Дата написания: начало XIV века
     Переводчик с японского, автор предисловия и примечаний: И. Львова
     По изданию: Солнце в зените. Восточный альманах. Вып. 10/Сост.
     Т. П. Редько. М.: Худож. лит., 1982. С. 265-488.
     OCR: aut





     У этой книги удивительная судьба. Созданная в самом начале XIV столетия
придворной дамой по  имени Нидзе. она пролежала в  забвении без малого  семь
веков  и только в 1940 году была  случайно  обнаружена в  недрах  дворцового
книгохранилища среди  старинных  рукописей, не  имеющих отношения  к изящной
словесности.  Это  был  список, изготовленный неизвестным переписчиком  XVII
столетия  с утраченного оригинала. Ценность находки не вызывала сомнений, но
рукописи  снова  не  повезло  -  обстановка в  Японии начала  40-х годов  не
располагала к  публикациям такого рода,  несмотря на всю их художественную и
познавательную значимость.  Четвертый  год  шли  военные  действия в  Китае,
Япония готовилась к вступлению во вторую мировую войну. Центральным стержнем
милитаристской  идеологии  был  культ  императора,   принимавший  все  более
реакционные   формы.   Повесть  Нидзе,  правдиво  рисующая   быт   и  нравы,
существовавшие пусть даже в далеком прошлом, при дворе японских императоров,
"божественных  предков", звучала бы в тех условиях недопустимым диссонансом.
Так  случилось,  что  "Непрошеная  повесть" увидела свет  лишь  сравнительно
недавно, в 60-х годах. Появление этой  книги стало сенсацией в  литературных
кругах  Японии,  привлекло  внимание  японских  и зарубежных  ученых,  а  со
временем  и  широких  читательских кругов. Ныне  автобиографическая  повесть
Нидзе заняла  достойное  место в классическом наследии  японской литературы,
стала  одним из неотъемлемых  ее звеньев, приоткрывшим для  нас новые, яркие
грани самобытной культуры японского средневековья.

     * * *

     Своеобразной была обстановка в Японии второй половины XIII столетия, на
которую приходятся годы  жизни Нидзе (1258-?). Прошло уже  больше полувека с
тех  пор,  как  после  долгой  кровопролитной междоусобицы власть  в  стране
перешла от старинной родовой аристократии во главе с  императорским домом  в
руки  сословия  воинов-самураев.  На  востоке  страны,  в  селении Камакура,
возникло новое правительство самураев, так называемое  правительство Полевой
Ставки.  Новая  власть   конфисковала  большую   часть  земельных  владений,
принадлежавших императорскому дому и  многим  аристократическим  семьям, тем
самым подорвав экономическую и политическую основу  господства аристократии.
Разумеется, со стороны былых властителей-императоров предпринимались попытки
сопротивления,  даже   вооруженного  (так  называемая  "Смута  годов  Секю",
1219-1222   гг.),  но   правительство   самураев  без  особых  усилий  легко
справлялось с этими  заговорами, не подкрепленными  сколько-нибудь  реальной
силой,  казня зачинщиков и  бесцеремонно отправляя  в ссылку императоров. Ко
времени  действия  "Непрошеной повести",  то  есть  в  конце  XIII  века,  о
сопротивлении  уже  не  было  речи. Во всех важнейших  пунктах страны сидели
наместники-самураи, зорко следившие не только  за тем, чтобы  рис  -  основа
богатства в ту эпоху - неукоснительно поставлялся властям в  Камакуре, но  и
за  малейшими  признаками   неподчинения  режиму.   В   столице,  резиденции
императоров,  было сразу даже двое наместников,  следивших за императорами и
их окружением, а заодно и друг за  другом1. Правительство Полевой
Ставки полностью контролировало жизнь двора, ему принадлежало решающее слово
даже в таком кардинальном вопросе, как престолонаследие.

     Новые правители,  самураи, не  уничтожили институт монархии;  напротив,
они  его  полностью  сохранили,  продолжая  оказывать  все  внешние  почести
императорскому дому, вплоть до того, что глава нового режима, так называемый
правитель  (яп.  Сиккэн)  вступал  в  должность  лишь после соответствующего
императорского указа. Излишне говорить,  сколь фиктивный характер носили эти
якобы  высшие императорские прерогативы... При дворе по-прежнему сохранялась
давняя   система  регентство,  когда  на  троне   восседал  ребенок  (иногда
годовалый!) или подросток,  а его отец именовался "прежним" государем или, в
случае  принятия  монашеского  сана,  -  "государем-иноком".  Такой  порядок
приводил к тому, что одновременно с "царствующим" императором  имелось еще и
несколько "прежних"2. У каждого из  них  был свой двор, свой штат
придворных и т. п.

     Междоусобные войны  конца XII и начала XIII века  разорили и опустошили
некогда  пышную столицу  Хэйан (современный г. Киото). Грандиозный дворцовый
комплекс сгорел дотла. Постоянной императорской  резиденции не существовало.
Императоры жили  в усадьбах знати,  главным образом своей  родни  по женской
линии.  Монополия   брачных   союзов   с  императорским  домом   по-прежнему
принадлежала  семье   Сайондзи,  потомкам   некогда   могущественного   рода
Фудзивара. "Законных"  супруг обычно бывало две,  реже  -  три. Обе  нередко
доводились   друг  другу   родными   или   двоюродными  сестрами,  а  своему
супругу-императору  -  двоюродными сестрами или  тетками3.  Браки
между кровной родней были обычным делом и заключались, как правило, в раннем
возрасте,  исходя  только  из  политических  соображений. При  средневековом
японском дворе не существовало гарема, зато процветал институт наложниц.

     Знатным мужчинам и  женщинам,  служившим при дворе,  приходилось  самим
содержать  себя,  своих  слуг  и  служанок,  свой  выезд,  они  должны  были
заботиться  о подобающих положению нарядах. Средств,  с санкции самурайского
правительства, поступавших в императорскую казну,  отнюдь не хватило  бы для
содержания  пышной  свиты. А  свита  по-прежнему была  пышной,  все  так  же
сохранялась многоступенчатая иерархия придворных званий и рангов, соблюдался
сложный  придворный  ритуал,  традиционные,  освященные   веками  церемонии,
празднества, всевозможные развлечения.  Это был причудливый мир,  где внешне
все как будто  осталось без изменений. Но только  внешне -  по существу  же,
жизнь аристократии, всего императорского  двора была своеобразным  вращением
на  холостом  ходу,  ибо  безвозвратно  канул в прошлое былой порядок, когда
власть в феодальном японской государстве принадлежала аристократии.

     Разумеется,     богатая    культурная    традиция,     сложившаяся    в
аристократической среде в минувшие века, не могла погибнуть в одночасье. При
дворе по-прежнему продолжались занятия  искусством  -  музыкой,  рисованием,
литературой,  -  главным  образом,  поэзией,  но также  и  прозой.  Об  этом
убедительно  свидетельствует "Непрошеная  повесть"  Нидзе, придворной дамы и
фаворитки "прежнего" императора Го-Фукакусы.

     * * *

     Проза предшествующих веков была  разнообразной не только по содержанию,
но  и по форме, знала практически  все главные  жанры  -  рассказ (новеллу),
эссе, повесть и даже роман, -  достаточно  вспомнить знаменитую  "Повесть  о
Гэндзи" (начало XI в.), монументальное произведение Мурасаки Сикибу, надолго
ставшее образцом для подражания и в литературе,  и даже в повседневном быту.
Уникальной  особенностью  классической  средневековой  японской  прозы4
может  считаться  ее  лирический  характер,  проникновенное  раскрытие
духовной   жизни,   чувств  и   переживаний  человека,  как  главная  задача
повествования,  -  явление,  не имеющее  аналогов  в  мировой  средневековой
литературе. Этот лирический характер выражен с особой отчетливостью в жанре,
по  традиции  именуемом японцами  "дневниками" (яп. "никки"). (Повествование
строилось в форме поденных записей, отсюда и происходит это название,  хотя,
по  существу,   это  были  повести  разнообразного  содержания,  чаще  всего
автобиографические.)  Это мог  быть рассказ о путешествии или об эпизоде  из
жизни автора  (история любви, например),  а иногда  и  история целой  жизни.
"Непрошеная повесть"  Нидзе восходит именно  к  этому жанру,  она написана в
русле  давней литературной  традиции.  Ясно, что  перед нами  не  дневник  в
современном  понятии  этого  слова.   Правда,  повествование   построено  по
хронологическому принципу,  но  совершенно очевидно, что  создано оно,  если
можно  так выразиться, "в один присест", на склоне жизни, как воспоминание о
пережитом.   Начитанная,   образованная  женщина,   Нидзе  строго  соблюдает
выработанный  веками литературный канон - "литературный  этикет", по меткому
определению академика Д. С. Лихачева, - пересыпает текст аллюзиями и прямыми
цитатами  из  знаменитых  сочинений не только  Японии,  но  и Китая, обильно
уснащает  его  стихами,  наглядно  показывая,  какую  важную,  можно сказать
повседневно-необходимую роль играла поэзия в той среде, в которой  протекала
жизнь  Нидзе.  Широко   используются  так   называемые  "формульные  слова",
наподобие  то  и дело встречающихся "рукавов,  орошаемых потоками слез", для
выражения печали,  или  "жизни,  недолговечной,  как  роса  на  траве",  для
передачи быстротечности, эфемерности всего сущего. А  чего стоят пространные
описания нарядов, мужских и женских, при  почти полном отсутствии внимания к
изображению самой внешности персонажей! И дело тут не просто в тщеславии или
в  чисто женском  интересе "к  тряпкам" - наряд в первую очередь, наглядно и
зримо, определял положение человека в социальной системе той эпохи. "Человек
был в центре внимания искусства феодализма,  - пишет академик Д. С. Лихачев,
- но человек не сам по себе,  а в качестве представителя определенной среды,
определенной ступени  в лестнице феодальных  отношений"5.  Так  и
Нидзе, описывая одну из самых скорбных минут своей жизни, когда слуга принес
ей предсмертное послание ее умершего возлюбленного, не забывает сообщить, во
что и как был одет этот слуга...

     Вместе с тем. продолжая формальные приемы "высокой" литературы, повесть
Нидзе   явно  отмечена  новизной  по  сравнению  с  классическими  образцами
прошлого.  Бросается   в   глаза   динамизм   повествования,   стремительное
развертывание  событий,  короткие, полные экспрессии  фразы,  обилие  прямой
речи, диалогов, особенно в первых трех главах повести.

     Читатель  не  сможет  не заметить,  что "Непрошеная  повесть" отчетливо
распадается  как бы  на две  половины. Первая посвящена  описанию "светской"
жизни Нидзе,  во второй (Свиток Четвертый) она предстает перед  нами  спустя
четыре года уже буддийской  монахиней, совсем одинокой,  в изношенной черной
рясе, а в заключительном, Пятом свитке - еще через  девять  лет6,
когда Нидзе уже исполнился сорок один год.

     Монашество  - обычный финал многих женских судеб  в эпоху феодализма. И
все-таки можно  сказать, что  жизнь  Нидзе  сложилась особенно  несчастливо.
Судьба  дважды, и притом, в самом начале жизненного пути, нанесла ей удар за
ударом,  в  значительной  мере  определив  ее  дальнейшую  участь.  Ей  было
пятнадцать лет, когда умер ее отец, и немногим более шестнадцати, когда умер
ребенок,  рожденный  ею от  императора. Кто знает, останься  этот  маленький
принц  в живых, судьба  Нидзе, быть  может,  не была  бы такой  трагичной...
Смерть  императорского  отпрыска  развеяла мечты  о личной  карьере,  отняла
надежду на  восстановление былой славы  ее  знатного,  но захудалого рода. А
смерть  отца означала утрату  не только духовной, но и материальной  опоры в
жизни.  Кто только не заботился о Нидзе! Ее поддерживали все  понемножку - и
родичи (дед, дядя),  и ее  любовник  Сайондзи,  и  сам  "прежний"  император
Го-Фукакуса, и его  брат,  тоже "прежний" император, Камэяма, и доже  старый
министр Коноэ...  Женщина,  не  имевшая  поддержки  влиятельной семьи,  была
совсем  беспомощна  в  ту эпоху. Так и Нидзе  пришлось волей-неволей служить
послушной игрушкой чужих страстей и мимолетных капризов.

     Но несмотря на все испытания, Нидзе все же не пала духом. Со страниц ее
повести  возникает  образ женщины, наделенной природным умом, разнообразными
дарованиями, тонкой  душой.  Конечно,  она  была  порождением  своей  среды,
разделяла   все   ее   предрассудки,   превыше  всего   ценила   благородное
происхождение, изысканные манеры, именовала самураев  "восточными дикарями",
с негодованием  отмечала их невежество и жестокость.  Но вместе с тем  какая
удивительная энергия, какое настойчивое, целеустремленное  желание вырваться
из  порочного  круга дворцовой  жизни! Требовалось немало мужества, чтобы  в
конце  концов это желание  осуществилось.  Такой  и остается  она в памяти -
нищая монахиня с непокорной душой...

     * * *

     Перевод (несколько сокращенный) сделан  по книге "Непрошеная  повесть",
изд-во "Синтеся". Комментарий и  послесловие Хидэити Фукуды, серия "Собрание
классической японской литературы". Вып. 20-й. Токио, 1980.

     Необходимо  отметить, что ряд мест в рукописи  XVII века  (единственном
сохранившемся экземпляре мемуаров Нидзе)  вызывает  разноречивые  толкования
японских   комментаторов.  В  этих  случаях  мы   придерживались  вариантов,
представлявшихся наиболее убедительными, - в основном, предложенных  Хидэити
Фукудой в вышеуказанном издании.

     И. Львова

     
     1  Так,  убийство  наместника   Токискэ   Ходзе,  о  котором
упоминает "Непрошеная повесть" (Свиток Первый), произошло по прямому приказу
правительства  в Камакуре.  Заподозренный в заговоре, он  был убит самураями
своего "коллеги", второго  наместника,  и  это при том,  что являлся  родным
(старшим) братом главы правительства самураев.

     2  Так, в  "Непрошеной  повести"  описана  сцена,  когда  на
заупокойной службе по случаю третьей годовщины смерти императора Го-Фукакусы
присутствовали "прежние" императоры - Фусими (сын), Го-Фусими (внук), Го-Уда
(племянник).  Царствующим  императором был  в  это время  Го-Нидзе (внучатый
племянник).

     3 Так, "главная" супруга императора Го-Фукакусы (именуемая в
"Непрошеной повести"  "государыней"),  происходившая из семейства  Сайондзи,
была его родной теткой (младшей сестрой его матери, вдовствующей  государыни
Омияин). Брак был заключен, когда  Го-Фукакусе было 14,  а невесте - 25 лет.
Вторая супруга Го-Фукакусы (госпожа Хигаси), также  из рода  Сайондзи,  мать
наследника, будущего императора Фусими, была двоюродной сестрой первой жены.

     4  Имеется  в  виду  проза  IX-XII вв.,  часто  именуемая  в
литературоведении  "хэйанской",  по  названию  г.  Хэйан,  столицы  и центра
культурной жизни в ту эпоху.

     5 Д. С. Л и х а ч е в. Человек в литературе Древней Руси. М.
- Л., Изд-во АН СССР, 1958, с. 27.

     6   Этот  разрыв  в   девять  лет  дал  основания   японским
ученым-филологам,  тщательно изучивший повесть Нидзе, прийти  к выводу.  что
между  четвертой  и  пятой  главами,   возможно,   существовала  еще   одна,
по-видимому, утраченная.












     (1271 - 1274 гг.)

     Миновала  ночь, наступил Новый  Восьмой год Бунъэй1, и,  как
только  рассеялась  туманная  дымка  праздничного  новогоднего  утра,  дамы,
служившие во  дворце  Томикодзи, словно  только и  ждали  наступления  этого
счастливого  часа, появились в зале для  дежурных, соперничая  друг с другом
блеском  нарядов. Я тоже вышла и  села  рядом со всеми. Помню, в  то утро  я
надела алое нижнее платье на лиловом исподе, сверху -  длинное темно-красное
косодэ2 и  еще одно  - светло-зеленое, а  поверх  всего - красное
парадное карагину, короткую накидку с рукавами. Косодэ было заткано  узором,
изображавшим ветви цветущей  сливы над изгородью  в китайском стиле... Обряд
подношения  праздничной  чарки   исполнял  мой  отец,  дайнагон3,
нарочно  приехавший для этого во дворец. Когда торжественная часть церемонии
закончилась, государь  Го-Фукакуса4 удалился в свои покои, позвал
отца, пригласили  также женщин, и  пошел пир горой,  так что государь совсем
захмелел.  Мой  отец,  дайнагон,  он  во время  торжества по  обычаю  трижды
подносил  государю  сакэ, теперь предложил:  "За  этой  праздничной трапезой
выпьем трижды три раза!"

     - Нет,  на сей раз  поступим иначе,  -  отвечал ему государь, -  выпьем
трижды по девять раз, пусть будет двадцать семь чарок!

     Когда все уже окончательно опьянели, он пожаловал  отцу чарку со своего
стола и сказал:

     - Пусть  дикий гусь, которого я ждал так долго и терпеливо, этой весной
прилетит наконец в мой дом !

     Отец с  низким  поклоном  вернул  государю  полную  чарку  и  удалился,
кланяясь с особым почтением.



     Я видела, прежде чем он  ушел,  государь что-то тихонько сказал ему, но
откуда мне было знать, о чем они говорили ?

     Праздник закончился, я вернулась к себе  и увидела письмо. "Еще вчера я
не  решался  писать  тебе,  но  сегодня  наконец  открою  сердце..."  -  так
начиналось послание. Тут же лежал подарок - восемь тонких, прозрачных нижних
одеяний,  постепенно  переходящих  от алого к  белому  цвету,  темно-красное
одинарное  верхнее одеяние,  еще  одно,  светло-зеленое,  парадная  накидка,
шаровары - хакама, три косодэ одной расцветки, два косодэ другого цвета. Все
завернуто  в  кусок ткани. Вот неожиданность!  К рукаву  одной из одежд  был
прикреплен тонкий бумажный лист со стихами:

     "Если нам не дано,
     как птицам, бок о бок парящим,
     крылья соединить, -
     пусть хотя бы наряд журавлиный
     о любви напомнит порою!"*

     * Здесь и далее стихи в переводе А. Долина.



     Нужно  было быть вовсе бесчувственной, чтобы оставить без ответа  такой
подарок, продуманный столь тщательно и  любовно... Но  я  все-таки отправила
обратно весь сверток и написала:

     "Ах, пристало ли мне
     в златотканые платья рядиться,
     доверяясь любви?
     Как бы после в слезах горючих
     не пришлось омыть те одежды...

     Но если бы ваша любовь и впрямь была вечной, я с радостью носила бы эти
одежды..."



     Около  полуночи  той  же  ночью  кто-то  вдруг  постучал   в   калитку.
Девочка-прислужница,  ничего  не  подозревая,  отворила  калитку.  "Какой-то
человек  подал мне это  и тотчас же исчез!"-  сказала  она,  протягивая  мне
сверток.  Оказалось,  это  тот самый  сверток, что  я  отослала, и  вдобавок
стихотворение:

     "Если клятвы любви
     будут в сердце твоем неизменны, -
     эти платья надев,
     успокойся и в час полночный
     без меня почивай на ложе..."

     На сей раз я уже не знала, куда и кому возвращать эти одеяния. Пришлось
оставить их у себя.

     Я  надела эти одежды в третий день нового года,  когда  стало известно,
что к  нам, во дворец Томикодзи, пожалует государь-инок Го-Сага5,
отец нашего государя.

     -  И  цвет, и  блеск  ткани  на диво  хороши! Это  государь Го-Фукакуса
подарил тебе такой наряд? - спросил мой отец, дайнагон. Я невольно смутилась
и  ответила  самым  небрежным  тоном:  "Нет,  это подарок  бабушки,  госпожи
Китаямы..."

     Вечером  пятнадцатого  дня  из  дома  за  мной  прислали людей.  Я была
недовольна, - что за спешка ?  - но отказаться не посмела, пришлось поехать.
Усадьба  удивила меня необычно  праздничным  видом. Все убранство  -  ширмы,
занавеси, циновки - одно к  одному,  нарядное,  пышное. Но  я подумала, что,
вероятно, все это устроено  по  случаю  наступления Нового  года.  Этот день
прошел без каких-либо особых событий.

     Назавтра с  самого утра поднялась  суматоха - совещались об угощении, о
всяких  мелочах,  обсуждали, где  разместить кареты  вельмож, куда поставить
верховых коней...

     - В чем дело? - спросила я, и отец, улыбнувшись, ответил:

     - Видишь ли,  по правде сказать,  сегодня вечером  государь Го-Фукакуса
осчастливит   своим    посещением   нашу    усадьбу   по   случаю   Перемены
места6. Оттого  и убрали все, как подобает. К тому же  сейчас как
раз  начало  нового  года...  А  тебя  я  велел позвать, чтобы  прислуживать
государю.

     - Странно, ведь до Дня равноденствия еще далеко, с  чего это вздумалось
государю совершать Перемену места? - сказала  я. Тут все засмеялись: "Да она
еще совершеннейшее дитя!" Но я все еще не понимала, в чем дело, а меж тем  в
моей   спальне  тоже  поставили   роскошные   ширмы,  небольшую   переносную
перегородку - все нарядное, новое.

     -  Ой,  разве  в мою комнату пожалуют гости?  Ее  так  разукрасили!.. -
сказала я, но  все только загадочно улыбались, и никто не  стал  мне  ничего
объяснять.

     С  наступлением вечера мне  велели  надеть  белое  одинарное  кимоно  и
темно-пурпурные шаровары - хакама. Поставили дорогие  ароматические курения,
в доме стало как-то по-особому торжественно, празднично.

     Когда  наступило время  зажечь  светильники,  моя мачеха  принесла  мне
ослепительно прекрасное косодэ.

     - Вот,  надень!  -  сказала  она.  А  немного  погодя  пришел  отец  и,
развешивая на подставке одеяние для государя, сказал:

     -  Не ложись до приезда государя,  будешь  ему  прислуживать. И помни -
женщина должна быть уступчивой, мягкой, послушно повиноваться  всему, что бы
ни приказали!

     Так говорил он, но тогда  я  еще  вовсе не  понимала, что  означали его
наставления. Я ощутила только какое-то смутное недовольство,  прилегла возле
ящика с древесным углем для жаровни и сама не заметила, как уснула. Что было
потом, не помню. Я не знала даже, что тем временем государь уже прибыл. Отец
поспешил  встретить  его,  предложил  угощение,  а  я  все  это  время спала
безмятежно, как младенец. Кругом  суетились, шумели: "Разбудите  же Нидзе!",
но государь сказал:

     -  Ничего, ничего. Пусть спит,  оставьте ее!  - и никто не решился меня
трогать. А я, накрывшись  с головой одеянием, ни о чем не  ведая, все спала,
прислонившись  к ящику  с  углем, задвинутому  за перегородку  у входа в мои
покои.

     Внезапно я  открыла глаза -  кругом царил полумрак, наверное,  опустили
занавеси, -  светильник почти  угас, а рядом со мной, в глубине комнаты, как
ни в  чем не бывало расположился  какой-то  человек. "Это еще что  такое!" -
подумала я, мигом вскочила и хотела уйти, как вдруг слышу:

     - Проснись  же!  Я  давным-давно полюбил тебя, когда ты была  еще малым
ребенком, и долгих четырнадцать лет ждал этого часа...

     И он  принялся в самых изысканных выражениях  говорить мне о любви, - у
меня не хватило бы слов, чтобы передать все эти речи, но я слушать ничего не
хотела и только плакала  в три ручья, даже  рукава  его одежды и те вымочила
слезами.

     - Долгие годы я скрывал свои чувства, -  сказал государь, не зная,  как
меня успокоить, и,  конечно  же,  не  пытаясь прибегнуть к  силе.  -  И  вот
приехал, надеясь, что хоть теперь представится случай  поведать тебе о  моей
любви. Не стоит так холодно  ко мне  относиться, все равно  все уже  об этом
узнали! Теперь ни к чему твои слезы!

     Вот  оно что! Стало быть, он хочет удостоить меня своей  монаршей любви
не в тайне от всех, всем уже об этом известно! Стало быть, завтра, когда эта
ночь  растает,  словно призрачный сон, мне  придется изведать  такую муку! Я
заранее страдала от  этой  мысли. Сейчас я сама  дивлюсь, неужели, совсем не
зная, что ждет меня в будущем, я уже предчувствовала грядущие горести ?

     "Почему  никто  не  предупредил  меня,  почему не  велели  отцу  моему,
дайнагону,  откровенно  поговорить со  мной? -  сокрушалась  и плакала я.  -
Теперь я не  смогу  смотреть людям в глаза!.." И государь,  очевидно, решив,
что  я слишком уж по-детски наивна, так и  не  смог ничего от меня добиться.
Вместе  с  тем встать  и  уйти  ему,  по-видимому,  тоже  было неудобно,  он
продолжал лежать  рядом,  и  это  было  мне  нестерпимо. За  всю  ночь я  не
промолвила  ни  единого  слова в  ответ на все его речи. Но вот уже занялась
заря, послышался чей-то голос: "Разве государь  не изволит вернуться сегодня
утром ?"

