приковывает к себе внимание.
   - Ерунда, - заявляет Бонсер, пока его подсаживают в машину, чтобы везти
на скачки в Ньюбери. - Самое  важное  -  это  наше  продвижение  на  левом
фланге. Гамелен и Вейган знают, что делают. Чем больше немцы жмут  справа,
тем хуже для них.
   Но молодежь не столь  легковерна.  Настроение  у  нее  уже  не  как  на
вечеринке с коктейлями, а, скорее, как наутро после нее.
   Выступ на картах не увеличивается, но Нэнси, перед тем как везти своего
маршала в трехдневную инспекционную поездку, заявляет, ссылаясь на  письмо
от Годфри, что, по всей вероятности, немцы фронт прорвут.
   - А наши танки?
   - Нет у нас танков.
   В баре изумленное молчание. Потом какой-то член муниципалитета из Эрсли
громко говорит: - Такие разговорчики только на руку врагу.
   Но стоящий тут же молодой летчик по  фамилии  Паркин,  приятель  Нэнси,
оглядывается и бросает через плечо: - Совершенно верно, нет у нас  танков.
И ничего нет. - Говорит он весело, шокировать собравшихся  для  него  одно
удовольствие. -  Вот  теперь  война  началась  всерьез,  теперь  они  себя
покажут.
   - А линия Мажино, мистер Паркин?
   - В этом месте никакой линии Мажино нет. Он ее обойдет,  это  как  пить
дать. Гитлер ведь все время выдумывает что-нибудь новенькое.
   - Как это... обойдет?
   Все,   включая   бармена,   все,   кроме   Нэнси,   Паркина   и    двух
летчиков-курсантов, сражены, узнав, что линия Мажино тянется не вдоль всей
французской границы, а лишь вдоль восточного ее участка.
   - Ну и ну! - ахает бармен. - Что ж они нам не сказали?
   Паркин расправляет плечи и усмехается весело, но ехидно. - А это  вы  у
них спросите. - Словно подтверждая слова Нэнси "раз мы сваляли дурака".
   Паркин только что получил свои "крылышки", и  они  словно  поблескивают
даже в его  небольших  голубых  глазах.  Он  невысок  ростом,  широкоплеч,
блондин с рыжеватыми усиками и  длинным  сломанным  носом.  С  Табитой  он
здоровается почти преувеличенно вежливо: кланяется от пояса, жмет ей  руку
и снова распрямляется рывком, словно ловко  выполнив  трудное  упражнение.
Паркин ловок и  развязен  до  крайности.  Новенькая  форма  сидит  на  нем
неправдоподобно аккуратно и  ловко;  выражение  лица  настороженное,  речь
быстрая,   ловкая,   язвительная;   усики,   чуть   завивающиеся   кверху,
нечеловечески аккуратны - вероятно, он смазывает их  фиксатуаром.  Табита,
которую он сразу оттолкнул своей развязностью, а главное, тем, что он явно
нравится Нэнси, невольно улыбается его шуткам. Он остается  обедать,  пьет
много, но не пьянеет - то есть нервное возбуждение чувствуется  в  нем  не
больше, чем до обеда, - и наконец уезжает, грохоча, как целое сражение, на
мощном мотоцикле с неисправным глушителем.
   - До чего аккуратный, правда? - говорит Нэнси. - Ты заметила,  какие  у
него ногти? В жизни не видела такого чистоплотного человека. Он,  конечно,
хам, но летает, говорят, как бог. Он тебе совсем, совсем не понравился? Ну
да, конечно, он не твоего типа.
   - Он занятный, - говорит Табита, и после паузы:  -  От  Годфри  сегодня
что-нибудь было?
   - Вчера. Он здоров. Расквартировали их как будто неплохо. Ты не  бойся,
я не собираюсь променять его на этого Паркина, не такая я идиотка.
   Но от этих слов обеим становится невесело. Они смотрят друг на друга  и
понимают, что Нэнси себя выдала. Табита говорит:  -  Вероятно,  летать  на
этих новых истребителях очень опасно.
   - Еще бы. А Джо отчаянный.  Он  наверняка  разобьется.  Вероятно,  даже
очень скоро. По-моему, он отчасти  потому  такой  нервный.  Странное  это,
должно быть, состояние.
   - И все-таки  нельзя  этим  оправдывать  поведение  некоторых  из  этих
молодых людей. Помнишь ту бедняжку, что заходила на пасху к нам на  кухню,
когда ехала в больницу с младенцем? Ей еще и шестнадцати лет не было.
   - Не могу я ее жалеть, раз она такая идиотка.
   - Недобрая ты, Нэнси. Как могла эта девочка уберечься?
   - Посмотрела бы, что вокруг делается. Джо пробует  переспать  с  каждой
девушкой, какую ни встретит, просто для порядка. Если она откажет,  он  не
обижается, только грубости не любит.
   - Не понимаю, как ты можешь водить дружбу с таким человеком.
   - Дедушка в этом возрасте тоже, говорят, был не промах?
   - От матери небось наслушалась. Все это враки. Одно время  он,  правда,
вел  беспорядочную  жизнь,  и  трудности  у  него  были,  но   он   всегда
придерживался каких-то правил, он даже был религиозен. Ты ведь знаешь, как
он смотрит на твое воспитание.
   Табита и не сознает, что  только  что  выдумала  этого  добродетельного
Бонсера. Мысли ее не о прошлом, а о Нэнси, которая, как ей кажется,  стоит
на  краю  пропасти.  Она  выдумывает  прошлое,  чтобы   вразумить   Нэнси,
предостеречь ее,  устыдить  и  еще  -  чтобы  выразить  свое  презрение  к
настоящему.
   Неделю спустя французский фронт прорван и английские войска  отступают.
Старый мир развалился, и это вызывает чувство  не  ужаса,  а  пробуждения.
Люди говорят: "Читали? Они уже к югу от Парижа!"  -  и  улыбаются,  словно
усматривая что-то смешное в этом поразительном известии или,  возможно,  в
собственной неподготовленности. Они -  как  спящие,  внезапно  разбуженные
вспышкой света, и когда один спрашивает "Что  же  будет  дальше?",  другой
отвечает: "Можно ждать всего, буквально всего".
   - Не понимаю, чему тут удивляться, - говорит  Нэнси  в  один  из  своих
мимолетных наездов. - Сами напросились.
   Она привезла с собой Паркина - сейчас  он  с  Бонсером  восстанавливает
военные действия  по  газете.  Устремив  на  них  задумчивый  взгляд,  она
добавляет: - Вон как наши воины друг перед другом пыжатся.  Но  в  воздухе
Джо в самом деле хорош.
   А вечером Нэнси и Паркин  танцуют  -  медленно,  проникновенно.  Табита
глядит на них сквозь стеклянную дверь, как из засады, и мимо нее  медленно
проплывает лицо девушки, прильнувшее к плечу  мужчины  в  каком-то  хмуром
забытьи.
   "Могут сказать, что это война,  -  думает  Табита,  поднимаясь  в  свою
гостиную, свое последнее прибежище. - Скажут, что я  старая  дура,  только
потому и возмущаюсь. Но это же правда возмутительно, это гадко!"
   И когда Нэнси, умученная, с красными глазами и припухшим лицом, заходит
проститься, перед тем как везти Паркина обратно в его лагерь, она говорит:
- Ты не имеешь права поощрять этого человека. Ты невеста Годфри.
   - А разве это имеет значение в такое время?
   - Как раз в такое время и имеет. Мы можем хотя бы хранить верность.
   - Годфри знает, что я встречаюсь с Джо.
   - Годфри для тебя слишком хорош. Но ты  прекрасно  знаешь,  что  ведешь
себя по отношению к нему безобразно, и я больше не желаю это видеть.  Если
тебе обязательно нужно флиртовать с мистером Паркином - сделай милость, но
только не здесь.
   После этого Нэнси исчезает на шесть недель, но время  от  времени  шлет
открытки. "Пробудем две ночи. Помещение ужасное. Целую" или:  "Про  Годфри
ничего не знаю.  Джо  сверзился,  но  цел  и  невредим.  Новая  начальница
идиотка. Плачет, когда девушки опаздывают с побывки". Обратного адреса она
не дает, и Табита думает: "Вот и ладно, я бы все  равно  не  ответила.  На
этот раз ей меня не провести".





   В жаркий июньский день, когда  в  бассейне  тесно  от  курсантов  и  их
девушек из Эрсли,  приходит  известие  о  Дюнкерке,  и  не  успела  Табита
осознать, что английскую армию переправляют  через  Па-де-Кале  на  яхтах,
баржах и шлюпках,  как  видит,  что  в  вестибюле  стоит,  оглядываясь  по
сторонам, высокий, тощий офицер.
   - Годфри! Какое счастье!
   -  Сколько  перемен,  миссис  Бонсер!  Обстановка  у   вас   прямо-таки
сверхсовременная.
   - Вы к нам погостить?
   - Если разрешите. От Нэн вести есть?
   - Я ее две недели не видела. Она забыла всех своих друзей.
   Пауза.  Табита  читает  в  его  глазах  вопрос,  который  уже  привыкла
улавливать во взгляде молодых.
   - Она вам сказала, что наша помолвка расторгнута?
   - Нет. Какая жалость. Неправильно это.
   Снова взглянув на нее и помолчав, молодой  человек  отвечает,  что  для
него это, разумеется, был удар, но, с другой стороны, ему жаль Нэнси. -  Я
никогда не видел ее такой расстроенной.
   - Так зачем она  это  сделала?  Только  потому,  что  этому  противному
летчику нравится с ней танцевать?
   - Ну, понимаете, она в него влюбилась. Что называется, особый случай.
   - Это не оправдание. Порядочная девушка не влюбится, если не захочет. А
Нэнси не  имеет  права.  -  И,  заметив  на  длинном,  худом,  до  времени
постаревшем лице  молодого  человека  выражение  терпеливой  покорности  -
глупая, мол, старуха, что с нее взять, - продолжает взволнованно: -  Знаю,
знаю,  вы,  молодежь,  считаете,  что  все  дозволено,  что  каждый  может
поступать как хочет, но что же  будет,  если  не  останется  на  свете  ни
правды, ни верности?
   - Мне кажется, у Нэнси верность в крови, и она очень правдивая.
   - И вот как с вами поступила.
   - О, она мне сразу про это сказала.
   Он произносит эти слова  так,  будто  ими  все  объясняется,  и  упорно
отказывается жалеть себя. Постепенно он дает понять, что Нэнси хотелось бы
вернуться в "Масоны", и притом вместе с Паркином.
   - Нет, нет, не хочу. И не просите, не то я на вас рассержусь. Вы и  так
слишком много ей спускали. Нельзя позволять ей вести себя так  эгоистично.
Что же и удивляться всем этим войнам, когда люди ведут себя как дикари.
   Годфри, как и Нэнси, принимает ее возражения спокойно  и  вежливо  и  о
приглашении Нэнси в "Масоны" больше не заговаривает.





   Слово "дикари" Табита употребила  не  случайно.  Немцы  начали  бомбить
Лондон, и поезда забиты беженцами.  Две  семьи  беженцев  было  предложено
поселить в Амбарном доме. Табита выделила им  пять  комнат  -  на  четырех
женщин, двух стариков и семерых детей. Но они притащили с  собой  еще  две
семьи, девять душ разного возраста, и все вместе,  в  количестве  двадцати
двух человек, создали какую-то непрерывную сумятицу. Родители  грызутся  с
утра до ночи; детишки, вертлявые и неуловимые, как  лисята  или  обезьяны,
дерутся и все крушат на своем пути, однако при малейшем окрике или хотя бы
замечании со стороны сбиваются в кучу и с  визгом  бросаются  в  атаку  на
общего врага.
   Все, что Табита устраивает для их же удобства, они отвергают. Для детей
у нее были заготовлены постели в двух небольших комнатах и двух мансардах,
но они сволокли тюфяки и  одеяла  в  две  самые  большие  комнаты  и  спят
вповалку, как кочевники на привале, не гася лампу, как будто ночь населена
злыми духами. Они говорят: "Мы хотим вместе, а то вдруг будут бомбить";  и
таскать постели по полу, ходить по ним в грязной  обуви  для  них  так  же
естественно, как для первобытных племен - загадить кучи травы или листьев,
служившие им ночлегом.
   И опять-таки подобно дикарям, они до странности привередливы к еде.  Их
бесконечные табу порождены непонятными страхами. Женщины слыхом не слыхали
об овсяной каше, не умеют приготовить пудинг. Питаются  они,  и  старые  и
малые, главным образом хлебом, крепким чаем и рыбными консервами. Не умеют
ни вязать, ни шить. Разорванное платье  зачинивают  с  помощью  английской
булавки, дырке на детском чулке дают разрастись на всю пятку. Однако  если
Табита  предлагает  им  помочь,  они  гневно  отметают   ее   услуги   как
вмешательство в их личную жизнь и вообще относятся к ней сугубо  враждебно
и подозрительно - может быть, потому,  что  всем  ей  обязаны,  а  скорее,
потому, что она чувствует себя ответственной за них, а их один ее вид  уже
раздражает. Они кричат друг другу в расчете, что их услышат:  "Ходит  тут,
вынюхивает. И чего ей надо?"
   Но Табита не может спокойно видеть этих сопливых, рахитичных  детей.  И
когда страх удерживает ее от ежедневных схваток с матерями, стыд  не  дает
ей уснуть. Ей кажется, что надвигается вселенское варварство и что  она  в
этом повинна.
   Уполномоченный по размещению эвакуированных майор Уэклин, старый  сапер
уже давно в отставке, три раза в неделю приезжает по вызову то  одной,  то
другой стороны мирить враждующих. Это крохотный  человечек,  чьи  огромные
белые усы словно поглотили все соки, коим надлежало бы питать  его  щуплое
тело и сухонькое, нервно подрагивающее лицо. Он так привык торопиться, что
единственный его аллюр - легкая  трусца.  И  он  трусит  в  этом  бедламе,
чирикая: "Да, да, все в порядке, маленькое недоразумение. Да, вот  видите,
как все ладно утрясается. Молодцы, хвалю".
   А Табите он поет на прощание: "Хорошо работаете, миссис Бонсер,  просто
на удивление. Народец вам достался трудный, из трущобного района.  Но  они
утрясутся, утрясутся. Вы их не трогайте, пусть сами утрясаются".
   Он хвалит Табиту, называет ее  своей  лучшей  помощницей,  а  за  глаза
сетует, что  вот  эти-то  старые  дамы,  мнящие  себя  патриотками,  самые
трудные. Чем строже их понятия о долге, тем больше с ними хлопот.
   На станционных платформах с утра до ночи цыганский табор -  все  те  же
беженцы, обычно самые беспомощные, отставшие от своих партий,  потому  что
противились всем попыткам разместить их по квартирам. Одни не желают  жить
в деревне, потому что там нет магазинов. Другие согласны ехать только  все
вместе, а это значит группой в двадцать человек.  Одна  женщина  не  хочет
садиться в машину, другая не хочет пройти пешком двести ярдов, она, видите
ли, привыкла, чтобы рядом был трамвай.
   Табита   объясняет,   что   время   военное   и   всем   надо    как-то
приспосабливаться, а они смотрят на нее злющими глазами или грубят: "А  ты
кто такая, чтобы нами командовать?"
   Крошечный Уэклин бегает по платформе, потирая костлявые ручки. - Ну вот
и хорошо, вот и порядок, сейчас все уладим. Давайте-ка мы, миссис  Бонсер,
отправим еще одну группу на хлебный склад.
   - На хлебный склад? - возмущается Табита. - Там же невозможные условия.
   Уэклин будто и не слышал. - Да, да, на хлебный  склад,  там  места  еще
много... Вот и хорошо, - обращается он к  разъяренной  старухе,  устоявшей
против всех усилий сдвинуть с места ее и  ее  присных.  -  Вполне  с  вами
согласен, понимаю вас, вам не хочется разлучаться с  друзьями.  Да,  всего
тридцать семь человек. У меня как раз есть для вас подходящее помещение.
   И через полчаса эти тридцать семь человек уже выгружены из  автобуса  в
хлебный склад, где, по мнению Табиты, еще хуже, чем на  платформе.  Здесь,
правда, есть крыша и стены, но они же и задерживают внутри все  запахи;  а
люди так же ютятся здесь на полу, и такая же здесь грязь и скученность.
   - Пусть утрясутся, - говорит Уэклин Табите.  -  Их  только  довезти  до
места, а они уж утрясутся. - И радостно показывает ей, как старые (то есть
прибывшие на сутки раньше)  обитатели  склада  уже  создали  себе  систему
существования, примитивную, но практичную. Коврик  обеспечивает  уединение
молодоженам;  ведро,  загороженное  стулом,  -   общая   уборная;   черта,
проведенная  мелом  по  доскам  пола,  -  граница  между  двумя   частными
владениями; мальчики по очереди сторожат кучки семейных припасов,  и  есть
даже мировой судья, сам  себя  назначивший  и  умудряющийся  под  яростные
выкрики  снимать  показания  и  выносить  приговоры.  Имеются  даже  нормы
приличий и обнаженности. Детям разрешается сидеть голышом, пока их  одежда
сушится или чистится, взрослые же, раздеваясь, прикрываются хотя бы  рукой
или  отворачиваются  лицом  к  стене.  Скромность  существует  -   как   у
африканских племен, и опять начинается с первого инстинкта.
   - Удивительно, удивительно, как они умеют  устроиться.  Дай  им  только
утрястись. Молодцы они, миссис Бонсер, просто молодцы. - И убегает.
   Но Табите кажется, что Уэклин отступник, что он увиливает от исполнения
долга. "Знает ведь, что этот склад -  стыд  и  позор,  но  вообразил,  что
болтовней из чего угодно выкрутится. Все они такие". "Они" - это не только
любой политический деятель, но и весь современный мир, и она,  еще  больше
распаляясь гневом, едет домой воевать со своими собственными варварами.
   Она занята целый день - когда не гоняется за малолетними дикарями и  не
дезинфицирует коридоры, то трудится в тех четырех комнатах, которые у  нее
еще остались. Единственная ее помощница теперь  -  старая  Дороти,  и  они
пользуются каждой свободной минутой, чтобы что-нибудь протирать и чистить.
Они, пожалуй, стараются еще больше, чем прежде: белье крепче  заглажено  в
острые складки; занавески стираются чаще; мебель и серебро сверкают  ярче;
даже рамы на стенах - оправа светлого золота для пейзажей  импрессионистов
- словно стали массивнее и больше блестят, а ковры в гостиной  и  столовой
приобрели особенную мягкость  и  богатство  красок,  словно  говорят:  "Мы
добротные, честные, мы из того  честного  времени,  когда  люди  ходили  в
церковь и даже правители уважали правду".
   Для Табиты Амбарный дом  теперь  оплот  цивилизации,  правды,  чистоты,
человеческого достоинства и веры среди вздымающихся волн греховности.  Она
- командир последнего форта, который  сражается  до  конца,  и  каждый  ее
взгляд - взгляд воина. В шестьдесят  восемь  лет  она  съежилась  в  очень
маленькую старушку, тонкую и легкую,  как  истощенный  ребенок.  Ее  белые
волосы, все еще густые и уложенные на макушке по моде начала века, слишком
тяжелы для личика, которое они осеняют,  сплошь  исчерченного  морщинками,
словно ее тонкая белая кожа - скомканный кусок папиросной бумаги. На  фоне
этой белизны черные глаза кажутся неестественно большими и блестящими, как
у беспокойного лемура, которого только что поймали и  посадили  в  клетку;
темные  синеватые  губы  четко  очерчены,  в  их  быстрых,  едва  уловимых
движениях отражается весь ход  ее  мыслей.  То  они  злобно  стиснуты,  то
вздрагивают  от   нервной   решимости,   то   презрительно   поджаты,   то
растягиваются и мягчеют от воспоминаний. И за каждым из  этих  чувств,  за
всеми ее поступками, ее  отчаянным  упорством,  ее  дерзостью  -  гнев  на
внучку. Нэнси присутствует в ее чувствах даже тогда, когда  отсутствует  в
мыслях, - так боль неизлечимого недуга забывается в работе, но  она  же  и
подстегивает эту неутомимую деятельность.
   Когда она взбивает  подушку,  силу  ее  руке  придает  возмущение  этой
девчонкой. Подбирая с ковра соринку, она думает: "Нэнси и  не  потрудилась
бы нагнуться. Чисто ли, грязно - ей все одно".
   Сильнее всего душа у нее болит о Нэнси по ночам, когда нельзя  спастись
работой. Когда Бонсер, раздраженный ее бессонницей, ворчит: "Все страдаешь
из-за этой шлюшки? Я тебе когда еще говорил, что она плохо  кончит.  Ну  и
все, и забудь о ней", она испытывает такую острую  тоску,  такое  глубокое
разочарование, что боится дышать, чтобы не разрыдаться, но одновременно  и
злорадствует: "Да, плохо она кончит. Кто так себя ведет, тому не  избежать
наказания". И ей видится Нэнси,  осознавшая  свою  вину,  приниженная  еще
больше, чем тогда, когда ее бросил  Скотт,  блудная  дочь,  вернувшаяся  в
Амбарный дом.
   "Может быть, тогда она не станет насмехаться над советами старой бабки,
может быть, обратится к богу".