     - Да, ничего не скажешь, приятное возвращение после отрадной встречи! -
как бы про себя проговорил государь. - Признаться, никак не ожидал встретить
столь нелюбезное обращение! Как видно, наша давняя дружба для тебя ничего не
значит...  А ведь мы  подружились  еще  в ту  пору,  когда ты  причесывалась
по-детски...  Тебе  бы  следовало вести  себя  так,  чтобы  со  стороны  все
выглядело  пристойно. Если ты  будешь все  время прятаться  и  молчать,  что
подумают люди? - то упрекал  он  меня с обидой в голосе, то всячески утешал,
но я по-прежнему не произнесла ни слова.



     Беда с  тобой, право! - сказал государь,  встал, надел  кафтан и другие
одежды  и приказал подавать карету. Слышно было, как отец спрашивал, изволит
ли государь откушать завтрак и  что-то еще, но мне  уже казалось, что это не
прежний государь, а какой-то новый, совсем другой человек, с  которым я  уже
не могу говорить так же  просто, как раньше, и мне  было до  слез жаль самое
себя, ту, прежнюю, какой я была до вчерашнего дня, когда еще ничего этого не
знала.

     Я  слышала,  как государь отбыл,  но  по-прежнему  лежала, не двигаясь,
натянув одежды на  голову,  и  была невольно поражена,  когда очень скоро от
государя  доставили  Утреннее  послание7.  Пришли  мои  мачеха  и
монахиня-бабушка.

     - Что  с тобой?  Отчего  не  встаешь? -  спрашивали  они,  и  мне  было
мучительно слышать эти вопросы.

     -  Мне  нездоровится еще с вечера... -  ответила я, но, как видно,  они
посчитали  это  обычным недомоганием после  первой брачной ночи, и это  тоже
было мне  досадно до слез. Все  носились с  письмом государя,  волновались и
суетились,  а  я  не  желала   даже  взглянуть  на  его  послание.  Человек,
доставивший письмо, в растерянности спрашивал:

     -  Что  такое?.. В  чем  дело?..  -  И настойчиво приставал  к отцу:  -
Покажите же  послание государя госпоже Нидзе! Мне казалась прямо невыносимой
вся эта суматоха.

     - Кажется, она не совсем здорова... - отвечал отец и пришел ко мне.

     -  Все  встревожены  из-за  письма  государя,  а  ты  что  же?!  Уж  не
собираешься  ли ты, чего доброго, вовсе  оставить без ответа его послание? -
сказал  он,  и слышно  было, как он шуршит бумагой,  разворачивая письмо. На
тонком листе лилового цвета было написано:

     "За долгие годы
     мне, право, ты стала близка.
     Пускай в изголовье
     рукава твои не лежали -
     не забыть мне их аромата!"

     "Наша барышня совсем не похожа на нынешних молодых девиц!" - восклицали
мои домашние,  прочитав это. стихотворение.  Я же не  знала,  как мне теперь
вести себя, и по-прежнему  не поднималась  с постели, а родные беспокоились:
"Не может же кто-то другой написать за нее ответ, это ни на  что не похоже!"
В конце концов посланцу вручили только подарки и отпустили, сказав:

     -  Она совершеннейшее дитя,  все  еще как будто не  в духе и потому  не
видела письма государя...

     А днем  пришло  письмо от него - от Санэканэ  Сайондзи,  хотя  я совсем
этого не ждала.

     "О, если к другому
     склонишься ты сердцем, то знай:
     в тоске безутешной
     я, должно быть, погибну скоро,
     словно дым на ветру, растаю..."

     Дальше было написано: "До сих  пор я жил надеждой когда-нибудь с  тобой
соединиться, но теперь о чем мне мечтать,  ради чего жить  на свете?" Письмо
было  написано на тонком  синеватом  листе,  на котором  цветной  вязью была
оттиснута старинная танка:

     "Уйдите, о тучи,
     с вершины Синобу-горы,
     с вершины Терпенья -
     из души моей омраченной
     без следа исчезните, тучи!"

     Его собственное стихотворение было написано поверх этих стихов.

     Я оторвала  от  бумаги кусочек,  как раз тот, на котором  стояли  слова
"гора Синобу", и  написала:  "Ах, ты  ведь не знаешь,  что в сердце творится
моем!  Объята  смятеньем,  я другому не  покорилась,  ускользнула,  как  дым
вечерний". И  сама не  могла бы сказать, как я решилась отправить ему  такой
ответ.

     * * *

     Так прошел день, я не притронулась даже  к лекарственному настою. "Уж и
впрямь не захворала  ли она по-настоящему?"  -  говорили домашние. Но  когда
день  померк,  раздался  голос:  "Поезд его величества!"  -  и  не успела  я
подумать,   что   же   теперь  случится,  как  государь,  открыв  раздвижные
перегородки, как ни  в  чем не бывало  вошел ко  мне  с  самым  дружелюбным,
привычным видом.

     -  Говорят, ты  нездорова?  Что с  тобой? -  спросил он, но я была не в
силах ответить и  продолжала лежать, пряча лицо. Государь прилег рядом, стал
ласково  меня уговаривать, спрашивать. Мне хотелось  сказать ему: "Хорошо, я
согласна, если только все, что  вы говорите,  правда...", я уже  готова была
вымолвить эти слова, но в  смятении  подумала: "Ведь  он будет так страдать,
узнав, что я всецело предалась государю..." - и потому не сказала ни слова.

     В  эту ночь  государь был со мной очень груб, мои тонкие одежды  совсем
измялись, и в конце концов  все свершилось по его воле. А меж тем постепенно
стало светать, я смотрела с горечью  даже на ясный месяц, - мне  хотелось бы
спрятать луну за тучи! - но, увы, это тоже было не в моей власти...

     "Увы, против воли
     пришлось распустить мне шнурки
     исподнего платья -
     и помчится мутным потоком
     о бесчестье слава дурная", -

     неотступно думала  я.  Даже ныне  я удивляюсь,  что в такие минуты была
способна так здраво мыслить... Государь всячески утешал меня. - В нашем мире
любовный союз складывается по-разному, - говорил он, - но наша с тобой связь
никогда не прервется... Пусть мы не сможем все ночи проводить вместе, сердце
мое все равно будет всегда принадлежать одной тебе безраздельно!

     Ночь,  короткая,  как  сон  мимолетный,  посветлела,  Ударил рассветный
колокол.

     - Скоро будет совсем светло... Не стоит смущать людей, оставаясь у тебя
слишком долго... - сказал  государь и,  выходя, промолвил: - Ты, конечно, не
слишком опечалена расставаньем, но все-таки встань, хотя бы проводи  меня на
прощание!.. -  Я и сама подумала, что и впрямь больше  нельзя вести себя так
неприветливо, поднялась и вышла, набросив только легкое одеяние поверх моего
ночного платья, насквозь промокшего от  слез, потому что я плакала  всю ночь
напролет.

     Полная луна клонилась к  западу, на восточной стороне неба  протянулись
полосками  облака.   Государь  был  в  теплой  одежде  вишневого  цвета   на
зеленоватом исподе,  в сасинуки8 с  гербами, сверху  он  набросил
светлосерое  одеяние. Странное дело, в это утро его облик почему-то особенно
ярко запечатлелся в моей памяти... "Так  вот, стало быть, каков союз женщины
и мужчины..." - думала я.

     Дайнагон Дзэнседзи, мой дядя, в  темно-голубом охотничьем кафтане подал
карету. Из числа  придворных государя сопровождал только вельможа  Тамэката.
Остальная свита состояла из  нескольких стражников-самураев да низших  слуг.
Когда подали карету, громко запели птицы, как будто  нарочно дожидались этой
минуты,  чтобы  возвестить   наступление   утра;  в   ближнем  храме  богини
Каннон9 ударили в колокол, мне казалось:  он звучит совсем рядом,
на  душе  было  невыразимо грустно. "Из-за любви  государя промокли от  слез
рукава..."  -  вспомнились  мне  строчки  "Повести  о  Гэндзи"10.
Наверное, там написано именно о таких чувствах...

     - Проводи меня, ведь мне так грустно расставаться с тобой! - все еще не
отъезжая,  позвал  меня государь. Возможно, он понимал, что творится  в моей
душе, но я, вся во власти смятенных чувств, продолжала стоять не двигаясь, а
меж  тем.  с  каждой  минутой  становилось  светлей,  и  месяц,  сиявший  на
безоблачном  небе,  почти  совсем  побелел. Внезапно  государь  обнял  меня,
подхватил  на  руки, посадил в  карету, и  она  тут  же  тронулась с  места.
Точь-в-точь, как в старинном романе, так неожиданно... "Что  со мной будет?"
- думала я.

     Уж звон колокольный
     вещает, что близок рассвет.
     Лишь горечь осталась от
     печальных снов этой ночи,
     проведенной в слезах и пенях...



     Пока мы ехали,  государь твердил мне о любви, обещал любить меня вечно,
совсем как будто впервые в жизни похищал женщину, все это звучало прекрасно,
но, по правде сказать, чем дальше мы ехали, тем тяжелее  становилось у  меня
на душе, и, кроме слез, я ничем не могла ему ответить. Наконец мы прибыли во
дворец на улице Томикодзи.

     Карета въехала в главные ворота Углового дворца.

     - Нидзе  -  совсем еще неразумный  ребенок, - выходя из кареты,  сказал
государь дайнагону Дзэнседзи. - Мне было  жаль ее покидать, и я  привез ее с
собой. Хотелось бы, чтобы некоторое время государыня об этом не  знала. А ты
о ней позаботься! - И с этими словами он удалился в свои покои.

     Дворец, к которому я привыкла с младенческих лет,  теперь показался мне
чужим, незнакомым,  мне  было  страшно,  стыдно  встречаться  с  людьми,  не
хотелось выходить  из кареты, я неотступно думала, что со мной теперь будет,
а слезы все текли и текли. Внезапно до меня донесся голос отца - стало быть,
он приехал  следом  за нами, значит, все-таки тревожится  обо  мне... Я была
глубоко  тронута отцовской  заботой. Дайнагон Дзэнседзи передал  отцу  слова
государя, но отец сказал:

     -  Нет,  напротив,  никакого  особого  обращения  не  нужно!  Пусть все
остается по-старому, пусть она прислуживает  ему, как до сих пор. Чем больше
делать  из  всего тайну,  тем  скорее  пойдут  слухи  и  пересуды!  -  Затем
послышались шаги: отец вышел.

     "В самом  деле,  отец прав...  Что меня теперь ждет?" -  подумала  я, и
снова горестно сжалось  сердце, я  места себе не находила от  снедавшей меня
тревоги, но в это время ко мне опять вошел государь, снова зазвучали слова о
вечной, неугасимой любви, и мало-помалу я упокоилась. "Такова уж, видно, моя
судьба, наверное, этот союз уготован мне еще в прошлой жизни", а стало быть,
он неизбежен..." - решила я.

     Так  прошло не  менее десяти  дней. Государь  проводил  со мной ночь за
ночью, и мне самой было странно, отчего в  моем сердце  все  еще живет образ
того, кто написал мне:

     "О, если к другому
     склонишься ты сердцем, то знай..."



     Мой отец, дайнагон, считал,  что теперь мне не следует жить  во дворце,
как раньше,  и я в  конце  концов оставила  придворную службу.  Мне было там
грустно, я  не  смела  по-прежнему открыто  смотреть  людям  в  лицо  и  под
предлогом болезни возвратилась домой.  Вскоре  от государя  пришло  ласковое
письмо.

     "Я привык,  чтобы ты всегда  была  рядом, -  писал  он,  - мне кажется,
прошла   уже  целая  вечность  с  тех  пор,   как  мы  расстались.  Поскорей
возвращайся!" Письмо заканчивалось стихотворением:

     "Знаю, горькой тоской
     Ты в разлуке не станешь томиться, -
     Рассказать бы тебе,
     сколько слез я пролил украдкой,
     рукава одежд увлажняя!.."

     Еще недавно письмо  государя внушало  мне  отвращение,  а  теперь  я  с
нетерпением  ждала от него  послания, тотчас  прочитала,  и сердце  забилось
радостью. Я ответила:

     "Ах, едва ли по мне
     слезы вы проливаете ночью, -
     но при вести такой
     я сама слезами печали
     увлажила рукав атласный..."

     Вскоре  после  этого  я  вернулась  во дворец,  теперь уже  без  особых
волнений,  но на душе  было все  время тревожно, и в самом деле очень  скоро
принялись злые языки судачить на мой счет:

     "Дайнагон Масатада  недаром носился со своей Нидзе, недаром дорожил ею,
словно  невесть  какой  драгоценностью...  Прислал  ее  во дворец  с  такими
почестями,  прямо как будто она - младшая  государыня...12 Уж так
он о ней заботится, так заботится!"

     Злобные намеки сделали свое дело:  государыня с  каждым днем относилась
ко мне все хуже, а у меня на душе  становилось  все тревожней и холоднее, но
связь с государем продолжалась по-прежнему. Не то чтобы  он  вовсе  перестал
проводить ночи у государыни, но посещал ее  все реже и реже, и это, конечно,
приводило  ее в уныние. Ну,  а что  касается других женщин, то мне,  в  моем
положении, не  пристало жаловаться  на то,  что государь  иногда приглашал к
себе дам из  свиты... Одно я поняла - однажды вступив на путь  любви,  нужно
быть  готовой  к  страданиям. "И  все-таки, - думалось мне, - когда-нибудь я
буду  вспоминать это время, полное тяжких  переживаний, как самые счастливые
дни моей жизни..."

     Так жила я, дни сменялись ночами, а меж тем уже наступила осень.

     * * *

     Помню, - это случилось в начале девятой луны,  -  заболел государь-инок
Го-Сага.  Говорили,  что у  него  бери-бери13,  делали прижигание
моксой, лечили  и так  и этак,  весьма  усердно, но все напрасно, больному с
каждым днем становилось хуже. Так закончился этот год.

     Наступил новый год, но в состоянии больного не заметно было ни малейших
признаков  улучшения.  К  концу  первой  луны  стало ясно,  что  надежды  на
выздоровление нет, и больного в паланкине перевезли во дворец Сага. Государь
Го-Фукакуса тоже  сразу поехал следом. Я ехала с ним в одной карете. Матушка
и супруга  государя отправились вместе в  другой карете. Придворные  лекари,
Танэнари и Моронари, изготовили лекарственный настой,  чтобы давать больному
в дороге,  на глазах  у  него  разлили  настой  по  двум  бутылям, и Цунэтоо
приказал двум стражникам-самураям нести напиток. Однако, когда по прибытии в
Утино  решили  дать  больному лекарство, оказалось,  что в обеих  бутылях не
осталось ни  капли...  Поистине странное, непонятное  происшествие!  Больной
государь был очень испуган и,  кажется, совсем упал духом. Мне рассказывали,
что  самочувствие   его   сразу  резко  ухудшилось.   Государь   Го-Фукакуса
расположился в павильоне Оидоно и посылал всех подряд, кто  попадался ему на
глаза, будь то  мужчина или женщина,  узнавать  о  состоянии больного  отца.
Нужно  было  пройти по  длинной  галерее, а внизу и днем  и ночью так  уныло
шумели волны реки, что меня невольно пробирала дрожь.

     С началом второй луны больному стало так худо,  что с  минуты на минуту
ждали,  когда   наступит  конец.  Помню,  проведать  больного  приехали  оба
наместника из Южной и Северной Рокухары14  - если не ошибаюсь,  в
девятый  день; оба выражали  глубокую скорбь.  Наместников  принял  дайнагон
Санэканэ  Сайондзи, он же передал больному их соболезнование. В одиннадцатый
день прибыл  сам царствующий император  Камэяма, он  провел у  больного отца
весь следующий двенадцатый день и на тринадцатый день отбыл, так  что хлопот
у  всех  было по  горло, но во  дворце  было мрачно, посещение императора не
отмечалось  ни  музыкой, ни  какими-либо торжествами.  Государь  Го-Фукакуса
встретился с микадо, и, когда я увидела, что братья непрестанно льют  слезы,
сама невольно заплакала.

     Прошел  день, другой, и вскоре, пятнадцатого числа,  мы заметили вдали,
над столицей, густой, черный столб дыма.

     - Чья это усадьба горит? - спросила я и услыхала в ответ:

     - Убили наместника Токискэ и подожгли его дом!

     Ни  кистью, ни  словами  не  передать, как  сжалось  у меня  сердце. О,
бренность  нашего  мира!  Человек, совсем  недавно, всего  лишь  в  минувший
девятый день, приезжавший проведать государя-инока  Го-Сагу, умирает  раньше
больного,  дни которого  уже сочтены! Конечно,  никто не знает,  кто  раньше
сойдет  в могилу, юноша  или старец, это давно известная истина, и все  же я
была  охвачена  глубокой  скорбью.  У  больного  государя  еще   в  ночь  на
тринадцатое  число  отнялся  язык,  поэтому рассказывать  об  этом печальном
событии ему, разумеется, не стали.

     А в  семнадцатый день, с  самого утра,  поднялся  страшный  переполох -
близился смертный  час.  Для  последнего  наставления  к  умирающему прибыли
епископ Кекай и настоятель храма Вечной жизни, они читали молитвы.

     -  В награду  за соблюдение  Десяти добродетелей15 в прежней
жизни вы удостоились в этом мире императорского престола, повелевали сотнями
вельмож  и  военачальников,  стало  быть,  и  грядущая  ваша  участь  в мире
потустороннем не внушает ни малейшей тревоги!  Мгновенно воссядете вы в чаше
чистого лотоса16  и,  с высоты взирая  на землю, будете  помогать
всем созданиям  в сей печальной  юдоли обрести путь, ведущий  в Чистую землю
рая!  -  на все лады утешали и наставляли они  умирающего, но государь-инок,
все  еще, как видно, привязанный к нашему греховному миру, не  подал никаких
признаков обращения на путь истинный и, не вняв благим увещаниям, не проявив
стремления  отрешиться  от  сего  мира,  в  конце  концов  скончался  в  час
Петуха17,   восемнадцатого   дня  второй   луны   Девятого   года
Бунъэй18, пятидесяти трех лет от роду.

     С его кончиной, казалось, тучи закрыли небо, народ погрузился в скорбь,
яркие наряды в одно мгновенье сменились темными траурными одеждами.

     В восемнадцатый день тело покойного  государя отправили  для сожжения в
храм  Якушин.  Из императорского  дворца  для  участия  в  похоронах  прибыл
вельможа Санэфую,  присутствовали настоятели храмов Ниннадзи, Эмаин, Сегоин,
Додайин, Серэнъин. Кисть бессильна передать скорбную красоту этой ночи!

     "Покойный государь  так любил  Цунэтоо... Он несомненно  пострижется  в
монахи!"  -  думали все, но, вопреки ожиданиям, Цунэтоо нес ларец с  прахом,
одетый, на удивление всем, в яркое парчовое платье.

     Государь Го-Фукакуса горевал больше всех., не осушал  глаз ни  днем  ни
ночью; видя это, приближенные тоже невольно плакали. Мир погрузился в траур,
все замерло,  не стало слышно ни переклички стражи,  ни голосов, возвещающих
наступление очередного часа. Казалось, даже деревья сакуры на горе Камэяма в
знак  скорби  расцветут черным  цветом.  Мой отец надел одежды темнее, чем у
всех остальных, мне он тоже велел одеться в черное, но государь сказал:

     -  Нидзе еще слишком  молода, пусть  она носит  платье  обычного цвета,
незачем облачаться в чересчур темные одеяния!

     Отец уже  не раз обращался к нашему  государю и  его матушке с просьбой
отпустить  его, позволить  удалиться  от  мира,  но ему  отвечали:  "Еще  не
время..."  - и разрешения  не давали. И все же  отец больше всех  горевал по
покойному государю-иноку, ежедневно  ходил на его могилу  и через  дайнагона
Сададзанэ снова подал  нашему государю  прошение, в котором просил позволить
ему принять постриг. Прошение гласило:

     "Девяти лет от роду я впервые преклонил колени перед покойным государем
Го-Сагой,  и за все долгие годы, проведенные при его дворе, не  было случая,
чтобы при раздаче наград меня обошла монаршая милость. Когда умер мой отец и
меня покинула мачеха, покойный государь отнесся ко мне с особым участием. Со
своей стороны, я всегда служил ему верой и правдой, оттого и продвижение мое
в чинах шло быстрее обычного. В дни присвоения новых  званий и  должностей я
всякий раз радовался,  разворачивая наградные листы,  и без устали занимался
делами  службы, довольный  и  своей личной  судьбой,  и  тем,  как  вершится
управление страной.

     Жизнь  при дворе дарила  мне радость, много лет  кряду  я участвовал  в
празднике Вкушения первого риса, пил допьяна на пиршествах, принимал участие
в  пении  и  танцах, исполнял  священные  пляски  в  ритуальных  одеждах  на
праздниках храмов Ива-Симидзу и Камо, и в водах священной реки отражался мой
горделивый облик. Я стал старшим среди вельмож, дайнагоном старшего, второго
ранга и одновременно -  главой всего нашего  рода.  Мне пожаловали должность
министра,   но  я  почтительно  отклонил   это  назначение,  поскольку,  как
справедливо     указал     Митимаса,     военачальник    Правой    дворцовой
стражи19,  в  прошлом  не имел  воинских званий.  Однако  к этому
времени государь-инок Го-Сага скончался. Засохло могучее древо, в тени коего
обретал я  прибежище  и укрытие. Какую бы  почетную  должность ни занимал  я
отныне, чувствую: все напрасно. Уже пятьдесят лет живу я на свете - много ли
еще мне осталось ? Отказавшись от милостей двора, вступить  на путь недеяния
-  вот  подлинная  отплата за  покровительство,  оказанное  мне  незабвенным
государем  Го-Сагой!  Получив  разрешение  принять  постриг, я  выполнил  бы
заветное  свое  желание  и  молился  бы  за  упокой  святой  души  почившего
государя". Так почтительно просил мой отец, но государь Го-Фукакуса опять не
согласился  на его просьбу, самолично всячески отговаривал, а меж тем  время
шло, и, хоть память о покойном государе, конечно, не поросла травой забвения
в душе отца, все же скорбь несколько притупилась, и  пока утром и вечером он
неустанно свершал молитвы, со дня смерти государя Го-Саги прошло уже сорок и
девять дней.  Миновал срок,  положенный  для  заупокойных  молебствий, и все
вернулись  в столицу. С  этого  времени государственные дела перешли в  руки
государя  Го-Фукакусы,  нужно  было  отправить  посла на  восток  страны,  в
Камакуру20,  все  это  было  чревато  осложнениями,  беспокойно и
хлопотно, и не успели мы оглянуться, как уже наступила пятая луна.

     * * *

     В пятую  луну рукава всегда  влажны  от  весенних дождей, а  в том году
влаги выпало  даже  больше, чем осенью, когда обильна роса, -  то были слезы
моего отца, дайнагона, неутешно горевавшего по покойному государю.  Человек,
раньше  не проводивший без женщин ни  одной ночи, теперь полностью отказался
от всех любовных утех,  забросил развлечения, пиры... "Не по этой ли причине
он так неузнаваемо исхудал?"  - тревожилась я. В пятнадцатый день пятой луны
отец возвращался с богослужения в  Отани, когда его слуга-скороход и  прочие
челядинцы заметили:

     -  Лицо  у вас совсем пожелтело...  Что с вами?  Отец  и  сам нашел это
странным, призвал лекаря,  и тот сказал,  что отец захворал желтухой.  "Этот
недуг часто  возникает  из-за сильного горя..." - пояснил  лекарь.  Больного
стали  лечить,  усердно  делали  прижигания  моксой,  но день  ото  дня  ему
становилось хуже. В довершение беды в это самое время, в начале шестой луны,
я  убедилась,  что  жду ребенка, страшно  перепугалась, но,  разумеется,  не
решилась сообщить эту новость больному. Он говорил:

     -  Чувствую, что на сей раз  уже не встану... Умереть как можно скорее,
стать спутником  покойного  государя - вот единственное  мое желание! - и не
хотел возносить  молитвы о  выздоровлении. В  первое время отец оставался  в
нашей  городской усадьбе  Роккаку-Кусигэ,  но  в  седьмую  луну,  вечером  в
четырнадцатый день, переехал в загородную  усадьбу  Кавасаки.  Мои маленькие
братья и  сестры  остались согласно его воле  в  столице  - отцу хотелось  в
одиночестве подготовиться к смертному часу. Только я одна, как старшая дочь,
безотлучно  находилась  у  ложа больного.  Меня уже  тошнило,  пища  внушала
отвращение, есть совсем не хотелось, отец  всячески меня ободрял,  а вскоре,
сам догадавшись о  моем положении, прямо спросил: "Ты в тягости?" И когда он
узнал,  что  я и  вправду беременна, в нем проснулась жажда жизни.  "В таком
случае хочу жить!" - решил  он,  и если раньше решительно запрещал всяческие
богослужения, то теперь  сам заказал семидневный молебен о продлении жизни в
главном  храме  на  Святой  горе Хиэй, ритуальные  песнопения в Семи храмах,
Хиеси,   целодневное  чтение  сутры  Высшей  мудрости,   Хання-ке,  в  храме
Ива-Симидзу,  а   в   храме   Камо-Кавара  приказал   воздвигнуть   каменную
ступу21.  Все  это  он   предпринял  не  потому,  что  сожалел  о
собственной  жизни, а  лишь  затем,  что  стремился  увидеть,  как  сложится
дальнейшая моя участь  - ведь я носила семя самого  государя.  Поняв отца, я
еще острее осознала свою греховность22.