   Поэтому ее встревожило, но не удивило, когда от Нэнси пришло  письмо  с
обратным адресом здесь же, в Эрсли: "Нельзя ли нам повидаться  так,  чтобы
не знал дедушка? Я здорово влипла".
   Табита морщит нос на слово "влипла", но спешит по указанному  в  письме
адресу. Воображение рисует ей Нэнси, покинутую, сломленную, в долгах.
   - Написала-таки. Надо полагать, это значит, что тебе что-нибудь  нужно.
- И оглядывает жалкую комнату, которую разыскала в глухом переулке почти в
трущобах. Потом ищет на лице Нэнси следы раскаяния.
   Нэнси уже не в военной форме, платье на  ней  мятое,  обтрепанное.  Она
выглядит старше  своих  лет,  повзрослела,  отяжелела.  Черты  лица  стали
грубее, а глаза нахальнее. Очарование юности исчезло, но она  толстенькая,
румяная, с виду веселая, а нахальные глаза глядят на  Табиту  так,  словно
предлагают ей посмеяться шутке.
   - Ну что, Нэнси? Этот тоже тебя бросил? И ничего удивительного.
   - Понимаешь, бабушка, во-первых,  меня  уволили  -  выгнали  с  военной
службы.
   - За что?
   - Ну, обычное.
   - Обычное - это что значит?
   - Да ты посмотри на меня, миленькая. Я же на пятом месяце.
   Табита ошарашена. Потом взрывается: - И тебе не стыдно?
   - Мне очень жаль, бабушка, но я даже  притвориться  не  могу,  что  мне
стыдно, просто глуповато себя чувствую.
   - Ты хотя бы знаешь, кто отец?
   - Ох, бабушка, - смеется Нэнси, - хорошего же ты обо мне мнения!
   - Я почти год ничего о тебе не знаю. Все еще мистер Паркин?
   - Да, бедный Джо.
   - Бедный?
   - Ну, понимаешь, я все хлопоты взяла на себя, потому что ему  уж  очень
не хотелось этим заниматься.
   - Хлопоты, хлопоты, - стонет  Табита.  -  А  жениться  на  тебе  он  не
собирается?
   - Нет, он на меня страшно зол, думает, что я это нарочно, чтобы поймать
его. Но ты насчет этого не волнуйся, как-нибудь все уладится. Единственный
вопрос - финансы. Понимаешь, домой вернуться я не могу,  потому  что  мама
расстроится еще больше, чем ты, и в "Масоны" не могу приехать" потому  что
дедушку хватит удар. А с другой стороны, в кармане у меня ни шиша.
   - Трудно осуждать твою мать и деда, если их, как ты изящно выражаешься,
хватит удар. Тебя удивляет, что это может им не понравиться?
   - Не сердись на меня, бабушка. Я знаю, тебе все  это  кажется  каким-то
ужасом. Но право же, сейчас все не так,  как  когда  вы  с  дедушкой  были
молодые. Вам ведь приходилось думать о приличиях?
   Сказано это мирным, даже виноватым тоном, но Табите на миг  показалось,
что Нэнси что-то  известно  о  ее  прошлом  и  она  на  это  намекает.  От
возмущения она теряет дар речи - до чего же несправедливо, до  чего  подло
было бы бросить ей  такой  упрек!  Разве  можно  судить  одинаковым  судом
обстоятельства ее побега из дому - ее,  невинной  девушки,  воспитанной  в
строгих правилах, - с Бонсером, таким  красивым,  обольстительным,  полным
самых  лучших  намерений,  и  этот  пошлый  романчик  -  один   эгоизм   и
чувственность - с циником и уродом Паркином!
   - Ты о чем? - произносит она дрожащими губами. - При чем тут я  и  твой
дедушка?
   - Я просто говорю, что время теперь другое, что я не  могу  чувствовать
себя преступницей, что и тебе не надо так волноваться.
   И Табита, убедившись, что Нэнси не имела в виду ее  уязвить,  переводит
дыхание и говорит  строгим  голосом:  -  Ты  хочешь  сказать,  что  вполне
довольна, лишь бы кто-нибудь согласился платить за твой стол и квартиру?
   - Ну да, если б мне только найти, куда спрятаться, я бы никому не стала
досаждать, мне этого меньше всего  хочется.  Я  думала,  мне  бы  спокойно
родить где-нибудь в Уэльсе, а потом я, конечно, могла бы фигурировать  как
военная вдова.  Миссис  такая-то.  Сейчас  для  этого  даже  траур  носить
необязательно.
   Табита содрогается - никаких нравственных понятий!
   - И ты даже не  думаешь  о  том,  чтобы  выйти  замуж  за  отца  твоего
несчастного малютки?
   - Замуж за Джо... Это страшновато - когда знаешь, что такое Джо.  Но  я
за него, наверно бы, вышла. Конечно, вышла  бы,  хоть  завтра.  Понимаешь,
бабушка, - и опять нахальные глаза  Нэнси  словно  предлагают  ей  оценить
хорошую шутку, - в том-то и горе. Я его, негодяя, ужасно люблю.
   Табита продолжает хмуриться, не принимая шутки.  -  Любишь!  Как  будто
этим можно все оправдать. А Годфри? А твои родные?  А  твоя  работа,  твой
долг? Да  что  с  тобой  разговаривать,  ты  только  смеешься  надо  мной.
Порядочность для тебя - пустой звук. Не знаю, зачем я вообще  здесь  сижу,
почему до сих пор не ушла. Да, не знаю. - Последний  всплеск  вызван  тем,
что на губах у Нэнси  заиграла  улыбка.  Но  неожиданно  она  одумалась  -
опустила глаза и молчит.
   - И не возражай мне, все равно  не  поверю!  -  восклицает  Табита.  Но
смирение  Нэнси  немного  ее   успокоило   -   видно,   какие-то   зачатки
воспитанности у нее все же есть.
   - А где этот молодой человек сейчас?
   - Миленькая моя, а что толку? Даже если б на него нашло затмение  и  он
бы расписался, он через неделю опять сбежит. А гоняться за ним я не желаю.
Он бы только хуже меня возненавидел. Он не виноват,  что  я  такая.  И  на
шантаж я не пойду. Так низко я еще не пала.
   - Приятно слышать, что хоть какой-то предел для тебя существует.
   Нэнси, смеясь, бросается ее целовать. - Бабушка, миленькая, до чего  же
хорошо опять слышать, как ты меня ругаешь!
   - Да, если б от этого  был  какой-то  прок.  И  теперь,  очевидно,  мне
предстоит платить за твою квартиру и за ребенка  мистера  Паркина.  А  как
только ты родишь, так опять начнешь бегать за мужчинами.
   Нэнси, похоже, обдумывает эту возможность, а потом говорит почти тем же
тоном, что и Годфри: - Сейчас, бабушка, я такого желания не испытываю, но,
в общем-то, я правда идиотка по части мужчин.
   Табита вскакивает как ужаленная. - Выходит, ты готова идти на панель. А
когда  окажешься  там,  скажешь,  что  иначе  не  могла.   Времена,   мол,
изменились.
   Она оставляет на столе десять фунтов и  уходит,  задыхаясь  от  ярости.
"Невероятно. Ей, по-моему, и себя не жаль". Блудная дочь ускользнула у нее
между пальцев, увернулась от раскаяния. Тем страшнее за  нее,  тем  тверже
решение Табиты обеспечить ей  хоть  какое-то  положение  в  обществе.  Она
тотчас обращается к командиру эскадрильи,  который  уже  полгода  живет  в
"Масонах", и к утру адрес Паркина ей известен.
   Он  прикреплен  к  аэродрому  истребителей-перехватчиков,   где-то   на
юго-востоке Англии. Но в тот же день она уже поджидает  его  в  офицерском
клубе. Это голый деревянный барак,  только  что  достроенный.  Пол  устлан
новыми циновками; стены, столы, занавески - все новое, все дешевка, только
самое необходимое,  как  и  нужно  в  казармах,  особенно  временных.  Вся
обстановка словно говорит: "Здесь Все предназначено  для  удобства  -  для
временного удобства людей, которые получают приказы отправляться туда-то и
туда-то, вступать  в  бой,  рисковать  жизнью,  умирать;  людей  настолько
бездомных, что всякое напоминание о доме для них проклятие  и  опасность".
Табита, оглядываясь по сторонам, ощущает вокруг себя эту мужскую армейскую
жизнь, эту мужскую  атмосферу,  столь  отталкивающую  для  старухи,  жены,
матери, столь притягательную для свободной молодой женщины.
   За Паркином послали. Он является - манера развязная, на длинном  кривом
лице написана наглость -  и  здоровается  с  Табитой  небрежно-фамильярным
тоном. - Приветствую вас, миссис Бонсер. Чаю выпить желаете?
   Вся повадка  его  изменилась.  Ни  наклонов,  ни  эффектных  жестов.  И
офицерская форма, как видно, уже не так его радует.
   - Я хотела поговорить о Нэнси, мистер Паркин.
   - Нэн? Ну да, конечно. - Он поглаживает усы. - Как она себя чувствует?
   - Вы прекрасно знаете, как она себя чувствует и по чьей вине.
   - Так она сказала, что это я виноват?
   - Нет, она даже не  знает,  что  я  к  вам  поехала.  Как  вы  намерены
поступить в этом очень серьезном деле, мистер Паркин?
   -  А  я  никак   не   намерен   поступать,   миссис   Бонсер.   Никакой
ответственности я на себя не принимаю.
   - Этим не отвертитесь, и не пробуйте. - Голос и шляпа Табита дрожат  от
негодования.
   - Вы считаете, что я должен на ней жениться?
   - Безусловно.
   Паркин мрачнеет и вдруг становится красноречив. Он говорит, что  они  с
Нэн никогда и не помышляли о браке и, скорее всего, из их брака ничего  бы
не вышло. - Вы и Нэн, верно, рассчитываете на то, что меня кокнут, и  это,
разумеется, вполне вероятно.  Ну,  а  если  нет,  миссис  Бонсер?  Если  я
останусь жив? Если эта чертова война когда-нибудь кончится? Что  тогда?  У
меня ни гроша за душой, у Нэн, насколько я знаю, тоже. А работу женатым не
торопятся предлагать, ведь так? Вот видите, я думаю не только о себе. Даже
если я женюсь, на одно обручальное кольцо Нэн не прожить.
   Табита  пристально  смотрит  на  молодого  человека,  а   он   нахально
выдерживает ее взгляд и добавляет для полной ясности: - Финансовая сторона
меня главным образом и смущает.
   - Мистер Паркин, если бы у Нэнси были собственные деньги, вы бы на  ней
женились?
   - Это меняет дело. Мы тогда хотя бы могли опять расстаться и  я  бы  не
чувствовал, что бросаю ее на произвол судьбы.
   - Опять расстаться?
   - Вот именно, если дело не пойдет. Да, это уже разговор. Я подумаю.
   Табита уже готова была вспылить,  но  осеклась,  заметив,  что  молодой
человек смотрит на нее выжидающе - холодно и зорко. Она думает: "Надо быть
осторожной, ради Нэнси. От этих молодых не знаешь, чего и ждать".
   А Нэнси, услышав о намечающейся сделке, и правда выражается странно:  -
Джо, оказывается, умнее, чем я думала.
   - Вы хоть сколько-нибудь уважаете друг друга?  -  спрашивает  Табита  в
полном изнеможении.
   - Насчет уважения не знаю, но Джо молодец. Он просто  великолепен.  Ему
на все и на всех наплевать.
   У Табиты около пяти тысяч фунтов собственных денег - остатки того,  что
завещал ей Голлан, и набежавшие за двадцать лет проценты. Три  тысячи  она
готова закрепить за Нэнси, и за эту сумму Паркин соглашается жениться.  Но
проделывает он это без восторга и в бюро  записи  браков  ведет  себя  так
несерьезно, что даже Нэнси немного озадачена. К тому же  увольнительная  у
него всего на сутки, и прямо с порога он возвращается в свою часть.
   Табита заявляет, что он не только хам, но и скот. Однако Нэнси защищает
своего мужа от этих нападок из другой эпохи, как Годфри защищал ее  самое,
и почти в тех же словах: - Джо  терпеть  не  может  делать  что-нибудь  по
принуждению, а притворяться ни за что не станет. Он до ужаса честный.





   Но за этим  конкретным  суждением  угадывается  и  новая  эмоциональная
позиция. Как видно, брак, пусть даже гражданская  церемония  -  на  взгляд
Табиты,  пошлая   дешевка,   всего   лишь   формальность,   предшествующая
совокуплению, - для Нэнси важное событие. Это брак. Он  наделил  ее  новой
фамилией и изменил ее взгляд на вещи. Она говорит: "Нэнси  Паркин.  Смешно
звучит, правда? Я и пишу-то заглавное "П" не по-человечески". В  разговоре
с незнакомыми людьми она произносит слова "мой муж" с  особой  интонацией,
которая будит в Табите что-то давно забытое, то, от чего женщин  на  любой
свадьбе пронизывает нервная дрожь. "Да, мой муж - ночной пилот, я за  него
ни минуты не могу быть спокойной". Она прикидывает,  где  и  когда  они  с
Паркином заживут своим домом, и замечает: "Джо говорит, что  предпочел  бы
жить в деревне, но боюсь, он будет скучать без своих кабаков, а когда  Джо
скучает, с ним трудновато". Она словно забыла  свой  вещий  прогноз,  что,
если заставить Паркина жениться, он тут же сбежит. Она  пишет  ему  каждую
неделю и не ропщет, когда он не отвечает. "Джо никогда не писал много,  не
так воспитан". Она высчитывает сроки его отпусков,  каждый  раз  поджидает
его, а если он не является, подыскивает для него оправдания: "Наверно, это
в связи с новым блицем" или "Летчиков все время перебрасывают с  места  на
место".
   Даже слухи, что Паркин проводит свои отпуска с прежней пассией по имени
Филлис, не поколебали ее доверия. Она только  заметила:  "Трудно  ожидать,
чтобы Джо сразу разделался со всеми своими девушками".
   И по-прежнему она живет в Амбарном  доме,  в  комнате,  которую  заново
покрасила и обставила  по  своему  вкусу.  Она  занята  с  утра  до  ночи,
набрасывается на работу с энергией женщины, которая никогда  не  читает  и
редко задумывается. На восьмом месяце беременности она копается в  огороде
(вырастить побольше еды), ездит на рынок автобусом (поберечь покрышки).  А
сразу после родов - родился мальчик, она назвала его Джон и зовет Джеки  -
непременно хочет  сама  его  купать,  пеленать,  хлопотать  над  ним.  Она
сердится, когда приглашенная на  месяц  нянька  не  велит  ей  вставать  с
постели, и Табита, улыбаясь ее нетерпению, убеждает ее: - Не дури!
   - Да, а что она мной командует?
   - Все вы такие непослушные после первых родов. Надо быть благоразумнее.
Еще успеешь.
   Нэнси, своевольная как всегда, встает раньше времени и  скоро  обретает
свободу. Но свобода нужна ей, чтобы хозяйничать в детской, чтобы посвятить
себя ребенку. В легкомысленной девчонке проснулась  извечная  мать,  чтобы
ограничить и направить ее чувственную силу. Все ее взгляды и мнения быстро
перестроились в некую новую систему, центр которой - детская.  Теперь  она
жалуется на Паркина, когда он не пишет,  даже  не  известил,  что  получил
посланный ему снимок сына. "Мог бы хоть написать,  что  знает,  кто  такой
Джеки. Ужасный он все-таки эгоист". Но и тут находит для него  оправдание,
хоть и  своеобразное:  "Он,  правда,  терпеть  не  может  детей,  особенно
маленьких".
   Когда же проходит первое всепоглощающее увлечение этой важнейшей  ролью
и она снова включается в работу по дому,  то  и  здесь  проявляет  большее
чувство ответственности. Материнство, изменившее и  внешний  облик  Нэнси,
придав  ему  новую  солидность,  проявилось  не  только   как   внутренний
переворот, но и как центробежная сила. Она теперь  по-новому  относится  к
Табите, к хозяйству. Самодержавно властвуя над  детской,  над  сыном,  она
пытается распоряжаться и  тем  миром,  который  тяготеет  к  детской.  Она
требует порядка, деловитости, сердится,  когда  вода  для  ванночки  Джона
недостаточно горяча или молоко принесли с запозданием.  Пришла  в  ярость,
когда однажды вечером какие-то офицеры,  притормозив  у  ворот,  разбудили
ребенка клаксоном. Про Бонсера, которого за последнее время несколько  раз
доставляли  домой  пьяным  и  весьма  громогласным,  потому  что  ему  для
поддержания в себе воинского духа  требуется  все  больше  спиртного,  она
говорит: "Право же, бабушка, его нельзя выпускать из дому, он марает  наше
доброе имя". А с самой Табитой  обращается  как  строгая  дочь.  Велит  ей
отдохнуть: "Брось ты мучиться  с  этими  счетами,  бабушка,  давай  я  ими
займусь". И подсчитывает столбики цифр, которые у нее никогда не сходятся,
а на жалобы Табиты возражает, что "почти сошлось, ну и  ладно".  Она  даже
гордится своими бухгалтерскими способностями,  потому  что  умеет  считать
быстро и всегда у нее "почти сходится". Или она усаживает Табиту в кресло:
"Ты вспомни, миленькая, что доктор сказал про твое сердце. Хватит  с  тебя
на сегодня лестниц.  Я  сама  все  проверю".  И  обходит  весь  дом  -  не
вприпрыжку, как бывало раньше,  а  с  достоинством  рачительной  экономки,
сознающей свое высокое положение.
   Табиту радует непривычная заботливость и трудолюбие внучки, однако то и
другое доставляет ей много неудобств. Она терпеть не может,  чтобы  с  нею
цацкались, и она знает, что домашняя работа Нэнси  отличается  не  столько
основательностью, сколько внешними эффектами. Она сидит  как  на  иголках,
прислушиваясь к  шагам  над  головой,  быстро  переходящим  из  комнаты  в
комнату, и наконец, не выдержав, пускается вдогонку.  А  настигнув  Нэнси,
показывает ей покрытый пылью палец: - Вот, полюбуйся, с твоего же  камина.
А под кровати ты когда-нибудь заглядываешь?
   В ответ на эти упреки Нэнси  ограничивается  гримасой,  означающей:  "Я
очень занята, я молодая жена и мать, а не старая  наседка,  помешанная  на
столах и стульях. Роль женщины я понимаю более широко".
   Но в этой новой роли она не желает опустить ни одной детали. Она  хочет
вязать, шить, своими руками одевать ребенка. Ругательски ругает школу, где
их не учили ни шить, ни стряпать. Поносит учительниц:  "несчастные  старые
суфражистки".
   - Но я тоже была суфражисткой, - говорит Табита. - Ты не  имеешь  права
презирать  суфражисток.  Некоторые  из  них  пожертвовали  жизнью,   чтобы
добиться для тебя права голоса.
   - Ты была не настоящая суфражистка, - возражает Нэнси, составившая себе
о  суфражистках  собственное,  весьма  субъективное  представление.  И   в
увлечении новым искусством, имя которому  жизнь  женщины  -  дети,  шитье,
стряпня, - она готова чернить всех, кто на него ополчался,  все  поколение
ее матери. Она говорит о них с гневной насмешкой: "Любители  единственного
числа - один голос, одна шляпа, один ребенок, и все никудышнее". Сама  она
намерена иметь "настоящую семью" - шестерых детей, не меньше.
   - Думаю, у Джо найдется что сказать по этому поводу,  -  сухо  замечает
Табита.
   - Да, от Джо их придется держать подальше. Но это  уже  вопрос  метода,
правильной организации дела.