     В  конце  луны отцу стало как будто полегче,  я несколько успокоилась и
снова на некоторое время уехала во дворец. Узнав, что я  в тягости, государь
стал ко мне еще ласковее, но я  с невольной тревогой думала: долго  ли будет
длиться его  любовь ? А тут еще случилось,  что в эту шестую луну скончалась
родами  госпожа  Микусигэ. Со  страхом  узнала я эту  новость -  ведь  и мне
предстояли роды, - к тому же болезнь отца все еще внушала мне опасения. "Что
будет со  мной, если его не станет?" - неотступно терзали меня горькие думы.
Меж тем незаметно подошла к концу и седьмая луна.

     Помнится, был вечер двадцать седьмого дня.

     - Пора спать! - сказал государь и позвал меня с собой в опочивальню. Мы
остались  вдвоем, можно было никого не стесняться, и государь  проникновенно
беседовал со мной о делах нынешних и минувших...

     - Непостоянство -  извечный закон нашего мира, - говорил он, - и все же
болезнь твоего  отца  печалит меня до глубины  души... Как бы мы ни жалели о
дайнагоне, навряд  ли он выздоровеет. С  его  кончиной  ты  станешь  круглой
сироткой, совсем беззащитной... Бедняжка,  как я тебя  жалею! Я один  о тебе
позабочусь, ты мне близка и дорога! - со слезами на глазах говорил государь.
Его ласковые слова успокоили меня, и  в то  же время вся  боль, все тревоги,
которые я так долго, молча  скрывала,  как будто разом нахлынули на меня,  и
мне стало так  горько, что казалось, сердце  не  вынесет, разорвется... Была
темная,  безлунная  ночь,  только на дворе  чуть заметно  светились огоньки,
дворец погрузился во мрак, и  в этой темноте за полночь длилась наша  беседа
на  ночном ложе.  Вдруг  послышались громкие  шаги: кто-то шел  по  веранде,
окликая меня по имени.

     - Кто там?  - спросила я.  Оказалось, что  из усадьбы Кавасаки прислали
человека с известием - отцу внезапно стало хуже, он при смерти.

     Торопливо, в чем  была, я покинула дворец и по  дороге чуть  не сошла с
ума  от  страха, что  опоздаю, не застану отца в живых, а дорога  была такой
бесконечной! Мучительно  тяжелым  показался  мне этот путь, точь-в-точь  как
если б я пробиралась сквозь  непроходимые  чащи  в краю Адзума на востоке! К
счастью, когда мы наконец приехали, я услышала, что отец еще жив.

     - Моя жизнь подобна  росинке...  Повиснув на кончике лепестка, она ждет
лишь  дуновения  ветра, чтобы  упасть и исчезнуть... Но  видишь, я еще  жив.
Горько причинять вам всем столько хлопот... И все же, с тех пор как я узнал,
что ты в тягости, мне больно уходить, оставлять тебя одну в целом свете... -
горевал больной, проливая  малодушные  слезы. В  это  время  ударил колокол,
возвестив  середину ночи, и  почти в тот же миг  раздался голос: "Поезд  его
величества!" От неожиданности больной совсем растерялся.

     Я  поспешно выбежала и встретила  подкатившую  к  дому карету. Государь
прибыл   тайно,  в  сопровождении  всего  лишь  одного  придворного  и  двух
стражников. Как раз  в этот миг поздний месяц двадцать  седьмого  дня взошел
над  зубцами гор,  ярко озарив фигуру государя, он был в  повседневном сером
траурном платье.  Увидев этот наряд, я поняла,  что  решение  приехать  было
принято  внезапно,  и преисполнилась  благодарности, сочла его посещение  за
честь для нашего дома.

     - Я так  ослабел, что не могу  даже встать и одеться,  как подобает,  и
посему  недостоин   лицезреть  государя...Но  одно  лишь  сознание,  что  он
соизволил пожаловать, чтобы проведать  меня на  ложе  болезни,  будет  самым
драгоценным воспоминанием  об  этом  мире в потустороннем существовании... -
велел  отец  передать  государю,  но тот, даже не  дослушав,  сам  раздвинул
перегородки  и вошел в комнату больного. Отец в испуге попытался  привстать,
но у него не хватило сил.

     -  Лежите,  лежите! -  сказал государь,  придвинув  круглое  сиденье  к
изголовью постели и опускаясь на подушку. - Я привязался к вам с детских лет
и так опечалился, услышав, что близится ваш  конец, что захотелось хотя бы в
последний раз повидаться...

     -  Как велика радость  удостоиться высочайшего  посещения! Я  вовсе  не
заслужил  подобной  чести!  У  меня  не  хватает слов,  чтобы  выразить  мою
благодарность...Позвольте сказать вам: мне нестерпимо жаль вот  эту мою юную
дочку. Еще младенцем она потеряла мать, я один растил ее,  кроме меня, у нее
нет никого на свете... Сейчас она в тягости, носит, недостойная, августейшее
семя, а мне приходится оставлять ее,  уходить  на тот свет...  Вот о  чем  я
горюю больше всего, вот что причиняет мне невыразимое горе!  - говорил отец,
проливая слезы.

     -  Горечь разлуки не утешить никакими  словами, -отвечал государь, - но
за ее  будущее будьте спокойны, за нее я в ответе. Покидая сей мир, ни о чем
не тревожьтесь,  пусть  ничто  не  омрачает  ваше  странствие по  подземному
миру...  -  ласково  успокаивал  он  отца. - А  теперь отдыхайте! - вставая,
добавил он.

     С  рассветом государь  заторопился ехать: "Меня могут  увидеть в  столь
неподобающем  облачении..."  Он уже уселся в карету, когда отец  прислал ему
подношения - драгоценную  лютню,  наследство моего  деда,  Главного министра
Митимицу Кога, и меч, полученный в дар от государя Го-Тобы, когда тот уезжал
в ссылку на остров Оки в минувшие годы Секю23. К шнурам меча была
привязана полоска голубой бумаги, на которой отец написал стихотворение:

     "Пусть расстанемся мы,
     но, коль в трех поколеньях пребудет
     связь меж нами крепка24, -
     в ожиданье конца взыскую
     лишь грядущих милостей ваших..."

     - Я до глубины души тронут подарками и стихами,  - сказал государь, - и
буду  бережно их  хранить.  Передайте дайнагону, пусть он  будет  совершенно
спокоен! - снова повторил он и с этим отбыл, а в скором времени отец получил
от него собственноручно начертанное ответное послание.

     "Верно, свидеться нам
     суждено уж не в скорбной юдоли -
     только в мире ином.
     Этой встречи я ожидаю,
     как зари порой предрассветной!"

     -  Как бы то  ни  было, теперь  он знает, что у меня  на душе, - сказал
отец.  -  Мои тревоги  тронули его  сердце! -  И  грустно,  трогательно было
видеть, как он рад этому.

     * * *

     На  второй  день  восьмой  луны -  совсем скоро после  посещения  нашей
усадьбы  - государь  прислал мне  с  дайнагоном Дзэнседзи  ритуальный  пояс,
который носят женщины в тягости.

     -  ...и приказал, чтобы  мы не  надевали  траурных  одеяний! -  пояснил
дайнагон. Он был в парадном кафтане, слуги  и стражники-самураи торжественно
разодеты. Я поняла,  что государь нарочно поспешил с этим обрядом, чтобы все
свершилось еще при жизни отца.  Больной очень обрадовался, приказал угостить
посланцев и всячески  беспокоился, чтобы им был оказан Должный прием, но при
мысли, что он и  хлопочет, и радуется, наверное, в последний раз, мое сердце
сжималось от невыразимой печали.

     Дайнагону  Дзэнседзи  отец  подарил  превосходнейшего  вола  по  кличке
Сиогама, которым прежде весьма дорожил. В свое время этого вола даровал отцу
настоятель храма Добра и Мира, Ниннадзи.

     Днем  отцу  стало  как  будто  немного  лучше. "Кто  знает,  вдруг  все
обойдется и отец выздоровеет?.." - с надеждой подумала я;  у меня отлегло от
сердца, и с наступлением вечера я прикорнула у постели больного, хотела лишь
чуть вздремнуть, но сама не заметила, как уснула. Внезапно я открыла глаза -
отец разбудил меня.

     - Ах, какой ты еще ребенок! Спишь  себе безмятежно, совсем позабыв, что
дни  мои сочтены, что я только  о тебе  и тревожусь, жалею тебя, бедняжку! С
тех пор как смерть разлучила  тебя с матерью,  -  тебе было тогда  всего два
года, - я один неустанно о тебе пекся, любил  больше всех остальных детей...
Бывало, ты улыбнешься - я радуюсь, опечалишься - я горюю вместе с тобой. Мое
счастье  и  горе - все  зависело от тебя... Незаметно промчались  годы, тебе
стало уже  пятнадцать лет, и  вот  приходится  расставаться.  Служи государю
усердно, старайся быть безупречной, береги  честь, веди себя скромно! Если в
будущем любовь государя остынет, если у тебя не достанет средств по-прежнему
жить  при  дворе  и  нести придворную  службу, без колебаний, не мешкая,  от
чистого  сердца  прими  постриг!  Став монахиней,  ты  спасешься  в  будущем
потустороннем существовании и утешишь  покойных родителей, сможешь молиться,
чтобы  всем  нам снова встретиться  в едином  венчике лотоса, в мире ином...
Если  государь разлюбит тебя и ты лишишься опоры в жизни, не вздумай сделать
позорный шаг: отдаться кому-нибудь  другому  или найти приют в чужом доме  -
пусть  я буду  уже в  могиле, все  равно прокляну  тебя с  того  света! Союз
женщины и мужчины возникает  не  только в теперешней жизни, он предопределен
еще  в прошлых  воплощениях,, не  в нашей  власти его  расторгнуть. Повторяю
снова и  снова - ни  в  коем случае не отвергай  пострига,  не опускайся  до
положения девы веселья, дабы после смерти не оставить по  себе дурной славы,
не прослыть суетной и развратной. Если же ты станешь монахиней, то как бы ты
ни нуждалась, как бы

     трудно ни пришлось тебе добывать пропитание, все это суета сует!

     Так говорил отец, заботливей и подробнее, чем обычно, а мне было больно
при  мысли, что  это его  последнее наставление. Когда  рассвело  и  колокол
возвестил наступление  утра, пришел  Накамицу и, как обычно,  принес  охапку
пропаренной травы обако, чтобы подстелить ее под больного, но отец сказал:

     -  Не надо, смертный  час  уже  близок.  Сейчас  все напрасно...  Лучше
принеси-ка что-нибудь поесть этой девочке!

     "Разве я  смогу проглотить хоть кусок в такую минуту?" - подумала я, но
отец все твердил:

     -  Скорее, скорее!  Пока я  еще могу это видеть!..  - А у  меня  сердце
сжималось от  этой  его заботы:  отец  так обо мне  тревожится, а что  будет
потом, кто позаботится обо мне, когда его не станет на свете?..

     Накамицу принес  пирожки  с  бататом, но  отец приказал  убрать: "Разве
женщине в тягости дают такую еду?!"

     Было уже совсем светло, когда он сказал: "Позовите священника!"

     Еще  в седьмую луну он пригласил настоятеля  храма Ясака, обрил волосы,
принес обет соблюдения всех Пяти заповедей25, получил  монашеское
имя  Рэнсе  и просил этого священника  быть его наставником  в смертный час.
Однако госпожа монахиня Кога, отцова мачеха, почему-то настойчиво требовала,
чтобы пригласили монаха Секобо из храма Кавара, и в конце  концов послали за
ним.

     Ему сообщили, что больной при смерти, но Секобо не торопился. А меж тем
отец сказал:

     -  Наступает конец!  Приподнимите меня! - и, позвав Накамицу,  приказал
ему приподнять себя.  Этот Накамицу, старший сын и наследник Накацуны, вырос
при отце и служил ему безотлучно. Отец приподнялся, Накамицу поддерживал его
сзади. Я была рядом, при нас находилась только одна служанка.

     - Возьми меня за руку! -  сказал отец. Я сжала его запястье. -  Подайте
мне  оплечье26, которое подарил мне  преподобный настоятель храма
Ясака! - велел отец; он набросил оплечье поверх длинного шелкового

     одеяния. -  Накамицу, ты тоже молись вместе со мной! - сказал он, и они
вместе стали читать молитву. Так прошло около получаса. Солнце поднялось уже
довольно  высоко,  когда мне  показалось,  что отец  дремлет. "Надо  бы  его
разбудить,  -  подумала  я, - пусть  он еще немного  почитает молитвы", -  и
слегка  дотронулась  до  его колена.  Отец  разом проснулся, вперился в меня
долгим взглядом, произнес:

     - Интересно, в кого  мне  суждено  воплотиться в новом рождении? - и не
успел  договорить,  как  дыхание   его   прервалось.  Это  случилось  в  час
Дракона27, в третий день восьмой луны Девятого года Бунъэй.

     О, почему смерть не настигла его во время чтения молитвы, как благостно
было бы это  для его грядущей участи на том свете! Зачем я  так дерзновенно,
так неразумно разбудила его, и дыхание его прервалось, когда на устах у него
были   совсем   неподобающие   в  торжественный  миг  бессмысленные   слова!
Впоследствии я горько сожалела об этом, но в  ту минуту была неспособна ни о
чем думать, взглянула на небо  - оно показалось мне черным-черным, как будто
солнце и луна  разом рухнули с небосвода. Я упала на  землю, и слезы  ручьем
потекли из глаз.  Мне было  всего  два  года, когда умерла  моя мать, я была
слишком  мала,  ничего  не разумела,  ее  смерть прошла  для меня незаметно.
Миновало  пятнадцать  лет  с  тех пор, как на сорок первый день после  моего
рождения отец  впервые  взял меня  на руки,  и  все  эти  годы, каждое утро,
глядясь в  зеркало,  я  радовалась: "Я живу  благодаря отцу!", каждый вечер,
ложась  спать,  с благодарностью думала  об отце. Он дал мне жизнь,  высокое
положение, благодеяния его были превыше горы Сумэру28, он бережно
пестовал меня,  его любовь, заменившая мне  материнскую  ласку,  была глубже
четырех  океанов,  окружающих  нашу землю...29  "Нет,  никогда не
смогу я  в полной мере отплатить отцу за заботу и ласку!" - всегда думала я.
Слова, с которыми он обращался ко мне при жизни, глубоко врезались в память,
мне не забыть его поучений... Я охотно  отдала бы жизнь взамен его жизни, но
и этого  было бы  недостаточно, чтобы отплатить за все добро,  которое  я от
него видала!

     Мне хотелось безотлучно находиться при покойном

     отце, не отрываясь глядеть на его изменившийся облик, но, увы, это было
невозможно, вечером четвертого дня тело  покойного отправили для сожжения на
гору  Кагурагаока, и тело его  обратилось  в  бесплотный  дым. "Ах, если  бы
существовала дорога, по коей я могла бы  уйти с ним вместе!" - думала  я, но
все было напрасно, я вернулась  домой,  унося с собой лишь память  о  нем да
мокрые от слез рукава.

     При  виде пустой комнаты, где уже никогда не будет  отца, я  с тоской и
любовью вспоминала его облик, каким видела его всего лишь вчера, и горевала,
что отныне смогу встретиться с ним только во сне. Даже в последние мгновения
перед кончиной он все еще  всячески наставлял меня. Одно за другим всплывали
в моей памяти воспоминания... Никакими словами не выразить мое горе!

     О горькие слезы!
     Вы в лоно реки Трех быстрин30
     вольетесь потоком, -
     и, быть может, вновь мне предстанет
     тень его, незабвенный образ!

     Вечером пятого дня пришел  Накацуна в глубоком трауре, в одежде черной,
как  у монаха.  Недаром он облачился  в столь  черные одеяния. "Если бы отец
стал министром, Накацуна  смог бы получить  следующий,  четвертый придворный
ранг! - подумала я. - А теперь рухнули его упования..." - И опять мучительно
сжалось сердце.

     - Я иду на могилу... Не  нужно ли чего передать? - спросил он. Никто не
мог бы удержаться от слез, у видев, как он горюет.

     В первый день Семидневья 31  - это было девятого числа - моя
мачеха, и с нею две служанки, и двое самураев постриглись в  монахи. Позвали
преподобного настоятеля  храма Ясака,  и  он, провозглашая молитву  "В  трех
мирах  круговращенье...", обрил им головы. Я испытывала и грусть, и зависть,
наблюдая этот обряд. Мне тоже хотелось бы вступить на праведный путь, но для
меня это было невозможно, ведь я была  в тягости, нужно было продолжать жить
в миру,  горюя и плача.  Тридцать седьмой день траура  опять отметили особым
богослужением,  в этот  день государь  прислал  мне  письмо,  полное нежных,
ласковых слов соболезнования. Его посланцы  приезжали чуть ли не каждый день
или через день. "Ах, если б покойный отец видел это, как бы он радовался!" -
думала я, и на душе у меня становилось еще тяжелее.

     Как  раз  в  это  время  внезапно  скончалась супруга  микадо,  госпожа
Кегоку-но-Неин,  дочь министра Санэо Тонн. Император  любил ее  чрезвычайно,
мало  этого  -  рожденный  ею  принц  был объявлен  наследником;  окруженная
всеобщим почетом, она  была еще  совсем  молода.  Все очень ее  жалели.  Она
прихварывала давно -  ее преследовал чей-то  злой дух32, нынешний
недуг  посчитали обычным  недомоганием и не придали особенного значения, как
вдруг ее внезапная смерть повергла всех в неописуемое смятение. Мне, недавно
потерявшей  отца,  было особенно  понятно горе  ее  отца-министра,  отчаяние
супруга-императора.

     На  пятьдесят  седьмой  день  со  смерти  отца   государь  прислал  мне
хрустальные четки, привязанные к цветку шафрана, изготовленному из золота  и
серебра, чтобы  я  поднесла  этот  дар  священнику,  служившему  заупокойные
службы. К цветку был прикреплен лист бумаги со стихами:

     "В осеннюю пору
     всегда выпадает роса,
     рукав увлажняя, -
     но сегодня много обильней
     россыпь росная на одеждах..."

     Настала осень; просыпаясь посреди долгой осенней ночи, я прислушивалась
к унылому постукиванию деревянных вальков33, долетавшему в тишине
к моему изголовью, и,  внимая этим печальным звукам, тосковала по  покойному
отцу, увлажняя слезами одинокое ложе.

     * * *

     Прошло всего  несколько дней  после смерти отца, когда,  ведомый  ярким
сиянием осенней луны, меня навестил Акэбоно, Снежный Рассвет34.



     - Сочувствую твоему великому горю, - сказал он.

     По  случаю кончины государя Го-Саги  весь мир погрузился  в  скорбь, он
тоже надел одежду темных тонов, и грустно мне было видеть, что платье на нем
такое же мрачное, как мое. Я приняла  его в покое на южной стороне дома, это
был близкий мне  человек, с ним  можно было говорить без посредников. Полные
грусти, мы беседовали о прошлом и настоящем.

     -  Нынешний  год  особенно несчастливый,  так  много горестных  событий
пришлось пережить нам, что рукава  не успевали просохнуть, - говорил он. Всю
ночь мы провели за  беседой,  то плакали, то  смеялись,  и вот уже колокол в
ближнем храме возвестил наступление утра. Долго длятся осенние ночи, но иной
раз  пролетают   поистине  очень  быстро...  Мне  казалось,  -  мы  еще   не
наговорились вдосталь, а уж запели птички35...

     - Люди, пожалуй, подивились бы столь целомудренному ночному свиданию...
- сказал он мне на прощание, а я жалела, что приходится расставаться. Он уже
уселся в карету, когда я послала служанку передать ему стихи:

     "Простившись с отцом,
     вкусила я горечь разлуки, -
     и вновь поутру
     довелось мне прозрачной росою
     окропить рукава на прощанье..."

     Он ответил тоже стихами:

     "Ужель обо мне
     горюешь, расстаться не в силах?
     Но нет, о другом
     скорбишь, обливаясь слезами, -
     о том, кто ушел безвозвратно!.."

     Да,  мое изголовье не  лелеяло память об этой встрече ;  смутная печаль
томила мне душу, я целый  день размышляла об этом ночном свидании, как вдруг
увидела - у  главных ворот  стоит  какой-то самурай в коричневом  охотничьем
кафтане, с ларцем для писем в руках. Это был его посланец.

     Нежное, ласковое письмо заканчивалось стихотворением :



     "На тайном свиданье
     безгрешным застигнуты сном,
     мы ночь скоротали.
     Ужели нас люди осудят
     и скажут: "В росе их одежды!"

     В  те дни  все  мои чувства были  обострены, даже  этот невинный  обмен
стихами глубоко  запал  мне в душу.  Со своей стороны,  я тоже  написала ему
ласковое послание, закончив его стихами:

     "Осенней росою
     покрыты в предутренний час
     деревья и травы -
     и кто нас осудит, заметив
     росу, что рукав окропила?"

     * * *

     На сорок девятый день  после кончины отца отслужили поминальную службу.
Семью  покойного  представлял  мой  сводный  брат  Масааки, офицер дворцовой
стражи. Вначале  преподобный  Секобо  провозгласил  старые,  всем  известные
слова: "Как две уточки-неразлучницы, как две  птицы об одном крыле..." Затем
службу возглавил епископ Кэндзити: он возложил на алтарь Будды  бумаги отца,
на   обороте   коих  покойный  собственноручно   начертал  текст   Лотосовой
сутры36.   Дайнагоны  Сандзе-но-Бомон,   Мадэ-но-Кодзи,   Такааки
Дзэнседзи -  все  присутствовали  на заупокойной службе; но  когда,  выразив
соболезнование, они удалились,  скорбь с новой силой сжала мое сердце. Траур
окончился, - родные и  близкие, участвовавшие в богослужении, разъехались по
домам. Я тоже уехала  в дом  кормилицы.  Поминальные  обряды  все же немного
отвлекали  меня от грустных мыслей, помыслы были чем-то заняты, но когда все
уехали  и  я осталась одна,  меня  охватила  такая скорбь,  что  словами  не
выразить.

     В эти дни, полные безысходного горя, государь  часто  украдкой  навещал
меня. "Как только  окончится первый срок  удаления 37,  тотчас же
приезжай во  дворец,  -  говорил  он. - Можешь  не снимать траурных одеяний,
сейчас все  носят  траур  по покойному государю-монаху..." Но я  по-прежнему
была во власти печальных мыслей, тоска по усопшему нисколько не убывала, и я
все дни проводила, в уединении.

     Сорок  девятый день  - окончание  первого  срока удаления - пришелся на
конец девятой луны. Осень уже  полностью вступила  в свои права, тише звучал
звон цикад;  прислушиваясь  к  их замирающим голосам,  я еще  острее ощущала
неизбывное горе. "Напрасно ты так долго остаешься у  родных, дома.  Не лучше
ли поскорее вернуться во дворец!" - непрерывно звал меня государь, но у меня
душа не лежала к дворцовой жизни, мне  не хотелось возвращаться туда, а  меж
тем наступила уже десятая луна.

     * * *

     Помнится, это было в середине  десятой луны... Снова  появился посланец
Акэбоно с письмом.

     "Я был бы готов писать тебе ежедневно, но опасался, как бы мой слуга не
встретился с посланцем государя - чего  доброго, государь подумает, что тебя
посещает  другой  мужчина...  Вот  и  вышло, что  я долго не подавал  о себе
вестей..." - писал он.

     Дом кормилицы, у которой я поселилась, стоял на углу Четвертой дороги и
широкого  проезда Оомия; глинобитная  стена, окружавшая двор,  в одном месте
развалилась, и, чтобы загородить проем, посадили колючий кустарник  - он так
разросся,  что высился над оградой. Толстых стволов, однако,  было не больше
двух.

     - А  сторож у вас есть? -  бросив взгляд на эти стволы, спросил человек
Акэбоно у нашего слуги. И, услышав в ответ, что сторожей нет, промолвил: - В
таком случае здесь может быть отличный проход! - С этими словами он внезапно
одним махом срубил  оба толстых ствола и был таков.  "К чему  бы  это?" -  в
недоумении подумала я, когда мне рассказали об  этом,  но не  придала  этому
случаю никакого значения и вскоре нем забыла.

     И вдруг, в ту же ночь, когда наступило уже самое

     глухое,   позднее  время,  кто-то,  ведомый  лунным  сиянием,  тихонько
постучал в ставню.

     - Какой странный стук!  Как будто  птица  стучит...  Наверное, болотная
курочка! - сказала Тюдзе, моя прислужница-девочка, пошла взглянуть, но вдруг
прибежала назад в смертельном испуге.

     -  Там  какой-то  мужчина...  Говорит,  что  ему  нужно видеть  госпожу
Нидзе... - сказала она.

     Это было  так  неожиданно, что в  первое мгновенье  я  не  знала, что и
сказать, и в растерянности молчала, а он меж тем  проник в дом и, по  голосу
девочки отыскав  дорогу  в  мои покои,  уже входил в  комнату.  На  нем  был
охотничий кафтан из ткани с узором кленовых листьев и темно-лиловые шаровары
- и  то и  другое  выглядело очень изысканно;  по  всему было  видно, что он
пришел тайком, стараясь, чтобы никто его не заметил.

     Я была в тягости, когда о любовном  свидании невозможно даже помыслить,
и твердо решила  уж  на  сей-то раз  отказать  ему:  "Если вы  меня  любите,
встретимся когда-нибудь потом, после..."

     -  Как раз оттого, что ты ждешь ребенка,  тебе нечего опасаться, я ни в
коем случае не позволю себе  ничего лишнего... Мне хотелось только  смиренно
поведать тебе о  своей любви - ведь  я так давно, так долго люблю тебя!  Это
будет чистая, невинная  встреча, я пальцем до тебя не дотронусь, сама богиня
Аматэрасу38 не осудит нас за такое свидание! - убеждал он меня, и
я, по всегдашней слабости духа, не  решилась наотрез  сказать ему:  "Нет!" А
пока я колебалась, он уже очутился в моей постели.

     Всю долгую ночь он нашептывал мне о любви так нежно и ласково, что даже
тигр,  обитатель  Танского  царства39,  и  тот  прослезился бы  в
умилении... А ведь и у меня  сердце было не из дерева, не из  камня, в конце
концов я невольно поддалась его страсти и, словно в каком-то призрачном сне,
впервые  разделила с  ним  греховное ложе, а сама  все  время  трепетала  от
страха: вдруг государь увидит нашу встречу во сне сегодняшней ночью?

     Но  вот, разбуженный пением  птицы, он удалился, и, глядя ему  вслед, я
жалела, что приходится  расставаться. Проводив его, я снова легла в постель,
но  уснуть, разумеется,  не  могла.  Еще не полностью  рассвело,  а  мне уже
принесли от него послание:

     "Я шел со свиданья,
     и слезы туманили взор
     порой предрассветной.
     Даже ясный месяц на небе
     мне казался мрачным и хмурым..."

     "Сам  не  знаю, отчего  я  полюбил тебя  так сильно?  Пойми же,  как  я
тосковал по тебе все это время, чуть  не умер с тоски.  Как мучительно таить
свои чувства, опасаясь людской молвы..." - писал он. Я ответила:

     "Не знаю, унес ли
     мой образ .ты в сердце своем,
     а я и в разлуке
     будто вижу тебя воочью,
     орошая рукав слезами..."

     ...А  ведь я старалась всячески избегать греха  в моем положении, и что
же? - тщетны оказались усилия, и некому  было излить душу,  пожаловаться  на
горькую  участь.  Вдобавок, меня терзала тревога: что теперь со  мной будет,
как взгляну я  государю в глаза? Но что я могла?  Оставалось  лишь, таясь от
людей, украдкой  лить слезы. И как раз в тот же день, около полудня,  пришло
письмо от государя.

     "Хотел  бы  я знать, зачем  ты так  долго  живешь  в  доме кормилицы? В
последнее  время  во  дворце  стало   так  малолюдно,  что  невольно  уныние
закрадывается  в душу..." - писал он  даже ласковей,  чем обычно, и сердце У
меня сжалось еще больнее.

     * * *

     С  нетерпением ждала  я  наступления ночи,  а  потом  снова дрожала  от
страха, потому что  Акэбоно пришел еще засветло. Никогда в жизни я  не знала
тайных  свиданий, от страха у меня на  мгновенье  даже отнялся голос. Как на
грех,  как раз в  этот  день  к  кормилице пришел ее  муж,  Накацуна.  После
принятия  пострига он постоянно проживал при храме Сэмбон-Сякадо, но сегодня
вернулся домой: "Захотелось вас всех проведать!" По этому случаю собрались и
все взрослые дети кормилицы, в доме стало шумно и многолюдно. К тому же сама
кормилица была ужасно  суетливой и громогласной, что ей вовсе  не  подобало,
ибо   она  долгое   время   воспитывалась  при  дворе   покойной   принцессы
Сэнъе-монъин... Было в ней что-то бесцеремонное, точь-в-точь как у кормилицы
принцессы  Има-химэ  из "Повести о Сагоромо"40. Немудрено, что  я
заранее тревожилась - как мне поступить? Не  могла же я признаться, что  жду
гостя, и потому,  не зажигая светильника, притворилась, будто любуюсь лунным
сиянием,  и  тихонько спрятала Акэбоно в спальне, а сама как  ни  в  чем  не
бывало  уселась  у  входа  и  только  успела  принять  непринужденную  позу,
облокотившись  на  ящик  с древесным  углем,  как вдруг  ко  мне  пожаловала
кормилица.  "Ох,  беда!.."  -   подумала  я,  а  она  затараторила,  да  так
настойчиво, громко:

     -  Осенние вечера тянутся долго... Муж говорит -надо  развлечь госпожу,
давайте поиграем хотя  бы в "го"41...  Извольте пожаловать, ну!..
Проведем  вечер повеселее...  Вся моя  семья в  сборе!  -  И  она  принялась
поименно  перечислять  всех  своих  детей,  родных  и  приемных.  -  Устроим
маленький  пир,  немножко  повеселимся!  -  громогласно  говорила  она,  так
назойливо  перечисляя собравшихся,  что, казалось,  этому  не будет конца  и
края.

     -  Мне   нездоровится...  -  притворно   сказала  я,   отказавшись   от
приглашения, и  кормилица, рассердившись, ушла, бросив  на прощание:  "Ясное
дело,  мои слова для вас всегда -  звук  пустой!"  Мне вспомнилось, как она,
бывало,  постоянно твердила, что  за девочками с самых младенческих лет глаз
да глаз нужен...

     Отведенные  мне покои отделялись  от  главного  дома  только  маленьким
двориком, так  что ясно слышалось все, что творилось  в доме, совсем  как  в
главе  "Вечерний  лик"  из  "Повести  о  Гэндзи",  где описано,  как к  ложу
любовников доносился  из  соседнего дома  грохот  рисовой ступки. "Наверное,
точь-в-точь,  как здесь!"  -  думалось мне, и  было стыдно  перед  гостем, и
оттого еще более неловко.



     Я заранее представляла себе,  как встречу  Акэбоно, о чем ему расскажу,
но  в такой  обстановке  было  бы даже неуместно,  неприлично высказать  все
наболевшее  на  душе, и в то же время  молчать оказалось тягостно и неловко.
Из-за этого  шума  и  суеты  пошли прахом  мои мечтания. "Подождем, пока они
наконец угомонятся и уснут..." - с тревогой думала я. В ожидании этого  часа
мы, затаившись, тихонечко лежали в постели, как  вдруг услышали громкий стук
в ворота. Это пришел сын кормилицы Накаери.

     - Прислуживал  за  ужином  государю,  вот  и запоздал... - пояснил  он,
входя. - Кстати, по пути сюда я видел на углу Оомия весьма загадочную карету
с  плетеным  кузовом...  Заглянул  внутрь -  а  там  полным-полно слуг, спят
вповалку... А вол привязан к ступице. Интересно, куда и к кому прикатила эта
карета ?

     О ужас! Я насторожила уши и услыхала голос кормилицы:

     - Что за люди? Ну-ка, кто-нибудь сходите и поглядите!

     Затем послышался голос мужа:

     - Брось, зачем ты их посылаешь? Нам-то какое  дело ? К чему нам  знать,
чья это карета, какой нам с этого толк? А вдруг это кто-нибудь проведал, что
госпожа  Нидзе  сейчас  находится  здесь,  и  ждет,  пока  мы  уснем,  чтобы
пробраться к ней через пролом в ограде? Недаром  говорится, что с дочерью не
оберешься хлопот, едва  она появится на свет, - и так у всех, у благородных,
у простолюдинов...

     - Типун тебе на язык! Кому к ней приезжать? Если это государь, зачем бы
он стал таиться ? - явственно послышалась речь кормилицы, а так как в карете
с плетеным кузовом ездят чиновники шестого, низшего ранга,  она бесцеремонно
добавила: -  Все равно, было  бы  непростительно, если  б  она  связалась  с
человеком всего лишь шестого ранга!

     Акэбоно тоже слышал эти слова, это было ужасно! Тут вмешался в разговор
кто-то из сыновей  кормилицы, начал  громко рассуждать о  том о сем... Одним
словом, покоя  нам  не  было. К  этому  времени,  судя по всему,  поспело  и
угощение,  потому что  послышались  голоса: "Позовите  же  госпожу  Нидзе!",
пришла служанка и стала  меня звать. А  когда  служанка  доложила:  "Госпожа
Нидзе  нездорова,  плохо  себя чувствует!" - тотчас же раздался  настойчивый
стук в раздвижную перегородку - это явилась сама кормилица.

     - Что с  вами, что  у вас болит? Я принесла вам угощение, покушайте! Вы
меня  слышите? -  стучала  она  в перегородку  у  самого  изголовья.  Дальше
отмалчиваться было нельзя, и я откликнулась:

     - Мне что-то не по себе...

     - Но ведь  это ваше любимое  лакомство... Когда в доме пусто,  вы,  как
нарочно,  требуете  подать,  а  когда  приготовят  специально  для  вас,  по
всегдашнему обыкновению, отказываетесь даже отведать... Ну, как знаете!  - И
она  удалилась  с недовольным ворчанием. В обычное время я нашла  бы, что ей
ответить, но сейчас молчала, ни жива, ни мертва от страха, а он спросил:

     - Что это ты так любишь?

     Назови я что-нибудь изящное,  поэтичное, вроде  "инея"  или "снега", он
все равно не поверил бы, и я чистосердечно призналась:

     - Может  быть,  вам покажется это прихотью...Иногда я прошу приготовить
немножко  сладкого  белого сакэ...  Кормилица  поднимает вокруг этого  такой
шум... Можно подумать невесть что...

     -  Стало быть, сегодня  мне  повезло! Теперь я знаю, чем тебя угостить,
когда ты придешь ко  мне в  гости. Обязательно припасу сладкое сакэ, хотя бы
пришлось посылать за  ним в Танскую землю! -  с улыбкой произнес он. Никогда
не забуду этой улыбки!  Не было и не будет для меня дороже воспоминаний, чем
об этих, в сущности, мучительных встречах.



     * * *
     ...Так  продолжались  наши  свидания,  и,  по  мере того  как  любовь к
Акэбоно.  становилась  все  сильнее  и  глубже,   мне  все  меньше  хотелось
возвращаться во дворец к государю. А тут случилось, что в конце десятой луны
захворала  Гон-Дайнагон,  моя  бабка  с  материнской стороны.  Не  прошло  и
нескольких  дней,  как я,  не  слишком  озабоченная  ее  болезнью,  получила
известие,  что  она внезапно,  можно  сказать  - скоропостижно,  скончалась.
Гон-Дайнагон  уже  с  давних  пор  жила  в  Аято,  близ храма  Дзэнриндзи, у
Восточной  горы Хигасиямы,  вдали  от родных. Тем не  менее сообщение  о  ее
смерти вновь  повергло меня в тоску  и  горе  - с ее смертью как бы  рвалась
последняя призрачная  связь  с покойными родителями.  Несчастья  сыпались на
меня одно за другим...

     Осенние росы
     сменяются зимним дождем -
     я снова и снова
     рукава одежд выжимаю,
     что промокли от слез горючих...

     В последнее время государь совсем перестал писать мне, и я тревожилась:
уж не проведал ли он о моем прегрешении? Но как раз в эти дни пришло от него
письмо, даже  более нежное,  чем обычно: "Как ты живешь, у меня давно нет от
тебя  весточек..."  -  писал  государь, а в  конце письма  стояла  приписка:
"Сегодня вечером пришлю за тобой  карету". Я ответила: "Позавчера скончалась
моя бабка. Я приеду, как только пройдет срок траура, ведь  это  близкая  мне
родня..." - и приложила к письму стихотворение:

     "Пойми, умоляю!
     К холодной осенней росе
     добавился ливень -
     и от слез разлуки намокли
     рукава атласного платья..."

     В ответ я получила от государя стихотворение:

     "Не знал я, что вновь
     покрылась росою печали
     обитель твоя -
     и вчуже о том сожалея,
     невольно рукав увлажняю..."



     * * *

     В начале  одиннадцатой луны  я вернулась во дворец,  но жизнь при дворе
совсем  перестала  мне нравиться, здесь все  напоминало мне о покойном отце,
его образ  неизменно  стоял  передо  мной.  Я  чувствовала  себя  стесненно,
неловко,  к тому  же государыня  относилась ко  мне все более  неприветливо,
одним словом, все-все вокруг  было мне не по  сердцу. Государь приказал деду
моему  Хебуке  и дяде, дайнагону  Дзэнседзи,  стать  моими опекунами: "Нидзе
останется  служить при дворе, а вы заботьтесь, чтобы  все было  так, как при
жизни ее отца-дайнагона: наряды и все прочее, что понадобится, выдавайте  из
податей, поступающих  во  дворец!" Конечно, я  была очень благодарна ему  за
такое распоряжение, но самой мне больше всего хотелось  поскорее разрешиться
от бремени,  снова обрести прежнее здоровье, подвижность, а потом поселиться
где-нибудь в тихом, уединенном  жилище  и  молиться  там за упокой  матери и
отца, дабы освободились они от круговращения в Шести мирах. Только об этом я
помышляла и в конце той же луны вновь покинула дворец.

     Монахиня  Синганбо,  настоятельница обители  в  Дайго,  доводилась  мне
дальней родней; я решила поехать к ней, участвовать в богослужениях, слушать
молитвы. Это был убогий приют, где зимой едва вилась тонкая струйка дыма над
горевшим в очаге хворостом. Вода в желобе  то  и дело  переставала  журчать,
скованная морозом, едва заметны были скудные приготовления к Новому году.  И
вдруг, в самом  конце двенадцатой луны, поздней ночью, когда в небе светился
ущербный месяц, сюда тайно пожаловал государь.

     Он  приехал  в  простой  карете  с  плетеным  кузовом  в  сопровождении
дайнагона Дзэнседзи.

     -  Сейчас  я живу  во  дворце  Фусими, поблизости, вспомнил о  тебе  и,
видишь,  приехал! - сказал он, а я удивилась, откуда он проведал, что я живу
здесь. Этой  ночью государь  был  со  мной  особенно  ласков, беседовал  так
сердечно,   проникновенно,  но   вскоре,  пробужденный  утренним  колоколом,
поднялся и  уехал. Рассветный  месяц клонился к  западу, над зубцами гор  на
восточной  стороне неба протянулись полоски  облаков, снежинки, как лепестки
цветов сакуры, падали на подтаявший снег, как будто  нарочно  решив украсить
отъезд государя.

     Его  темный, не украшенный гербами  кафтан  и такого же  цвета шаровары
были под стать  моему траурному одеянию  и  выглядели изысканно и прекрасно.
Монахиням, идущим в  этот час  к  заутрене, было невдомек,  что  перед  ними
карета самого государя. В грубых одеждах, поверх которых было накинуто некое
подобие оплечья, они шли мимо, переговариваясь между собой: "Ох, не опоздать
бы на молитву!.. А где монахиня Н.? А монахиня такая-то? Все  еще спит?.." Я
смотрела  на  них с чувством, похожим на зависть. Но тут  монахини  заметили
наконец самураев, тоже одетых в темное - они подавали  государю карету, - и,
кажется, только тогда сообразили,  кто перед ними. Некоторые с перепугу даже
бросились прятаться.

     - До встречи! - сказал мне государь и отбыл, а на моем  рукаве остались
слезы грусти, пролитые в час расставания.  Мне казалось, мое платье насквозь
пропиталось  ароматом,  исходящим  от  его одеяний.  Со смешанным  чувством,
вдыхая  это  благоухание,  я  прислушивалась к голосам  монахинь,  служивших
заутреню, к словам гимна, который они распевали:

     "Властелина трон высок.
     Но сойти ему
     по одной из Трех дорог
     суждено во тьму..." -

     и мне было даже жаль, что служба окончилась слишком быстро.

     Когда полностью  рассвело,  мне  принесли  письмо.  "Прощание  с  тобой
сегодня утром, - писал  государь, - наполнило  мою душу дотоле не изведанным
очарованием печали..."

     В ответ я послала ему стихи:

     "О, память той встречи
     и твой очарованный взор
     в лучах предрассветных!
     Если б мог ты видеть сегодня
     мой рукав, все слезы впитавший..."



     * * *

     Вечером,  когда до окончания  года  оставалось всего  три дня, мне было
особенно грустно и я пришла к настоятельнице.

     - Вряд ли где-нибудь сыщется такая тишина, как у нас! - сказала  она и,
как видно, желая скрасить мое уединение, созвала пожилых монахинь поговорить
и  послушать  о старине.  Кругом царила глубокая тишина, лед сковал  струйки
воды,  падавшие  из  желоба в  саду,  лишь вдалеке,  в горах,  стучал  топор
дровосека.  Это создавало  проникновенное  настроение,  напоминало  сцену из
какой-то  старинной  повести.  Вскоре   совсем  стемнело,  замерцали  редкие
огоньки.

     Закончилась служба первой предновогодней ночи.

     -  Сегодня ляжем  спать пораньше! - говорили  монахини, когда  внезапно
послышался чей-то осторожный  стук в ставню. "Странно... Кто бы это мог быть
в столь поздний час?" - подумала я, приоткрыла ставню, и - что же? - это был
он, Акэбоно, Снежный Рассвет.

     - Что вы, что вы!.. Здесь монастырь... Какой стыд, если монахини увидят
столь нескромное поведение  !  К тому же у  меня сейчас совсем не то на уме,
оттого я и затворилась в этом  монастыре... А пребывать здесь надо с  чистой
душой,  иначе  какой  в  том  смысл?  Посещения государя -  другое  дело,  я
бессильна  им  помешать,  но  свидание  ради пустой  утехи - великий грех...
Ступайте, ступайте прочь,  прошу вас! - говорила  я, стараясь не слишком его
обидеть. На беду, как раз  в это время повалил густой снег, налетел свирепый
порыв ветра, поднялась настоящая метель, и он стал настаивать:

     - Жестокая! Дай  же мне хотя  бы войти  под  крышу! Я  уйду, как только
снегопад прекратится!

     Монахини услышали наши голоса.

     - Ах, какое жестокосердие!.. Так  нельзя! Кто  бы ни был этот пришелец,
он явился  в нашу обитель  позову  сердца...  На  улице дует такой  холодный
ветер, а вы... В  чем  дело,  почему  вы  не хотите  его  впустить? -  И они
отодвинули  задвижку  на ставнях, раздули огонь в очаге, а ему  только это и
было нужно, он уже прошел в дом.

     Словно  в  оправдание  его поступка  снег  повалил с  удвоенной  силой,
погребая и горные вершины, и строения чуть ли не по самый карниз, и всю ночь
напролет  так  жутко  завывал ветер, что  и,  с  наступлением  утра  Акэбоно
беспечно остался  лежать подле меня, я  же все время  трепетала  от  страха.
Однако что я могла? Я ломала  голову, как мне быть,  а меж тем, когда солнце
стояло уже высоко,  прибыли двое его  слуг, нагруженные  различными  дарами.
"Час от часу не легче!" - думала я, глядя, как они раздают подарки монахиням
- все вещи, нужные в обиходе.

     -  Теперь  нам не  страшны  ни  ветры,  ни  зимние  холода!  - ликовала
настоятельница.

     Это была монашеская одежда -  рясы, оплечья, - дары, предназначенные, в
сущности,  Будде, и  я была немало поражена, услыхав,  как  монахини говорят
друг другу:

     -  Наконец-то  и нашу обитель,  убогую,  как бедная  хижина  дровосека,
озарило благостное сияние!

     Казалось  бы,  для  них не  должно быть  более радостного  события, чем
посещение  государя,  разве что явление самого Будды, однако, когда государь
уезжал, они очень сдержанно его проводили, никто из монахинь не восторгался:
"О,  прекрасно! Великолепно!"  Зато сейчас все прямо  голову  потеряли,  так
обрадовались  щедрым  подаркам, -  столь неподобающее поведение, безусловно,
достойно порицания. Поистине причудливо устроен суетный мир!

     Мне достались  новогодние одеяния, не  слишком яркие,  темно-пурпурного
цвета, их  было  несколько,  и  к  ним  -  тройное  белое  косодэ. И  хоть я
по-прежнему терзалась  тревогой, как бы кто-нибудь не  проведал моей  тайны,
день прошел как сплошной оживленный праздник.

     Назавтра он ушел, сказав, что оставаться надолго ему  никак невозможно,
и попросил:  "Проводи  же меня хотя бы!.." На фоне  бледного предрассветного
неба искрился снег на горных вершинах, виднелись фигуры нескольких его  слуг
в белых  охотничьих кафтанах, и, когда он уехал, я сама не ожидала, что боль
разлуки будет столь нестерпимой!

     В последний  день года за  мной  приехала кормилица,  слуги.  "В  вашем
положении не следует оставаться в глухом горном краю!" -  сказала она, и мне
пришлось против воли возвратиться в столицу. Так окончился этот год.

     * * *

     Минувший год принес  горе не  только мне -  по случаю  смерти  государя
Го-Саги  весь  мир  погрузился  в траур,  и  потому  новогодние  празднества
отметили во дворце очень скромно,  а мне  опять  вспомнился покойный отец, и
снова слезы увлажнили рукав... Обычно с наступлением весны я ходила молиться
в храм  бога Хатимана42, но в  этом  году из-за  траура не  смела
переступить священный порог, пришлось  молиться, стоя поодаль,  за воротами.
Но довольно -  я  уже  достаточно написала об отце  и о  горе, вызванном его
смертью, поэтому больше упоминать об этом не буду.

     * * *

     Во  второй луне,  вечером  десятого  дня,  я почувствовала  приближение
родов. Ничего радостного не было у меня в  ту пору: государь  как  раз в эти
дни был весьма  озабочен, в делах трона многое вершилось вопреки его воле. Я
пребывала в унынии.  Все хлопоты,  связанные с родами, взял на себя дайнагон
Дзэнседзи. От государя вышло распоряжение монастырю Добра и  Мира молиться в
главном   храме  богу   Айдзэну43,  настоятелю  монастыря  Высшей
Мудрости, Ханнядзи, епископу Нарутаки приказано было взывать о благополучном
разрешении от бремени к продлевающему жизнь бодхисаттве Фугэну44,
а настоятелю монастыря Бисямон - молиться целителю Якуси45, - все
эти молебны должны были совершаться в главных храмах. Как раз в это время из
монастыря Кимбусэн  в  столицу  прибыл младший брат  отца, епископ Доте. "Не
могу забыть, как тревожился  о тебе покойный дайнагон!"  - сказал он и  тоже
пришел молиться.



     После  полуночи родовые муки  стали еще  сильнее.  Приехала моя  тетка,
госпожа  Кегоку,  - ее  прислал  государь,  явился  дед Хебуке,  возле  меня
собралось много  народа. "Ах, если б жив был  отец!"  - При этой мысли слезы
выступили у меня на глазах. Прислонившись к служанке, я ненадолго задремала,
и  мне  приснился отец, совсем  такой,  каким  я  знала  его при жизни.  Мне
почудилось,  будто  он с  озабоченным видом подошел,  чтобы поддержать  меня
сзади, и в этот самый миг родился младенец - полагалось бы, наверно, сказать
"родился принц"...  Роды прошли  благополучно,  это,  конечно,  было большое
счастье,  и все же меня не покидала мысль  о грехе, которым я связала себя с
тем, другим, с Акэбоно, и сердце мое рвалось на части.

     Хотя роды происходили,  можно  сказать, тайно,  все  же  дядя Дзэнседзи
прислал новорожденному принцу меч-талисман и все  прочее,  что положено  для
младенца,  а  также  награды,  пусть и  не  такие  уж  щедрые,  священникам,
возносившим  молитвы.. "Будь жив  отец, я,  конечно же, рожала  бы в усадьбе
Кавасаки,  под отчим  кровом..."  - думала я,  но  дайнагон Дзэнседзи - надо
отдать ему  справедливость - действовал  весьма расторопно, позаботился  обо
всем, вплоть до одежды для кормилицы, не забыл и "звон тетивы"46.
Да  и все другие обряды совершались, как предписывает обычай, один за другим
в  строгом порядке. Так незаметно, словно  во сне,  пролетел этот год. Много
было радостного, торжественного - роды, "звон тетивы", но много и горестного
- отец, явившийся мне во сне...  Возле меня все время толпились люди, и хотя
так  уж повелось  исстари,  но  мне  было  тяжко  думать, что я против  воли
оказалась  выставленной  на обозрение чужим, посторонним взорам...  Младенец
родился  мужского  пола  - это,  конечно,  была  милость богов, но душа  моя
пребывала в ту пору  в таком смятении,  что невольно думалось: все напрасно,
такой грешнице, как я, не поможет даже подобная благодать...

     * * *

     В двенадцатую луну, по заведенному обычаю, все во дворце очень заняты -
служат молебны,  непрерывно происходят богослужения; пользуясь этим, Акэбоно
снова отважился  меня  навестить. Всю ночь длилось наше  свидание, и, пока я
ждала, чтобы, возвещая близкий  рассвет, запели птицы,  незаметно  наступило
утро,  стало  совсем  светло.  "Теперь возвращаться опасно!"  - сказал  он и
остался у меня в комнате. Мы проводили время  вдвоем, мне было  страшно, а в
это время принесли письмо государя, больше, чем обычно, полное ласковых слов
любви. Письмо заканчивалось стихотворением:

     "Мне в безлунную ночь,
     что чернее, чем ягоды тута,
     отчего-то во сне
     вдруг привиделось, будто к чужому
     твой рукав на ложе прижался..."