   Табита всегда готова  критиковать  Паркина,  потому  что  его  роман  с
Филлис, по словам Годфри, продолжается и он, по-видимому, серьезно  к  ней
привязан. "Похоже, что это  особый  случай",  -  говорит  Годфри.  Сам  он
остался преданным другом Нэнси и хочет с помощью Табиты утаить от  молодой
жены открытие, к  которому  она,  очевидно,  еще  не  подготовлена.  -  Не
пускайте ее в город, когда он в  отпуске,  -  говорит  Годфри,  -  я  буду
вас-предупреждать.
   Но однажды Паркин привез свою Филлис  в  Эрсли  на  конец  недели.  Они
остановились в Гранд-отеле и демонстративно появляются  вместе  на  улице.
Бонсер сразу узнает об этом от одного из своих дружков и, радуясь  всякому
случаю насолить Нэнси, которую он считает своим  врагом,  потому  что  она
заботится о Табите, говорит ей: - Этот твой муженек поселил свою девицу  в
Гранде. Я всегда говорил, что он гад - никаких традиций!
   Нэнси, не скрывающая своего презрения к  Бонсеру,  не  удостаивает  его
ответом. Но, побывав тайком в Эрсли,  рассказывает  о  своих  впечатлениях
весьма откровенно: - Да уж, не ожидала. Ты бы видела эту  особу!  Даже  не
красивая. Какая-то блондинистая размазня, и притом явная дура. Я думала, у
Джо хотя бы есть вкус.
   Наутро за завтраком она вдруг спрашивает: - Ты как думаешь, Джо  привез
эту тварь в Эрсли нарочно, чтобы меня уесть? По-твоему, он меня ненавидит?
   Вопрос этот не дает ей покоя, она то и дело к  нему  возвращается.  "Не
может быть, чтобы он до такой степени меня ненавидел, это же утомительно".
Или замечает: "Джо, конечно, подлец, но он не мстительный".
   Она стала задумчива, даже рассеянна. Проклятый вопрос свербит у  нее  в
мозгу, как те песчинки, что,  проникнув  в  раковину,  заставляют  устрицу
постепенно вырабатывать жемчужины.
   - Не знаю, за что, собственно, ему меня ненавидеть, - говорит она через
неделю, когда навязчивая мысль отразилась и на ее лбу в виде  двух  тонких
вертикальных морщинок  между  бровями,  и  в  ее  голосе,  который  звучит
осудительно.
   А через месяц, когда они с Табитой мирно коротают вечер, благо Бонсер в
Эрсли выпивает с приятелями, она заявляет: "В общем-то, не знаю, почему бы
Джо и не возненавидеть меня; я его жена и родила ему ребенка, а для него и
то и другое нож в сердце, хуже,  чем  отстранение  от  полетов".  И  опять
становится оживленной, деятельной. Она развязалась с  проклятым  вопросом,
сделала свою жемчужину твердой и гладкой.
   Но  в  ней  прибавилось  раздражительности  и  строгости.  Морщинки   и
осудительные интонации исчезли не до конца. Усилия мысли отложились в виде
душевной горечи, как соли в суставах  спортсмена.  Она  бранит  Табиту.  С
горничными, молоденькими  девушками,  которые  пошли  в  горничные  только
потому, что их по возрасту или по неблагонадежности не взяли на завод, она
так строга, что Табита вынуждена за них заступаться:  -  В  такое  трудное
время выбирать не приходится.
   Но Нэнси, выставив вперед полную грудь, отвечает решительно: - Что  они
бездельничают - это еще куда ни  шло.  Но  водить  сюда  мужчин  я  им  не
позволю. Это бы значило вообще махнуть рукой на дисциплину.
   Чем больше у нее обязанностей, тем ей как будто приятнее. С  грязью  от
беженцев она воевала чуть ли не более яростно, чем  Табита,  но,  когда  в
1944 году те наконец добились, чтобы их увезли в Лондон, ей словно чего-то
недостает. Она с радостью встречает  нового  гостя,  поначалу  напугавшего
Табиту,  -  старого  Гарри,  которого  по   каким-то   секретным   военным
соображениям выселили из пансиона на юго-восточном побережье.
   Гарри пять лет как овдовел, три года как бросил  практику  и  предпочел
одиночество, лишь бы не жить вместе с молодой  женой  Тимоти,  которую  он
изображает тиранкой, одновременно скупой и излишне суетливой,  неспособной
создать в доме атмосферу покоя и сердечного тепла.  Он  горько  оплакивает
свою верную Клару. Без нее он уже не смог больше работать и  вообще  почти
потерял связь с жизнью. Слишком долго она лишала его всякого человеческого
общения. Он беспомощен  и  раздражителен,  сморщенный  старичок,  немногим
солиднее Табиты. От прежней его энергии и целеустремленности остались одни
внешние проявления. Уже за завтраком  он  начинает  торопиться,  но  через
полчаса возвращается из сада или с поля усталый и растерянный, словно  сам
не знает,  зачем  ходил  туда.  Он  часами  сидит,  словно  погруженный  в
раздумье, и вдруг подскакивает от стука дождя по стеклу и говорит:  "Дождь
пошел" либо вздрагивает, заслышав  шаги  Табиты,  и  сердито  покрикивает:
"Посиди ты спокойно, Тибби. Правду Нэнси говорит - ужасная ты непоседа. Да
и то сказать, ты с детства была неугомонная".
   Табита в его глазах, как и прежде, малый ребенок, человек  несерьезный,
чья безответственность и сейчас еще таит в себе угрозу.  Его  воображение,
давным-давно загнанное в глубокий туннель, где оно  продвигалось  ползком,
пока туннель внезапно не кончился вместе с его работой,  повернуло  вспять
от мрака впереди к ближайшей светлой точке в другом конце туннеля.  А  там
ему видится детство и непослушная, неуемная Табита. "Ты всем нам доставила
много волнений; и честное слово, было из-за  чего  волноваться.  Надо  же,
сбежала  с  этим  проходимцем!"  И,  видя,  что  Табита  качает   головой,
продолжает громче: "А мне  все  равно,  он  и  был  проходимец,  иначе  не
скажешь. Сманил восемнадцатилетнюю девушку, даром  что  была  своенравная.
Всю твою жизнь загубил".
   - Но, Гарри, моя жизнь сложилась не так уж плохо.
   - Гм. Сперва этот тип с журналом, потом тот старик, что  все  основывал
новые компании, пока не обанкротился, а теперь вот это.
   Собственную жизнь он явно считает образцовой. С одобрением отзывается о
Тимоти, у которого теперь большая практика, даже о жене Тимоти, хоть она и
отказалась взять его к  себе.  -  Она  хорошая  жена  для  врача.  Деловая
женщина.
   Главным лицом в Амбарном доме ему  представляется  Нэнси.  По  вечерам,
когда она входит в гостиную, он поднимается с  кресла.  -  Садись,  милая,
отдохни, день у тебя был трудный. И что бы мы без тебя делали.
   Нэнси позволяет усадить  себя  в  удобное  кресло,  подложить  подушку,
пододвинуть корзинку с шитьем. Она уже и держится, как мать  семейства,  и
выглядит на десять лет старше своих двадцати четырех.  Она  шьет  и  вяжет
сосредоточенно, с сознанием, что  выполняет  нужную  работу,  и  время  от
времени, начиная новый ряд или вдевая новую нитку, с важностью  напоминает
Табите о каком-нибудь серьезном деле - что белье в отеле пришло в ветхость
или что одну из горничных верхнего этажа надо бы сменить.
   В разговор вмешивается радио - передают, что в Италии идут ожесточенные
бои, английские части медленно наступают  на  сильно  укрепленные  позиции
противника.
   В гостиной покойно, уютно. Потрескивает  огонь  в  камине,  сверкая  на
начищенных щипцах и кочерге. Старик посасывает погасшую трубку и глядит  в
огонь, морща брови. Он разомлел от тепла, морщины его залегли навечно, как
у старой собаки, он, вероятно, ничего не слышал.  Табита  в  съехавших  на
кончик носа очках вяжет ритмично, не останавливаясь. Нэнси  опять  берется
за отложенное было  шитье,  резко  бросает:  "Вот  так-то!"  и  решительно
втыкает иглу в материю.
   Табита ощущает свое счастье как живое присутствие, исходящее  из  всего
дома,  центр  которого  -  Нэнси.  Она  думает:  "Как  мне  повезло!   Как
замечательно, что девочка, начав так плохо, теперь  исправилась,  что  она
довольствуется этой тихой жизнью и стала такая ласковая. Сердце-то  у  нее
доброе, это ее и спасло". И оттого, что мысли ее, как всегда, о Нэнси, что
она все время  думает  о  ней,  наблюдает  ее,  словом,  оттого,  что  она
преисполнена нежности к внучке, она говорит недовольно, чуть задыхаясь:
   - Дорогая моя, кто же прорезает петли такими огромными ножницами!
   - А я маленькие не нашла.
   - Вечно ты все теряешь, такая растяпа. Просто  не  знаю,  что  с  тобой
будет.
   Пора  ложиться  спать,  и,  когда  Табита   спрашивает:   "На   молитву
останешься?", в голосе ее упрек в вызов. Лишь бы не услышать отказа.
   Нэнси улыбается: - Да, конечно. - Она уже не возражает  против  молитв.
Терпит их, как зрелая женщина, из уважения  к  старикам.  Мало  того,  она
говорит: - Скоро начну учить Джеки молиться. Мама пришла бы в ужас, но мне
кажется, немножко религии помогает держать детей в узде.
   - Это не причина.
   - А ты почему молишься, бабушка? Ты на что рассчитываешь?
   Но у Табиты нет готового ответа  на  этот  неожиданный  вопрос,  и  она
отвечает строго: - Потому что так надо.
   Нэнси  идет  за  молитвенником,  и  улыбка  ее  говорит   яснее   слов:
"Старенькая, у нее это просто привычка".
   А Табита никогда еще не  молилась  так  истово.  Но  молитва  ее  -  не
просьба, это утверждение, вызов. Читая вслух первые слова "Отче наш, сущий
на небесах, да святится имя твое, да приидет царствие твое, да будет  воля
твоя...", она смотрит поверх очков на Нэнси и повышает голос, как  лектор,
словно  хочет  сказать:  "Слушай  внимательно,  моя  милая,  и  запоминай,
пригодится. Узнай правду, пока не поздно. Ты, может, и забываешь бога,  но
он-то тебя не забудет".





   В один прекрасный день становится известно,  почему  Гарри  выселили  с
побережья: городок, где он жил, входил в зону подготовки вторжения. Теперь
вторжение в  Европу  состоялось,  и  внезапно  люди  стали  понимать,  что
Германия будет разгромлена. Конец войны несется к  Европе  с  возрастающей
скоростью ракеты и с тем же  разрушительным  эффектом.  Огромная,  крепкая
система усилий и  идей,  охватившая  нации,  классы,  весь  мир  в  четких
отношениях союзников или врагов, провисла  и  распалась,  как  паутина,  у
которой  середину  выдуло  порывом  ветра.  И  миллионы  людей,  только  и
мечтавших  о  том,  чтобы   война   кончилась,   оказались   одинокими   и
разобщенными.
   Даже смерть Гитлера вызывает смятение умов.  Многие  в  нее  не  верят.
Считают, что этот дьявол в образе человеческом способен и  еще  что-нибудь
выкинуть.
   В день Победы в Эрсли жгут костры, вокруг  них  рука  об  руку  танцуют
студенты и заводские работницы, но  чуть  позже  молодых,  как  и  старых,
начинают одолевать сомнения. Они спрашивают: "А дальше что? Что  теперь  с
нами будет?" Эта демобилизация не похожа  на  последнюю  уже  потому,  что
последнюю помнят отцы и матери, все, кому  сейчас  за  сорок.  На  заводах
говорят: "Да, рабочих рук не хватает, но так было и в прошлый раз, а потом
был  и  спад,  и  безработица".  Те,  кто  занят   на   военных   заводах,
присматривают другую работу, и все  с  надеждой  и  страхом  ждут  чего-то
неизвестного, непредсказуемого.
   Армия, распущенная по домам, напоминает не  школьников,  разъезжающихся
на  каникулы,  а  беженцев.  В  битком  набитых  поездах   едут   уже   не
долготерпеливые солдаты под  заботливым  присмотром  властей,  а  нервные,
беспокойные молодые мужчины в поисках работы, жилья,  вынужденные  сами  о
себе заботиться. И подобно  беженцам,  они  легко  поддаются  панике.  Они
хватаются за подвалы, за  дома-развалюхи;  втридорога  покупают  магазины.
Отцы и дети, жившие врозь, спешат  воссоединиться,  но  обнаруживают,  что
стали чужими и не понимают друг  друга.  Молодые  мужья  и  жены,  неплохо
уживавшиеся во время войны,  загораются  желанием  обрести  свободу.  Суды
разбирают десять тысяч дел о разводе. Луис после двух лет брака разводится
с женой. Нэнси вдруг приходит к выводу, что должна развестись с  Паркином,
и тот отвечает ей обратной почтой, что подумывает об этом уже четырнадцать
месяцев - с тех самых пор, как родился Джеки.
   - Это на него похоже! - восклицает  Нэнси.  -  Ему  бы  только  сказать
какую-нибудь гадость. Счастье, что я могу от него избавиться. Такой отец -
один вред для ребенка.
   Паркин только что выписался  из  госпиталя.  Его  самолет  был  сбит  в
Северной Африке, он уволен на небольшую пенсию и еще не решил, пойти ли по
деловой части или поступить в университет. А пока он опять живет с  Филлис
в Лондоне, и улик для привлечения его к суду более чем достаточно.
   Но Табита, хоть и сама настаивала на разводе,  пожалела  об  этом,  как
только Нэнси подала в суд - это лишь подстегнуло в ней беспокойство, разом
пошатнувшее  все  нормы  военного  времени.   "Какое   наслаждение   снова
чувствовать себя свободной, - говорит Нэнси. - Просто не  понимаю,  как  я
могла столько времени  терпеть  Джо".  И  едет  в  Эрсли  на  вечеринку  с
коктейлями, где встречает несколько старых партнеров по танцам.
   Но метания Нэнси - только малая доля тех новых забот, которые свалились
на Табиту. Она уже  чувствует,  что  рост  заработной  платы  и  рост  цен
означают конец "Масонов". Ее и Гарри терзает смутная тревога, как животных
перед грозой или при перепаде атмосферного давления. Старый  Гарри  ворчит
на Табиту: "Уголь опять подорожал. Почему не купила сразу целый  грузовик?
Ни о чем-то  ты  не  думаешь".  Табита  только  гадает,  какое  именно  из
землетрясений, вызванных концом войны, поглотит ее или раздавит  насмерть.
Один из постоянных источников ее тревоги -  расточительность  Бонсера.  Он
тратит деньги со скоростью ста фунтов  в  неделю.  Но  когда  его  однажды
подобрали без сознания на улице в Эрсли,  мысль,  что  он  может  умереть,
ужаснула ее.
   Стоило Бонсеру снять мундир, как  все  увидели,  что  он  всего-навсего
старый,   износившийся   пьянчужка.   Его   почитатели   из    Гранд-отеля
демобилизованы и разъехались кто куда, и  опять  он  пропадает  в  кабаках
среди всяких темных личностей, но  и  они  уже  не  слушают  его  басен  -
надоело.
   Живет он с некой Ирен или Айрин  Граппер,  девятнадцатилетней,  но  уже
широко известной продажной девицей. Она очень некрасивая, с птичьим лицом,
узкой плоской фигурой и кривыми ногами; а грубый грим, большущие оранжевые
губы, намалеванные поверх маленького  рта,  и  прическа-башня  из  жестких
соломенных  волос  уродуют  ее"  еще  больше.  У  нее  нет  ни  вкуса,  ни
воображения, только маленький алчный ум и бесстыдство магазинной  воровки.
Но профессиональное умение помогло ей  быстро  привязать  к  себе  старого
похабника. И, забрав над ним власть, она безжалостно им помыкает. Отнимает
у него стакан - "Хватит с тебя на сегодня". Прерывает его посреди длинного
монолога о  Потсдамской  конференции:  "Заткнись,  старый  дурак,  слушать
тошно". А он в ответ только оглядывает собутыльников и с идиотской улыбкой
покачивает головой, словно говоря: "Не смею перечить даме".
   И  она  беззастенчиво  грабит  его.  Берет  у  него   бумажник,   чтобы
расплатиться, а потом кладет в свою сумку.  "Ладно,  пусть  пока  будет  у
меня".
   Один раз она даже привезла его к самой двери Амбарного дома, но  Нэнси,
предупрежденная старухой Дороти, перехватила их в  прихожей:  -  Простите,
это частное владение.
   Бонсер пробует хорохориться: - Это мой секретарь мисс Граппер.
   - К сожалению, сейчас не могу ее принять. Бабушка отдыхает.
   - Как это не можешь принять? - И хочет оттолкнуть Нэнси.
   Но та не отступает. - Я думала, это бабушкин дом.
   И мисс Граппер хватает Бонсера за рукав. - Пошли, глупая ты башка.  Что
толку спорить?
   - Ты совершенно права, дорогая. Я уйду, и больше меня здесь не  увидят.
Слышите, миссис Паркин? Надеюсь, вы собой довольны? А вам известно, что  я
мог бы все здесь пустить в трубу? Что бы вы тогда стали делать?
   - Вы и так скоро все пустите в трубу, дедушка.  Вы  хоть  представляете
себе, сколько вы тратите?
   Бонсер орет, что тратит  свои  деньги,  не  чужие.  И  какое  дело  ей,
разэтакой девке, где и на что он их тратит? И когда Граппер  уже  села  за
руль, продолжает орать, высунув из машины большую опухшую физиономию.
   Но месяц спустя, угодив в больницу, он требует к себе только  Табиту  и
встречает ее как избавительницу. - Увези меня домой. Пупс, не оставляй  на
съедение этим стервам.
   И дома, пока Табита и Дороги, как  два  умных  муравья,  вцепившиеся  в
непомерно тяжелую для них неповоротливую добычу, с трудом раздевают его  и
укладывают в постель, он размахивает руками и кричит: - Не пускай ее сюда!
Скажи им, чтоб отвязались.
   Он был бы отвратителен на вид, но его спасает (как всегда, без усилий с
его стороны) замечательная кожа, гладкая, чистая, розовая, облекающая  эту
груду жира; кожа младенца, устоявшая против разрушений разврата,  дожившая
до поры, когда он вновь стал младенцем, и словно оправдывающая теперь  его
ребяческие страхи, его нелепые уловки.
   - Не называй меня Диком, вдруг она услышит. Ты  ее  не  знаешь.  Хорошо
еще, что ее в больницу не пустили.
   Он велит сделать задвижки на дверях спальни, а заслышав,  что  у  ворот
тормозит машина, вскрикивает: - Вот они! Не пускай их сюда!
   Опасность чудится ему  повсюду.  Кругом  -  одни  мошенники,  только  и
думают, как бы его объегорить. Всех своих гостей он молит спасти его -  не
сводить глаз с двери либо перепрятать куда-нибудь. Годфри Фрэзера он целый
час держит за руку, упрашивая, чтобы тот увез его. - Ты джентльмен. Ты  не
хапуга. Увези меня отсюда, я тебя отблагодарю. Я еще не совсем обнищал.
   И Годфри успокаивает его, не  отнимает  руку  и  уверяет,  что  никакой
опасности нет, пока он не  соглашается  принять  снотворное,  которое  уже
давно приготовила для него Табита.
   Фрэзера только что демобилизовали, и он сразу приехал  в  Амбарный  дом
пожить там, пока не найдет работу. Нэнси встретила его очень тепло и ведет
с ним долгие серьезные беседы. Он до сих пор в нее влюблен, это  ясно,  но
как раз когда у Табиты забрезжила надежда, что они  все-таки  поженятся  -
это было бы так своевременно, так разумно! - она застает внучку в объятиях
развеселого лысого майора, только что прикатившего на "джипе".
   И когда она заявляет о своем  присутствии  громким  покашливанием,  оба
оглядываются, не разнимая рук, и улыбаются, словно хотят сказать: "Смешные
они, эти старушки!"
   - Все в порядке, бабушка, - говорит Нэнси, - это Лягушонок. Неужели  ты
не помнишь Лягушонка? Он вернулся из Бирмы.
   Чуть не каждый день Нэнси навещают старые  друзья.  И  у  каждого  свои
тревоги,  свои  планы.  Все  какие-то  взвинченные,  но   среди   всеобщей
неразберихи они как будто особенно дорожат старыми знакомствами.
   Не успела Табита привыкнуть к тому, что Нэнси прогуливается возле  дома
под руку с майором, как однажды та на  ее  глазах  стремглав  вылетает  на
дорогу и бросается на шею высокому, дочерна загорелому офицеру, который  с
трудом выбрался из длинной низкой машины.
   - Бабушка, это Луис, помнишь его? - И Нэнси тащит гостя к Табите. -  Лу
Скотт, он был в плену в Италии. А я думала, его и в живых уже нет.
   Табита здоровается со Скоттом, а тот не сводит глаз с Нэнси.  -  Вот  и
свиделись опять, Н-нэн. Выглядишь ты отлич-чно.
   И правда, глаза у Нэнси блестят,  толстые  полураскрытые  губы  кажутся
красивыми, потому что выражают ее непритворную радость, что Луис уцелел.
   Весь этот день она обсуждает с Луисом его  планы.  Он  демобилизован  и
намерен заняться прокатом  самолетов  в  компании  с  одним  инженером  по
фамилии Макгенри. Они уже внесли задаток  за  взлетно-посадочную  площадку
рядом с Данфилдским  аэродромом  и  приобрели  преимущественное  право  на
покупку двух самолетов "дакота", которые на  будущей  неделе  прибудут  из
Франции.  -  Г-говорят,  тут  г-главное   правильно   начать,   з-завязать
отношения.
   Несмотря на бронзовый загар и закаленный вид, манера говорить у  Скотта
какая-то замедленная, мечтательная. Заикаться он стал сильнее, как будто и
мысль у него то и дело спотыкается. - Мы д-думали,  может,  ты  войдешь  с
нами в компанию, Нэн? Но н-нет.
   Нэнси удивлена. - Я? Чтобы я вложила деньги в самолетную компанию?
   Тут вступает Табита: - Нэнси своими деньгами не распоряжается.  Она  не
может ими рисковать.
   И Луис, нисколько не обескураженный противодействием  Табиты,  негромко
тянет: - Д-да, риск тут, конечно, есть... Нэн, как тебе  вчера  понравился
"М-мозговой трест"? [радиопередача Би-би-си:  ответы  видных  политических
деятелей и специалистов на вопросы радиослушателей]
   - Мне? А я не слушала. Некогда было.
   - Вот этот вопрос насчет нашего "я". - В лагере Луис начитался книг  по
философии,  психологии,   богословию.   Мозг   его   затуманен   огромными
расплывчатыми проблемами. - Существует вообще мыслящий субъект или нет?
   - Честное слово, не знаю. Ты мне лучше расскажи еще про вашу компанию.
   Нэнси, ласково распростившись с Луисом, говорит о нем потом  прямо-таки
с нежностью: - Жаль его, беднягу. Такого, по-моему,  все  будут  надувать.
Хорошо еще, если хоть этот его шотландец что-нибудь смыслит в делах.





   Три недели спустя, когда Табита успела  забыть  про  Луиса  за  другими
тревогами - в особенности о Годфри,  который  с  полного  одобрения  Нэнси
надумал принять духовный сан и  поехать  миссионером  в  Африку,  -  Нэнси
возвращается домой, полная впечатлений от поездки в Данфилд.
   - Ты подумай, бабушка, они таки начали! Но видела бы ты, что это такое!
Три деревянных домика в поле и два самолета, перевязанных веревочками. И в
довершение всех бед они пригласили пилотом Джо,  он  уже  кокнул  один  из
самолетов.
   - Джо? Ты виделась с Джо?
   - Ой, бабушка, ради бога. Как будто я еще думаю о  Джо.  Ты  бы  только
послушала, как он со мной разговаривал, видела бы, как он на меня смотрел.
По-моему, после той аварии у него и мозги перекосились, не только лицо.  А
уж страшен...
   - Никогда не могла понять, что ты в нем нашла.
   - А я сама не знаю. Наверно, это все война виновата. Но теперь  бедного
Джо ждут кое-какие сюрпризы. Поверишь ли, у  них  даже  главная  книга  не
ведется, даже скидка за амортизацию не предусмотрена.
   И еще два дня она пребывает в глубоком  раздумье,  которое  прерывается
возгласами: "Нет, это надо же!  Олухи  несчастные,  на  что  свое  пособие
ухлопали".
   Однажды утром Табита, которой интуиция, как всегда, подсказывает, где в
данную минуту находится и что делает Нэнси, застает ее у телефона. -  Нет,
нет, Луис, вам надо вести по крайней мере три книги...  Нет,  приехать  не
могу, да вас этому любой счетовод научит. Неужели непонятно?  Очень  может
быть, что вы все время теряете деньги.
   И объясняет Табите:
   - Луис просит, чтобы я приехала и наладила им бухгалтерию.  Я  сказала,
что не могу.
   Однако через два дня она едет в Данфилд - двадцать пять  миль,  полчаса
на машине - и возвращается только вечером. -  Каково  нахальство,  а?  Они
хотят, чтобы я ездила к ним каждую субботу и вела их бухгалтерию.
   - Не можешь ты дать на это согласие.
   - Конечно, не могу.
   Но раз в неделю она наезжает в Данфилд, мотается туда-сюда и жалуется с
каждым разом все громче: - Терпения нет с этими  идиотами.  Даже  пуговицу
себе пришить не могут.
   - А что же Филлис? Ей некогда?
   - О господи, да Филлис  в  первый  же  день  сбежала.  От  такой  разве
дождешься помощи.
   Нэнси явно делит женщин на две категории - от каких можно  и  от  каких
нельзя ждать помощи, и к последним не испытывает ничего, кроме презрения.
   Помолчав, Табита говорит: - Ты  должна  понять,  как  опасны  для  тебя
встречи с Паркином. Ведь из-за них все может пойти насмарку - твой развод,
единственная для тебя возможность обрести покой и счастье.
   - Как будто я не знаю, бабушка.
   Но тут же глубоко вздыхает, и лицо у нее сразу делается измученное.
   А в следующую субботу она не возвращается домой ночевать.  Сообщила  по
телефону, что остается до понедельника. "К понедельнику просто  необходимо
привести все в ажур. Ничего компрометирующего нет, ведь мы  пока  живем  в
отеле. Домики еще не готовы. Ничего не готово".
   В понедельник утром Табита получает письмо. Нэнси спрашивает, нельзя ли
ей вложить в новую компанию часть своего капитала. "Большой  суммой  я  не
хочу рисковать, но  похоже,  что  несколько  сотен  могли  бы  здорово  их
выручить".
   Это письмо так напугало Табиту, что у  нее  начались  перебои,  боль  в
сердце. Она убеждает себя: "Глупая старуха, боишься призраков". Потом,  не
помня себя от горя, звонит  в  Данфилд  сказать,  что  приедет  посмотреть
аэродром и захватит Нэнси домой. И тотчас вызывает свою машину и пускается
в путь.
   Ей показывают, как проехать к отелю. Оказывается, это  бывший  павильон
какого-то гольф-клуба,  длинное  деревянное  строение  с  растрескавшимися
досками и некрашеными оконными рамами, как на иллюстрациях к  Брет  Гарту.
Ни дать ни взять гостиница на новом Диком Западе,  к  тому  же  и  длинный
голый вестибюль почти целиком занят под бар,  который  начинается  в  двух
шагах от входной двери. Этот голый гулкий зал со столиками без скатертей и
стойкой битком набит молодежью обоего пола - кто в военной  форме,  кто  в
полувоенной, кто в отпуске, кто проездом. Все беспокойно снуют по залу,  в
неумолчном хоре  сливаются  говоры  всех  уголков  Англии.  Стук  подбитых
гвоздями башмаков, громкие приветствия - все  это  обрушилось  на  Табиту,
едва она вошла в дверь.
   И вдруг перед ней появляется Паркин. В первую минуту она его не  узнала
- какой-то щуплый человечек в желтом  свитере  и  синих  жеваных  бумажных
штанах. Большая голова  не  вяжется  с  усохшим  телом.  Длинное  лицо  до
нелепости длинно. Оно темное и неровное, как кора дерева;  правый  глаз  -
жесткая  синяя  искра,  как  осколок  бутылочного  стекла,  -   непрерывно
подрагивает. Рыжеватые усики,  по-прежнему  ухоженные,  и  желтые  волосы,
напомаженные и причесанные, точно для рекламы  парикмахера,  неуместны  на
этом изуродованном лице, как кривлянье франта на поле боя. И куда девалась
его светская ловкость? Он  даже  не  протягивает  Табите  руку,  а  только
произносит брезгливо: - Приехали на нас поглядеть? Ничего  интересного  не
увидите. Летать нам не на  чем.  Нет  запасных  частей,  шин  и  тех  нет.
Правительство не пускает их в продажу, а на складах они гниют миллионами.
   Нэнси из-за его спины улыбается Табите,  словно  просит:  "Не  возражай
ему, он очень расстроен", и кричит радостно:  -  Пойдем,  бабушка,  сейчас
найду тебе, где посидеть. Через пять минут будем завтракать.
   Табиту тащат куда-то сквозь мельтешащую толпу. Усаживают возле  стойки,
суют в руку бокал. - Хересу выпьешь?
   - Ты с ума сошла, Нэнси.
   - Одну секунду, миленькая. - Нэнси исчезает и не возвращается.
   Табита думает: "Она от меня  прячется.  Знает  ведь,  какому  страшному
риску подвергает себя. Но тем больше у меня причин действовать с оглядкой.
Главное - не рассердить Паркина".
   Люди толпятся у стойки почти у нее над головой, но не обращают внимания
на старую женщину, на это  инородное  тело,  случайно  здесь  оказавшееся.
Откуда-то сверху доносится негромкий голос Луиса, сообщающего кому-то, что
лично он хотел бы увидеть у власти новое  правительство,  а  то  "нынешнее
даже на письма не от-твечает".
   Бледный,  крепко  сбитый  мужчина,  черноволосый,  с  густыми  бровями,
которого все  называют  Мак,  заявляет,  что  новое  правительство  стране
необходимо, но едва ли она его получит. "Думаю,  англичане  опять  отдадут
свои голоса консерваторам за то, что не проиграли войну".
   Бармен заявляет, что нынешнее правительство никуда не  годится,  потому
что не использует науку.
   - С психологией у них плохо, - тихо замечает Луис.
   Но молодой  майор  без  галстука,  в  рубашке  с  расстегнутым  воротом
возражает,  что  психология  -  вздор.  Что  нужно  -  так  это  философия
производства. И тут в спор сразу вступают  несколько  голосов.  Ясно,  что
большинство этих молодых людей слушали лекции и читали  брошюры.  Слышатся
закругленные фразы и громкие имена: Кейнс,  Маркс,  даже  Платон,  Кант  и
Эйнштейн. Табиту затолкали чуть не под стойку,  чье-то  колено  задело  ее
руку, расплескав половину хереса, к которому она и не притронулась. Не  до
хереса тут, когда она в таком смятении, так  болезненно  ощущает,  что  ее
мало сказать оттолкнули - просто вытолкали за дверь. Ее окружают обитатели
мира, до того непрочного и неустойчивого, что у них  как  будто  нет  даже
адресов. Один кричит другому: "Эй, Билл, ты теперь куда?" И тот  отвечает:
"Не знаю, жду  приказа".  "Ты  в  отпуске?"  -  спрашивает  другой.  "Нет,
призван. В Индию".
   А отощавший мужчина, только что из лагеря для военнопленных  где-то  на
востоке, признается: - Я дома пять лет не был.
   - А дом-то где?
   - Да не могу сказать точно.  Моя  старуха  за  это  время  сколько  раз
переезжала.
   И"  все  время,  подобно  басовому  аккомпанементу  к  приветствиям   и
расспросам, звучит  тот  спор.  С  новой  горячностью  произносятся  слова
"планирование", "наука управления", которые  Табита  слышит  уже  четверть
века. Она улавливает, что для собравшихся  здесь  молодых  людей  все  это
ново,  увлекательно.  Бармен  с  азартом  наполняет  очередной  стакан.  -
Вот-вот, это нам и требуется: план. Как военный  министр  Уинстон  был  на
месте, но политики у него никакой. А нам не помешало бы немножко  политики
- для разнообразия.
   И две девушки в военной форме, ошалело внимавшие ссылкам на экономику и
психологию, сразу ухватились за это слово: - Да уж, разнообразие нам бы не
помешало. Всем нашим девушкам военная служба осточертела.  Почему  нас  не
отпускают домой?
   Они бунтуют против того самого рабства, которое три-четыре  года  назад
показалось им свободой. Они жаждут перемен. Все  жаждут  перемен.  Паркин,
чей голос все время выделялся среди других своей  озлобленной  интонацией,
кричит: - Правильно, черт возьми! Хватит нам быть пешками. Англичане этого
не стерпят. К чему было воевать, если мы и после войны связаны по рукам  и
ногам? Вот увидите, если это правительство не  свалят  и  оно  по-прежнему
будет во все соваться, у нас не останется в Европе ни одной авиалинии,  ни
одного аэродрома, годного для современных полетов. - И  локтями  пробивает
себе путь от стойки.
   Кто-то кричит: -  Нэн,  сюда!  Где  эта  Нэн?  -  И  вдруг  лицо  Нэнси
склоняется над Табитой.
   - Бабушка, бедненькая,  где  ты  тут?  Меня  поймал  один  человек,  мы
несколько лет не виделись.
   Она ведет Табиту к столику, за которым уже сидят Паркин и Луис. Они  не
встают - они просто ее не заметили. Теперь  они  спорят  о  коммунизме,  и
Мака, который тоже к ним подошел,  Паркин  встречает  вопросом:  -  Хотите
знать, что такое ваша хваленая Россия? - и  ругательски  ругает  советскую
систему.
   - А хотите знать, почему вы, м-механики, коммунисты? - говорит Луис.  -
Потому, что у вас м-мышление механистическое.
   Но инженера не так-то легко сбить с его позиции. - Это мы слышали.  Это
пустые слова. А я имею в виду совершенно реальный процесс,  экономический.
- И ясно, что думает он об этом процессе с удовольствием, что для него это
не пустые слова, а нечто реальное, мощное и вполне поддающееся объяснению.
- Этот процесс и определяет наши поступки, Джо. Называется  -  диалектика.
Против диалектики не попрешь, она тебя в два счета раздавит - как танк.





   Паркин вдруг как с цепи сорвался. - Черт,  долго  еще  мы  будем  здесь
сидеть? Где карточка?
   Нэнси бежит за меню и подает ему с видом разумной  няньки  или  матери,
которая не позволяет себе улыбаться, ублажая капризного ребенка.  Заметив,
что Луис ищет по карманам карандаш, она протягивает ему свой, из  сумочки.
Он  хочет  записать  название  нового  учебника  по   философии,   который
рекомендовал ему тот майор без галстука.
   Луис, беря у нее карандаш, только тут заметил Табиту и смотрит на  нее,
словно соображая, кто это может  быть.  Но  прежде  чем  он  успел  с  ней
поздороваться, Макгенри опять сцепился с Паркином, и  опять  трое  мужчин,
забыв о присутствии женщин, спорят о планировании, о предстоящих  выборах.
Табита ждет не дождется, когда кончится  этот  завтрак,  и,  едва  мужчины
встали, не переставая говорить, обращается к  Нэнси:  -  Ты  скоро  будешь
готова?
   Вид у Нэнси смущенный. - Подожди минутку, бабушка.
   Паркин, вклинившись между ними,  берет  со  стола  забытые  сигареты  и
удаляется как ни в чем не бывало, крича что-то вдогонку Луису.
   - Как ты терпишь такую грубость? - Гнев душит Табиту  до  того,  что  в
глазах темнеет.
   Нэнси улыбается ей. - У бедного Джо дела сейчас плохи. С ним  требуется
кое-какая дипломатия.
   И Табита думает: "Улыбка у все совсем другая. Надо быть осторожной". Но
гнев перевешивает. - По-твоему, это дипломатия - так себя унижать?
   - Сейчас принесу твое пальто.
   Она приносит пальто, и Табита спрашивает: - Ну, едем, готова? Мне нужно
вовремя напоить дядю Гарри чаем.
   - Сейчас я поехать не могу... -  Нэнси  краснеет.  -  Я  тебе  звонила.
Хотела попросить, чтобы ты привезла сюда Джеки.
   - Джеки, сюда? Нет, это невозможно. Нет, и не подумаю. Не допущу, чтобы
ты себя губила из-за какой-то  прихоти.  Ты  что,  хочешь,  чтобы  суд  не
утвердил развод? Хочешь вернуться к этому человеку?
   - Но, бабушка, я уже вернулась. Я это и хотела сказать. Да  не  пугайся
ты так. Понимаешь, бедному Джо правда нужно...
   - Нужно! А тебе ничего не нужно?  А  несчастному  малютке?  На  что  ты
думаешь жить? Должна ведь понимать, что эта компания - безнадежная затея.
   Вдруг между ними втискивается голова Паркина.  -  Попросил  бы  вас  не
вмешиваться не в свое дело, миссис Бонсер.
   Но Табита забыла об осторожности. Ее захлестнула ярость, отчаяние. Лицо
ее багровеет, голос звучит визгливо. - Это очень  даже  мое  дело,  мистер
Паркин. Нэнси - моя единственная внучка.
   - Она моя жена. Это вы, кажется, забыли?
   - А как вы с ней обращаетесь? Как будете обращаться? Вам  нельзя  иметь
жену. Она вам нужна только для удобства, чтобы ограбить ее.
   Паркин ухватил ее за локоть и  силком  сводит  вниз  по  ступенькам,  к
машине. От  волнения  она  не  в  силах  сопротивляться  и,  задохнувшись,
умолкает.
   Нэнси, подбежав с другой стороны и умоляюще глядя на нее, подсаживает в
машину. Она что-то лепечет, успокаивает,  подбадривает.  А  у  Табиты  еще
хватает сил на последний выпад: - Бессовестная! Это же бессовестно -  быть
такой слабой. И бедный Джеки... но его ты не получишь.
   И, почти теряя сознание, падает на сиденье.  Паркин  захлопнул  дверцу,
слышен его голос: "Чтоб я больше не видел здесь эту старую ведьму,  не  то
берегись, плохо будет".
   Машина трогается, и она еще различает второй голос, знакомый  и  чужой,
как кто-то, о ком всегда помнил и встречаешь снова, но  в  другом  платье.
Голос тихо просит прощения. И Табите вспоминается Нэнси в день свадьбы, ее
примирительный тон, который на строгий взгляд  постороннего  показался  бы
непристойным,  как  выставленные   напоказ   брачные   простыни,   и   как
по-матерински она сегодня смотрела  на  Паркина.  Она  уверена:  губы,  из
которых звучит этот голос, не смеются  только  потому,  что  это  было  бы
бестактно. И на следующее утро, когда Нэнси приезжает за Джеки и за своими
вещами, едва может заставить себя с ней говорить.
   Нэнси, отлично понимая,  что  ею  недовольны,  держится  смиренно,  как
маленькая девочка, своровавшая  варенье.  Даже  лицо  ее  и  фигура  точно
смягчились, покруглели. Она не выставляет грудь вперед, напротив,  скромно
опускает плечи и смотрит на Табиту снизу вверх. - Ты  на  меня  сердишься,
бабушка, я знаю. Может, я и в самом деле дура.
   Табита обрывает ее: - Хуже, чем дура, и сама это знаешь.  Могу  сказать
одно: не надейся, что я  разрешу  этому  человеку  здесь  жить,  когда  он
спустит и свои деньги, и твои.
   - Бабушка, миленькая, не беспокойся за нас, мы этого не заслужили.
   - Что правда, то правда.





   Бонсер тут как тут с утешениями: - Шлюха безмозглая, туда ей и  дорога.
Нам-то с  тобой,  Пупс,  никого  не  нужно.  Мы  друг  другу  верим.  -  И
поглядывает на Табиту хитро и тревожно.  Сил  у  него  прибавилось,  но  и
подозрительности тоже. Он отказывается принимать лекарства, жалуется: - Уж
эти доктора, лечить не лечат, только деньги тянут. Я же совершенно здоров.
Пупс, сама видишь. Просто засиделся дома, закис. Надо развеяться.
   Табита отвечает, что ему нельзя выходить, и  тотчас  у  него  рождается
новое подозрение. - Этот номер не пройдет. Пупс, не надейся. У  меня  есть
друзья. Если со мной что случится, они живо дадут знать следователю.
   - Никто не пытается тебя отравить.
   - И завещание я еще не составил. Не так глуп.
   Он без устали хитрит, изворачивается. - Бедная моя Пупси, плохо я  себя
вел последнее время, а все из-за тебя. Совсем затюкала старого Дика, будто
он уж и не человек, а ему это знаешь как обидно. Но  теперь  она  пожалеет
старичка, поднесет ему еще рюмочку.
   - Дик, будь же благоразумен. Не могу я допустить, чтобы ты убивал себя.
   - Пупси, ты таки разобьешь мое  сердце.  Впрочем,  ты  всегда  со  мной
жестоко обращалась.
   - Не говори глупости. Дик. Никакие мои слова на тебя не действуют.  Что
тебе нужно в городе - виски или Ирен?
   - Ирен? Эта стерва? Да она меня чуть на уморила.
   - Вот тут ты прав.
   - Конечно, прав. И ты права. - Он протягивает  к  ней  длинную  руку  и
заставляет сесть на постель. - Ну хоть наперсточек, хоть полтора. Тогда  я
буду умник, и усну, и завтра не буду проситься из дому.
   Табита сидит, не  пытаясь  высвободиться,  думает  сердито:  "Опять  он
что-то замышляет", но вдруг ловит на себе его взгляд из-под набрякших век,
и в этом взгляде столько наивной, чисто детской хитрости, что она не может
удержаться от смеха. - Дик, не проси, хватит с тебя.
   А он тоже смеется. - Пупси у нас умная, ее не проведешь. Чертенок, да и
только.
   - Дик, милый, надо потерпеть.
   - Умница ты моя. - Он ее целует. - Ты меня до слез растрогала. -  Он  и
правда плачет, но голос стал вкрадчивым. - Одни мы с тобой остались. Пупс,
и надо нам друг за друга держаться, верно? Больше-то  до  нас  никому  нет
дела. Возьми хоть Нэнси. Она только того и ждет,  когда  мы  умрем  и  все
достанется ей. Забудь ее, Пупси, забудь ты весь этот сброд. Нас-то с тобой
двое, верно? И этот милый старый дом у нас есть,  а  все  благодаря  тебе.
Лучшего жилища нам и желать нечего.
   Табита смеется. - А только что рвался вон из этого милого старого дома.
- Но смех расслабил ее, она не в силах еще и еще уличать  его  во  лжи.  И
тепло его большой руки, прикрывшей чуть не половину  ее  худенькой  груди,
проникает в нее волной плотской радости, напоминает о счастье, которое она
знала с этим человеком. Табита говорит:  -  Вечно  ты  меня  оставляешь  в
дурах. - Но от его нежных слов, от его ласки  в  ней  рождается  и  растет
ощущение, словно старые сухие корни набухли в теле, которое смех расслабил
и разбудил, и ощущение это пронизано такой болью, что  она,  не  выдержав,
дает волю слезам. Она не хотела плакать, она  презирает  эту  боль  любви,
такой недостойной, без капли уважения,  и  все-таки  со  вздохом  склоняет
наболевшую голову на грудь Бонсеру. - Мы с тобой были счастливы,  Дик.  Ты
дал мне такое счастье, что даже страшно. Я знаю, я не имела права, я перед
всеми виновата.
   - И все-то ты выдумываешь. Пупс. - Он целует ее, и, хотя  ей  не  видно
его  лица,  она  знает,   что   на   этом   лице   написано   безграничное
самодовольство,  радость  донжуана,  обольстителя,  шельмы,  краснобая   -
выражение, которое она видела тысячи раз, когда он  любезничал  с  другими
женщинами. - Ты и в мыслях этого не держи. Ты была  прелесть  невозможная,
ты и теперь такая. И никому ты ничего плохого не сделала, разве  что  мне,
когда свела меня с ума, но и это было хорошо... очень хорошо.
   Она засыпает в его объятиях, успев еще подумать: "Надо быть осторожной,
не то опять останешься в дурах".
   И наутро, в четверг, когда Бонсер  просит  часам  к  пяти  машину,  она
отговаривает его: - Нет, Дик, не  сегодня.  Сегодня  я  не  могу  с  тобой
поехать. И только не в Эрсли.
   - Ну, тогда в субботу, обещаешь?
   - Хорошо, в субботу покатаемся, если тебе действительно будет лучше.
   - Будет, будет. Я буду умником. -  И,  довольный,  опять  забирается  в
постель.
   Табита, убедившись, что Дороти сторожит у дверей,  и  зная,  что  гараж
заперт и ключ у нее в секретере, уходит в отель на ежедневную проверку. Но
когда она находится в самом дальнем коридоре, к ней со всех ног  подбегает
одна из горничных. - Скорее, мэм, там у подъезда машина, и хозяин внизу, в
халате.
   Табита бежит к дверям Амбарного дома,  но  машина  уже  сворачивает  на
шоссе. А на втором этаже стул на месте, а  Дороти  нет,  дверь  в  спальню
отворена, и платье Бонсера исчезло со стула.
   Шаркая туфлями, приближается Дороти, на лице у нее испуг.
   - Ох, мэм, меня позвали к телефону. Сказали, это мой племянник вернулся
из Германии, а потом никак не могли его найти - подождите да подождите.
   - А хозяин тем временем  уехал.  Как  вы  не  понимаете,  это  же  было
подстроено.
   - А я думала, хозяин только в субботу выйдет.
   Старая служанка огорошена. Что-то объясняет пространно  и  сбивчиво.  И
вдруг становится ясно, что ее  тоже  одолевают  страхи.  Преданная  старая
ворчунья до смерти боится потерять место. Для  нее  тоже  Амбарный  дом  и
крепость, и последнее прибежище.
   Но Табита прерывает ее спокойно и строго: - Ничего не поделаешь. Вы  не
виноваты. Уехал так уехал.
   Она чувствует, что в такую минуту особенно важно сохранить дисциплину и
выдержку перед лицом врага.
   - Не забудьте, Дороти, сегодня пятница, у вас большая стирка.
   - Ох батюшки, мэм, ведь и правда! - И Дороти спешит по своим делам.
   Где находится Бонсер - неизвестно, и старый Гарри дрожит в предчувствии
катастрофы. Твердит, что надо  обратиться  в  полицию.  Заезжает  Нэнси  и
горячо его поддерживает: -  Дедушку  обязательно  надо  найти.  Эти  твари
оберут его до нитки.
   Нэнси живет в деревянном домике,  работница  к  ней  больше  не  ходит.
Тяжелая жизнь уже сказалась на ней: одета неряшливо,  волосы  залоснились,
руки огрубели. И денежный вопрос ее беспокоит. - Джо с нашим  единственным
исправным самолетом покрутился  на  посадке.  Тот  ураган  повредил  дверь
ангара. Просто не знаю, как мы вытянем.
   Табита ждала этой новости и ничего не отвечает.
   - Я думала, может, ты нас немножко выручишь.
   - Милая моя. Амбарный дом - это все, что у меня есть. Я хочу  сохранить
его свободным от долгов на случай, если тебе и Джеки понадобится крыша над
головой.
   - Но нельзя же допустить,  чтобы  дедушка  пропил  "Масоны".  Его  надо
изолировать.
   - Как это изолировать?
   - Ты же  знаешь,  бабушка,  его  нельзя  оставлять  без  присмотра.  Он
ненормальный. Даже здешний врач хоть  сейчас  даст  справку.  Для  его  же
блага. Это очень просто. Так многие делают.
   - Для тебя это, может быть, просто, - говорит Табита, - но ему едва  ли
понравится. И я лично не соглашусь запрятать моего мужа в сумасшедший дом.
- После чего решительно меняет тему: - Пальто на тебе просто  безобразное.
Хоть бы в чистку отдала.
   - Другого у меня нет, и держать негде. Ты  не  представляешь,  в  каком
свинарнике мы живем.
   - Очень даже представляю.
   Нэнси, получив взаймы пять фунтов, уезжает озабоченная и хмурая.  Ясно,
что она рассчитывает на наследство.  И  Табита  думает:  "Да,  милая  моя,
теперь ты поймешь, что, если потакать любой своей прихоти, никто  тебя  за
это баловать не будет. Жизнь -  вещь  нелегкая  и  жестокая,  к  ней  надо
относиться серьезно". И снова она без отдыха трудится  в  отеле,  замечает
каждую пылинку, воюет с  дорогостоящим  нерадивым  персоналом,  с  людьми,
которые в войну зарабатывали столько денег,  что  им  и  думать  о  работе
противно, которые привыкли жить в казармах и презирают все, что  могло  бы
как-то облагородить их существование.