     Сердце у  меня упало,  я терзалась тревогой, что и как он видел во сне,
но что мне оставалось ответить?

     "От тебя вдалеке,
     что ни ночь, подстилаю печально
     в изголовье рукав -
     лишь сиянье луны со мною
     одинокое делит ложе..." -

     написала я,  сама содрогаясь от собственной дерзости, но,  как бы то ни
было, отделалась пристойным ответом.

     * * *

     Сегодняшний день  мы  спокойно провели  вместе, а меж  тем  служанки  в
родной усадьбе  и все живущие  по соседству уже  знали  о нашей любви. Так я
жила, невыносимо страдая в душе  и  не находя себе никаких оправданий... Той
же  ночью  мне приснилось, будто Акэбоно преподнес мне подарок  - серебряную
бутылочку  с   ароматическим  маслом;  он  подал  ее  на  веере,  украшенном
изображением сосны. Мне снилось, будто  я беру у него этот сосуд и прячу его
за пазуху... Удивленная, я проснулась, и как раз в этот миг зазвонил колокол
в  храме Каннон,  возвещая утро. "Какой странный  сон!" - подумала я, а  он,
спавший со мною рядом, рассказал мне потом,  что видел точно такой  же  сон.
"Что сие означает?" -. не могла надивиться я.

     * * *



     Как   только   наступил   новый  год,   государь  в   благодарность  за
благополучное окончание  хлопот  и тревог минувшего  года,  приказал,  чтобы
двенадцать   монахов-писцов  изготовили  новый   свиток   Лотосовой   сутры,
переписывая его в Зале для Поучений во дворце Рокудзе, где некогда находился
"Приют отшельника"47  государя Го-Сиракавы. Чтобы  не  обременять
расходами подданных, вознаграждение монахам было выдано целиком из дворцовой
казны. В  первую  луну государь, надрезав себе палец, объявил  воздержание и
пост  вплоть до семнадцатого  дня  второй луны и совсем перестал призывать к
себе женщин.

     Меж тем с  конца второй луны  я почувствовала недомогание, отвращение к
еде.  Сперва  я посчитала  это  нездоровье обычной  простудой, но,  мысленно
сопоставив его с тем странным сном, постепенно поняла, что опять понесла,  и
на сей  раз от  Акэбоно. Что могла  я сказать  в свое оправдание?  Вот  оно,
возмездие, наконец-то постигшее меня за мои прегрешения! Не выразить словами
обуявший меня  страх и тревогу! В последнее время  я  подолгу под различными
предлогами жила дома, в усадьбе, и - как только мне это удавалось? - Акэбоно
постоянно навещал  меня  и вскоре  сам догадался, что  я в  тягости.  "Нужно
сохранить все в тайне от государя!" - сказал он. "Чей это грех?" - думала я,
глядя, как он усердно возносит молитвы богам.

     В конце второй луны я снова приехала во дворец и, когда наступила пятая
луна, сумела внушить государю, будто четвертый  месяц как понесла, тогда как
на   самом  деле  шел  шестой.  "Но  ведь  разница  в   сроках   неотвратимо
обнаружится... Как же быть?" - замирая от страха, думала я.

     В седьмой день шестой луны Акэбоно  прислал ко мне во дворец  одного за
другим нескольких посланцев, требуя, чтобы я  непременно возвратилась домой.
"Что  еще там стряслось?" - подумала я, когда  же приехала, оказалось  -  он
приготовил для меня ритуальный пояс.



     - Мне хотелось, чтобы ты надела  пояс, который преподнес  тебе я,  а не
кто-то  другой...  По-настоящему,  полагалось  бы  надеть  его после четырех
месяцев... Но, опасаясь людских пересудов, я хотел  повременить с подарком и
вот дотянул до этих пор... Но,  услышав,  что на  двенадцатый день этой луны
назначено поднесение пояса от государя,  все  же решился! - сказал  он, и  я
подумала, что Акэбоно в самом деле  всей  душой  меня любит, однако  мысль о
том, к чему это приведет, что будет дальше, снова наполнила меня скорбью.

     Целых три дня Акэбоно, как обычно, прятался у  меня.  В десятый день  я
могла  бы вернуться во дворец,  но  вечером почувствовала  недомогание и  не
поехала.  По этой причине двенадцатого числа  -  в день, заранее назначенный
для обряда надевания пояса,  мне привез его,  как  привозил  в прошлый  раз,
дайнагон Дзэнседзи. Я вспомнила, как обрадовался тогда покойный отец, как он
воскликнул:  "Что это?", когда сам  государь пожаловал  к нам, и  я залилась
слезами - увы, роса, увлажняющая рукав, выпадает не только осенью!..  Но что
придумать, как скрыть правду?  Нет, мне не отыскать выхода, ведь речь идет о
целых двух месяцах!  Все же мне не  приходило в голову утопиться, похоронить
себя на дне морском. Не оставалось ничего другого, как притворяться и  вести
себя  как  ни  в  чем не бывало,  хотя  страх:  "Как  быть? Что  делать?"  -
неотступно терзал душу. А меж тем уже наступила девятая луна.

     Страшась  людских  взоров,  я покинула  дворец якобы  для  того,  чтобы
сделать  приготовлений  к  предстоящим родам. Акэбоно пришел ко мне в тот же
вечер, и мы стали советоваться: как быть?

     - Прежде всего сообщи, что ты тяжело захворала, - сказал он. - И объяви
всем и каждому, будто жрец Инь-Ян48 говорит, что болезнь заразна,
опасна для посторонних...

     Я последовала его совету и постаралась распустить  слух, будто лежу  не
поднимаясь  в постели и так больна, что даже капли воды не могу  проглотить.
Не допуская посторонних, приблизила к себе только двух  служанок... Дескать,
болезнь настолько тяжелая... Впрочем, можно было обойтись без  столь строгих
предосторожностей, никто особенно  не  спешил навещать  меня,  и я  невольно
снова  с горечью думала:  "Ах, если б жив был отец..." Государю я  написала,
чтобы он не слал ко мне людей, но он все же время  от времени писал мне, а я
непрестанно  трепетала  от  страха, как бы  моя  ложь  не открылась.  Однако
покамест все шло гладко, казалось, все поверили, что я и впрямь больна не на
шутку. Только дайнагон Дзэнседзи все же несколько раз приезжал, пытаясь меня
проведать. "Хорошо  ли,  что  ты лежишь здесь  одна? Что говорит  лекарь?" -
спрашивал он. "По словам лекаря, болезнь на редкость заразная, встретиться с
вами мне никак невозможно!" - отвечала я и отказывалась его принять.  Иногда
он настаивал: "Как хочешь, а  меня это беспокоит!"; тогда, затемнив комнату,
я накрывалась с головой, лежала, не проронив ни слова, и он, поверив, что  я
и впрямь тяжело больна, уходил, а я терзалась угрызениями  совести. Люди, не
столь близкие, как дайнагон, и вовсе не приходили, так что Акэбоно  проводил
у меня все ночи. В свою  очередь, он тоже объявил, будто затворился в  храме
Касуга49, а сам послал кого-то  вместо себя, велев этому человеку
не отвечать на письма, приходившие в его адрес, и мне было грустно видеть, к
каким ухищрениям ему приходится прибегать.

     Меж  тем  примерно в  конце  девятой луны  я  почувствовала приближение
родов. Никто из родных об  этом  не знал,  при  мне  находились  только  две
доверенные  служанки.  Я  глядела,   как  они   суетятся,   занятые  разными
приготовлениями, и думала,  какую  дурную славу оставлю по себе в мире, если
умру родами... "Как стыдно будет моим родным, которые заботились обо мне", -
с грустью думала я. Но день прошел, а ребенок все еще  не появился  на свет.
Зажгли светильник, и тут я  наконец почувствовала, что  вот-вот разрешусь от
бремени.  Конечно,  при  таких обстоятельствах  никто не звенел  тетивой, не
совершалось никаких  таинств, отгоняющих злых духов, - я одна, накрывшись  с
головой,  мучилась болью. Помнится, прозвучал колокол, возвещающий  полночь,
когда Акэбоно сказал:

     - Я слыхал, что в такие мгновенья надо сзади поддерживать роженицу... А
мы забыли об этом, оттого  ты до сих пор и не разродилась... Ну же, соберись
с  духом, держись покрепче! - И он приподнял меня. Я  изо всех сил уцепилась
за его рукав, и в этот миг дитя благополучно появилось на свет.

     - Вот и хорошо! Горячей воды, скорее! - сказал Акэбоно;  помогавшие мне
женщины и те удивились - когда  он успел узнать весь порядок? -  Ну, а каков
же младенец? - Он приблизил светильник, и я увидала черные волосики и широко
раскрытые  глазки.  Один лишь взгляд бросила  я на дитя, и таким дорогим оно
мне показалось! Наверное, это и есть материнская любовь,  чувство, которое я
тогда  ощутила...  Меж тем Акэбоно  отрезал  пуповину  лежавшим в  изголовье
мечом, завернул ребенка в белое  косодэ, взял его на руки и, не промолвив ни
слова, вышел из комнаты. Мне хотелось сказать: "Почему ты не дал мне хотя бы
посмотреть на  младенца  подольше?",  но  это  был  бы  напрасный упрек, и я
молчала, однако  он, увидав, что я плачу, наверное, догадался о моем горе и,
вернувшись, сказал, стараясь меня утешить:

     -  Если  суждено  вам  обеим  жить на свете,  обязательно  когда-нибудь
свидишься с этим ребенком!

     Но я никак не могла позабыть дитя, которого видела только мельком. "Это
была девочка,  а  я даже не  узнаю,  куда она подевалась..." - думала  я,  и
поэтому мне было особенно горько. Я твердила:

     - Будь что  будет, мне все равно... Почему  ты мне  ее не оставил? - но
сама  понимала, что это было бы  невозможно, и утирала рукавом тайные слезы.
Так прошла ночь,  и,  когда  рассвело, я  сообщила государю:  "Из-за  тяжкой
болезни я выкинула ребенка. Уже можно было различить, что то была  девочка".
Государь ответил: "При  сильной лихорадке это  не редкость. Лекари  говорят,
что  такое часто бывает... Теперь  выздоравливай  поскорее!" - и прислал мне
много лекарств, а я прямо места себе не находила, так меня замучила совесть!

     Никакой  болезни у  меня  не было; вскоре после  родов Акэбоно,  ни  на
минуту меня  не  покидавший,  возвратился к  себе,  а  из дворца  я получила
приказ: "Как  только минует положенный срок в сто  дней, немедленно приезжай
во дворец!"  Так  я жила наедине  с  моими  горестными  раздумьями,  Акэбоно
по-прежнему навещал меня  почти каждую ночь,  и я  думала -  рано или поздно
люди непременно узнают о нашем греховном союзе, и  оба мы  не ведали минуты,
когда тревога отлегла бы от сердца.

     * * *

     Меж тем  маленький принц, родившийся у  меня  в  минувшем году, бережно
воспитывался в доме дайнагона  Дзэнседзи, моего  дяди, как вдруг я услышала,
что  он  болен,  и  поняла:   ребенку  не  суждено  поправиться,  это  кара,
ниспосланная  за то, что я  так  грешна... Помнится,  в конце первой  декады
десятой луны, когда непрерывно струился осенний дождь, я узнала, что его уже
нет на свете, - исчез, как роса поутру... Мысленно я уже готовилась к этому,
и все-таки эта весть потрясла меня неожиданностью, не описать, что творилось
в моей  душе. Смерть - разлука, которую  нельзя предсказать; никто не знает,
когда  придет ее час, раньше ли,  позже,  это та  "боль  разлуки  с дорогими
твоему  сердцу", о  которой говорится  в священных сутрах, и  вся  эта боль,
казалось мне,  выпала только  на мою  долю.  В самом деле, в  младенчестве я
потеряла  мать,  когда  выросла - лишилась  отца, и  вот снова льются слезы,
увлажняя рукав, и некому поведать мою  скорбь, мое горе. И это еще не все: я
привязалась сердцем к Акэбоно,  так горестно было мне  расставаться с ним по
утрам, когда он уходил. Проводив  его и снова ложась в  постель, я проливала
горькие слезы,  а вечерами в тоске ждала, когда снова его увижу, и  плач мой
сливался со  звоном  колокола,  возвещавшего  полночь.  Когда  же мы наконец
встречались,  наступали  новые муки -  тревога, как бы люди  не  проведали о
наших свиданиях. Возвращаясь из дворца домой,  я  тосковала  по  государю, а
живя во дворце  и прислуживая ему, снова  терзалась сердцем,  когда  ночь за
ночью он призывал к себе других  женщин,  и горевала, как бы не  угасла  его
любовь, - вот какова была моя жизнь.

     Так  уж повелось в  нашем мире, что каждый день,  каждая ночь  приносит
новые муки; говорят, будто страдания неисчислимы, но мне казалось, будто вся
горесть мира выпала только на мою долю, и  невольно все чаще думалось: лучше
всего удалиться от  мира, от любви и благодеяний государя и вступить на путь
Будды...

     Помнится,  мне  было девять  лет,  когда  я  увидела свиток  картин под
названием "Богомольные  странствия Сайге"50. С одной стороны были
нарисованы горы, поросшие  дремучим лесом, на переднем плане  - река,  Сайге
стоял среди осыпающихся лепестков сакуры и слагал стихи:

     Только ветер дохнет -
     и цветов белопенные волны
     устремятся меж скал.
     Нелегко через горную реку
     переправиться мне, скитальцу...

     С  тех пор как я увидела  эту картину, душа  моя исполнилась  зависти и
жажды сих дальних странствий. Конечно, я всего лишь  женщина, я  не способна
подвергать свою плоть  столь же суровому  послушанию, как Сайге, и все же  я
мечтала  о том, чтобы,  покинув суетный мир, странствовать,  идти куда глаза
глядят, любоваться росой под сенью цветущей сакуры, воспевать грустные звуки
осени, когда  клен  роняет алые листья, написать, как Сайге, записки об этих
странствиях и оставить их людям  в память о том,  что некогда я тоже жила на
свете...  Да, я родилась женщиной и, стало быть, неизбежно обречена изведать
горечь Трех послушаний;51 я жила в этом бренном  мире,  повинуясь
сперва отцу, затем государю... Но в душе моей мало-помалу росло отвращение к
нашему суетному, грешному миру.

     * * *

     Моя жизнь при дворе проходила под  покровительством деда  моего Хебуке,
его заботами не знала я недостатка в нарядах и ни в чем не нуждалась.  Пусть
не  так, как отец, но все  же дед всячески меня опекал, и  это, прямо скажу,
было  отрадно. Однако с  тех  пор, как скончался маленький принц, мой сын, я
все  время  грустила,  считала  его  смерть наказанием  за  грех, который  я
совершила.  Мне  рассказывали,  что  государь,  тайно  навещавший  младенца,
говорил,  глядя  на его улыбку, на его по-детски милое личико: "Я как  будто
вижу  свое  изображение  в  зеркале! Да ведь мальчик  -  вылитый  я!.."  Это
повергало меня в глубокую скорбь, служба при дворе причиняла одни страдания,
ни днем, ни вечером  я не  знала  покоя.  Меж тем  государыня по  непонятной
причине  - право,  я ни  в  чем  перед  ней не провинилась!  - запретила мне
появляться  в  ее  покоях  и  приказала вычеркнуть  мое  имя  из  списка  ее
приближенных, так что жизнь во дворце тяготила меня все больше. "Но ведь это
не означает, что я тоже тебя  покинул!" - утешал меня государь, но на душе у
меня  было  по-прежнему  безотрадно, все складывалось  не  так, как  надо, я
избегала  людей,  стремилась  к уединению;  видя, как  я грущу, государь все
больше жалел  меня, и я,  со своей стороны, была ему  за это так благодарна,
что, кажется, была бы ради него готова пожертвовать жизнью.

     * * *

     Я  забыла упомянуть, что в  эти годы  главной  жрицей  Сайкю  -  богини
Аматэрасу в храме  Исэ  -  была  принцесса,  дочь императора-инока  Го-Саги,
однако, когда он  скончался, принцессе пришлось облачиться в траур, и, стало
быть, она уже не могла по-прежнему оставаться жрицей. Тем не менее,  все еще
не получая разрешения вернуться, она так и  жила в Исэ, оставшись там еще на
целых три года. Так вот, нынешней  осенью эта госпожа возвратилась в столицу
и  поселилась  в  местности Кинугаса,  неподалеку  от  храма  Добра  и Мира.
Покойный отец мой был с ней в дальнем родстве, при жизни служил ей, оказал в
особенности  большое  содействие, когда собирали ее в путь,  в Исэ;  все это
привлекало меня  к принцессе. К тому же  мне нравилось ее уединенное жилище,
куда почти никто не  заглядывал, и  я часто  наведывалась  туда, разделяя  с
принцессой часы ее одинокого досуга. Но вот однажды, - помнится,  это было в
середине одиннадцатой луны, - принцесса собралась навестить  мать  государя,
вдовствующую  государыню Омияин, и та прислала ко мне, во  дворец Томикодзи,
человека, велев сказать: "Ты  тоже  приезжай, будет гораздо веселее, если мы
встретим ее вдвоем!"  А тут и государь собрался  навестить  свою матушку;  в
последнее  время  он  был  очень  занят  делами,  связанными  с  назначением
наследника, и давно уже  не  имел случая по  душам  побеседовать с  матерью.
Поскольку я тоже была приглашена,  я сопровождала государя и ехала  вместе с
ним в одной карете. В тот раз я надела три длинных желтых одеяния на голубом
исподе и поверх них еще одно, прозрачное,  алое, а  так как после назначения
наследника все женщины при дворе стали носить парадную китайскую  накидку, я
тоже набросила поверх моего наряда красное карагину.  Из всех  служивших при
дворе женщин я одна сопровождала государя.

     Итак,   мы   приехали  во  дворец  госпожи   Омияин;  потекла   веселая
непринужденная беседа. В разговоре государь упомянул обо мне.

     - Эта девушка воспитывалась при  мне с самого детства, - сказал  он,  -
она привычна к придворной  службе,  поэтому я всегда беру ее с  собой, когда
выезжаю.  А  государыня,  усмотрев в этом что-то предосудительное, запретила
Нидзе  бывать у нее  и вообще стала плохо к  ней относиться. Но я не намерен
из-за этого  лишить Нидзе своего покровительства.  Ее  покойные  родители, и
мать,  и отец, перед  смертью поручили мне дочку. "В память  о  нашей верной
службе просим вас позаботиться об этом ребенке..." - говорили они.

     Госпожа Омияин тоже сказала:

     - Ты прав, обязательно заботься о ней  по-прежнему! К тому  же  опытный
человек  незаменим на придворной  службе. Без  таких людей всегда приходится
терпеть ужасные неудобства! -  и,  обратившись ко мне, милостиво добавила: -
Можешь всегда  без всякого стеснения обращаться ко мне, если понадобится.  -
"О, если б всегда так было! - думала я. - Больше мне ничего не надо!"

     Этот вечер государь  провел в сердечной беседе со своей матушкой, у нее
и  отужинал, а с наступлением  ночи сказал:  "Пора  спать!" -  и  удалился в
отведенный ему покой на той стороне двора, где играют в ножной мяч. Слуг при
нем  не  было.  В  поездке  его  сопровождали только  вельможи  -  дайнагоны
Сайондзи, Нагаскэ, Тамэканэ, Канэюки и Сукэюки.

     С наступлением утра  послали людей за Сайкю - карету, слуг, стражников.
Для встречи с Сайкю государь оделся с  особым тщанием  - надел светло-желтый
кафтан  на  белом  исподе,  затканный  цветочным  узором,  сверху  - длинное
бледно-лиловое одеяние  с  узором цветов горечавки и такого же цвета, только
чуть  потемнее,  хакама,  тоже на  белом  исподе,  все  -  густо пропитанное
ароматическими снадобьями.

     Вечером  прибыла  Сайкю. Встреча состоялась  в  покое на южной  стороне
главного здания;  повесили занавеси тусклых, серых  тонов, поставили  ширмы.
Перед  тем  как встретиться  с Сайкю,  госпожа  Омияин  послала  к  государю
прислужницу, велев  сказать:  "Пожаловала  прежняя жрица  богини  Аматэрасу.
Соблаговолите и вы пожаловать и поговорить с  ней, без  вас беседа  не будет
достаточно  интересной!"  -  и  государь  тотчас  же пришел.  Как обычно,  я
сопровождала его, несла  за  ним  его меч.  Госпожа  Омияин,  в  темно-сером
парчовом монашеском одеянии, с вытканными по нему гербами, в темной накидке,
сидела  у низенькой ширмы таких же темных  тонов. Напротив,  тройное красное
косодэ  принцессы  на  лиловом исподе и поверх него  -  синее  одеяние  были
недостаточно изысканны, пожалуй даже резали глаз. Ее прислужница - очевидно,
ее  любимица  -  была  в пятислойном темно-лиловом кимоно  на светло-лиловом
исподе,  но без парадной накидки. Сайкю было уже  за  двадцать, она казалась
вполне зрелой женщиной в самом  расцвете  лет и была так  хороша собой,  что
невольно  думалось  -  немудрено,  что  богиня,  жалея  расстаться  с  такой
красавицей, задержала ее у  себя на Целых три года! Она была прекрасна,  как
цветущая  сакура,  такое сравнение никому не  показалось  бы  чрезмерным.  В
смущении пряча лицо, она закрывалась рукавом, - точь-в-точь цветущее  дерево
сакуры, когда оно  кутается в  весеннюю  дымку...  Я  любовалась  ею,  а  уж
государь  и тем  более; мне,  знавшей его любвеобильный характер, было ясно,
какие  мысли возникли  у  него сразу  при  виде принцессы,  и  сердце у меня
защемило. Государь говорил о том  о сем, Сайкю тоже отрывисто рассказывала о
своей жизни в храме Исэ, но вскоре государь сказал:

     - Час  уже  поздний... Спите  спокойно!  А  завтра,  по  дороге  домой,
полюбуйтесь   осенним  видом  горы  Арасиямы...   Деревья  там   уже  совсем
обнажились... - С этими словами он удалился, но не успел войти в свои покои,
как сразу обратился ко  мне:  - Я  хотел бы передать Сайкю, что я от нее без
ума... Как это сделать?

     Мне  стало  даже смешно - все в  точности, как я и предполагала.  А  он
продолжал:

     -  Ты  служишь  мне с  детских  лет, докажи  свою преданность!  Если ты
исполнишь мою просьбу, я буду знать, что ты и впрямь предана мне всей душой!

     Я  сразу  же отправилась с поручением.  Государь велел передать  только
обычные, подобающие случаю  слова: "Я рад, что смог  впервые  встретиться  с
вами...", "Удобно ли вам почивать в незнакомом месте?" - и все в таком роде,
но,  кроме  того, я  должна  была тихонько отдать  принцессе его  письмо. На
тонком листе бумаги было написано стихотворение:

     "О нет, ты не знаешь,
     как ярко пылает в груди
     твой образ желанный,
     хоть тебя впервые увидеть
     довелось мне только сегодня!"

     Была уже поздняя ночь,  в покоях Сайкю все ее прислужницы спали.  Сайкю
тоже спала, со  всех  сторон окруженная высоким занавесом. Я  подошла к ней,
рассказала,  в чем дело, но Сайкю, зардевшись краской  смущения,  в ответ не
промолвила  ни словечка, а  письмо отложила  в сторону, как  будто вовсе  не
собиралась даже взглянуть на него.

     Что  прикажете  передать в ответ? - спросила я,  но она сказала только,
что  все  это чересчур неожиданно,  она даже не знает, что отвечать, и снова
легла. Мне тоже  стало как-то неловко, я вернулась,  доложила государю,  как
обстоит дело, и окончательно растерялась, когда он потребовал:
     Как бы то ни было, проводи меня к ней слышишь? Проводи, слышишь!



     - Хорошо, разве лишь показать вам дорогу...- ответила я, и мы пошли.

     Государь,  по-видимому  решив,  что  парадное одеяние  будет  выглядеть
слишком торжественно в таких обстоятельствах, крадучись, направился вслед за
мной в покои  Сайкю  только  в  широких  шароварах-хакама. Я  пошла вперед и
тихонько отворила  раздвижные перегородки.  Сайкю лежала все в той  же позе.
Прислужницы, как видно,  крепко  уснули,  кругом  не  раздавалось  ни звука.
Государь,  пригнувшись,  вошел к  Сайкю  через  прорези занавеса. Что  будет
дальше? Я  не имела  права уйти и поэтому прилегла рядом с женщиной, спавшей
при  госпоже.  Только тогда  она открыла  глаза  и спросила:  "Кто  тут?"  Я
ответила: "Нехорошо, что при госпоже так мало людей, вот я и пришла вместе с
вами  провести  эту  ночь".  Женщина,  поверив,  что  это  правда,  пыталась
заговорить  со  мной,  но  я  сказала:  "Уже  поздно,  спать  хочется!" -  и
притворилась,  будто  уснула.  Однако  занавес,  за  которым  лежала  Сайкю,
находился от меня очень близко, и вскоре я поняла, что Сайкю, увы, не оказав
большого  сопротивления, очень  быстро  сдалась на  любовные  домогательства
государя.  "Если бы  она  встретила его решительно,  не уступила  бы ему так
легко, насколько  это было бы интереснее!" - думала я. Было еще темно, когда
государь вернулся к себе. "Цветы у сакуры  хороши, - сказал он, - но достать
их  не стоит  большого  труда  - ветви чересчур хрупки!" "Так  я и знала!" -
подумала я, услышав эти слова.