   Через два дня звонит Фрэзер. Он нашел-таки  Бонсера  с  помощью  своего
однополчанина, работающего теперь в сыскном агентстве, и  уверяет  Табиту,
что тот сумел ни у  кого  не  возбудить  подозрений.  Однако  сведения  он
сообщил неутешительные. Бонсер находится в  Пэддингтоне,  в  меблированных
комнатах  самого  низкого  разбора.  Он  очень  болен,  и  сознание   явно
расстроено, но переезжать никуда не намерен. -  По-моему,  миссис  Бонсер,
необходимо как можно скорее увезти его оттуда и обеспечить ему  надлежащий
надзор. Если вы достанете у врача  свидетельство,  что  он  невменяем,  те
люди, которые им завладели, не смогут не отпустить его.
   Табита сразу смекнула, что здесь не обошлось без  закулисных  маневров.
Она спрашивает, не от Нэнси ли исходит это предложение, и осторожный голос
отвечает: - Нэн мне звонила, но я ее не  видел.  Заходил  Скотт.  Но  Нэн,
конечно, очень обеспокоена.
   И Табите ясно - тут целый заговор. Нэнси, Фрэзер, Скотт, тот детектив и
небось еще куча народа - совещаются, рыщут на  машинах,  наводят  справки,
обложили Бонсера, как зверя в берлоге. - Значит, она обратилась в полицию?
   - Не в полицию, миссис Бонсер. Это все делается частным  порядком.  Мне
кажется, вы не до конца уясняете себе всю опасность положения.  Полковника
обирают, его настроили против его родных. Как я понимаю, с целью совсем их
отстранить. Вы рискуете ничего не получить по завещанию.
   - И давно плетется эта интрига?
   - Интрига, миссис Бонсер?
   - Удивляюсь я вам, Годфри. Хотите  засадить  полковника  в  сумасшедший
дом, а ведь он всегда к вам хорошо относился.
   - Но, миссис Бонсер, мы же стараемся и для него и для вас.
   - О нем вы вообще не думаете, вы думаете только о Нэнси, а Нэнси думает
о себе, ну или о своем злосчастном муже. Дайте мне адрес.
   Фрэзер покорно и четко диктует ей адрес,  а  потом  опять  пускается  в
объяснения. Ему очень жаль, он говорил слишком резко,  но  дело  настолько
срочное...
   Табита вешает трубку решительным  жестом,  долженствующим  выразить  ее
гнев на  Фрэзера,  на  всех  этих  заговорщиков.  Она  спешит  в  Эрсли  к
ближайшему лондонскому поезду, и ей кажется, что она летит спасать Бонсера
не только от юной хищницы Ирен, не только от полиции, но и  от  всей  этой
бессердечной молодежи, которая занята исключительно собой,  а  старших  не
чает как поскорее столкнуть с дороги - в больницу для  умалишенных  или  в
могилу.
   "И ведь они в самом деле вообразили, что могут его упрятать под  замок,
что я на это пойду, после пятидесяти-то лет! Вообразили, что могут  делать
с моим мужем что им вздумается".
   И спешит с Пэддингтонского вокзала грязными улицами, изнывая от жалости
и нежности к жертве молодых злодеев.
   Нужные ей меблированные комнаты - узкий ломоть высокого кирпичного дома
грязно-серого цвета на улице  вроде  сточной  трубы,  но  дверной  молоток
начищен, и желтые занавески в окнах чистые. На звонок Табиты после долгого
молчания открывает женщина со странно  желтым  лицом,  в  черном  шелковом
платье, которое ей давно стало узко. Она вглядывается в Табиту, как  птица
- зорко, подозрительно и бессмысленно, - бормочет: "Полковник  Бонсер?  Не
знаю такого" - и пытается закрыть дверь.
   - Я миссис Бонсер и хочу его видеть.
   - А мне дела нет, кто вы такая.
   - Я знаю, что он здесь. Вы обязаны меня впустить.
   Женщина злобно бормочет  и  держит  дверь.  Табита  жжет  ее  взглядом,
наваливается на дверь всей своей ничтожной тяжестью,  и  тогда  она  вдруг
сдается, и, вереща, как вспугнутый попугай, отступает в темноту, к  задней
лестнице. Видимо, ее устрашило возбуждение Табиты -  состояние  опасное  и
чреватое неизвестными последствиями в стариках, как и в детях. Из  темноты
она визгливо кричит: - Четвертый этаж, окно на улицу, этот, что  ли?  Меня
это не касается. - Крик опять переходит в бормотанье, очевидно означающее,
что она умывает руки.
   Но этот ее крик возымел действие, как свисток в  кроличьем  садке,  как
вспышка света среди мусорных куч:  весь  дом  внезапно  ожил.  Открываются
двери; там и сям ноги с мягким стуком ударяются о шаткий пол;  высоко  над
головой слышатся испуганные выкрики; растрепанная девица в полосатом,  как
матрац, капоте свесилась с площадки второго  этажа  и  тут  же  юркнула  в
комнату. Ясно, что этот дом - дешевый бордель. Он напомнил Табите те дома,
куда Бонсеру случалось приводить ее полвека назад, когда она по  неведению
своему не понимала, что ее окружает. В то время это  убожество  имело  для
нее прелесть новизны, приключения, теперь  же  она  приходит  в  ужас.  Ей
дурно, кружится голова. Зло не только отвратительно ей, но и страшно.
   На четвертом этаже три двери из четырех приотворены, и за каждой кто-то
сторожит; одного выдала рука на косяке, другого - половинка розового лица,
третьего - негромкое удивленное восклицание.
   Табита стучит в четвертую дверь и быстро входит, не дожидаясь ответа.
   Комната поражает ее - она заставлена старомодной мебелью,  над  камином
зеркало, дощатый пол затянут бобриком, два толстых ковра, плюшевое  кресло
и в самом темном углу - высокая кровать красного дерева. На кровати - гора
скомканного белья, из которого ближе к изголовью выглядывает темно-лиловый
ком.
   - Дик? - Табита спрашивает, она еще не верит.
   Ком издает свистящий звук. Она подходит к постели, вглядывается  в  это
лицо. Оно почти неузнаваемо. Все черты словно слились в сплошной,  налитый
кровью отек. Рот открыт, из него тянется слюна, глаза -  щелки.  Но  в  их
лукавом поблескивании еще теплится жизнь.
   Табита, громко ахнув, берет его за руку. - Дик, ты меня узнаешь?
   Рука чуть сжимает ее пальцы. - Тибби. -  Губы  кривятся  в  ухмылке.  -
Старушка Пупс. Думала - уж такая хитрая. Запру старика, а денежки себе.  А
я тебе преподнес сюрприз, верно,  Пупс?  Это  мне  Ирен  помогла.  Молодая
чертовка помогла облапошить старую.
   - Напрасно ты от меня прятался, Дик. Я против тебя ничего не замышляла.
   Но он не слушает. Его распирает от недавних триумфов. - И Ирен туда же.
Стерва безмозглая. Думала, так я ей и дался... Думала, я  такой  слабый...
без нее не уйду. А я носильщика - пять фунтов в зубы,  помог  мне  встать,
посадил в такси. И вот он я здесь, у старой Молли. Она молодец... язык  за
зубами... Не перечит мне.
   - Если она позволяет тебе пить, она тебя убьет.
   Бонсера уже опять клонит в сон. Веки его слипаются, ухмылка ленивая.  -
Хитрюга Пупс, завела свою шарманку.
   - Но, Дик, ты в самом деле очень болен. Нужно вызвать  врача.  Пусти-ка
меня на минутку.
   - Н-нет, сиди здесь. - Рука сжимается крепче.  -  Сиди,  где  мне  тебя
видно.
   - Я не уйду, мне только к телефону.
   Он медленно качает головой и закрывает глаза. Как будто уснул,  и  рука
разжалась. Выждав немного, Табита  очень  осторожно,  постепенно  отнимает
пальцы. И не успела отнять, как он хватает ее за запястье. Он  торжествует
победу. - Ага, думала, провела меня? Умная Пупси. - Он давится от смеха, и
лицо делается еще страшнее - цвета раздавленной сливы. - Старого  Дика  не
проведешь... стреляный воробей. Помнишь тех букмекеров и  акции  Уотлинга?
Вот была потеха!
   И начинает перебирать давнишние свои подвиги, в который раз вспоминает,
как он всех морочил, особенно  мошенников.  -  Они  думали,  Дикки  Бонсер
джентльмен... легкая пожива...  знатное  семейство...  все  проглотит.  Об
одном  не  подумали  -  Дикки  сам  их  облапошил...   как   джентльмен...
по-джентльменски...  и  на  всех  плевал,  а  почему?   Потому   что   был
джентльмен... хорошей семьи... - Глаза у него снова слипаются,  а  он  все
мямлит что-то о своих коронованных предках.
   Через десять минут он опять просыпается  с  криком,  вперяет  в  Табиту
подозрительный  взгляд,  но,  убедившись,  что  она  на  месте,   покрепче
перехватывает руку и заводит свое: - Порода сказывается,  это  в  крови...
Выше голову! - и наконец опять засыпает, и теперь лицо у  него  спокойное,
ублаготворенное.





   Так  проходит  час  за  часом.  Стоит   Табите   пошевелиться,   Бонсер
просыпается, а потом, убедившись, что она  здесь,  болтает,  бахвалится  и
опять засыпает. Табита, застыв в неудобной позе, обводит глазами комнату и
считает бутылки, которые глядят на нее изо всех углов. На столе у  кровати
стоит недопитая бутылка бренди и две грязные  рюмки,  на  одной  следы  от
темно-красной губной помады. "Это та женщина  с  ним  выпивает,  -  думает
Табита, - он никогда не любил оставаться один,  потому  и  со  мной  бывал
ласков, а теперь это его убило". Она смутно ощущает  какие-то  трагические
хитросплетения судьбы; усталый мозг подсказывает  слово  "возмездие".  Она
отодвигает бутылку на край стола, подальше от  Бонсера,  и  погружается  в
дремоту.
   Просыпается она, когда в комнате уже темнеет. Все тело затекло.  Бонсер
говорит ей что-то оживленным, отдохнувшим голосом: - Старушка Пупс. Вот мы
и вместе. Не грех и покутить. И от Гарри ушли, и  от  Дороти  ушли,  и  от
Амбарного дома, чтоб ему провалиться. Выпьем,  Пупси,  такой  случай  надо
отметить.
   - Нет, Дик, хватит с тебя на сегодня. И доктор наверняка  скажет  -  на
сегодня хватит.
   - Доктор? - Он словно соображает что-то. - Тебе нужен доктор?
   - Доктор нужен обязательно.
   - Ну, если обязательно... позвони... старуха Молли... она тебе приведет
доктора. - Он отпустил руку Табиты, и она идет  к  двери  и  дергает  шнур
старомодной сонетки. За спиной у нее раздается оглушительный грохот, и она
видит, что у Бонсера в руке бутылка. Он подтянул к постели весь стол,  так
что рюмки полетели на пол, а бутылка  свалилась  прямо  ему  в  руку.  Она
бросается  к  нему.  Но  он  в  таком  восторге  от  своей  проделки,  что
поперхнулся и давится, бренди выливается у него изо рта, из  носа,  и  она
хлопает его  по  спине.  А  он  хвастает,  хвастает...  -  Что,  Пупс,  не
предусмотрела? Умишка не хватило? Ну-ка, давай  руку.  Сиди.  -  Он  опять
держит ее за руку и вдруг засыпает, спит крепко, всхрапывает, постанывает.
   За порогом шепот, дверь тихонько отворяется, и Табита  видит  лицо  той
женщины снизу, обвислое, как пузырь с водой. - Звонили, что ли?
   Табита, предостерегающе подняв палец, тихо говорит, что нужно как можно
скорее привести врача. И обвисшая отвечает неожиданно решительным тоном: -
Вот и я говорила. Ему тут вообще не место, в таком-то состоянии.
   - Да, только, пожалуйста, приведите врача.
   Женщина вдвинулась в комнату, на  ходу  запахивая  полы  халата  жестом
высоконравственной знатной римлянки. Она не прочь обсудить эту  интересную
ситуацию. Но Бонсер вдруг очнулся с громким криком, и сей Катон в  женском
образе, мгновенно обмякнув и выпустив  из  рук  античные  складки  одежды,
ретируется за дверь.
   - Кто это? - Бонсер схватил Табиту с такой силой, что кости  трещат.  -
Никаких докторов... не пускай сюда эту мошенницу... хуже Ирен... хуже всех
вас. Смотри, Пупс, не пробуй меня запугать... я здоров...  с  каждым  днем
все лучше... - Он дышит тяжело, в глазах ярость, точно схватился с врагом.
- Доктора и виноваты... убивали меня. Амбарный дом...  ни  черта,  никакой
радости... тоску нагонял. Это ты. Пупс, ты меня убивала.
   - Дик, как тебе не стыдно? Ты же знаешь, что пить...
   Но Бонсер трясет  головой.  -  Умишка  не  хватило,  Пупси.  Куда  тебе
перехитрить старого Дика. - Судорога, губы у него темнеют, а  в  глазах  -
непокорство. - Я здоров... умирать пока не собираюсь... до этого далеко...
назло всем мошенницам и  стервам.  -  Он  накатился  на  Табиту,  чуть  не
столкнув ее со стула. Голос срывается, слабеет, но ухмылка победная. -  Не
запугаешь меня, Пупс, я вашу сестру насквозь вижу.  Я  от  тебя  ушел,  от
Гледис ушел, от Ирен ушел. - Голос крепнет, звучит  нараспев.  -  От  всех
ушел, всех охмурил, всех этих...
   Огромное тяжелое тело, выскользнув у Табиты из рук, падает на пол.  Оно
словно разлагается на глазах. Но с лица, боком прижатого к ножке  кровати,
все не сходит ухмылка, и толстые губы все повторяют веселый припев:  "Всех
охмурил, все-ех этих..." - тише и тише, как ребенок, что сам себя убаюкал.
Когда приходит врач, он уже мертв.
   Дознания,  к  счастью,  не  потребовалось.  Врач  из  Эрсли  без  труда
констатирует  причину  смерти:   водянка,   алкоголизм,   цирроз   печени,
разрушенные почки, артерии, как  железные  трубки,  и  изношенное  сердце.
"Чудо, что этот старый развратник вообще дожил до семидесяти шести лет".
   Некрологи в местных газетах  удивляют  Табиту.  Из  них  явствует,  что
Бонсер был именитый горожанин, человек дальновидный и удачливый  в  делах,
гостеприимный, щедрый, независимый в суждениях; поминаются его заслуги  во
время войны, его приверженность долгу.
   Табита думает: "Конечно, они не звали Дика. Понятия  не  имели  о  том,
какой он был на самом деле". Но теперь, когда в ее памяти, целиком занятой
Бонсером, что ни день возникают  полузабытые  слова  и  сцены,  она  видит
столько противоречивых, не вяжущихся друг с другом подробностей, что впору
совсем запутаться. Она вспоминает свой медовый месяц, и смеется, и тут  же
скрежещет зубами от боли. Дивится наглости этого человека,  откровенности,
с которой он ничего не скрывал, хотя никогда не говорил  правду;  какой-то
врожденной способности создавать вокруг себя  ореол  романтики  -  как  те
паучки, что ткут себе парус, чтобы плавать в воздухе по  воле  ветерка,  -
способности, позволившей ему и в час столь неприглядной смерти не впасть в
отчаяние, перенестись в счастливую иллюзию.
   Она вспоминает, как во время аферы с наследством  Уотлинга  он  ограбил
неимущую старую вдову, и говорит себе: "Он был скверный человек, для  него
не было ничего святого". Но тут же всплывает воспоминание о его нежности к
ней самой, о каких-то очаровательно лестных словах,  припасенных  нарочно,
чтобы порадовать ее. Она будто сейчас видит, как он явился к ней в  Эрсли,
несомненно уже задавшись целью завладеть ее деньгами, но тут  же  приходит
мысль: "А что бы со мною было, если б он тогда  не  пришел?  Двадцать  три
года прожила бы озлобленной, несчастной,  никому  не  нужной  старухой,  а
скорее всего, давно бы умерла. Он  вернул  меня  к  жизни,  это  было  как
воскресение из мертвых". И, запутавшись в этой мешанине из  добра  и  зла,
она отказывается от попыток составить себе единое суждение; думает  только
о своей утрате, своем одиночестве,  и  убеждает  себя,  как  тысячи  вдов,
которых невозвратимая утрата заставляет искать  хоть  какого-то  утешения:
"Газеты правы. Что-то в нем было необыкновенное".
   Ибо Дик Бонсер - опасность и бремя - был также небом и землей ее жизни.
И жизнь без него для нее то же, что книга без переплета. Вдруг  становится
ясно:  то,  что  казалось  лишь  внешней  оболочкой,  дорогим  и   тяжелым
украшением, не только скрепляло и защищало все целое, но  придавало  форму
его существованию. И правда, с этого времени  внешность  Табиты,  даже  ее
одежда,  всегда  такая  аккуратная,  являет   некую   несобранность,   тот
растрепанный вид, из-за которого о старых людях иногда  говорят,  что  они
"вышли из строя". А объясняется это тем, что она чувствует: слишком  много
забот, слишком много обязанностей,  самых  разнообразных,  слишком  велика
ответственность. Она должна обо всем сама помнить и сама все решать.





   В довершение всего свои финансовые  дела  Бонсер  умудрился  не  только
расстроить,  но  и  безнадежно  запутать.  Единственное  свое   завещание,
составленное  двадцать  лет  назад  в  пользу  Табиты,  он  сжег;  говорил
поверенному, что намерен аннулировать  его,  однако  нового  завещания  не
составил. У четырех женщин, включая Ирен Граппер,  имеются  его  письма  с
обещанием посмертных подарков, но распоряжений на этот  счет  не  нашлось.
"Масоны" заложены, по текущему счету в  банке  перебор.  Дверной  почтовый
ящик  битком  набит  счетами  -  не  только  от   виноторговцев,   но   из
мануфактурных магазинов, от портних, меховщиков -  за  одежду,  заказанную
чуть не десятком разных женщин. Претензии  букмекеров  в  общей  сложности
превышают три тысячи фунтов. Словом, картина полного банкротства.
   Табиту все это не особенно удивляет, но чувства ее оскорблены -  как  у
офицера осажденного гарнизона, когда противник взорвал  наконец  ворота  и
двинулся на штурм. И поступает она не всегда обдуманно. За один  день  она
отпустила шофера, распорядилась продать обе машины  и  дала  объявление  о
продаже "Бельвю". Она спешит в банк - лицо выражает яростную решимость, но
шляпа надета криво, и  сзади  из-под  нее  выбиваются  пряди  волос.  Она,
конечно, чувствует, что обращает на себя внимание,  смутно  сознает  даже,
что что-то у нее не в порядке с  одеждой,  но  слишком  переполнена  более
важными заботами, чтобы связать это ощущение со своей шляпой или  хотя  бы
посмотреть на свое отражение в витрине. А  встречные  думают:  "Несчастная
старуха, расстроилась из-за каких-нибудь  пустяков"  -  и  проходят  мимо,
тогда как будь на ее месте женщина помоложе, ее безумный вид  приковал  бы
их  к  месту  и  даже  заставил  усмотреть  в  ней   угрозу   общественной
безопасности.
   Цель Табиты - убедить директора банка, что, если он согласится продлить
ей кредит, она добьется  того,  что  "Масоны"  будут  приносить  доход.  И
одновременно  она  думает  еще  о  нескольких  вещах,   как-то:   "Масоны"
необходимо спасти, потому что, когда Нэнси разорится, она окажется на моем
иждивении. Только бы Дороги не забыла выключить газ на кухне.  Не  слишком
ли я поторопилась с  объявлением  о  продаже  "Бельвю"?  Почему  Нэнси  не
написала? Ее даже на похоронах не было. Что еще могло с ней приключиться?"
   Директор банка всегда рад видеть Табиту. Подобно многим людям, которые,
сами не будучи богаты, имеют дело с большими деньгами, он философ, человек
культурный, много читающий, и лет десять  назад  он  сделал  поразительное
открытие: оказалось, что маленькая, некрасивая старая женщина, которую  он
знал как содержательницу отеля, - та самая миссис Бонсер, что  упоминается
в стольких мемуарах, хозяйка салона, возникшего вокруг журнала "Бэнксайд",
близкий друг поэтов и художников, оставивших в  истории  литературы  столь
заметный след, что ученым платят деньги за любые новые сведения о них.
   Он обратился к ней тогда почтительно, волнуясь: - Только что видел  ваш
портрет, миссис Бонсер, в новой биографии Буля.
   - Мой портрет?
   - Репродукция с рисунка Доби. Смею сказать - одна из лучших его работ.
   - Ах да, Доби. Он, бедный, умер. Вы меня простите, мистер Бэкон, но мне
сейчас очень некогда, я хотела только узнать...  -  она  достала  записную
книжку, - ...как там с нашим счетом.
   Оказалось, что она не читала биографии Буля, не видела альбома Доби. Не
знала даже, что издана автобиография Гриллера, "Дневник мисс Пуллен", "Дни
"Бэнксайда" Ходсела, а совсем недавно - "Вершины декаданса".  Ее,  видимо,
занимали только финансовые вопросы, и директор лишний раз вздохнул о  том,
как несправедлива жизнь:  взыскательных  и  тонко  чувствующих  людей  она
загоняет в провинциальные банки, а женщине, до того ограниченной, что  она
даже не понимает, как ей повезло, отводит видное место в  славном  периоде
английской литературы, дарит преданность Буля, счастье личного  знакомства
с этим полумифическим гением, восхитительным Доби.
   Больше он не заговаривал с Табитой о ее прошлом, но всегда  особенно  к
ней внимателен, встает ей навстречу, спешит пододвинуть стул. И  когда  он
снова усаживается  за  свой  стол,  его  взгляд,  устремленный  на  нее  с
почтением и  печалью,  пытается  разглядеть  в  ней  (сквозь  сухие  щеки,
лихорадочный блеск в глазах, съехавшую набок шляпу и нервно  подрагивающие
старушечьи пальцы)  следы  той  музы,  которой  поклонялся  Буль,  которую
обессмертил Доби.
   - Я пришла поговорить о продлении кредита, мистер Бэкон. Вы  понимаете,
сейчас для меня очень трудное время, пока...
   - Вполне вас понимаю, миссис Бонсер. От души вам сочувствую.
   - Вероятно, я в ближайший месяц буду вынуждена выписывать чеки.
   Директор потупил глаза и, любовно поглаживая пресс-папье, сделанное  из
снарядной гильзы времен войны с кайзером, в которой он участвовал  молодым
артиллеристом,  деликатно  объясняет,  что   банк   в   настоящий   момент
пересматривает  свою  политику  в  отношении  кредитования  ввиду   полной
неясности политической ситуации. - Точнее сказать, миссис Бонсер, пока  мы
не разобрались в том, что именно сулит  нам  столь  неожиданный  результат
выборов.
   Табита и забыла, что два дня назад были выборы. Она даже  не  заметила,
что победили лейбористы, и каким значительным большинством. Замешательство
ее не укрылось от внимательных глаз директора. - Конечно,  -  говорит  он,
утешая не столько ее, сколько себя, -  их  новые  сторонники  -  это  лишь
небольшой процент избирателей, главным образом молодежь.
   - Да, да, молодежь, - Табита ухватилась за это слово, - они  не...  они
не знают... - И умолкает на полуслове, не в силах  решить,  почему  именно
молодые  поступают  так  опрометчиво,  почему  они  такие   самоуверенные,
задиристые, не слушают ничьих советов.
   Директор, вежливо выждав паузу, продолжает: - И следует помнить, миссис
Бонсер, что за последние шесть лет у нас  прибавилось  не  меньше  четырех
миллионов избирателей. В военное время, сами понимаете, в умах  у  молодых
начинается брожение. Они ускользают из-под влияния семьи, теряют  связь  с
традиционными взглядами. - Он приподнимает пресс-папье, и видно,  что  для
него этот  предмет  символизирует  сумму  взглядов,  которые  он,  человек
многоопытный, взвешивает, может быть, применительно к собственным детям. -
Но как бы то ни было, миссис Бонсер, - и он осторожно опускает пресс-папье
на голый стол, словно отставляя в сторону ценный предмет, в данную  минуту
ненужный, - это создает трудности, мы не уверены, какого курса  держаться.
Пусть эти планы национализации кажутся фантастическими, но  мы  не  должны
закрывать глаза на то, что их, возможно,  попытаются  осуществить.  Мистер
Эттли, говорят,  человек  разумный,  но  и  его  положение  нелегкое.  Его
большинство включает  и  необузданные,  крайние  элементы.  Такой  молодой
палаты общин у нас, кажется, еще не  бывало.  Возможно,  что  мы  накануне
перемен, и очень серьезных.
   Табита,  чувствуя  звон  в  ушах  от  его   почтительного   прощального
рукопожатия, выходит  на  улицу,  думая  сердито:  "Потому  небось  так  и
лебезит,  что  ничего  не  намерен  предпринять".  Вид  у  нее  еще  более
решительный и возбужденный, шляпа, о которой она и думать забыла,  хлопает
ее по уху. "Выборы, - ворчит она про себя, - при чем тут выборы? И так все
знают, что все посходили с ума".
   Дома ее дожидается Гарри, снедаемый тревогой и горем. - Значит,  конец,
- говорит он. - Я так и думал. Да и то сказать, разве ты справилась  бы  с
гостиницей?
   Он пробует утешиться  мыслью,  что  такое  взбалмошное  и  избалованное
создание, как Табита, все равно не справилось бы с гостиницей.
   - Не говори глупости, Гарри. "Масоны" я сохраню во что бы то ни стало.
   - Милая Тибби, - поучает он, - чтобы содержать гостиницу, нужен метод и
деньги. Без капитала у тебя ничего не выйдет.
   - До сих пор выходило. Почему не затоплен камин?
   - Да мне показалось, не так уж холодно. Можно бы сэкономить.
   Табита звонит и  велит  Дороги  затопить.  Это  жест  старого  солдата,
грозящего кулаком пушечным ядрам.
   И когда после недели  предварительной  ревизии  выясняется,  что  долги
Бонсера поглотили "Масоны"  и  что  для  обеспечения  дальнейшего  кредита
потребуется даже Амбарный дом, она отказывается выслушивать советы  юриста
и разбираться в счетах, заявляет, что от своего не отступится,  а  капитал
найдет в другом месте.
   Однако никаких шагов для этого не предпринимает. Живет изо дня  в  день
по заведенному порядку, стала еще чуть строже,  чуть  беспокойнее.  Целыми
днями обходит гостиницу, высматривая пыль, а вернее, просто чтобы еще  раз
увидеть свои владения, которые теперь,  когда  им  грозит  раствориться  в
банкротстве, приобрели для нее новую, щемящую прелесть.
   Она спешит из комнаты в комнату, а когда чуть не бегом  поднимается  по
лестнице, у нее начинается такая боль в  сердце,  что  она  опускается  на
первый попавшийся стул в верхнем коридоре.
   И, прижав к сердцу руку, чувствуя, как боль  отпускает  рывками,  точно
удаляется прыжками какой-то злобный хищник, хорек или ласка, она смотрит в
окно на новые постройки Роджера, сверкающие  стеклом  и  бетоном  в  лучах
утреннего солнца, замечает, что ивы вокруг бассейна уже переросли дома,  и
два чувства - торжество и отчаяние - разрывают ее на части.
   Роджер, которого она так не любила, погиб во время  воздушного  налета,
но его постройки теперь - ее гордость. Не забыть ей того дня, когда к  ним
приезжала такая симпатичная молодая женщина, чтобы сфотографировать их для
"Архитектурного  обозрения".  Номер  этого  журнала,  в  котором  помещены
снимки, лежит на ее рабочем столике. Из него она узнала, что  ее  ресторан
отличают чистота линий и классическое благородство  пропорций  при  полном
отсутствии какой бы то ни было претенциозности.
   Но радость от созерцания этого шедевра вызывает такую тревогу, что она,
забыв о боли, снова вскакивает на ноги. "И о чем  думает  этот  несчастный
юрист? Надо сейчас же написать, объяснить".
   А на ночь она задвигает засовы на дверях и окнах, чтобы  не  пустить  в
дом  врагов  -  не  только   банкиров,   кредиторов,   юристов,   судебных
исполнителей, но и весь мир, посягающий на ее веру, на дело ее рук.
   Отсюда один шаг до старческого безумия, порой  заставляющего  почтенные
супружеские пары запираться в доме и, пока  живы,  принимать  пищу  только
через щель почтового ящика; а потом полисмен находит  их  высохшие  трупы,
погребенные под грудами старых газет, среди мебели, затянутой  паутиной  и
пылью.