     Солнце стояло уже высоко, когда он наконец проснулся, говоря:  "Что это
со мной?  Сегодня  я  ужасно заспался!"  Был  уже  полдень, когда он наконец
собрался отправить принцессе Утреннее послание. Потом он рассказал  мне, что
Сайкю написала в ответ только несколько слов: "Сном, призрачным сном кажется
мне ваше вчерашнее посещение... Я как будто все еще не проснулась!"

     - Будут ли  сегодня  какие-нибудь  празднества,  чтобы  развлечь Сайкю,
которую вчера мне довелось впервые увидеть?  - спросил государь у  матери и,
услышав в ответ,  что никаких особых развлечений не предполагается, приказал
дайнагону Дзэнседзи Устроить пир.
     Вечером дайнагон доложил, что все готово. Государь пригласил пожаловать
свою  матушку. Я разливала  сакэ, ведь я  была допущена и к его особе,  и ко
двору госпожи его  матери. Три первые перемены  кушаний прошли без вина,  но
дальше так продолжать было бы скучно, и госпожа Омияин, обратившись к Сайкю,
сказала, чтобы ее чарку  поднесли государю. Были приглашены  также дайнагоны
Дзэнседзи и Сайондзи,  они  сидели  в Том же зале, но поодаль, за занавесом.
Государь велел мне поднести  от его имени чарку сакэ дайнагону Дзэнседзи, но
тот стал  отказываться:  "Нет-нет,  ведь я сегодня распорядитель!  Поднесите
первому Сайондзи!", однако государь сказал: "Ничего, можешь не церемониться,
это Нидзе так пожелала!" - и ему пришлось выпить.

     - С тех пор, как скончался мой супруг, государь-инок Го-Сага, - сказала
госпожа Омияин,-  не слышно ни музыки, ни пения... Хоть сегодня повеселитесь
от души, вволю!

     Позвали женщин из  ее свиты, они  стали  играть  на  цитре, а  государю
подали  лютню.  Дайнагон  Санэканэ  Сайондзи  тоже  получил  лютню,  Канэюки
принесли  флейту. По мере того как шло  время, звучали все  более прекрасные
пьесы.  Санэканэ  и  Канэюки  пели  песнопения  кагура,  дайнагон  Дзэнседзи
исполнил песню  "Селение Сэрю", которая ему особенно хорошо удавалась. Сайкю
упорно отказывалась от сакэ, сколько ее ни уговаривали, и государь сказал:

     - В таком случае я сам поднесу ей чарку!  - и уже взялся  за бутылочку,
но тут госпожа Омияин сама налила ему сакэ, сказав при этом:

     - К вину полагается закуска! Спой же нам что-нибудь!

     И государь исполнил песню имае:52

     "Старый угольщик, бедняга,
     он в лесу один живет,
     Грустно хворост собирает
     и зимы уныло ждет..."

     Песня звучала так прекрасно, что госпожа Омияин сказала:



     -  Я сама выпью это вино!  -  и, пригубив его  три раза, передала чарку
Сайкю,  а государь вернулся  на  свое  место. - Хоть и говорится, что у Сына
Неба  нет ни  матери,  ни отца,  -  продолжала госпожа Омияин, -  а  все  же
благодаря  мне, твоей недостойной  матери, ты был императором, смог вступить
на престол  императоров, украшенных всеми Десятью  добродетелями!  - И снова
выразила желание послушать песню в исполнении сына.

     - Я всем  обязан вам, матушка, - отвечал государь, -  и самой жизнью, и
императорским престолом, и нынешним почетным титулом прежнего государя...Все
это ваши  благодеяния! Могу ли я  пренебречь вашей волей?  - И он спел песню
имае, повторив ее трижды:

     "На холм Черепаший, беспечно играя,
     слетела с небес журавлиная стая.
     Пусть годы проходят, пусть время бежит -
     покой нерушимый в державе царит!"

     Он трижды поднес чарку сакэ госпоже Омияин, потом сам осушил ее и вслед
затем велел передать полную чарку дайнагону Дзэнседзи, сказав:

     - Санэканэ пользуется вниманием красавиц... Завидую!

     После этого вино было послано всем придворным, и пир окончился.

     Я  думала, что эту ночь государь опять проведет у Сайкю,  но он сказал:
"Кажется, я чересчур много выпил... Разотри-ка мне спину!" - и сразу уснул.

     На  следующий  день Сайкю вернулась  к себе. Государь тоже уехал, но не
домой, а во дворец Конриндэн - в усадьбу, своей бабки госпожи Китаямы, - она
прихварывала, и он поехал  ее проведать. Там мы и ночевали, а на другой день
возвратились во дворец Томикодзи.

     * * *

     В  тот  же  день,  вечером, к государю явился посланец  от  государыни.
Оказалось,  ему  было  велено передать: "Нидзе  ведет  себя как нельзя более
вызывающе, поэтому государыня  запретила  ей бывать  при  ее  дворе,  однако
государь чересчур снисходителен к этой недостойной  особе  и  благоволит  ей
по-прежнему...  Вот и на сей  раз, как  слышно, госпожа Нидзе ехала  в одной
карете с государем, в тройном нарядном платье, так  что  люди говорили:  "Ни
дать ни взять, выезд государыни, да и только!" Такая  дерзость - оскорбление
для моего достоинства, прошу отпустить меня - я уйду  от  мира,  затворюсь в
Фусими или где-нибудь в другом месте!"

     Государь ответил:

     "Все,  что вы велели передать мне, я выслушал. Сейчас  не  стоит  снова
заводить речь о Нидзе. Ее мать,  покойная Дайнагонноскэ в свое время служила
мне днем и ночью, и я  любил ее больше всех моих приближенных. Мне хотелось,
чтобы  она вечно оставалась со мною, но, увы, она покинула этот мир. Умирая,
она обратилась ко  мне, сказав: "Позвольте моей дочери служить вам, считайте
ее  живой  памятью обо мне!" -  и я обещал ей исполнить ее желание. Но и это
еще  не все -  о  том  же  просил  меня перед  смертью  отец Нидзе, покойный
дайнагон Масатада.  Недаром сказано:  "Государь  лишь  тогда государь, когда
поступает  в  соответствии со  стремлениями подданных; подданный лишь  тогда
становится подданным,  когда живет благодеяниями своего государя!"  Я охотно
ответил согласием  на просьбу, с  которой  в смертный  час обратился  ко мне
дайнагон Масатада,  а он,  в  свою  очередь, сказал:  "Больше  мне  не о чем
мечтать  на этом  свете!" - и  с  этими словами  скончался.  Слово,  однажды
данное, нельзя  возвратить  назад! Масатада с  женой, несомненно, следят  за
нашими  поступками даже с  того света из поросшей травой могилы.  И пока  за
Нидзе  нет  никакой  вины, как же  я  могу  прогнать ее, обречь на скитания,
лишить приюта?

     Что же  до  тройного облачения, которое  надела  Нидзе, так  нынче  она
отнюдь не  впервые  так  нарядилась.  Когда четырех лет от  роду ее  впервые
привезли во  дворец,  ее отец  Масатада  сказал: "У меня  покамест ранг  еще
низкий,  поэтому представляю вам  Нидзе как приемную  дочь Митимицу Кога, ее
деда,  Главного министра!" -  и я разрешил ей пользоваться  карето  с  пятью
шнурами и носить многослойные наряды, сшитые  из двойных тканей. Кроме того,
ее мать,  покойная  Дайнагонноскэ, была приемной  дочерью Главного  министра
Китаямы, следовательно, Нидзе доводится приемной дочерью также  и его вдове,
госпоже Китаяме, она сама надела на Нидзе  хакама, когда  пришло  время  для
свершения этого обряда, и сказала при этом:  "Отныне ты можешь всегда, когда
пожелаешь, носить белые хакама, прозрачные, легкие одеяния и другие наряды!"
Ей было  разрешено  входить и выходить из  кареты,  которую  подают прямо  к
подъезду.  Все  это - дело  давно известное, старое, с тех  пор прошло много
лет, и мне непонятно, отчего  вы внезапно снова об этом  заговорили. Неужели
из-за того, что среди ничтожных стражников-самураев пошли толки о том, будто
Нидзе держит  себя как государыня? Если это так, я досконально расследую эти
слухи  и, буде окажется, что  Нидзе  виновна, поступлю с ней,  как  она того
заслужила. Но даже в этом  случае было бы недопустимо прогнать ее из дворца,
обречь на скитания, лишить приюта,  я просто понижу ее  в  ранге, чтобы  она
продолжала служить, но как рядовая придворная дама.

     Что же до вашего желания  принять постриг,  то  сие  благое  стремление
должно созреть постепенно,  как внутренняя  потребность души, и со временем,
возможно,  так оно  и произойдет,  однако  от  внешних  обстоятельств  такое
решение зависеть никак не может".

     Такой ответ  послал  государь  своей  супруге.  С  тех  пор  государыня
преисполнилась ко мне такой злобы, что мне даже дышать  стало трудно. Только
любовь государя служила мне единственным утешением.

     * * *

     Ну, а  что касается  Сайкю, то жалость  брала меня при одной мысли, что
творится  у принцессы на  сердце  после  той похожей на  сновидение ночи  во
дворце Сага - ведь государь с тех пор, казалось, вовсе о ней забыл.

     Жалея Сайкю, я сказала - и не так уж неискренне :



     - Неужели вы так и встретите Новый год, ни разу не навестив ее?

     - Да, ты права... - отвечал государь и написал принцессе :

     "Улучите время и приезжайте!"

     С этим  письмом  я  отправилась  к  Сайкю.  Меня  приняла  ее  приемная
мать-монахиня и, горько плача, принялась упрекать:

     - А я-то думала, Сайкю  ничто не может связывать с государем, кроме дел
божьих...  Из-за  заблуждений  одной-единственной  ночи,  о  коих  раньше  и
помыслить-то было бы невозможно, она, бедная, так страдает... -сетовала она,
проливая обильные слезы, так что я совсем было растерялась.

     - Я приехала передать  пожелание  государя - он  хотел бы встретиться с
Сайкю, если у нее найдется время... - сказала я.

     -  Найдется время ?! - воскликнула монахиня. -  Да ведь если дело стало
только за этим, так у Сайкю всегда есть время!

     Я тотчас же вернулась, передала государю этот ответ, и он сказал:

     -   Если  бы  любовь  Сайкю  походила  на  горную  тропку,  по  которой
пробираешься все  дальше в  глубину гор, преодолевая  преграды, это  было бы
куда  интереснее, я  мог бы  не на  шутку к  ней  привязаться, а  когда  все
происходит легко и просто, невольно всякий интерес пропадает...

     Но все же он велел приготовить и тайно послать за  ней карету в поздний
час, когда месяц уже взошел на небо.

     Путь от Кинугасы неблизкий, было уже за полночь, когда Сайкю прибыла во
дворец.  Прежние жилые  покои,  выходившие  на дорогу  Кегоку, стали  теперь
дворцом  наследника,  потому карету подвезли  к галерее  Ивового павильона и
провели  Сайкю в комнату по соседству  с личными  покоями  государя.  Я, как
всегда,  прислуживала  при опочивальне  и  находилась  за  ширмами. До  меня
доносились упреки  Сайкю, она пеняла  государю за то, что он ни разу  ее  не
посетил, и, слыша эти слова, я невольно думала, что она вправе питать обиду.
Меж  тем  постепенно  рассвело,  звон колокола, возвестив наступление  утра,
заглушил рыдания Сайкю, и она уехала.

     Каждый мог бы заметить, как промокли от слез рукава ее одеяния.

     * * *

     Миновал  еще  год,  на  душе  у меня  становилось  все  безотраднее,  а
вернуться домой  я  все еще не  могла. Как-то раз, в  конце года, узнав, что
сегодня  ночью к государю  собирается  пройти  государыня, я,  сославшись на
нездоровье,  сразу  после  вечерней трапезы тихонько  удалилась  к себе  и у
порога  своей комнаты внезапно  увидела  Акэбоно. Я растерялась, испугалась,
как бы кто-нибудь его не увидел, но он  стал упрекать меня,  выговаривать за
то, что в последнее время мы давно уже не встречались. Я подумала, что он не
так уж неправ,  и украдкой впустила его к себе.  И  когда  спустя  несколько
часов он встал и ушел еще  затемно,  не  дожидаясь  рассвета, я ощутила боль
разлуки, более острую, нежели сожаление об уходящем годе. Я  понимала, сколь
безнадежна эта любовь. Даже  сейчас, при воспоминании об этой встрече, слезы
льются на мой рукав...





     (1275-1277 гг.)

     Словно   белый   конь1,   на   мгновенье  мелькнувший   мимо
приотворенной двери, словно волны речные2, что текут  и текут, но
назад никогда не вернутся, мчатся  годы человеческой жизни  - и  вот мне уже
исполнилось  восемнадцать...  Но даже  теплый  весенний день,  когда  весело
щебетали  бесчисленные пташки и ясно сияло солнце, не  мог развеять гнетущую
сердце тяжесть. Радость новой весны не веселила мне душу.

     В  этом  году праздничную новогоднюю  чарку  подносил государю  Главный
министр  Митимаса. Это был придворный  императора Камэямы,  тоже оставившего
трон. Наш  государь  не очень-то  его жаловал. Но, после того  как в прошлом
году правители-самураи  в  Камакуре согласились  назначить  наследником сына
нашего  государя,  принца  Хирохито3,  государь  сменил  гнев  на
милость и почти совсем перестал сердиться на вельмож из окружения императора
Камэямы, да, впрочем, и основания для недовольства теперь исчезли. Оттого-то
Главный  министр  и  приехал,  чтобы  выполнить  почетную  роль  подносящего
ритуальную  чарку. Все  дамы  старательно  позаботились о том, чтобы искусно
подобрать цвета своих многослойных нарядов, усердствовали,  стараясь одеться
как  можно более  красиво. А мне  вспомнилось, как  в былые годы праздничную
чарку подносил государю покойный отец, и,  невзирая на праздник, слезы тоски
о   прошлом    увлажнили   рукав...    В    этом    году   обычай    "ударов
мешалкой"4 соблюдали с особенным рвением. Оно бы еще ничего, если
б  ударял один государь. Но он созвал всех придворных  вельмож, и они так  и
норовили  огреть нас мешалкой, которой размешивают  на  кухне  рис. Мне было
очень  досадно.  И вот  вдвоем с госпожой Хигаси5 мы  сговорились
через  три  дня, то есть  в  восемнадцатый  день  первой новогодней луны,  в
отместку побить самого государя.

     В этот день, после окончания утренней трапезы, все женщины  собрались в
покое для придворных дам. Двух  дам - Синдайнагон и  Гонтюнагон  - мы решили
поставить в купальне,  у входа, снаружи стояла госпожа Бэтто, в жилых покоях
- госпожа Тюнагон, на галерее  - дамы Масимидзу  и Сабуро, мы же с  госпожой
Хигаси с  невинным  видом  беседовали  в  самой  дальней из  комнат,  а сами
поджидали: "Государь непременно сюда зайдет!"

     Как  мы  и  рассчитывали, государь,  ни  сном  ни  духом  ни  о  чем не
догадываясь,  в  повседневном  кафтане и широких  шароварах-хакама, вошел  в
комнату со словами:

     - Отчего это сегодня  во  дворце не видно ни  одной  дамы?.. Есть здесь
кто-нибудь?

     Госпожа Хигаси только этого  и ждала  - она сразу  набросилась сзади на
государя и обхватила его руками.

     - Ох, я пропал! Эй, люди! Сюда,  на  помощь! -  нарочито шутливым тоном
громко  закричал государь,  но  на  его  зов  никто  не  явился.  Хотел было
прибежать  дайнагон  Моротика,  дежуривший в галерее, но  там стояла госпожа
Масимидзу; она преградила ему дорогу, говоря:

     - Не могу пропустить!  На  то  есть  причина!  Увидев, что в  руках она
держит палку, дайнагон пустился наутек. Тем временем я что было  сил ударила
государя мешалкой, и он взмолился:

     - Отныне я навсегда закажу мужчинам бить женщин!

     Итак, я считала, что таким путем мы удачно отомстили, но вдруг в тот же
день, во  время  вечерней трапезы, государь,  обратившись  к  дежурившим  во
дворце вельможам, сказал:

     - Мне исполнилось нынче тридцать три года, но, судя по всему, новый год
оказался  для  меня  злосчастным.  Да,  сегодня на  мою долю выпало  ужасное
испытание!  Чтобы меня, занимавшего престол императоров,  украшенных Десятью
добродетелями,  владыку Поднебесной, повелителя десяти тысяч колесниц, меня,
государя,  били палкой  - такого,  пожалуй,  даже в древности не  случалось!
Отчего же никто из вас не пришел мне на помощь? Или, может быть, вы все тоже
заодно с женщинами?

     Услышав эти упреки, вельможи стали наперебой оправдываться.

     -  Как бы  то  ни  было,  -  сказал Левый министр6, -  такой
дерзкий поступок, как нанесение побоев  самому государю, пусть даже поступок
совершен  женщиной,  все  равно  тяжкое  преступление!  Подданный  не  смеет
наступить даже на тень государя, не то  что ударить палкой драгоценное тело!
Это из ряда вон ужасное, неописуемо тяжкое преступление!

     - Такой проступок ни в коем случае нельзя искупить легким наказанием! -
в  один  голос  заявили  все  присутствующие - и  дайнагон  Сандзе-Бомон,  и
дайнагон Дзэнседзи, мой дядя, и дайнагон Санэканэ Сайондзи.

     -  Но кто же они, эти женщины,  совершившие столь тяжкий проступок? Как
их зовут? Назовите нам  как можно скорее их имена,  и мы  обсудим на  совете
вельмож, какое наказание им назначить!

     -  Должна ли вся  родня  отвечать  за преступление, за которое не может
расплатиться один человек? - спросил государь.

     -  Разумеется!  Недаром сказано  -  "все  шестеро родичей!"7
Стало быть, родные тоже в ответе! - наперебой твердили вельможи.

     - Хорошо, слушайте!  Меня ударила  дочь  покойного дайнагона  Масатады,
внучка  Хебуке,  дайнагона,  племянница дайнагона Дзэнседзи, к тому же он ее
опекун, так  что она ему  все равно что  родная дочь...  Иными  словами, это
сделала  Нидзе,  поэтому  вина  ложится,  пожалуй,  в  первую  очередь,   на
Дзэнседзи, который  доводится ей не  только  дядей,  но и заменяет отца! - с
самым невозмутимым  видом  объявил государь,  и,  услышав  это, все вельможи
дружно расхохотались.

     - Обрекать женщину  на ссылку в  самом начале года  - дело хлопотливое,
непростое, и уж тем паче отправлять в ссылку всю ее родню - чересчур большая
возня  !  Нужно  срочно  назначить  выкуп!  В  древности  тоже  бывали  тому
примеры... - стали  тут толковать вельможи, поднялся  шум и споры.  Тогда  я
сказала:

     - Вот уж не ожидала!  В пятнадцатый день государь  так больно бил  всех
нас,  женщин... Мало  того, созвал  вельмож  и  придворных,  и все  они  нас
стегали. Это было обидно, но я смирилась, ибо таким ничтожным созданиям, как
мы,  ничего  другого  не  остается... Но госпожа Хигаси  сказала мне: "Давай
отомстим за нашу обиду! Ты тоже помогай!" - "Конечно, помогу!" - сказала я и
ударила государя.  Вот  как  все  это  получилось.  Поэтому  я  считаю,  что
несправедливо наказывать только меня одну!

     Но, поскольку не существует вины  более тяжкой,  чем оскорбление ударом
палки августейшей  особы,  несмотря на все мои возражения, в  конечном итоге
вельможи сошлись на том, что придется уплатить выкуп.

     Дайнагон  Дзэнседзи поспешил  к  деду  моему  Хебуке сообщить  обо всем
случившемся.

     -  Невероятная,  ужасная  дерзость!  Нужно  поскорей  внести  выкуп!  -
воскликнул Хебуке.  - С таким делом медлить не подобает. Все  равно придется
платить! - И в двадцатый день сам появился во дворце.

     Выкуп  был поистине грандиозным. Государю дед преподнес  кафтан, десять
косодэ  светло-зеленого  цвета,  меч. Шестерым  вельможам  начиная с  Левого
министра Моротады - каждому по мечу, дамам -  около сотни  тетрадей  дорогой
жатой бумаги. На следующий,  двадцать первый день, наступила очередь платить
выкуп  дайнагону Дзэнседзи; государю он преподнес  темно-пурпурную  шелковую
парчу, свернув  ткань в виде лютни и цитры, и чарку из лазурита8.
Вельможи получили коней,  волов, яркие ткани,  свернутые наподобие подносов,
на которых лежали нитки, смотанные в виде тыквы-горлянки.

     В этот день был устроен пир, даже более пышный, чем всегда. Тут как раз
во  дворец  приехал епископ  Рюхэн.  Государь тотчас пригласил  его  принять
участие в пиршестве. В это время подали морского окуня.

     -  Дом Сидзе  славится кулинарным искусством, - обращаясь  к  епископу,
сказал государь,  увидев рыбу. -  Вы происходите из  этого рода, покажите же
нам, как нужно разделать рыбу!

     Разумеется,   епископ   наотрез  отказался9,   но   государь
продолжал  настаивать. Дайнагон Дзэнседзи  принес кухонную доску,  поварской
нож, палочки и положил все это перед епископом.

     - Вот видите...  Теперь вам уже нельзя отказаться!.. - сказал государь.
Перед  ним стояла налитая чарка, он  ждал закуски.  Делать  нечего, пришлось
епископу, как был в монашеской рясе, взяться за нож, чтобы разделать рыбу, -
поистине необычное зрелище!

     -  Но только голову  резать я никак не могу... Увольте!  -  сказал  он,
отрезав первый кусок.

     - Ну вот  еще! Режьте, режьте! - приказал государь, и епископ и в самом
деле очень  ловко разделал рыбу, после чего сразу же встал  и ушел. Государь
остался очень доволен и послал  ему  вдогонку подарок - чарку из лазурита на
серебряном подносе, которую только что получил от дайнагона Дзэнседзи.

     Тем временем дайнагон Дзэнседзи сказал:

     -  И  Хебуке, дед госпожи Нидзе,  и я, ее дядя,  - родня с  материнской
стороны. Между тем, насколько я знаю, еще здравствует  ее бабка по отцовской
линии.  Имеется как будто еще и тетка.  На  них что же - не будет налагаться
взыскание?

     Справедливо  сказано! - воскликнул государь. - Но обе эти  женщины - не
единокровная  родня Нидзе.  Налагать  на  них  наказание было  бы,  пожалуй,
несколько чересчур!

     -  Отчего же? Нужно послать  к  ним  Нидзе,  и пусть  она сама обо всем
расскажет.  Кроме  того,  ее с детских лет опекала ваша  августейшая бабушка
госпожа  Китаяма,  да и  с  покойной  матерью Нидзе  госпожа  Китаяма  очень
дружила... - продолжал настаивать дайнагон.

     - Если требовать выкуп  на таком основании,  то, пожалуй,  не столько с
госпожи Китаямы, сколько с тебя... - сказал государь, обращаясь к  дайнагону
Санэканэ Сайондзи.

     - С меня? Но я уж тут вовсе ни  при чем.. -  возразил  тот, но государь
отверг  его  доводы:  "Отговорки  здесь не помогут!" -  и, в  конце  концов,
дайнагону Сайондзи тоже пришлось платить выкуп за мой проступок.

     Как  обычно,  он  поднес  государю  одеяние  и лодочку, вылепленную  из
ароматической  смолы аквиларии, с фигуркой  кормчего, сделанной из мускусных
мешочков. Левый министр получил меч и вола, остальные вельможи - волов, дамы
-  разноцветную  бумагу  в  золотых  и  серебряных  блестках, с  извилинами,
изображавшими струи воды.

     Но дайнагон  Дзэнседзи на этом  не успокоился  и сообщил монахине Кога,
отцовой мачехе, - так, мол, и так, мы все уплатили выкуп, хорошо бы вам тоже
принять участие...

     "Дело  вот в чем, - прислала ответ монахиня, - двух  лет Нидзе потеряла
мать; отец, дайнагон,  жалел девочку,  души  в ней не чаял  и чуть ли  не  с
пеленок отдал  ребенка  во дворец. Я  была  уверена,  что  она  получит  там
образцовое воспитание, лучше, чем  дома, среди нас, неразумных, и уме  никак
не думала, что она превратите  ! в  столь  необузданную особу.  Это упущение
государя,  который ее воспитывал. Не потому  ли  не  научилась она  отличать
высших  от низших,  что ее  слишком  баловали, во всем  потакали ? Вот она и
вообразила  о себе невесть что! Я за это не в ответе.  Позволю себе дерзость
заметить, что если государь считает меня  виновной, пусть соизволит прислать
ко мне посланца непосредственно от своего высокого имени. В противном случае
я не собираюсь иметь к этому делу ни малейшего отношения. Будь Масатада
     жив, он искупил бы  вину дочери, поскольку безрассудно ее любил. Что же
до  меня,  то  я вовсе не чувствую  особой жалости  к Нидзе,  и, если  бы, к
примеру,  государь  приказал  мне вообще  порвать с  ней всякую  родственную
связь, я была бы готова  выполнить это  его приказание так оке послушно, как
любое другое!"

     Когда я подала это письмо государю, он, прочитав его, сказал:

     - Госпожа монахиня не так уж неправа... Она вполне резонно ссылается на
обстановку,  в которой ты росла во  дворце. Да,  недаром сказано,  что, если
человек взвалил на себя заботу о женщине, ему придется таскать это  бремя на
спине вплоть  до  Трех  переправ в  подземном  мире. Но  что  ж  получается?
Выходит, я потерпел урон и мне же следует его возместить?

     - Когда правители упрекают подданных, вполне естественно, что подданные
пытаются оправдаться...  -  заявили  вельможи.  Тут  все  начали высказывать
разные суждения по этому  поводу, и в  конце концов дело кончилось тем,  что
государю тоже пришлось вносить выкуп.  По его поручению Цунэтоо вручил дары.
Вельможи  получили каждый по мечу, а  женщины по одному косодэ. Все это было
так забавно, что словами не описать!




     В    третью     луну,     в     день    поминовения     государя-монаха
Го-Сиракавы10,  по  заведенному  обычаю  состоялось   пятидневное
чтение  сутры.  Часовня,  воздвигнутая  этим  государем  при дворце Рокудзе,
сгорела в Десятом году Бунъэй11, и  служба совершалась в моленном
зале при Дворце Огимати. В последний  день чтений, в  отсутствие государя, к
нам   во    дворец   прибыл   гость   -   духовное    лицо,    принц-епископ
Седзе12, настоятель храма Добра и Мира.

     -  Подожду августейшего возвращения! - сказал он и расположился в одном
из залов.

     Я вышла  к нему,  сказала, что государь, должно быть, скоро вернется, и
уже  хотела  уйти,  когда  он  попросил:  "Побудьте  немного  здесь!" -  и я
осталась,  ибо в общении со столь высокой персоной было бы неприлично  вдруг
ни с  того  ни  с сего убежать, хотя  меня  несколько удивило,  зачем я  ему
понадобилась. Его преподобие повел речь о разных стародавних делах.

     - Я,  как сейчас,  помню слова вашего покойного  отца,  дайнагона...  -
сказал он.

     Мне было приятно  это  услышать, я почувствовала себя свободнее и, сидя
напротив настоятеля, с удовольствием внимала его речам, как вдруг - что это?
- услышала признание в любви, чего уж вовсе не ожидала.

     -  С  каким  презрением,  наверное,  взирает  Будда  на  мое  греховное
сердце... - говорил он.

     Это было так  неожиданно и так странно...  Я  хотела  как-нибудь замять
разговор и уйти, но он не пустил меня, удержав за рукав.

     - Обещай улучить  минутку  и  прийти на свидание ! - сказал  он, утирая
рукавом рясы неподдельные слезы. В полном замешательстве я пыталась встать и
уйти, как вдруг  раздался голос:  "Возвращение его величества!",  послышался
шум, шаги. Воспользовавшись этим, я вырвала  свою руку из руки настоятеля  и
убежала.  У  меня  было такое чувство, будто  мне  привиделся  удивительный,
странный сон...

     Государь,  ничего не  подозревая,  приветствовал  настоятеля: "Давно не
видались!", предложил ему вино  и закуску. По долгу  службы я с невозмутимым
видом присутствовала  при этой трапезе, но  при  мысли, что сказали бы люди,
если бы знали, о чем я думаю в эти минуты, меня невольно разбирал смех.

     * * *

     Надо  сказать,  что  в  это время отношения между  государем  и прежним
императором   Камэямой   были  более   чем  прохладны.   Прошел  слух,   что
правители-самураи в Камакуре весьма недовольны этой размолвкой. И вот, чтобы
показать,  сколь   неосновательны  подобные  подозрения,  прежний  император
сообщил, что хотел бы нанести визит государю, осмотреть  его двор для игры в
ножной мяч, а заодно и поиграть в эту игру

     - Как бы получше  его встретить? - стал совещаться государь с министром
Коноэ.

     -  Как  только  он пожалует,  надо  как  можно  скорее  предложить  ему
угощение...  А  когда  во  время  игры  в  ножной  мяч  понадобится  немного
передохнуть и  поправить  одежду,  следует  подать  разбавленный сок  хурмы,
настоянный на  сакэ... Поднести напиток лучше всего поручить  кому-нибудь из
придворных женщин... - сказал министр.

     - Кого же вы советуете выбрать? - спросил государь.

     Эта  обязанность  была  возложена  на  меня  -  дескать,  и  возраст, и
происхождение  у  нее подходящие.  Я надела темно-красное косодэ,  желтое на
светло-зеленом исподе верхнее  одеяние, голубую парадную накидку,  блестящее
алое длинное кимоно, шаровары-хакама  из шелка-сырца и к  этому еще  тройное
узорчатое алое косодэ и двойное одеяние из китайской парчи.

     Наконец  государь  Камэяма прибыл и, взглянув на сидение,  поставленное
для него рядом с сидением нашего государя, сказал:

     - При нашем  отце,  покойном государе  Го-Саге, я, как  младший* всегда
сидел ниже  вас. А  здесь этот порядок  нарушен... - И отодвинул пониже свое
сидение.

     -  В  "Повести  о  Гэндзи"  описано,  как прежний  государь  Судзаку  и
император Рэйдзэй, посетив  усадьбу принца Гэндзи, увидели, что принц Гэндзи
поставил свое  сидение ниже...  Тогда они  особым указом повелели ему всегда
садиться рядом, наравне с ними...  - ответил  наш  государь. - Почему же  вы
хотите сесть ниже меня, хозяина? - И все нашли такой ответ весьма изысканным
и удачным.

     Потом был устроен пир по всем правилам этикета, а когда пир закончился,
пришел наследник и началась игра в мяч.

     Примерно  в  середине  игры государь Камэяма прошел в зал для короткого
отдыха,  а в это время госпожа Бэтто, распорядительница, принесла на подносе
чашку, налила в нее золоченым черпачком сок хурмы, и я подала напиток гостю.
Потом опять  до  самых сумерек продолжалась  игра в  мяч, а  с  наступлением
темноты государь Камэяма при свете факелов возвратился к себе.

     На следующий день Накаери принес мне письмо:

     "Что делать, не знаю.
     Твой образ является мне,
     на явь непохожий, -
     но, если я вижу лишь сон,
     к чему с пробужденьем спешить!"

     Письмо  было написано на  тонкой алой бумаге13 и привязано к
ветке ивы. Было бы невежливо оставить без ответа это послание, я написала на
бледно-голубой  бумаге  стихотворение и  отослала, привязав  письмо к  ветке
сакуры:

     "Ах, право, что явь,
     что сон - все равно в этом мире,
     где вечного нет.
     Ведь и вишен цвет, распустившись,
     снова тотчас же опадает..."

     Государь Камэяма и  после  этого неоднократно писал мне  письма, полные
сердечных  излияний. Но  вскоре  я попросила  приготовить  карету и на время
уехала из дворца в усадьбу моего деда Хебуке.

     * * *

     ...Дни шли  за днями,  кажется, наступила уже  восьмая луна,  когда  на
государя вдруг напала хворь, не то чтобы  тяжелый недуг,  а все  же какое-то
затяжное недомогание: у  него  совсем  пропал  аппетит, то и дело  прошибала
испарина,  и  так  продолжалось  много  дней  кряду.  "Что  это  с  ним?"  -
встревожились  люди,  призвали  лекарей, те  стали делать прижигания моксой,
чуть ли  не в десяти точках  тела  одновременно,  но  больному  нисколько не
полегчало. Тогда -  кажется, уже  в девятую  луну, начиная с восьмого  дня -
стали  служить молебны  во здравие. Семь  дней  кряду  непрерывно  возносили
молитвы,  но,  ко  всеобщему  огорчению, состояние  больного не  улучшалось.
Замечу,  кстати,  что  служить  эти  молебны  во  дворец  прибыл  тот  самый
священник, настоятель храма Добра и Мира, который этой весной  признался мне
в любви,  проливая обильные  слезы.  С тех пор, когда мне случалось ездить в
храм  Добра  и  Мира  с  каким-нибудь поручением от  государя, он всякий раз
твердил мне  слова любви, но  я всегда старалась  как-нибудь замять подобные
разговоры и по возможности уклониться от встречи с настоятелем. А недавно он
прислал мне  особенно  нежное, полное страсти  письмо и настойчиво добивался
свидания.  Это  было  слишком  докучно,  я оторвала кончик  бумажного шнура,
которым  связывают  волосы,  и написала  всего  два  слова: "Пустые грезы!";
записку эту я не отдала ему прямо в руки, а просто тихонько оставила и ушла.
В  следующий  раз, когда  я опять приехала с поручением, он бросил мне ветку
священного дерева бадьяна.  Я незаметно подняла  ветку и,  когда  хорошенько
рассмотрела в укромном месте, увидела, что на листьях написано:

     "Рукава увлажнив,
     эти листья сорвал я с бадьяна,
     все в рассветной росе.
     Пусть несбыточны мои грезы -
     только в них нахожу отраду..."

     Стихотворение показалось мне настолько изящным, что с  того дня я стала
думать о настоятеле с несколько более теплым чувством.

     Теперь,  когда меня  посылали  за  каким-нибудь  делом  в храм,  сердце
невольно волновалось, и, если настоятель  обращался  ко  мне, я отвечала ему
уже без  смущения. Он-то и прибыл во дворец, чтобы  молиться о выздоровлении
государя.

     - Странно, отчего ваш недуг длится так долго... -  весьма обеспокоенным
тоном сказал  он, беседуя с государем,  и добавил:  -  Перед началом  службы
пришлите    кого-нибудь    в   молельню,    пусть    принесут   какую-нибудь
вещь-"заменитель"14 из вашего личного обихода...

     И в  первый  же вечер, когда должны  были  начаться  молитвы,  государь
приказал мне:

     -  Возьми  мой  кафтан  и ступай  в  молельню!  Придя  туда,  я застала
настоятеля одного,  очевидно, остальные  монахи разошлись по  своим  покоям,
чтобы переодеться к началу службы. Я спросила, куда положить "заменитель", и
настоятель ответил:

     -  Туда,  в каморку,  рядом  с  моленным  залом!  Я  прошла  в соседнее
помещение, там ярко  горел светильник,  как вдруг  следом за мной туда вошел
настоятель в  обычной, повседневной одежде. "Что это значит?"  - подумала я,
охваченная тревогой, а он., промолвив:

     - Я заблудился во мраке страсти, но милосердие  Будды поможет мне... Он
простит...  -  внезапно  схватил меня в объятия. Я пришла  в  ужас,  но ведь
человека столь высокого  ранга  невозможно резко одернуть, прикрикнуть: "Как
вы смеете?!", и я, сдерживая себя, твердила только:

     - Нет-нет, мне стыдно Будды... Я боюсь  его гнева... - но он так меня и
не отпустил. Сном, наваждением показался мне наш поспешный, торопливый союз,
и не успел он закончиться, как послышался возглас:  "Время начинать службу!"
Это в моленный зал стали  собираться монахи, сопровождавшие настоятеля, и он
скрылся через заднюю дверь, бросив мне на прощание: "Сегодня ночью, попозже,
непременно   приходи  еще  раз!"  Вслед   за  тем  сразу  донеслись  голоса,
распевающие  молитву,  началось богослужение, как будто ничего не случилось.
"С каким же сердцем он предстал  перед Буддой и возносит молитву сразу после
такого святотатственного поступка?"  - подумала я, содрогаясь от страха  при
мысли о столь тяжком грехе.

     Ведь Будда все видел... Из молитвенного зала в каморку проникал отблеск
ярко горевших  огней, а мне чудился непроницаемый мрак загробного мира, куда
неизбежно  предстоит  мне  сойти  после столь  тяжкого прегрешения, и  страх
терзал меня, и больно сжималось сердце. Но хоть я и  наполовину не разделяла
страсти, которую питал  ко мне настоятель, все же поближе к рассвету улучила
момент, когда кругом не было ни души, и, таясь, пошла к нему на свидание. На
сей  раз служба уже закончилась,  и наша встреча  протекала несколько  более
спокойно, не так суматошно, как в прошлый раз. Было трогательно слушать, как
он, в слезах, задыхаясь, твердил мне  слова любви. Вскоре забрезжил рассвет.
Настоятель почти силой заставил меня обменяться с ним нижним шелковым косодэ
- "На  память  о сегодняшней встрече!",-  встал,  надел  мое  косодэ,  и  мы
расстались.  И хотя расставание  причинило мне  отнюдь не  такую грусть, как
ему, все же он по-своему стал мне дорог, его облик проник  мне в сердце, мне
казалось - я никогда его не забуду...

     Вернувшись  к себе, я  легла  и  вдруг  ощутила  что-то шершавое у края
одежды, которой мы только что обменялись.  Оказалось, это бумажный платочек,
какие обычно носят за пазухой, а на платочке - стихи:

     "То ли явь, то ли сон -
     сам не знаю, что это было,
     но печально струит
     с предрассветных небес сиянье
     светлый месяц ночи осенней..."

     "И когда только он  успел написать это?" -  дивилась я, до глубины души
растроганная  столь проникновенной любовью. С  тех пор  я встречалась с  ним
каждую ночь, как только удавалось улучить время, и чувство, соединившее нас,
стало таким, о котором поется в песне:

     "Ночь от ночи с каждой встречей
     Все сильней любовь..."

     И хотя мне  было  страшно, что на сей раз молебны  служат  с грехом  на
сердце,  и  я  стыдилась  пречистого лика Будды,  тем не  менее  на двадцать
седьмой  день богослужений  болезнь государя пошла на убыль,  а на  тридцать
седьмой день молебны закончились, и настоятель покинул дворец.

     -  На какой  же счастливый случай отныне мне уповать?  - говорил  он. -
Пыль  покроет  место  у алтаря,  где я  читаю  молитвы, дым  курений,  что я
возжигаю пред ликом Будды, угаснет, развеется навсегда, ибо я стал пленником
пагубной  земной страсти... Если ты любишь  меня так же  сильно, как я тебя,
облекись в рясу, затворись где-нибудь в глуши гор, живи, не ведая страстей и
страданий в сем быстротечном, непостоянном мире... - Так  говорил он, но мне
казалось: это,  пожалуй, уж чересчур!  Мне было жаль его, когда, расставаясь
со  мной,  он  встал,   и  рыдания  его  сливались  с  колокольным   звоном,
возвестившим наступление Утра.  "Когда он  успел  научиться  столь  искусным
любовным  речам?" - невольно дивилась  я, глядя, как  рукав-запруда бессилен
задержать поток его слез, и тревожилась, как бы люди не проведали его тайну,
как бы  не  пошла  дурная слава  о  настоятеле... Итак, молебны закончились,
настоятель уехал, а у меня стало еще печальнее на сердце.

     В  девятую  луну  в  новом дворце  Рокудзе  состоялся  пышный  праздник
Возложения  цветов  на  алтарь;  на  праздник  пожаловал  прежний  император
Камэяма.

     - В знак вашего  расположения  покажите мне всех  ваших придворных дам!
Хотелось бы их увидеть! - обратился он к государю, и женщины, взволнованные,
старались  перещеголять  друг  друга  нарядами,  готовясь   предстать  перед
Камэямой.  Но  для меня все  эти торжества  были лишь поводом для печали,  я
стремилась  только  к  уединению.  Когда Возложение  цветов окончилось,  оба
государя  уехали в загородную усадьбу Фусими,  на "грибную  охоту".  Там,  в
пирах  и  забавах, они провели  три дня,  после  чего  снова возвратились  в
столицу.

     * * *

     В позапрошлом году, в седьмую луну, я недолгое время жила дома. И перед
возвращением во дворец заказала некоему мастеру изготовить для  меня веер. Я
послала  ему  палочки из камфарного  дерева и  бумагу,  всю в мелких золотых
блестках,  посредине  бледно-голубую,  по  краям  - белую; на  этой бумаге я
нарисовала только воду, ничего больше, и на этом фоне написала белой краской
всего три  иероглифа - "Тонкая  струйка  дыма..." Дочка  мастера увидела мой
заказ  и, так как она тоже  была незаурядной художницей, то на  поверхности,
изображавшей воду, нарисовала поле,  заросшее осенними  травами,  и написала
стихотворение:

     "Не забудь же красу
     неба Нанивы15 ночью осенней,
     хоть в заливе ином
     доведется тебе, быть может,
     любоваться полной луною!.."

     Рисунок  этот отличался  от моей манеры расписывать веера,  и  государь
принялся настойчиво расспрашивать: "Какой это мужчина подарил тебе на память
сей  веер?" Мне вовсе не хотелось,  чтобы он  в  чем-то меня  заподозрил,  и
притом понапрасну, и я рассказала все, как было. И тут, восхищенный красотой
рисунка,  он вдруг загорелся необъяснимой страстью  к  этой юной  художнице,
которую и в глаза-то не видел, и с тех пор, в течение  добрых трех лет, то и
дело приступал ко мне с требованием непременно  свести его  с этой девушкой.
Не  знаю, как  ему удалось ее  разыскать,  но в этом  году, в  десятый  день
десятой луны, под  вечер она должна была  наконец прибыть во дворец.  Весьма
довольный,  государь  облачался  в  нарядное  одеяние,  когда   тюдзе16
Сукэюки доложил:

     -  Особа,  о  которой  вы  изволили распорядиться, доставлена  согласно
вашему приказанию.

     -  Хорошо,  пусть  подождет, не  выходя  из кареты, возле  беседки  над
прудом, у южного фасада дворца, со стороны Кегоку! - отвечал государь.

     Когда пробил первый вечерний колокол, эту девицу,  о которой он  мечтал
целых  три  года,  пригласили  войти.  В  тот  вечер  на  мне  было  двойное
светло-желтое  косодэ  -  лиловой нитью на нем  были вышиты побеги плюща,  -
поверх  я надела прозрачное коричневатое  одеяние  и темно-красную  парадную
накидку. Как обычно, государь приказал мне  проводить девушку, и  я пошла за
ней к подъезду,  где стояла карета. Когда она вышла  из кареты, весь ее вид,
начиная  с  громкого   шуршания  ее  одежд,  показался  мне  сверх  ожидания
вульгарным. "Ну и ну!.." - подумала я. Я провела ее, как всегда, в небольшую
комнату рядом с жилыми покоями государя - сегодня это  помещение было убрано
и  украшено  особенно  тщательно,  воздух благоухал  заботливо  подобранными
ароматическими  курениями. В руках девушка держала кипарисовый веер размером
не меньше  сяку17,  на  ней  было узорчатое нижнее косодэ, поверх
него - двойное платье на синем исподе и алые шаровары-хакама, причем все это
топорщилось  от крахмала и торчало  сзади горбом, точь-в-точь  как заплечный
мешок  для подаяний у монаха со  святой горы Коя...18 Лицо у  нее
было красивое, нежное,  черты четкие, правильные, поглядеть - так красавица,
но  все-таки  благородной  девицей  не назовешь...  Высокая,  в меру полная,
светлокожая...  Служи она  во дворце, вполне могла бы быть главной  дамой на
церемонии августейшего посещения Государственного совета и, - если, конечно,
причесать ее подобающим образом, - нести за государем его меч.

     - Она уже здесь! - сообщила я, и государь появился в кафтане, затканном
хризантемами,  и  в  широких  хакама,  распространяя  на  сто  шагов  вокруг
благоухание  ароматических курений, которыми был пропитан его  наряд. Аромат
этот, сильный  до  одурения,  носился  в  воздухе, проникая  даже ко мне, за
ширму.

     Государь обратился  к девушке,  и  та  без  малейшего  смущения,  бойко
отвечала ему. Я знала, что такая  развязность не в его вкусе, и мне невольно
стало  смешно. Меж тем уже наступила  ночь,  и они улеглись  в  постель. Как
всегда, я обязана была находиться рядом с опочивальней. А дежурным по дворцу
в эту ночь был не кто иной, как дайнагон Санэканэ Сайондзи...

     Ночь  еще  только началась, когда в соседнем покое,  судя по всему, все
уже закончилось  -  быстро, безвкусно и  вовсе не  интересно. Государь очень
скоро вышел из опочивальни и кликнул меня. Я явилась.

     - Как  все это скучно...  Я  крайне разочарован... - сказал  он, и мне,
хоть и вчуже, стало жаль эту девушку.

     Еще  не  пробил  полночный колокол,  а  ее уже выпроводили из дворцовых
покоев.  Государь,  в  скверном расположении  духа,  переоделся  и,  даже не
прикоснувшись к ужину, лег в постель.

     - Разотри здесь!.. Теперь  -  здесь! -  заставил  он меня растирать ему
плечи, спину.  Полил сильный дождь, и я с жалостью подумала: каково-то будет
девушке возвращаться?

     -  Скоро уже  рассвет...  А как  быть  с той, кого  привез  Сукэюки?  -
спросила я.

     - В самом деле, я и забыл... - сказал государь. - Поди посмотри!

     Я  встала, вышла  -  до  восхода  солнца  оставалось уже  недолго...  У
павильона Суми, у беседки над прудом я увидела насквозь промокший под дождем
кузов кареты - как  видно, она так и простояла под открытым небом всю  ночь.
"Какой ужас!" - подумала я и приказала:

     -  Подкатите  сюда  карету! -  На  мой голос  из-под  навеса  выскочили
провожатые  и подкатили  карету к  подъезду.  Я увидела,  что наряд женщины,
зеленоватое  двойное  платье  из  глянцевитого  шелка,  насквозь  промок,  -
очевидно, крыша кареты пропускала дождь,  - и  узоры  подкладки просвечивали
сквозь лицевую сторону. Глаза бы не глядели, какой жалкий все это имело вид!
Рукава тоже вымокли - как видно, она проплакала  всю ночь напролет, волосы -
от дождя  ли, от слез  -  слиплись, как  после  купания.  Девушка  не хотела
выходить из кареты.

     -  В таком виде я не смею показаться на люди! - твердила она. Мне стало
искренне жаль ее, и я сказала:

     -  У  меня  есть  одежда, переоденьтесь  в  сухое  и ступайте  вновь  к
государю! Этой ночью он  был занят важными  государственными делами,  оттого
все так нескладно и вышло... - но она только  плакала и, несмотря на все мои
уговоры, просила, молитвенно сложив руки:

     - Позвольте мне уехать домой! -  так что жалость брала глядеть. Меж тем
окончательно  рассвело,  наступил  день, теперь все равно  ничего невозможно
было исправить, и в конце концов ей разрешили уехать.

     Когда  я рассказала  обо  всем  государю, он согласился: "Да,  нехорошо
получилось!.." - и сразу  же  отправил ей вдогонку письмо.  В ответ  девушка
прислала  на  лакированной  крышке  тушечницы  что-то  завернутое  в  тонкую
синеватую  бумагу; на крышке  имелась надпись: "Паучок, повисший  на кончике
листка..."  В  бумаге  оказалась прядь  волос  и надпись "В блужданиях из-за
тебя..." Затем следовало стихотворение:

     "Знаю, не пощадит,
     в бесчисленных толках ославит
     нашу встречу молва.
     О, как тяжко идти, как горько
     по тропе ночных сновидений!"

     И больше  ни  слова... "Уж не постриглась ли  она в монахини?  - сказал
государь. - Поистине, как все бренно на этом свете!"... После этого он часто
справлялся, куда подевалась эта женщина, но она исчезла бесследно.

     Спустя много лет я услыхала, что  она  стала монахиней и поселилась при
храме Хаси, в краю Кавати,  где принесла пятьсот  обетов. Так случилось, что
эта  ночь привела  ее на путь Будды.  Я  поняла  тогда,  что  пережитое горе
обернулось для нее, напротив, радостным, благим умудрением!

     Меж  тем, совсем  неожиданно,  пришло  послание  от настоятеля с такими
страстными признаниями в любви,  что оно повергло меня  в  смятение.  Письмо
принес  мальчик-служка, состоявший при  настоятеле. Я  и раньше получала  от
него  любовные письма, но сам настоятель при дворе ни разу не появлялся, и я
была скорее даже рада этому.

     Сменился  год,  и по  случаю наступления  весны наш государь  и прежний
император  Камэяма  решили  устроить  состязание  цветов.  Все  были  заняты
приготовлениями, бродили по горам и долам в поисках новых редкостных цветов,
свободного времени  не  было  ни минуты, и  мои тайные встречи с  дайнагоном
Сайондзи, к сожалению,  тоже не могли состояться так часто,  как бы мне того
хотелось. Оставалось  лишь  писать ему письма с выражением моего огорчения и
нетерпения. Время шло,  я безотлучно несла свою дворцовую  службу, и вот уже
вскоре настала осень.