   И вдруг вся картина меняется. Дороги, перебирая старые костюмы  Бонсера
перед тем, как отослать  их  в  комитет  помощи  беженцам,  нашла  ключ  с
номерной биркой. Ключ оказался от сейфа в одном  из  лондонских  хранилищ,
абонированного на имя Бромли, а в сейфе  было  обнаружено  на  две  тысячи
фунтов драгоценностей, мешочек с  золотыми,  трое  золотых  часов,  связки
писем от женщин  и  несколько  порнографических  игрушек.  Нашлись  там  и
документы на имя Бромли,  из  которых  явствовало,  что  Бонсер  под  этой
фамилией имел счета в трех банках, на  общую  сумму  свыше  четырех  тысяч
фунтов. Всего этого хватило на  уплату  личных  долгов,  и  несколько  сот
фунтов еще осталось. Правда, на покрытие перебора по текущему счету  этого
мало, но теперь оказывается, что за пять недель, прошедших с выборов, банк
-   с   помощью   некой   таинственной   силы,    действовавшей    вопреки
правительственным речам, казалось бы подтверждающим худшие опасения насчет
всеобъемлющей национализации и опрометчивого экономического  эксперимента,
- оправился от своих страхов. Возможно, он просто примирился с неизбежным.
Он соглашается продлить Табите  кредит,  а  значит,  дает  ей  возможность
сохранить "Масоны".
   Все поздравляют Табиту,  но  она,  похоже,  не  столько  радуется  этой
победе, сколько задыхается под бременем новых  забот.  И  Амбарный  дом  и
отель требуют ремонта, она заказывает новые  ковры,  драпировки  и  горько
жалуется на дороговизну и непомерные требования рабочих.
   Только старый Гарри безоблачно наслаждается возвращенным ему  ощущением
покоя и уверенности в завтрашнем дне. Он умиляется: "Очень  у  тебя  здесь
уютно, Тибби, и Дороги так о нас заботится. Просто не знаю, что бы мы  без
нее делали". Он сентиментально вздыхает о прошлом: "У нас было  счастливое
детство, Тибби. Хорошее было времечко".
   Свое облегчение,  свою  радость  по  малейшим  поводам  он  выражает  с
простодушием, которое называют ребяческим, потому что в  нем  нет  никакой
задней мысли. Он что-то чирикает себе  под  нос,  ни  с  того  ни  с  сего
начинает смеяться, а  вечером  растирает  перед  камином  свои  костлявые,
сведенные ревматизмом колени. "Славно горит, жарко.  Да,  повезло  тебе  с
Дороти. А тебе и всегда везло, из всех передряг выходила целехонька".
   О Нэнси он забыл, как и  обо  всех  пятидесяти  последних  годах  своей
жизни. Прошлое обрывается у него за спиной, так что он витает  в  воздухе,
как осенний лист, подгоняемый ветром, греясь в редких теплых лучах.
   И Табита рада, что не слышит имени Нэнси. Фрэзер, когда приезжал как-то
в гости, рассказал, что Данфилдская компания дышит на ладан. "Так  отрадно
сознавать, что в случае чего Нэн найдет приют в  Амбарном  доме".  На  это
Табита не ответила. Очень уж досадила ей Нэнси тем, что не пишет, что даже
не  приехала  на  похороны  деда.  "Если   она   не   может   вести   себя
по-человечески, чего ради я буду о ней волноваться? Успею узнать все,  что
нужно, когда эта нелепая компания пойдет ко дну".
   С окончанием ремонта досада ее растет - нечем занять свои мысли.  "Нет,
это что-то невозможное. У готтентотки и то больше чувства ответственности.
Ну, о чем она думает? И что творится в Данфилде?"
   Газеты  полны  сообщений  о  трагедии  демобилизованных.  Один  ограбил
магазин, чтобы расплатиться за жену - во время войны она залезла в  долги;
другой покончил  с  собой,  потому  что  прежний  его  наниматель  умер  и
должность его упразднена.
   "Ну, этот с собой не покончит, слишком высокого о себе  мнения.  Нельзя
так плохо думать о людях. И Нэнси ни за что не признает, что он загубил ее
жизнь. Наверно, она и голосовала за социалистов, потому что муженек был  в
обиде на старое правительство, чего-то оно ему недодало".
   С  каждым  днем  она  все  сильнее  негодует   на   неблагодарность   и
безрассудство внучки. "Раз она мне не пишет, я-то и подавно  не  стану  ей
писать. Даже думать о ней не стану".
   Но сон у нее совсем разладился,  и  даже  во  сне  ее  мучит  страх,  и
просыпается она испуганная, с мыслью: "Не пожар ли в доме?" Старой Дороти,
когда та приносит ей утренний чай, она говорит: - Писем,  конечно,  нет...
А-а, это не письма. Счета и проспекты я не называю письмами.
   Однажды она просыпается еще затемно с громким криком: "Ой, не надо!" Ей
чудится, что произошло что-то страшное, что Нэнси для нее погибла, что она
никогда больше ее не увидит.
   Она встает, вся дрожа, думая, не сон ли это был. Ей ничего не  снилось,
просто что-то запечатлелось в сонном мозгу. Или вспомнилось? А  потом  она
гневно одергивает себя: "Глупая ты старуха,  вечно  чего-то  боишься".  Но
лежать в постели ей невмоготу. Ужас не отпускает ее, никакими доводами его
не прогнать.
   Ей страшно не потому, что она старая, а потому, что много страдала. Она
одевается поспешно, точно ее ждет срочное дело, а потом всего лишь  бродит
по комнате, от стула к стулу, задерживается у окна, глядя с нетерпением на
медлительный рассвет, на изгороди, деревья, надворные  постройка,  которые
видятся еще смутно, как образы, только наметившиеся в  чьем-то  отягченном
печалью воображении.
   Ее тянет выйти в темный сад, но она боится потревожить  Дороти,  спящую
наверху, или кого-нибудь в отеле. Ее держит в клетке долголетняя  привычка
считаться с удобствами окружающих, врожденное чувство справедливости.
   Но в половине седьмого  Дороти,  полусонная,  спускается  по  скрипучей
лестнице из мансарды и с удивлением видит,  что  ее  хозяйка,  уже  совсем
одетая, поджидает ее в коридоре. - Я попью чаю, Дороти, как  только  он  у
вас будет готов. У меня сегодня очень много дела. - И тут  же  принимается
выдумывать, чем нужно заняться: пересчитать серебро, проверить  постельное
белье. А сама тем временем уговаривает себя: "Это был кошмар, а кошмаров в
жизни не бывает". Собственный опыт тут же напоминает ей, что  кошмары  все
же бывают. И с ощущением человека, действующего поводе сновидения,  она  в
то же утро попозже оказывается у телефона и  звонит  в  Данфилд-отель.  Ей
отвечают, что миссис Паркин больше в  отеле  не  прожирает,  она  живет  в
домиках возле аэродрома. Что-нибудь ей передать?
   Но Табита, однажды дав  волю  страху,  теперь  и  вовсе  перепугана  до
крайности. Она боится любых новостей. Она говорит, спасибо, это неважно, а
через полчаса уже едет  в  Данфилд  в  такси.  И  шофер,  слыша,  как  она
бормочет: "Глупая, глупая старуха!", думает:  "Эх,  бабуся  разнесчастная,
совсем, видно, спятила. Пора на тот свет".
   В отеле Табите показывают дорогу, в конце которой на ржавой проволочной
сетке криво подвешена потрескавшаяся от солила вывеска: "Самолеты Данфилд.
Рейсы в Европу круглые сутки".
   За полем небольшой ангар, фюзеляж без крыльев  и  шикарная  двухместная
машина; ближе к дороге, за низкой растрепанной изгородью, три домика среди
целого озера жидкой грязи, качающей на волнах капустные очистки и  увядшие
стебли фасоли - все, что осталось от убранного огорода.
   У Табиты мелькает мысль: "Наверно, я не туда заехала, здесь  же  никого
нет". И это убожество, и тишина, и спокойные лужи на разбитой  асфальтовой
дорожке вселяют в нее внезапный ужас. Она кричит: "Стойте, стойте!"  -  и,
еще на ходу выбираясь из такси, чуть не падает на колени.
   Опасения ее переросли в уверенность. Она бежит по  дорожке,  машинально
стараясь не забрызгать туфли, а в  мозгу  стучит:  "Я  так  и  знала,  что
случится несчастье. И тогда еще знала, когда удалось спасти "Масоны".
   Но вдруг в  том  домике,  что  справа,  отворяется  дверь.  На  крыльце
появился маленький мальчик в грязном пальтишке и недоверчиво воззрился  на
незнакомого человека.
   Табита бросается к нему, целует, чуть  не  плача  от  облегчения.  Хоть
мальчик-то  цел!  Она  говорит  дрожащим  голосом,  от  которого   ребенок
испуганно сжался: - Джеки, ты меня не узнал? Да нет, что я, -  и  смеется,
чем наводит на него еще больше страха. Секунда - и он уже  ревет  во  весь
голос.
   Слышится строгий окрик Нэнси, и вот она сама выходит на порог,  вытирая
руки о холщовый передник. Точь-в-точь прачка, которую оторвали от  корыта.
И весь ее вид под стать. Перед изумленной Табитой стоит невысокая  толстая
женщина, курносая, с  красным,  распаренным  лицом  и  прилипшими  ко  лбу
сальными прядками растрепавшихся темных волос.
   Нэнси,  вскрикнув  от  удивления,  обнимает  Табиту.  -  Бабушка,   вот
хорошо-то! Но надо же тебе было приехать в такой день, у меня  стирка.  Ты
бы хоть предупредила.
   Табита входит в дом и видит: груды немытых тарелок  и  сковородок,  под
потолком сушится белье, а в соседней комнатушке  -  стол,  накрытый  мятой
скатертью в пятнах от чая и подливки.
   - Красиво, верно? - улыбается Нэнси в ответ на выражение ее лица. - Но,
понимаешь, работницу не найти, даже если б были деньги.
   - Ты потолстела. Неужели...
   - Да, к несчастью. Бедный Джо рвет и мечет. Похоже, стоит мне  на  него
посмотреть - и готово, жди ребеночка.
   - Да как же ты не подумала? Как ты со всем этим справишься?
   - Не  знаю.  -  Она  поводит  полными  плечами  не  сокрушенно,  скорее
равнодушно. - Здесь мы, наверно, долго не продержимся. - И вдруг ахает:  -
О господи, Джо идет. Я думала, он хотя бы до завтрака не явится.
   В окно видно, что  с  того  конца  поля  по  грязи  пробирается  кто-то
маленький  в  резиновых  сапогах.  Каждое  его  движение  выдает   досаду,
озлобленность.
   Табита торопливо спрашивает: - Ты счастлива?
   - Да как сказать, терзаться-то некогда.
   - Ты сама говорила, что ему нужна только служанка.
   - Бедный Джо, а у него оказалась жена.
   - "Бедный Джо, бедный Джо", -  сердится  Табита.  -  Чем  уж  он  такой
бедный? - Но, несмотря на возмущение, понижает голос, услышав, что  Паркин
снаружи стучит сапогами в стену.
   Нэнси бежит к нему, помогает  стянуть  сапоги.  Он  входит  в  кухню  в
продранных носках и застывает на месте, уставившись на Табиту. Ее поражает
его худоба, глубокие морщины на длинном узком  лице,  но  главное  -  этот
взгляд, и злой и неуверенный, взгляд  беглого  преступника,  человека  без
родины.
   Наконец он заговорил, нарочито громко: - Вы, миссис Бонсер? А  я  и  не
знал, что мне предстоит удостоиться такой чести.
   Глаза Нэнси умоляют ее сдержаться, проявить снисхождение, но  Табита  и
не спешит раскрыть рот. Она боится новых сюрпризов. Чует опасность.
   И начинает оправдываться, лгать. Объясняет, что ехала  мимо  и  увидела
вывеску их компании.
   - Компания! - с  отвращением  тянет  Паркин.  -  Хороша  компания,  без
единого самолета. Нэн, куда ты девала мой плащ? Просил ведь, не трогай  ты
мои вещи.
   Табита спешит вмешаться: - Но я слышала, что правительство...
   - Правительство не дает нам  ни  винта,  ни  гайки,  вот  и  платим  по
контрактам за неустойку сто фунтов в неделю. А что с  нами  миндальничать,
кто мы такие? Всего-то четыре голоса на выборах,  очень  мы  правительству
нужны. А слева покупать - кусается... Под столом его нет, Нэн. Я это  вижу
даже незрячим глазом.
   Нэнси вылезает из-под стола и шарит в углу. -  И  в  том  углу  нет,  -
говорит Паркин и вдруг, поддев ногой кастрюльку, стоявшую на полу, швыряет
ее об стену. Нэнси оглядывается. -  Ой,  моя  кастрюлька  для  молока,  не
разбей ее, ради бога. Джеки в нее играл.
   - Так зачем она оказалась на полу? - Он  нервно  вскидывает  голову.  -
Почему ты никогда ничего не убираешь на место?
   - Места-то нет, Джо.
   - Чему ты смеешься?
   Он делает шаг в ее сторону, и обеим женщинам кажется, что сейчас он  ее
ударит. Табита испуганно ахнула. Он  услышал  и,  отвернувшись  от  Нэнси,
волком глядит на Табиту. - Прошу прощенья, миссис Бонсер. Мне эти семейные
сцены противны не меньше, чем вам.
   Обе женщины молчат. Нэнси, тяжело дыша, беспомощно оглядывает  комнату,
словно молится о том, чтобы плащ упал с  потолка.  В  дом  вваливается  Лу
Скотт. - Как насчет закусить, Нэнси? Только поскорее, мне нужно съездить в
деревню.
   - Это на тебе чей плащ, не Джо?
   Скотт снимает плащ, смотрит на воротник: - И правда. А мой Джо, значит,
оставил в кабаке. Слушай-ка, Джо, как  же  поступить  с  этим  письмом  из
Центральной?
   Они заводят разговор о делах компании. Ярость Паркина как рукой  сняло,
даже лицо изменилось; только в том, как дрожит  рука,  когда  он  зажигает
трубку, сказывается взвинченность. Скотт, осадив его по поводу плаща, тоже
успокоился. Они терпимы друг к другу или, может быть, просто сознают,  как
больно способны друг друга уязвить. Паркин - сорвиголова, а Скотт большой,
упрямый,  презирающий  вульгарную  осторожность.  Он  эгоист  мягкий,   но
последовательный.
   Табита и Нэнси накрывают на стол, и Табита, спрашивая, где взять вилки,
тарелки, говорит шепотом, как служанка. Но  это  не  от  смирения,  не  от
страха, просто она чувствует, что такие сцены  наносят  непоправимый  вред
семейным отношениям, на которых только и держится их жизнь.
   Не смирение, а презрение и гнев владеют Табитой, пока она со  стаканами
в руках на цыпочках  ходит  мимо  надменных  властителей  этого  дома  или
движением бровей указывает Нэнси, что та оставила кувшин на буфете. Она  -
укротитель,  окруженный  глупыми   хищниками,   каждую   минуту   готовыми
растерзать его, но презирающий самую их свирепость. Задев рукавом  круглую
красную руку Нэнси, еще влажную от стирки, она взглядом  сообщает  внучке,
что прекрасно понимает  ее  незавидное  положение,  и  в  ответ  встречает
особенное движение глаз - снизу  и  вкось,  которое  у  Нэнси  равносильно
подмигиванию.
   Но Табита не усматривает в этой  ситуации  ничего  смешного.  Веселость
Нэнси раздражает ее. "Нынешние молодые женщины ничего не  уважают,  в  том
числе и себя, вот мужчины и ведут себя с ними по-хамски".
   Пришел  Макгенри  с  газетой  и  рассказал  что-то  о   конференции   с
союзниками. Мужчины сидят и спорят.  Паркин  ругает  новое  правительство,
Скотт мягко возражает, что оно новое и еще ничего не знает, надо дать  ему
сориентироваться.
   - Да, чтобы знало, через какую дверь убираться.
   И Макгенри, любуясь собеседником, который за словом в карман не  лезет,
возражает, смеясь: - Беда твоя в том, Джо,  что  у  тебя  нет  философской
основы. Во всякой централизации красной нитью проходит тот принцип...
   - Слишком уж красный, черт побери.
   - И все же, Джо,  национализация...  -  Скотт  встает  и  озирается  по
сторонам. Нэнси вкладывает ему в руку трубку, и он задумчиво разжигает ее.
Остальные, не переставая спорить, тоже закуривают и усаживаются поудобнее.
Нэнси и Табита, убрав со  стола,  удаляются  мыть  посуду  в  чуланчик  за
кухней, где можно хотя бы поговорить без помехи.
   - Что  же  теперь  будет?  -  спрашивает  Табита.  -  Что  вы  намерены
предпринять?
   - Ну, одна возможность еще есть. Не так  чтобы  очень  верная,  но  Джо
только за нее и цепляется.
   - Да? За что же это Джо цепляется?
   - Возможно,  нам  удастся  влиться  в  Центральную  компанию  воздушных
сообщений. По-настоящему-то, мне кажется, им нужен только Мак, он  великий
специалист по моторам. Его уже многие пытались залучить. Но  он  не  хочет
нас бросать, он очень лояльный.
   - Центральная? Значит, вы уедете в Лондон?
   - Контора у них в Лондоне, а Джо они могли бы взять только  в  контору.
Он, конечно, ни в какую, но, если мы действительно обанкротимся,  придется
ему брать, что дают.
   - И Филлис, кажется, живет в Лондоне?
   - Об этом я уже думала, но тут есть загвоздка посерьезнее, чем  Филлис.
Мы должны передать им наши самолеты и  еще  внести  кое-что  наличными.  И
кроме того, квартира. Квартира очень хорошая, около Кенсингтонского  сада,
но оттого, что хорошая,  и  стоит  недешево.  В  общем,  сумма  получается
внушительная.
   - А твои деньги?
   Нэнси передергивает плечами. - Не хватит.  Там  их  вообще-то  осталось
всего ничего. - И прежде чем Табита успевает сказать: "Значит, они пропали
даром, я же тебе говорила!", Нэнси вдруг  поднимает  голову  от  посуды  и
добавляет: - Но  пойми,  бабушка,  нельзя  же  бросить  в  беде  человека,
которому так не повезло в жизни.
   И после этих слов две полярные точки зрения, порознь  казавшиеся  всего
лишь двумя отдельными  отчаяниями,  сливаются  в  нечто  единое,  до  того
огромное и мрачное, что Табита, увидев его, ощутив его черную тень, ничего
другого уже не видит и не ощущает. Наступает долгое молчание.  Нэнси  моет
посуду.
   Табита вытирает тарелки, а  из-за  двери  доносится  политический  спор
мужчин - звук далекий, неумолчный и равнодушный, как  голос  природы,  как
шум горной реки или ветра в деревьях. Обе женщины понимают,  что  какой-то
этап их жизни кончается.
   - Сколько же требует компания? - спрашивает наконец Табита.
   - Ой, слишком много. Не то девять, не то десять тысяч.
   Снова молчание. Табита  протяжно  вздыхает.  -  Девять  тысяч?  Но  это
немыслимо.
   Мужчины встают, скребя стульями по полу,  и  Паркин  кричит:  -  Нэнси,
готова? Не копайся ты, ради бога.
   - О господи, я и забыла, что мы едем в город. - Она бежит  в  крошечную
спаленку снять передник и засунуть нечесаную голову в берет.  Табита  чуть
не плачет, до того безобразно выглядит  ее  располневшая  фигура  в  узких
джинсах мужского покроя, а говорит сердито: - Нет, это  немыслимо!  Девять
тысяч фунтов!
   - Где мое пальто, бабушка? Я бегу, а то Джо хватит удар.
   Табита втискивает Нэнси в мужское пальто, которое ей длинно, а в  груди
слишком узко, Паркин уже ругается,  и  Нэнси  наспех  чмокает  ее  в  щеку
кое-как подкрашенными губами. - Спасибо, что  приехала,  но  сама  видишь,
какое дело,  приходится  быть  ужасно  тактичной.  -  И  бежит  к  выходу,
оправдываясь, как провинившаяся школьница.
   В дверь просунулась голова Джо. - Я запираю дом, миссис Бонсер.
   Табита стоит во дворе. Нэнси с  Джеки  на  руках  удаляется  в  сторону
ангара, Скотт и Мак в своей двухместной  машине  уже  катят  по  размокшим
ухабам к шоссе.





   "Девять тысяч фунтов! - ошеломленно повторяет Табита. - Да о чем она? У
меня и половины этого нет".
   Она пробирается по разбитой  дорожке  к  своему  такси.  "Девять  тысяч
фунтов! С таким же успехом могла бы сказать миллион". Негодуя, она садится
в машину, машина трогается. Она уже стосковалась по  Амбарному  дому,  где
чистота и порядок, а главное - покой, безопасность.
   Но два часа спустя, когда она сидит за чайным столом  напротив  старого
Гарри и тот что-то чирикает над поджаренной пышкой, а в начищенном серебре
отражается все свое, знакомое, тоже начищенное и натертое до блеска, в ней
просыпается ярость. - Девять тысяч фунтов! И о  чем  она  думает?  Она  не
имеет права. А все потому, что этот Джо Паркин такой никчемный человек.
   Гарри удивленно поднимает голову. - Ты что, Тибби?
   - Ничего. Я молчу.
   - Ну, как там Нэнси?
   - Как и следовало ожидать. Лучшего не заслужила.
   Через две  недели  она  вторично  удивляет  данфилдскую  семейку  своим
посещением. Приезжает  неожиданно,  очень  возбужденная,  из  чего  Паркин
заключает, что она либо пьяна, либо свихнулась; ругает  грязь  на  дороге,
два или три раза спрашивает, почему самолеты не летают,  отчитывает  Нэнси
за то, что не отдыхает  регулярно  каждый  день,  отказывается  от  чая  и
отбывает.
   Паркин в бешенстве. - Не желаю, чтоб эта старая кошка за мной шпионила.
- И накидывается на Нэнси: - Распустеха, хоть бы причесалась,  голова  как
воронье гнездо.
   Но Нэнси будто и не слышала. - Она не шпионит, она терзается.
   - Ну и пусть терзается, только не здесь.
   - Я в тот раз намекнула насчет денег. Кажется, подействовало.
   А Табита и правда, как говорится, не в себе. Как ей  быть?  Молитва  не
помогает. Она сидит в церкви нахмурив лоб, с широко раскрытыми глазами,  а
в  мозгу  вихрем  кружатся  образы  и  впечатления.  Священник  толкует  о
нравственном разброде, царящем вокруг, потому что в людях оскудела вера, а
она вдруг чувствует, что ее душат одновременно  слезы  и  смех.  Она  едва
успевает выйти на воздух и, сидя на чьей-то могиле, сморкается  и  пробует
себя вразумить: "Ну чему смеешься, глупая ты старуха?  Туда  же,  истерику
закатила".
   Служба кончилась, из церкви повалил народ, и Табита вскакивает и спешит
домой - голова гордо вскинута, лицо выражает решимость и твердость.
   Но твердости нет. В этом внезапном водовороте чувств что-то  сломалось,
растворилось. Ее сорвало с привязи,  и  теперь  она  ощущает  только,  как
противные силы швыряют ее из стороны в сторону. Выходит, что с  Нэнси  она
связана  узами,  которые  сильнее  любви.  Она  злится   на   взбалмошную,
чувственную девчонку, но где-то на более  глубоком  уровне  неотделима  от
нее. Вот и сейчас, когда она мчится по улице в съехавшей на глаз шляпе,  с
длинной седой прядью,  подпрыгивающей  на  воротнике  пальто,  и  пытается
внушить  встречным,  что  она  прекрасно  владеющая  собой,  почтенная   и
высоконравственная старая дама, - она живет жизнью Нэнси. Она  трудится  с
нею рядом, юлит перед ее Джо, чтобы не испортить ему настроение, нянчит ее
ребенка, прикидывает, как свести концы с концами, готова на все,  лишь  бы
сохранить ее семью.
   И вот она у себя, в Амбарном доме, но ей чудится,  что  сам  этот  дом,
который она только что обновила и  приукрасила,  укоряет  ее,  как  старый
слуга, как верная Дороти. Столы и стулья и те словно говорят:  "Не  можешь
ты нас покинуть. Ты перед нами в долгу".
   Гарри даже сквозь свою  дремотную  отрешенность  уловил  в  ее  тревоге
что-то новое и ворчит: -  Ну  что  с  тобой,  Тибби?  Не  можешь  посидеть
спокойно. Ты поберегись, не то опять перебои начнутся.
   - Не могу я быть спокойной, Гарри. Это все из-за "Масонов". А вдруг...
   - Что?! - Мрачные предчувствия всколыхнулись в нем с новой силой.  -  Я
же говорил, быть беде. Ты никогда не умела вести хозяйство. -  И  бормочет
сердито: - Зря я отказался от той комнаты в Брайтоне.
   - Но, Гарри, тебе нельзя жить одному.
   - Все лучше, чем с этой миссис Тимми.
   - Может быть, я могла бы взять  тебя  с  собой,  -  еле  слышно  роняет
Табита.
   - С собой? Куда?
   - Если б мне пришлось переехать.
   - Переехать? Это еще что за выдумки? Чего тебе не хватает?
   Табита молчит. Она знает, что ее слова - уступка неодолимой силе, одной
из тех сил, что рвут ее на части. Но оттого, что она произнесла их  вслух,
сила эта оформилась. Это уже не смутное побуждение, а  Идея.  И  идея  эта
сразу же объявляет ей бой,  чтобы  подчинить  себе  смятенную,  измученную
волю.





   Три недели спустя, когда Нэнси остался  какой-нибудь  месяц  до  родов,
Эрсли с удивлением узнает, что Амбарный дом и "Масоны",  а  также  большая
часть обстановки идет с торгов. Но очень скоро люди приходят к выводу, что
этого следовало ожидать. Ведь миссис  Бонсер  -  старый  человек.  Да,  за
последнее время много чего изменилось. Не диво, что она  решила  удалиться
от дел и отдохнуть на старости лет.
   Зато в Данфилде Табита теперь предстает в  новой  роли  -  как  опытный
финансист. Она сама приобрела за шесть тысяч  фунтов  долю  в  Центральной
компании воздушных сообщений с условием, что после ее  смерти  эта  сумма,
оставаясь под опекой, переходит к Нэнси; а Центральная  со  своей  стороны
приняла в долю "Данфилдский прокат"  с  его  тремя  компаньонами  и  двумя
самолетами.
   Макгенри  для  них  ценное  приобретение,  Скотта  они  согласны  взять
пилотом.  Вся  трудность  в  Паркине:   пилот   он   ненадежный,   механик
посредственный, коммерческого  образования  не  имеет;  однако  поверенный
Табиты договорился, что место ему найдут и жалованье платить будут.
   Сама  же  Табита,  запустившая  в  ход   всю   эту   цепь   грандиозных
преобразований, пребывает в состоянии тяжело больного  человека,  который,
решившись на серьезную операцию, лежит под легким наркозом, а сознание его
сквозь ужасы,  отчаяние,  смутные  надежды  и  острые  приступы  боли  все
возвращается к мысли: "Это было неизбежно", к смирению обреченных.
   Амбарный дом кричит ей на все голоса: "Предательница! Убийца!"  Она  не
смеет смотреть в глаза ни креслам,  ни-саду.  Она  покорно  молчит,  когда
Дороти, начав с неожиданно гневного  взрыва,  громко  сетует,  что  кругом
обижена, что ей некуда приклонить голову, одна дорога - в богадельню да  в
могилу. И потом  сама  не  может  опомниться,  получив  должность  старшей
горничной в Гранд-отеле с жалованьем втрое выше прежнего.
   А Гарри, перед которым Табита чувствует себя так глубоко виноватой, что
впору провалиться сквозь землю, тот вбил себе в затуманенную  голову,  что
Табита разорена и нуждается в утешении.
   - Бедненькая Тибби, - бормочет он, - ты уж себя не кори, ты  для  этого
не создана, свою натуру не изменишь.
   Ум его все больше мутится, жить один он, конечно, не сможет. А Нэнси...
Табиту она даже  просила  поселиться  с  ними  вместе,  но  взять  к  себе
восьмидесятилетнего, выжившего из ума старика - это другое дело, на это ни
она, ни Паркин не пойдут.
   Впрочем, когда за ним приезжает жена Тимоти,  он  сразу  узнает  ее  и,
видимо, смиряется со своей участью. Он ведет себя послушно,  как  ребенок.
Старается всем угодить.
   Миссис Тимоти  вовсе  не  мегера,  какой  она  рисовалась  Табите.  Это
усталая, еще молодая женщина, худенькая и нервная. Она жалуется, что очень
трудно вести дом врача, когда нет прислуги. "А Тимми расстраивается,  если
упустишь хоть один вызов". Что старый Гарри оказался в конце концов у  нее
на руках - это очередная неудача, но ничего не поделаешь. "Конечно, мы его
возьмем к себе. Но как мы справимся - одному богу известно".
   И брата и сестру  гнетет  вина  перед  миссис  Тимоти.  Они  прощаются,
чувствуя на себе ее терпеливый, тоскующий взгляд.  Табита  молит:  "Ты  же
понимаешь, Гарри". А он, ссохшийся старичок,  росточком  чуть  повыше  ее,
глядит пустыми глазами в пространство  и  бормочет:  "Ничего,  ничего,  не
волнуйся... тебе везет..." Очевидно, он пытается утешить  ее  мыслью,  что
везенье ей не изменит.
   - Я буду приезжать к тебе в гости, Гарри.
   Но он мотает головой. - Лишние хлопоты. Миссис Тимми и так нелегко.
   В машину его вносят на руках; и  миссис  Тимоти,  прощаясь  с  Табитой,
кажется еще больше удрученной от того, что он так слаб. - Я думала, он все
же покрепче. За ним будет нужен непрестанный уход. - И опять словно чей-то
голос обвиняет Табиту.
   Присутствовать на торгах она не в состоянии. Она уезжает из Эрсли,  как
преступник бежит от воплей своей жертвы, и перебирается в Данфилд-отель до
того обессиленная, что всю первую  неделю  проводит  в  постели.  Операция
позади, но больной еще страдает от шока, от полного истощения всех сосудов
и тканей.





   Но стоит ей встать, и кажется, что она  на  пять  лет  помолодела.  Она
ездит  по  магазинам,  закупает  что  нужно  энергично  и  с  толком.   На
приветствия продавцов отвечает молодой, оживленной улыбкой.
   И в самом деле, хотя голова у нее еще покруживается, зато на душе стало
легко, как будто все грехи ей  простились.  Операция  подобна  смерти,  но
после нее  выздоравливаешь,  и  это  -  воскресение.  Неимоверное  усилие,
которого потребовал совершенный ею  переворот,  обернулся  для  нее  новой
жизнью, новой ответственностью. Нэнси скоро родить,  и  Табита  носится  с
ней, как наседка с цыпленком. А Нэнси только смеется над ее страхами. - Да
брось ты, бабушка, я до противности здорова.
   Такая уверенность кажется Табите  легкомысленной.  Ей  известно  немало
случаев, когда молодые матери поступали опрометчиво, и  вот  -  искалечили
себя на всю жизнь.
   А ребенок, девочка, и правда рождается неожиданно, на три недели раньше
срока, когда Паркин уже переехал на лондонскую квартиру, а здесь, в отеле,
нет ни акушерки, ни врача, ни наркоза, в результате чего у Нэнси  разрывы,
но это тревожит ее куда меньше, чем отсутствие  Паркина:  "Ему  там  будет
скучно".
   - Если он теперь пойдет к Филлис, ты, надеюсь,  порвешь  с  ним  всякие
отношения, - говорит Табита с апломбом, в сознании своей независимости.
   - Ой, он это не из вредности, бабушка. Он вообще не  такой  уж  бабник.
Мне кажется, он, скорее, даже  ненавидит  женщин.  Просто  у  него  бывает
потребность выпустить пары, а то нервы не выдерживают.
   - Чушь какая. Не тебе бы оправдывать такое его поведение.
   Паркин, заехав в Данфилд на шикарной новой  машине,  в  шикарном  новом
костюме (он все время в разъездах по делам  Центральной  компании),  забыл
даже справиться о дочке. Он небрежно помахал Табите рукой, точно  встретил
приятеля-летчика, поцеловал Нэнси, сказал: "Привет, а  ты  все  толстеешь.
Ну, мне пора". А потом принялся клясть правительство за то,  что  не  дало
компании санкции на расширение конторы.  "И  обжаловать  нет  смысла,  эти
бюрократы, черт их дери, только смеются,  знают,  сволочи,  что  мы  в  их
власти". И размахивает руками, точно хочет сломать клетку. На его лице,  в
его голосе - удивление и ярость. Паркин  -  в  прошлом  владыка  воздушных
просторов, лучший в любом подразделении ночной пилот, окруженный почетом и
благодарностью. Человек остался тот же, но теперь его в  грош  не  ставят,
вытесняют из жизни.
   - Помяни мое слово, - говорит он; - недолго этим чиновникам куражиться.
Скоро им преподнесут хорошенький сюрприз. - И отбывает.
   - Просто спасение, что ему дали машину, - говорит Нэнси. -  Ему  только
бы носиться с места на место, это для него как лекарство.
   Но она рвется в Лондон и, когда врач и Табита напоминают, что она может
себе повредить, если встанет раньше времени, возражает: -  Вреднее  будет,
если Джо там что-нибудь выкинет. Он терпеть не  может  оставаться  один  в
комнате.
   Она так нервничает, что через неделю даже старосветский  провинциальный
врач больше не настаивает. И всю дорогу в  Лондон,  в  машине,  говорит  о
своем муже. "Он, конечно, ненормальный, но такой уж он есть. Нет, скучного
мужчину я бы после Джо не вынесла".
   Все ее помыслы сосредоточены на этом человеке, которого она  изучила  с
такой неожиданной для нее проницательностью, потому что он первый  поразил
ее воображение; которому она мать,  нянька,  жена  и  любовница;  которого
судит без злобы, укрощает с юмором; которому предается со страстью, черпая
в этом двойную усладу - радовать его собой, а себя не только им, но и  его
радостью.
   Четырехкомнатная квартира неплохо обставлена и  на  удивление  чиста  и
прибрана. Понятия  об  украшении  жилища  у  Паркина,  оказывается,  чисто
военные. Картины висят попарно; при каждом, кресле -  своя  пепельница  на
ремне с грузом; на турецком полированном столике перед  камином  аккуратно
расположены пепельница, сигареты и спички. И когда он,  войдя,  застает  в
квартире жену и Табиту,  то  первая  его  забота  -  не  поздороваться,  а
смахнуть с этого столика соринку и предложить обеим женщинам  полюбоваться
им. - Из султанского дворца в Константинополе. Черное дерево и  перламутр.
Уникальная вещь; Вы посмотрите, какая работа.
   - Прелесть что такое, Джо.
   - Ковер рядом с ним совсем не смотрится. Неужели нельзя достать  что-то
поприличнее?
   Да, на этом новом фоне Паркин оказался внимательным мужем или,  вернее,
хозяином дома. У него есть свои взгляды  на  портьеры,  диванные  подушки,
даже цветы. И чуть не каждый день он приводит с  работы  бывших  летчиков,
обосновавшихся  в  Лондоне,  угощает  их  и,  выбрав  подходящий   момент,
приглашает полюбоваться турецким столиком.
   Нэнси и Табита нередко готовят ужин на десять человек,  а  после  ужина
моют посуду. Но даже когда и к полуночи работа не кончена и они падают  от
усталости, на лицах у обеих читается удовлетворение. Быт налажен, механизм
пущен в ход. Нэнси, вытирая кастрюльку, вздыхает: - Время кормить Сьюки, а
они все не уходят!
   - А уж говорят! Никогда не слышала, чтобы столько говорили.
   - Что ж, наверно, им нравится, потому и ходят. А  для  Джо  чем  больше
народу, тем лучше.
   Она приносит ребенка в кухню, усаживается, не отбросив  от  лоснящегося
лица рассыпавшиеся, влажные от пара волосы, и расстегивает комбинезон, так
что большая грудь выпадает на него, как плод, созревший мгновенно,  словно
по волшебству. И, склонившись над дочкой, говорит разомлевшим  голосом,  в
котором и усталость и удовольствие от укусов беззубых детских десен:  -  О
господи, либо о политике, либо о выпивке. Не хотела бы я быть герцогиней.
   - Герцогини из тебя бы не вышло.
   - Тебе хорошо говорить, сидела у себя в комнате.
   Табита чистит ложки, зорко следя за тем, как идет кормление, и отвечает
гримасой, означающей одновременно: "Да, уж я нашла чем заняться"  и  "Меня
не звали".
   За дверью голоса, кто-то гремит ручкой; Нэнси  встает,  не  отнимая  от
груди малютку - точь-в-точь обезьяна на суку, в которую вцепился  детеныш,
- и приотворяет дверь. Слышен молодой мужской голос: - Мы пришли помогать.
   - Нет, Тимми, сюда нельзя. Нечего вам здесь делать, веселитесь дальше.
   - Нэн! - взывает другой голос. - Я очень хорошо мою посуду!
   - Нет, нет, Билл. Брысь отсюда, мальчики.
   "Мальчики", ровесники Нэнси, а то и постарше, пробуют возражать,  но  в
конце концов уходят. Она запирает дверь и возвращается на  свое  место.  -
Никто нам не нужен, да, бабушка? - И сладко зевает. - На сегодня с меня их
хватит.
   - Да уж что верно, то верно.
   По улице еще  проезжают  машины.  Автобус,  задержавшись  у  светофора,
взревел и тронулся с места. Из гостиной долетает взрыв  смеха,  и  тяжелые
башмаки топают внизу по лестнице - кто-то, отпустив  на  прощание  удачную
шутку, отправился восвояси. Но  от  этих  звуков  тишина  в  кухне  только
отраднее, словно  она  существует  сама  по  себе,  отгороженная  от  мира
спешащих автобусов и  мужских  острот.  Теперь  молчание  нарушает  только
мягкое почмокивание младенческих губ, жадное, деспотичное.
   - Слава тебе господи, уходят, - говорит Нэнси.
   - А эта из моих. - Табита любовно разглядывает ложку  с  Вест-стрит.  -
Серебро, и форма хорошая, без затей. Таких ложек сейчас не достать.
   - Ох уж этот Джо с его столиком!
   - Сколько же стоило это сокровище... и между прочим, за него заплачено?
   - Сколько бы ни стоило, он себя оправдал - Джо второй месяц  в  хорошем
настроении. Я одного боюсь - точно такой же выставлен в витрине у Баркера,
что, если он увидит?
   - Уж если он и сейчас недоволен... Ведь ему еще повезло.
   Снова  долгое  молчание,  а  потом  Нэнси  задает   вопрос,   вызванный
непривычным для нее усилием мысли: -  И  почему  это  мужчины  никогда  не
бывают довольны, кроме как самими собой?
   - Не только мужчины. Ты никогда не  задумывалась  над  тем,  почему  мы
молимся: "И остави нам долги наши"?
   - А знаешь, бабушка, у Сьюки лицо уже  почти  человеческое.  Она  будет
похожа на дедушку.
   - Надеюсь, она унаследует его глаза.
   - Ну давай, давай, Сью. Дурацкая манера у  этих  младенцев,  перестанут
сосать и смотрят на тебя, как на дырявую бочку.
   - А ты не давай ей сосать слишком быстро, - строго  говорит  Табита.  -
Пусть передохнет. Дай-ка ее мне.
   Малышка, привалившись к плечу Табиты, кивает головой,  слишком  тяжелой
для слабенькой шейки, и поводит  круглыми  голубыми  глазами  удивленно  и
осуждающе. И вдруг, не меняя  выражения  лица,  громко  срыгивает,  а  обе
женщины  заливаются  смехом,  точно  втайне  от  всех  одержали   какую-то
радостную победу.
   - Ай-ай-ай, как грубо, - говорит  Нэнси.  -  Наверно,  надо  ей  теперь
пососать с другой стороны.
   - А сосок обмыла?
   - Да ладно, сойдет.
   - Как это ладно? О чем ты думаешь? - Табита в сердцах идет за  ватой  и
борной кислотой. - Честное слово, Нэнси, ты неисправима. Нельзя тебе иметь
детей... и ничего смешного тут нет.
   - Ну хорошо, не сердись, очень спать хочется.
   И эта сцена повторяется из  вечера  в  вечер.  Никогда  еще  Табита  не
ложилась так поздно, не уставала до такой степени и, однако же,  не  знала
такого душевного довольства. Она черпает отдохновение в безмятежном  покое
Нэнси и, лежа без сна, думает: "Как  удачно,  что  Паркин  оказался  таким
хозяйственным, это его единственное достоинство, но для Нэнси  неоценимое,
сама-то она такая безголовая, такая неряха".





   Ложится она поздно, а вставать нужно рано. Ведь на ней  лежит  почетная
обязанность - магазины, а это значит, что выходить нужно до того, как  они
откроются. Она выстаивает  длиннющие  очереди,  так  что  отекают  ноги  и
начинается сердцебиение. Но думать об  этих  сигналах  опасности  некогда,
есть проблемы  более  насущные.  Остаться  ли  в  этой  очереди  и  купить
что-нибудь мясное на ужин  Паркину,  рискуя  упустить  в  другом  магазине
чулки, позарез нужные Нэнси, или же сразу бежать на угол, там, говорят, на
детей дают апельсины. Какая перспектива страшнее  -  увидеть  лицо  Нэнси,
когда Паркин, глянув на ее толстые  икры,  будет  брюзжать:  "Опять  чулок
поехал, Нэнси, ну  и  распустеха!",  или  Джеки  и  Сьюзен  с  рахитичными
ножками?
   Очередь колышется, шаркают ноги, и ее мучительные колебания  выливаются
в горестный возглас: - Ох уж эти очереди!
   - Правда что ох, - сердито отзывается молодая женщина, стоящая рядом. -
У меня вон дети оставлены одни, заперла в комнате. Правительству-то на это
начхать.
   Со  всех  сторон  звучат  раздраженные  голоса,  подстрекаемые  той  же
тревогой и нетерпением:
   "Они-то, поди, в очередях не стоят".
   "Им женщин не жалко, они мужчины".
   "А уж если которая женщина в правительстве - эти всего хуже".
   Смирный  старичок  в  золотых  очках  возражает  виноватым  тоном,  что
правительству не под силу справиться  с  нехваткой  товаров,  но  сердитый
голос обрывает его: - Слышали, будет заливать-то.
   И эта фраза, в которой столько озлобления и горечи, находит  мгновенный
отклик. Несколько женщин  подхватывают:  "Знаем,  вы  бы  чего  новенького
рассказали".
   Старичок  струсил  и  нервно  сморкается.  Но  он  уже  вызвал  к  себе
недоверие, ненависть. Какая-то молодая женщина выкрикнула: - Небось сам  в
правительстве служит!
   - Ага, легавый. Правительство их нарочно в очереди подсылает.
   Старичок неуверенно улыбается, потом вперяет умоляющий взгляд в небо. И
не зря, ибо ему грозит опасность. Очередь пытается его вытеснить.
   "Убить их мало".
   "Шпик проклятый".
   К счастью, очередь вдруг продвинулась, и, воспользовавшись этим, другая
женщина, старая, обтерханная, в мужской шапке, проворно втиснулась  не  на
свое место. Несколько человек возроптало, а она,  выставив  вперед  острый
подбородок, уже возмущается: - Разбойники, вот они кто.
   Но  она  тоже  успела  нажить  врагов,  и  теперь  они  вступаются   за
правительство. Слышен пронзительный голос: - А Чемберлен  лучше,  что  ли,
был, который нам эту чертову войну навязал?
   - А тот, до него, который безработицу устроил?
   С мыслью, что все  правительства  одинаково  плохи,  очередь  на  время
умолкает. Но напряжение не разрядилось, и, когда после новой подвижки  той
же самой женщине удается опередить еще двоих, вновь раздаются протесты:  -
Вот, видали? Только что стояла за мной.
   - Так всегда бывает, когда за  очередью  не  следят.  Почему  никто  не
следит за очередью?
   - А ты спроси правительство.
   И  сразу  несколько  голосов  подхватывают:  -  Да  уж,  придумали   бы
что-нибудь с этими очередями. За что им деньги платят? Сидят там в потолок
плюют.
   Это лейтмотив накопившегося у  них  раздражения  и  горечи,  требование
новых,  лучших  порядков,  самое  древнее  и  упорное   требование   всего
человечества; веками с ним обращались к солнцу и луне, к магам и духам,  к
богам и монархам, а теперь, когда функции  всех  этих  могущественных  сил
взяло на себя правительство,  -  только  к  правительству,  на  нем  одном
сосредоточив и отчаяние и гнев.
   Женщина в мужской шапке выходит из магазина с покупкой, и все провожают
ее глазами. "Не иначе как  последнюю  печенку  забрала".  А  она  отвечает
взглядом, в котором ясно написано: "А идите вы  все  к  чертям.  Я  своего
мужика мясом обеспечила, да еще сберегла десять минут на  покупках".  И  в
этом взгляде торжество тоже смешано с отчаянием.
   А Табита, выстояв почки и две пары чулок, тут же забывает и  усталость,
и свой гнев на очереди. Ум ее заполняют куда более важные вещи. Не  забыла
ли Нэнси заказать еще  хлеба?  Неужели  Джеки  опять  удрал  на  улицу?  В
каком-то настроении вернется с работы Паркин? Может,  опять  поссорился  с
начальством?
   Своих новых начальников Паркин клянет  почти  так  же  беспощадно,  как
правительство, как все правительства одно за другим.  И  Нэнси,  и  Табита
живут в постоянном страхе, что его уволят.
   - Как подумаю, прямо поджилки трясутся, - говорит Нэнси. -  Не  выносит
он этих генералов, потому, наверно, что сам не дослужился. Сегодня  он  им
заявил, что ему нужна прибавка к жалованью и новая машина.
   И Табита после этого не может уснуть, все думает: "Этим и кончится,  он
потеряет место, и что тогда? Что станется со всеми нами?"
   И уже предчувствует неисчислимые несчастья, связанные с потерей  места:
опять переезд, опять неудобства, опять впереди неизвестность.
   "Нет, что бы ни случилось, так обращаться с Нэнси, как  в  Данфилде,  я
ему больше не позволю. Никогда. Это было просто  неприлично".  И  мысленно
готовится к бою.
   Но, о счастье! Паркин получает прибавку и, торжествуя,  привозит  домой
новый ковер. С каждым днем он все сильнее негодует на  власть  имущих,  но
зато дома ерепенится все меньше. Он даже похвалил Нэнси за  ее  кулинарные
способности: "Ужин сегодня почти съедобный", а Табите, когда она  принесла
домой курицу, отпустил своеобразный комплимент: "Вам бы  на  черном  рынке
торговать, миссис Бонсер".
   А Табита, когда стало совсем туго, и правда стала прибегать  к  услугам
черного рынка. Ибо в доме Паркинов курица  или  несколько  яиц  немедленно
преображаются в такие духовные ценности, как мир и взаимное благоволение.
   Как-то вечером ей удалось развеять очень  опасное  настроение  Паркина,
вызванное ссорой с начальством, при помощи бутылки настоящего  прованского
масла. В другой раз, зная, что Нэнси приглашена на свадьбу дочери  маршала
авиации,  она,  не  дождавшись  лифта,  поднялась  на  четвертый  этаж   с
посиневшими губами, ловя ртом воздух. - Я так боялась, что ты уже уехала.
   Нэнси бегает по квартире в одних трусах. -  Да  что  ты,  бабушка,  мне
уходить в двенадцать. А  до  этого  мне  еще  знаешь  сколько  всего  надо
сделать.
   - Ну-ка, посмотри.
   -  Ой,  бабушка,  неужели  нейлоновые?  И  правда  нейлоновые.  Где  ты
раздобыла?
   - У того человечка позади музея.
   - Ну это просто чудо. Надену их на свадьбу... если вообще попаду туда.
   - А почему бы тебе не попасть? За Джеки и Сьюзи я присмотрю.
   - Да, ведь ты еще  не  знаешь  великую  новость.  Джо  ушел  с  работы.
Говорит, что больше не может. Осточертело. Все осточертело, и компания,  и
правительство, и вообще все в Англии.
   Для Табиты эти  слова  -  как  удар  кулаком  в  грудь.  Она  медленно,
осторожно опускается на стул,  и  все  плывет  перед  глазами.  Губы  едва
выговаривают: - Но что же вы теперь будете делать, Нэнси? Куда поедете?
   - Джо подумывает о Канаде... ой, молоко! - Она бросается  к  плите,  но
молоко убежало. -  Честное  слово,  только  того  и  ждет,  чтобы  человек
отвернулся. Подлость какая.
   - А в Канаде он себе что-нибудь присмотрел?
   - Нет, конечно. Ты что, не знаешь его? Он  и  решил-то  только  сегодня
утром. А мне было сказано шесть слов по телефону, и все.
   - Но как он может? Как не подумал о тебе, о детях?
   - Немножко рискованно, верно?
   И, прислушавшись к тому,  каким  тоном  это  сказано,  приглядевшись  к
Нэнси, уже мотнувшейся от плиты к буфету, Табита замечает в ней  перемену.
Она вся напряжена, в голосе те же ноты, что звучали в  войну,  когда  люди
говорили  друг  другу:  "Двум  смертям  не  бывать".  Движения  порывисты,
немного, пожалуй, театральны. Пролив  молоко,  говорит  "О  черт!"  громче
обычного.
   - Канада... - Табита пытается представить себе путь в  Канаду.  -  Туда
ехать неделю.
   - И знаешь, что самое замечательное, бабушка. - Голос Нэнси и ликует, и
подсмеивается над этим ликованием. - Джо в самом деле хочет, чтобы я с ним
ехала. Он сильно призадумался, когда ему сказали, что прислуги в Канаде не
найти. Он до сих пор вздыхает о своем ординарце.
   - Канада!..
   - Да я еще не совсем уверена...
   - Нельзя так решать. С кондачка.
   - Нет, я в том смысле, куда именно. Меня-то прельщает  Новая  Зеландия.
Там, говорят, климат для детей хороший. А самолетом не так уж и далеко.
   - Самолетом! Но, Нэнси, ты же знаешь, мне не разрешено летать.
   Нэнси вспыхнула. (Паркин уже категорически заявил,  что  Табиту  они  с
собой не возьмут. Стара, и здоровье никуда, а кроме того, она ему враг. "К
чему нам такая обуза? Меня она всегда считала последним  подонком.  И  все
пыхтит, все суетится, черт бы ее драл, точно  мы  сами  не  можем  о  себе
позаботиться".)
   Короткая  пауза.  Нэнси  украдкой  бросает  на  Табиту  взгляд,  полный
жалости, стыда, тревоги. Ей хочется  избежать  бурной  сцены.  Нет  у  нее
сейчас времени для сцен.
   Горе Табиты медленно просачивается внутрь. Она произносит запинаясь:  -
Но я могла бы помочь. Я еще могу работать.
   И эти слишком простые слова вынуждают Нэнси заговорить  в  открытую:  -
Мне так жаль, так жаль, бабушка. Мы бы  ужасно  хотели,  чтоб  ты  с  нами
поехала, но сейчас, в начале, об этом и думать нечего. Мы не  знаем  даже,
где  именно  будем  и  как  там  с  жильем.  Может  быть,  нас  поселят  в
какой-нибудь хибаре... - Она умолкает, подыскивая слова, которые могли  бы
облегчить это немое страдание, понимая, что  таких  слов  нет.  Обе  рады,
когда раздается звонок. Табита, оказавшись ближе к двери, идет  открывать,
и мимо нее в комнату  проскальзывает  молодой  человек  в  форме  военного
летчика. - Нэн, привет. Ты еще не одета? Я думал, ты  захочешь  поехать  в
церковь. - И Нэнси в ответ с великолепным пренебрежением к свадьбам:  -  В
церковь? Я и на завтрак едва ли попаду. У нас такие события, Тимми...
   И с этого часа до дня отъезда Табита больше  не  видит  прежней  Нэнси,
искренней, ласковой. Внучка уже отдалилась от нее. Она вся в заботах и  не
находит времени  объяснить,  чем  озабочена.  Еще  до  утреннего  завтрака
просит: - Ради бога, подержи минутку Сью, я только сбегаю... - И  исчезает
на все утро.
   Звонит неизвестно откуда: - Скажи Джо,  я  не  смогла  достать...  Нет,
лучше скажи, чтобы позвонил мне к Харви.  Это  насчет...  да  я  сама  ему
объясню. Скажи, что очень срочно.
   Даже свое расположение она выражает по-новому, более экспансивно, но  и
с большей оглядкой.
   Она рассыпается в благодарностях, когда Табита предлагает  оплатить  их
проезд в Новую Зеландию,  выделить  молодой  семье  содержание  из  своего
вклада в Компанию воздушных сообщений. Но самая горячность ее  излияний  -
словно оборонительный маневр, способ  уйти  от  невысказанной  мольбы,  от
сближения в горе.
   Табите еще разрешают ходить за покупками, но положиться на нее  нельзя.
Она забывает получить сдачи, не помнит, за кем стояла. Однажды  в  очереди
она потеряла сознание и домой вернулась в такси. Доктор, обеспокоенный  ее
состоянием, журит ее: - Отдыхать надо больше, миссис Бонсер. В этом смысле
даже хорошо, что ваши молодые уезжают, вам будет полегче.
   Табите даже не хочется рассмеяться в ответ. Не  до  смеха  ей,  слишком
устала.





   И вот - последнее утро. Паркин  затягивает  ремни  на  чемодане.  Нэнси
говорит по телефону. Табита лежит в кресле. После того  случая  в  очереди
сердце  дает  себя  знать,  и  ехать  в  аэропорт  ей  не  разрешили.  Она
прислушивается к голосу Нэнси. "Да, скоропалительно, но Джо не мог  больше
терпеть такого отношения... да, для обоих нас все  новое...  Нет  еще,  но
говорят, там возможностей больше... да, полнейшая  перестройка...  ну  что
ты, боюсь ужасно".
   А по голосу ясно -  она  прямо-таки  упивается,  рассказывая  невидимой
приятельнице о собственном безрассудстве. И в мозгу у Табиты  звенит,  как
колокольчик, это слово - "новое, новое". И чему тут радоваться? Ни он,  ни
она не знают, что делают, просто им мерещится, что там будет лучше, потому
что там все новое. "А меня оставляют одну по прихоти такого человека,  как
Джо, которому и подумать-то неохота".
   -  Всего  лучшего,  миссис  Бонсер.  Берегите  себя...  Нет,  нет,   не
вставайте. - Паркин пожимает ей руку, на его безобразном откровенном  лице
написано только одно - он торопится. Он подхватывает  со  стула  дочку  и,
проходя мимо телефона, говорит Нэнси: - Я забираю Сью в такси, даю тебе не
больше двух минут. - Он выходит, Нэнси вскрикивает, как  попугай:  -  Нет,
нет, не могу... Да, Джо меня ждет... Вот уж не знаю,  наверно,  не  скоро.
Всего, дорогая.
   Она кладет трубку и поворачивается к Табите. - Ох уж  эти  прощания!  -
Табита приподнялась, опираясь на ручки кресла. Они смотрят друг на  друга,
и Нэнси напускает на себя беззаботно бодрый  вид.  Но  глаза  уже  сказали
правду. В этом взгляде уверенность: "Мы больше никогда не увидимся".
   Лицо у Нэнси сморщилось, по щекам бегут слезы. Она пытается улыбнуться.
- Но ведь я не могла иначе, бабушка, верно? Не могла я  отказаться  с  ним
ехать.
   А Табита все слышит, как в голосе ее поет слово "новое".  И  чувствует,
что боль расставания еще  усиливает  ее  душевный  подъем,  как  опасность
обостряет радость побега. Она отвечает с горечью: - Если бы он  еще  любил
тебя по-настоящему... а то зря пропадаешь.
   - Ты за меня не беспокойся, бабушка, я крепкая.
   Снизу доносится сердитый оклик. Нэнси вскакивает, на лице  ее  мелькает
испуг, усмешка, и она торопливо обнимает Табиту. - До  свидания,  бабушка,
миленькая ты моя. Надо  бежать,  а  то  Джо  удар  хватит.  Он  у  меня  в
путешествиях не блещет.
   Но Табита не в силах выговорить "прощай". Она слышит, как Нэнси  мчится
вниз  по  лестнице  и  кричит  веселым  голосом,  точно  старшая   сестра,
опаздывающая на детский праздник: - Иду, иду, не волнуйся, я время знаю.
   Старая женщина без сил опускается в кресло.  Чувствует  боль  в  груди,
думает: "Я теряю сознание. Надо принять лекарство".
   Но не протягивает руку к столику рядом с креслом - не хватает  ни  сил,
ни желания. Жить дальше нет смысла. Чушь какая-то.
   Сознания она не потеряла, но постепенно  в  течение  следующего  месяца
разбаливается всерьез, и врач направляет ее в больницу.
   А от Паркинов никаких известий.  День  за  днем  сестра  сообщает,  что
телеграммы не было, и лицо  у  нее  виноватое.  А  Табите  это  как  будто
безразлично. - Я и не ждала известий так быстро. Моя внучка на  этот  счет
очень неаккуратна.
   Она не просто апатична, апатией она отгораживается от лишних страданий.
Она думает: "Нэнси меня покинула. Она и думать обо мне забыла.  Если  б  и
написала, так только чтоб попросить о чем-нибудь. А это значило  бы  снова
тревожиться, снова терзаться".
   Она удивлена, недовольна, когда через три  недели  врачи  разрешают  ей
встать. Выходит, что тело ее живет своей жизнью и тайком чего-то для  себя
добивалось. Оно использовало ее  апатию,  чтобы  копить  силы.  И  теперь,
набравшись сил, в свою очередь влияет на ее сознание.
   Ибо когда через неделю, в прекрасную погоду, ей в первый раз  разрешают
выйти на воздух, в Кенсингтонский сад, ощущение солнечного тепла  на  лице
ей даже, пожалуй, приятно. Она оглядывается по сторонам. Сидит  она  возле
Круглого пруда. На дворе август. Трава пожухла, вязы пыльные. Пыль даже  в
небе, серовато-голубом, даже на воде,  где  игрушечные  кораблики,  лениво
поворачиваясь от дуновения теплого ветра, оставляют четкие полоски, как от
замши  на  недочищенном  серебре.  Оживление   вносят   только   дети.   В
комбинезонах, с обгорелыми спинами и носами, они скачут  и  орут  на  свои
суденышки: "Давай, давай!"  То  они  злятся,  то  подпрыгивают  на  месте,
внезапно загоревшись надеждой, а то  несутся  со  всех  ног  по  цементной
дорожке, окаймляющей пруд, и во все горло зовут няньку или родителей, чтоб
принесли палку, что угодно, лишь бы вызвать ветер.
   А иные, после долгих усилий чудом вытащив свой драгоценный кораблик  из
воды, тут же, озабоченно хмурясь, запускают его снова. Зачем же и корабль,
если не для того, чтобы плавать?
   И какое-то таинственное  тепло  поднимается  в  Табите  навстречу  тому
теплу, которое  дарит  ей  солнце.  Словно  некий  древесный  сок  сообщил
чувствительность всем ее нервам, так  что  они  отзываются  не  только  на
тепло, но и на все живое вокруг - ощущают немолодые листья, обреченные  на
смерть, но еще крепкие; сухую траву; цветы на клумбах - сегодня  утром  их
поливали, но они уже пошли в семя, скоро  их  свезут  на  свалку;  ощущают
детей, поглощенных своим детским бездумным существованием, их восторги,  и
страхи, и неистовый гнев, неопасный только потому,  что  у  них  еще  мало
силенок, - и она пытается спорить: "Нет, нет, я  слишком  старая,  слишком
одинокая". Ее путает, что чувства  ее  не  вовсе  онемели.  Она  встает  и
направляется к дому, где можно обрести покой безнадежности.
   Но прямо на дороге у нее стоит маленькая квадратная девчушка,  до  того
квадратная, что Табита сразу  ее  приметила.  Ее  волосы,  очень  светлые,
стриженые, квадратными уголками торчат поверх оттопыренных  красных  ушей.
Тельце у нее квадратное, и плечи квадратные,  и  квадратные  пухлые  руки.
Толстые, до  смешного  короткие  ножки  -  как  два  квадратных  столбика;
конопатая безбровая рожица с крошечным носом  и  двумя  большими  грязными
слезами, свисающими с малиновых квадратных щек, - совершенно квадратная, и
посредине ее вместо рта - на удивление большая квадратная дырка.  И  вдруг
из этой дырки раздается душераздирающий горестный вопль,  жалоба  на  весь
мир, на всю вселенную, вопль такой силы, что всю девочку  качнуло  вбок  и
она чуть не падает.
   Табиту разбирает смех. Она  не  может  не  смеяться,  вся  трясется  от
неудержимого смеха, и вдруг страшная боль пронзает сердце. Мелькает мысль:
"Нельзя так, нельзя... я  не  выдержу...  я  умираю",  и  она,  задыхаясь,
опускается на скамейку.
   Всеми силами она противится этому смеху, этой жизни, которая  завладела
ею и грозит ее убить, но ничего не помогает, она полнится  смехом.  Словно
ее боль сама над собой смеется. Она прижимает к сердцу руку, словно силясь
схватить эту невыносимую боль, затолкать ее внутрь, раздавить  в  пальцах.
Она в ужасе - боль убивает ее, а ей никогда еще так не хотелось жить.  Все
существо ее молит об отсрочке: еще хоть месяц, хоть неделю, пока не придет
письмо от Нэнси.
   И молитва, исторгнутая у нее этой мукой, обращена не к  отцу,  и  не  к
сыну, и не к духу  святому.  Это  живая  душа  взывает  к  владыке  жизни,
создателю, вечному. "Господи, - шепчут ее  синие  губы,  -  только  бы  не
сейчас".
   Постепенно боль отпускает, ужас отступил перед тоской, перед  молитвой.
Она поняла, что сегодня еще не умрет. Осторожно распрямившись,  она  опять
видит небо, деревья, шумливых ссорящихся детей, целый мир, вернувшийся  из
небытия, и у нее вырывается долгий, глубокий вздох благодарности, счастья.

Популярность: 2, Last-modified: Mon, 05 Nov 2001 22:29:49 GmT