     Помнится, это было в конце девятой луны - дайнагон Дзэнседзи, мой дядя,
прислал мне  пространное  письмо.  "Нужно поговорить, немедленно приезжай, -
писал  он. -  Все  домашние  тоже  непременно  хотят  тебя  видеть. Сейчас я
нахожусь в храме Идзумо,  постарайся как-нибудь выкроить время и обязательно
приезжай!" Когда же  я приехала,  оказалось,  что  это  письмо - всего  лишь
уловка для тайной встречи с настоятелем. Очевидно, настоятель не сомневался,
что я люблю его так же сильно, как он -  меня, и так  же мечтаю о  встрече с
ним.  С  дайнагоном  Дзэнседзи  он  дружил  с  детских  лет,  а я доводилась
дайнагону  близкой  родней,  и  вот он придумал  таким  путем  устроить наше
свидание... Мы встретились, но такая неистовая, ненасытная  страсть  внушала
мне отвращение и даже какой-то страх. В ответ на все его речи я не вымолвила
ни слова,  в  постели  ни на мгновенье  глаз  не  сомкнула, точь-в-точь  как
сказано в старинных шутливых стихах:

     "Приступает ко мне,
     в головах и ногах угнездившись,
     душу травит любовь.
     Так, без сна, и маюсь на ложе -
     не найти от любви спасенья...19"

     Мне вспомнились эти стихи, и меня против воли разбирал смех. Настоятель
всю  ночь напролет со  слезами на глазах клялся мне в любви, а мне казалось,
будто все это происходит не со мной, а с какой-то совсем другой женщиной, и,
уж конечно, он не мог  знать, что про себя я думала в это время - ладно, эту
ночь уж как-нибудь потерплю,  но второй раз меня сюда не заманишь!.. Меж тем
птичье пение напомнило, что пора расставаться. Настоятель исчерпал, кажется,
все  слова,  чтобы  выразить  боль,  которую причиняет  ему  разлука,  а  я,
напротив,  радовалась в душе,  -  с моей  стороны это  было, конечно,  очень
нехорошо...

     За  стенкой  послышалось  нарочито  громкое  покашливание  моего  дяди,
громкая речь - условный знак, что пора уходить; настоятель пошел было прочь,
но вдруг снова вернулся в комнату и сказал:

     - Хотя бы проводи меня на прощание!

     Но я уперлась:

     -  Мне  нездоровится! - и так и не встала  с ложа. Настоятель  удалился
огорченный, он казался и впрямь несчастным, я видела, что он ушел в  тоске и
обиде, и почувствовала, что  взяла  грех на душу,  обойдясь  с ним, пожалуй,
слишком жестоко.

     Я  сердилась  на дядю,  устроившего  это  свидание, за  его  неуместный
поступок и под предлогом моих служебных обязанностей решила уехать как можно
раньше. Я вернулась во дворец еще затемно, а когда прилегла в своей комнате,
призрак настоятеля,  с  которым я провела эту ночь, так явственно  почудился
мне у самого изголовья, что мне стало страшно. В тот же день, около полудня,
пришло от него письмо, подробное, длинное и - это  чувствовалось  с  первого
слова  - искреннее, без малейшей лжи или  фальши.  К  письму  было приложено
стихотворение:

     "Не в силах поведать
     всей правды о муках любви,
     лишь воспоминаньем
     о той, с кем недавно был близок,
     питаю угасшее сердце..."

     Не то чтобы я внезапно  совсем охладела к настоятелю, просто эта  связь
слишком  тяготила меня, казалась  мучительной. "Мне нечего ответить на столь
неистовое чувство..." - думала я и написала:

     "Что ж, если однажды
     изменятся чувства мои!
     Ты видишь, как блекнет
     любовь, исчезая бесследно,
     подобно росе на рассвете?.."

     В ответ на пространные  изъяснения  в любви, которыми было  переполнено
письмо настоятеля, я послала ему всего лишь это стихотворение.

     С тех пор, что бы он ни писал, как ни упрашивал, я  не отвечала, а уж о
том, чтобы навестить, и вовсе не помышляла, отделываясь разными отговорками.
Больше  мы  не встречались. Наверное,  он  разгневался, поняв,  что так и не
увидит  меня до конца года,  и вот однажды  мне  принесли письмо. В бумажном
свертке лежало послание от моего дяди Дзэнседзи. В нем говорилось :

     "При  сем  прилагаю  письмо  настоятеля.  Не  могу  выразить,  как  мне
прискорбно, что  дело  приняло такой оборот... Тебе не  следовало так упрямо
избегать его.  Ясно, что  он горячо полюбил  тебя не случайно, это  чувство,
несомненно,  возникло  еще  в  прошлых его воплощениях,  а  ты  так  жестоко
обошлась с  ним,  и  вот  - горестные итоги,  поистине  достойные сожаления!
Настоятель гневается также и на меня, и я трепещу от страха!"

     Я развернула письмо настоятеля. Оно было написано на священной  бумаге,
предназначенной  для  обетов,  уж  не знаю,  какого  храма,  -  из  святилищ
Кумано20  или  из  храмов Конгобудзи21 на святой  горе
Коя, которому подчинялся храм  Добра  и Мира. Сперва  были перечислены имена
всех шести с лишним десятков японских богов и буддийских заступников Японии,
начиная с Индры и Брахмы22, а дальше стояло:

     "С тех  пор, как семи лет от роду я ушел от мира, чтобы следовать путем
Будды, я денно и нощно истязал свою плоть, подвергая ее тяжким и мучительным
испытаниям. Помышляя о ближних, я молился за благополучие Земли и неизменное
постоянство  Неба,  помышляя о  дальних, -  за то,  чтобы всяк сущий  на сей
земле, и я вместе с ними, очистился от  греха, обрел бы блаженство. Я верил,
что сии  мои  душевные  помыслы услышаны небожителями - защитниками  святого
учения - и молитвы мои исполнятся. Но вот уже два года, как из-за греховной,
безрассудной  любви,  вселившейся в  мое  сердце по  какому-то  дьявольскому
навету, я все ночи лью слезы тоски, мысленно представляя себе твой образ,  а
днем,  когда,  обратившись  к  священному  изваянию,  я  раскрываю свиток  с
начертанными  на нем  изречениями  сутры, я  прежде  всего вспоминаю  слова,
которые ты  говорила, вспоминаю твои речи,  наполняющие радостью  душу, и на
святом алтаре храню вместо  сутры твои письма,  ставшие для меня священными;
при  свете  лампад,  озаряющих  священный  лик  Будды,  спешу  прежде  всего
развернуть твои послания, дабы  утешить  сердце. Долго  боролся я, но скрыть
столь  мучительную  любовь невозможно,  и я  открылся  дайнагону Дзэнседзи в
надежде, что,  может быть, с  его помощью нам  будет  легче  встречаться.  Я
верил, что ты питаешь ко мне столь же  сильное чувство. Увы, теперь я понял,
сколь   несбыточны  были  эти  надежды!  Отныне  я  прекращаю  писать  тебе,
отказываюсь от мысли о встречах - ни  общаться, ни говорить с тобой отныне я
больше не буду! Но чувствую - сколько раз  ни суждено мне будет переродиться
в иное существование, любовь не покинет сердце,  и, стало быть, мне уготован
ад.  Вечно пребудет со мной мой гнев, никогда не наступит день, чтоб исчезла
моя обида! Все, чему доселе я посвятил свою жизнь - долгое послушание еще до
обряда  окропления  главы23   и   принятия   монашеского   обета,
неустанное    изучение    священных    сутр    -     заповедей    вероучения
Махаяны24,  суровое умерщвление плоти, которому я  подвергал себя
непрерывно,   -   все   это    привело    меня    лишь   к    Трем    сферам
зла!25 Пусть  нам  не суждено встретиться вновь в этой
жизни,  все  равно силой святого вероучения,  приобретенной за  долгие  годы
служения Будде, я сделаю так, что в последующей жизни мы вместе низринемся в
ад, дабы там повстречаться!

     С  самого  моего рождения, с первого вздоха  - разумеется, когда я  был
младенцем  в  пеленках,  того времени не упомню - но с семилетнего возраста,
когда мне  впервые обрили голову и я стал монахом, ни  разу не случалось мне
делить  с  женщиной ложе  или  испытывать страсть к женщине. Да  и впредь не
бывать такому!  Раскаиваюсь, невыразимо казнюсь, что просил дайнагона свести
нас, слов  не  хватает,  чтобы  выразить,  как  себя за  то упрекаю!"- Далее
плотными  строчками шли  имена  богини Аматэрасу, бога Хатимана и еще многих
богов и будд26.

     От страха  у меня волосы стали дыбом, я испугалась до дурноты, но, увы,
что  я  могла поделать  ?  В  конце  концов я  снова скатала  его  послание,
завернула в ту же бумагу и отослала ему обратно, прибавив только стихи:

     "Следов этой кисти
     не видеть мне больше - и вот,
     рукав увлажняя,
     над последним вашим посланьем
     проливаю горькие слезы..."

     С тех пор как отрезало - больше от настоятеля известий не приходило. Со
своей  стороны, мне тоже  не о чем  было ему писать, и я решила, что на этом
наша  связь  прекратилась.  Так,  без   каких-либо   признаков   примирения,
завершился и этот год.

     С  наступлением Нового  года  настоятель, по обычаю, всегда приезжал  с
поздравлениями во дворец.  Приехал он и  на сей  раз, и государь  тоже,  как
всегда, предложил ему  угощенье. Это был тихий домашний ужин, происходивший,
как обычно, у государя  в жилых покоях, поэтому ни спрятаться, ни  убежать я
не могла.

     - Налей и поднеси вино настоятелю! - приказал  ; государь. Я встала, но
в то же мгновение у меня внезапно хлынула носом кровь, потемнело в глазах, я
почти  лишилась  сознания и, конечно, поспешила прочь  с  августейших  глаз.
После этого я слегла и дней десять пролежала в постели, не на шутку больная.
Что сие означало?  Мне  казалось:  это  он,  настоятель,  своими проклятиями
наслал на меня болезнь, и невыразимый страх терзал душу.

     Во вторую луну прежний император  Камэяма посетил государя,  и для  его
развлечения устроили состязание в стрельбе из лука.

     - Если ваша сторона проиграет, - сказал государь Камэяма, - представьте
мне ваших придворных дам, всех без исключения, высших  и  низших. А если  мы
проиграем, я представлю вам всех дам, служащих у меня!

     На том и порешили. Оказалось, что проиграл наш государь.

     -  Мы дадим знать, когда все  подготовим  для  представления! -  сказал
государь  прежнему императору Камэяме,  и  тот  отбыл,  а  государь  призвал
дайнагона Сукэсуэ и начал с ним совещаться.

     - Как лучше это устроить? Хотелось бы придумать что-то необычное...

     - Да, конечно... Посадить всех  дам  в ряд, как на  праздновании Нового
года, не  слишком-то интересно... Опять же, если каждая будет представляться
по очереди,  словно гадальщику, предсказывающему судьбу по лицам,  это будет
тоже  как-то  нелепо...  -  высказывали  свои  соображения вельможи,  и  тут
государь предложил:

     - Что, если устроить катание  на лодках, как в  "Повести  о  Гэндзи", в
главе "Бабочки", помните,  там, где  описано, как Мурасаки устроила прогулку
на  лодках  в  ответ  на  стихи  "Сад  в ожидании весны...",  полученные  от
императрицы Аки-Коному?.. Украсим нос и  корму резными изображениями феникса
и дракона...27

     Но  строить  такие лодки  было чересчур сложно, и  это предложение тоже
отпало.

     - А  если выбрать из числа придворных восьмерых старших дам и по восемь
средних и  младших, одеть  их  отроками-игроками  в ножной  мяч  и  показать
государю Камэяме, как они играют в мяч на дворе Померанцев? Мне кажется, это
будет забавно!

     - Прекрасно! Отлично придумано! - Таков был общий глас.

     Чтобы подготовить женщин, каждой  назначили покровителя : старшим дамам
-  вельможу, средним  - рядовых  царедворцев, младшим  -  самураев дворцовой
стражи. Женщины должны были облачиться  в кафтан и хакама, опоясаться мечом,
обуться в мужские башмаки  и носки и  появиться в этом мужском наряде. Какой
невыносимый стыд нам приходилось терпеть!

     -  Мало  того, ведь это  игра  в  ножной  мяч,  стало быть,  все  будет
происходить не вечером,  а средь  бела дня! - роптали иные  женщины. Всем до
единой претила эта затея. Но, увы,  приказу нужно было  повиноваться. Делать
нечего, началась подготовка.

     Моим опекуном  назначили дайнагона  Санэканэ  Сайондзи. Я надела  синий
кафтан, широкие шаровары-хакама и красное верхнее одеяние. К левому рукаву я
прикрепила маленькую скалу, вылепленную  из ароматической смолы аквилярии, и
белыми  нитями  вышила  струи  водопада. К  правому рукаву  прикрепила ветку
цветущей  сакуры, а  по всему рукаву вышила  ее  же  рассыпанные  цветы.  На
шароварах были вышиты скалы  и  срубы  колодцев и так  же сплошь рассыпанные
лепестки сакуры.  Мне  хотелось  передать настроение, выраженное в  строчках
"Шум водопада, исторгающий слезы..." из "Повести о Гэндзи".

     Госпожу Гон-Дайнагон  опекал  Сукэсуэ.  Ее наряд  состоял из кафтана  и
шаровар светло-зеленого  цвета, на рукавах  были  вышиты  цветы  сакуры,  на
шароварах - бамбук,  и  на правой  штанине - светильник. Поверх она накинула
красное одеяние. Все женщины изощрялись, каждая на свой лад, придумывая себе
наряд.

     Наступил  назначенный день. Когда мы, двадцать четыре  женщины, вышли в
большой  зал   дворца,  специально  огороженный  ширмами,  каждая  выглядела
прелестно. Зрелище было великолепное!

     Изготовили красивые мячи, оплетенные золотой и серебряной  нитью.  Было
решено, что достаточно будет подкинуть мяч ногой на дворе, потом поймать его
на рукав и, сняв башмаки, с поклоном положить мяч пред очи государя Камэямы.
Все женщины, чуть не плача, всячески отказывались пинать мяч ногой, но среди
старших дам нашлась госпожа  Син-Эмонноскэ,  придворная  дама государыни,  -
она, дескать, умеет  искусно  играть  в  мяч; ее и заставили подкидывать мяч
-оказывается, даже  столь  неприятная  обязанность может  , иногда  принести
успех... И все же я нисколько ей не завидовала. А принимать мяч и класть его
пред  государем  Камэямой в  тот день выпало на мою  долю, ибо я тоже была в
числе восьми старших. Все было обставлено очень .празднично и торжественно.

     Подняли  бамбуковые шторы  в обращенном к Южному двору зале, там сидели
оба государя, наследник, пониже, по обеим сторонам лестницы, - вельможи, еще
пониже стояли  царедворцы, каждый занял подобающее ему  место. Когда женщины
проходили вдоль  ограды во  двор, их сопровождали "опекуны" в ярких одеждах.
Они тоже постарались одеться как можно наряднее.

     - А теперь послушаем, как зовут этих женщин! - сказал государь Камэяма.
Он приехал  днем, пировать  сели рано,  и распорядитель  Тамэката то и  дело
торопил нас:

     - Скорее, скорее!

     - Да-да, сейчас, сейчас!  - отвечали мы, а сами всячески  тянули время,
так что наступила  уже пора  зажигать  факелы.  Вскоре  все  наши  "опекуны"
обзавелись  факелами и  при их  свете  представляли своих  подопечных:  "Это
госпожа такая-то... Девица такая-то..." Услышав свое имя, названная женщина,
соединив рукава, кланялась государю Камэяме  и проходила дальше. Я сама была
участницей этого  представления,  стало быть, хвалиться  мне не пристало, но
скажу прямо - это было неописуемо прекрасное зрелище!

     Наконец  все собрались под деревьями во дворе, каждая встала на заранее
назначенное  место. Опять скажу  - стоило взглянуть на эту картину! Понятное
дело, что мужчины - и высокопоставленные, и  незнатные - смотрели на нас  во
все глаза.

     Я положила мяч перед государем Камэямой и хотела поспешно удалиться, но
он задержал меня, и мне пришлось прислуживать за столом в столь неподобающем
виде. Я сгорала от стыда...

     За  несколько дней до праздника  "опекуны", разойдясь по комнатам своих
подопечных,  учили  их,  как причесаться,  как  надевать  и  носить  кафтан,
обуваться, иными словами,  всячески помогали. Нетрудно догадаться, что, пока
покровители оказывали эту помощь своим дорогим ученицам, между ними возникло
немало тайных любовных союзов...

     В  ответном  состязании  в  стрельбе  из  лука  победа  досталась нашим
стрелкам, и  прежний  император  Камэяма  - проигравшая  сторона - пригласил
государя к себе, во дворец Сага. Свою дочь, принцессу То-Госе - в ту пору ей
было  тринадцать лет  и  она  воспитывалась у монахини  Адзэти,  -  он велел
нарядить     танцовщицей     -     исполнительницей     ритуальной    пляски
госэти28, девицы из ее свиты оделись служанками, и нам было  дано
представление  -  показано,  как  на  площадке  для  танцев  обучаются  этой
священной  пляске.  Была  устроена   торжественная   процессия  -   вельможи
шествовали в стеганых одеяниях, низшие царедворцы и чиновники  шестого ранга
-  в  кафтанах,  спущенных с  одного плеча.  В  празднестве  участвовали все
дворцовые слуги и служанки, представление закончилось общей веселой пляской.
Все  это  было  так  интересно, что словами  не  передать! Чтобы  продолжить
праздник, снова  устроили состязание,  на  этот раз проигравшим оказался наш
государь. По этому случаю он решил устроить для прежнего  императора Камэямы
в загородном дворце Фусими Праздник женской музыки во дворце Рокудзе, как то
описано в "Повести о Гэндзи".

     На    роль    Мурасаки    назначили    госпожу     Хигаси.    Принцесса
Третья29 по-настоящему  должна  была бы играть  на  полнострунной
цитре; тем не менее эту роль поручили дочери деда моего Хебуке, которая лишь
недавно  начала  служить   при  дворе  и  умела   играть  только  на   малой
шестиструнной30 японской цитре, - Хебуке нарочно  хлопотал, чтобы
его дочери доверили  эту роль. С той минуты, как  я узнала  об этом, у  меня
почему-то  испортилось настроение  и пропало  всякое  желание участвовать  в
празднестве.  Но так  как во  время  игры в  мяч  прежний император  Камэяма
удостоил меня ласковых слов, государь сказал мне:

     - Он знает тебя в лицо! - и велел исполнять роль Акаси. - Будешь играть
на лютне!

     Игре на лютне я начала обучаться с семилетнего возраста, сначала у дяди
тюнагона31 Масамицу, и выучила  несколько  пьес, хотя и не  очень
увлекалась этим занятием. С девяти лет сам  государь обучал  меня музыке,  и
хотя до  исполнения Трех сокровенных мелодий я не дошла, но такие пьесы, как
"Сого", "Мандзюгаку", все же усвоила, и как  будто  неплохо. Когда  покойный
император Го-Сага отмечал свое пятидесятилетие и государь играл  на  лютне в
отцовской резиденции, во дворце Сиракава, я, совсем еще девочка, - в ту пору
мне  было  десять  лет,  -  сопровождала  его  исполнение  по-детски  робким
аккомпанементом.  Император  Го-Сага  пожаловал мне  тогда  лютню в  красном
парчовом футляре  -  корпус  был  сделан из  розового, а  гриф - из красного
дерева. Да и после  того мне  случалось  играть на  людях. Не скажу, чтобы я
придавала  своей   игре  чересчур  большое  значение,  но  сейчас,   получив
приказание играть на предстоящем  празднике, испытывала  неприятное чувство,
мне почему-то  очень не  хотелось принимать участие в  этой затее.  Все же я
стала готовиться. Одеться было приказано, как описан наряд Акаси, - белое на
зеленом  исподе   косодэ,   красное   верхнее   одеяние,   сверху   длинное,
светло-зеленое  и еще одно желтое на зеленоватом исподе... Но меня все время
сверлила мысль: "Отчего это  из всех  придворных  женщин именно  мне  велели
исполнять  роль  Акаси,  самой  низкорожденной  из  всех  дам,  описанных  в
прославленной "Повести"? Может быть, мне сказали бы, что трудно было сыскать
другую  женщину,  владеющую  игрой  на лютне,  но  ведь  и  госпожа  Хигаси,
исполняющая  роль дамы Мурасаки, тоже не очень искусна  в игре на цитре, она
лишь недавно выучилась играть на ней... Или взять японскую цитру, на которой
будет играть эта новенькая,  которая и  вовсе  появилась во дворце без  году
неделя... Ей доверили роль Третьей принцессы - а  ведь согласно "Повести" та
играла на настоящей тринадцатиструнной цитре! Нарочно устроили,  потому  что
она не умеет на ней играть! Или взять, например, роль государыни  Аки-Коному
- ее  поручили госпоже Ниси, дочери  Главного  министра Митимасы, она  будет
занимать положение, равное Мурасаки, а мне велели сидеть там,  где находятся
места придворных дам, в правом углу циновки, напротив  императрицы Акаси,  -
порядок, мол,  будет такой  же,  как и во  время  игры в  мяч... Но  почему,
хотелось бы мне  спросить?  Такой порядок  вовсе  не  соответствует значению
исполняемой роли! Конечно, раз новенькая будет Третьей принцессой, хочешь не
хочешь, ей  положено сидеть выше..."  Такие мысли теснились у меня в голове,
но, как бы то ни было, коль скоро так распорядился сам государь, стало быть,
надо повиноваться, решила я и вместе с государем приехала во дворец Фусими.

     Когда я  увидела, как в  тот же день эта новенькая прикатила в нарядной
карете в сопровождении целой свиты стражников-самураев, мне  вспомнилось мое
прежнее процветание,  и стало  горько  на сердце.  Вскоре  прибыл и  прежний
император Камэяма, и сразу начался пир.  Тем  временем вышли все  наши дамы,
положили  перед собой разные музыкальные инструменты, расселись по местам  -
все  до  мельчайших подробностей  точь-в-точь,  как  описано  в  "Повести  о
Гэндзи",  в  главе "Молодые  побеги".  Наш государь  -  ему  предназначалась
главная роль самого принца Гэндзи - и прежний император Камэяма, исполнявший
роль военачальника Югири, должны  были выйти в зал, когда  все приготовления
будут закончены. На флейте и флажолете предстояло  играть, как мне помнится,
и тюдзе Тонну, его  должны  были пригласить к ступенькам, ведущим из сада  в
зал,  но  сперва  следовало  по  порядку, усесться женщинам.  Тем временем в
глубине дворца государь и прежний  император Камэяма сидели за пиршественной
трапезой, после чего должны были выйти к нам. Тут  внезапно появился мой дед
Хебуке, оглядел, как уселись женщины, и громогласно заявил:

     -  Неправильно! Такой порядок не годится! Третья принцесса  несравненно
благороднее, чем Акаси. К тому  же ее роль  исполняет тетка, а роль Акаси  -
племянница... Ясно, что хотя бы в силу родства тетка выше племянницы! Да и я
старше по званию, чем был покойный отец Нидзе. Почему же моя дочь сидит ниже
Нидзе? Пересядьте как подобает!

     В  это время  подошли дайнагоны Дзэнседзи и  Санэканэ  Сайондзи,  стали
говорить,  что  так  изволил распорядиться сам государь, но Хебуке продолжал
твердить: "Кто бы что ни приказал, такого быть не должно!", и  хотя сперва с
ним  пытались  не  согласиться, никто больше не возражал: государь находился
далеко, докладывать о  таких  делах во  время пира тоже было неудобно,  и  в
конце концов мне  пришлось  пересесть на нижнее место. Мне опять вспомнилось
почетное положение,  которое я занимала  в былое время во дворце  Рокудзе, и
стало невыразимо горько на сердце... "Да и при чем тут родственные отношения
-  кто  из нас  тетка,  а  кто  племянница? Ведь  немало  людей  родится  от
матери-простолюдинки! Так  что же, прикажете почитать такую низкорожденную -
мол,  это  бабка,  а это - тетка... Мыслимо  ли  такое?  Подобное  бесчестье
терпеть не стоит!" - решила я, встала и покинула зал.

     Вернувшись к  себе в комнату, я сказала  служанке: - Если государь меня
спросит, отдашь  ему это  письмо!  -  а сама уехала в Кобаяси, к госпоже Ие,
кормилице моей  матери; она служила  у  принцессы  Сэнъе-монъин, а  когда та
скончалась, постриглась в монахини и  жила неподалеку от могилы принцессы, в
храме Мгновенного Превращения, Сокудзеин, в местности Кобаяси. Вот к этой-то
госпоже  Ие  я  и поехала.  А  к письму, адресованному государю,  приложила,
завернув в тонкую белую бумагу, разрезанную пополам струну лютни и написала:

     "Изведав невзгоды
     и жалкий свой жребий приняв,
     отныне навеки
     зарекаюсь я в жизни бренной
     прикасаться к заветным струнам!"

     - Если меня будут искать, скажешь - уехала в столицу! - сказала я своей
девушке и с этим покинула Фусими.

     Потом  мне рассказывали, что, наполовину закончив пиршество, государь и
прежний  император Камэяма, как и было  намечено, вышли в зал, но на  месте,
где полагалось сидеть  Акаси,  никого  не  было -  никто  не умел играть  на
лютне... Государь спросил, что случилось, и, когда госпожа Хигаси рассказала
ему все, как было, воскликнул:

     -  Понятно! У Нидзе  были все основания так поступить! - и прошел в мою
комнату.  Там служанка,  как я и приказала, подала ему мое письмо и сказала,
что я отбыла в столицу.

     Так был расстроен и испорчен в тот день весь праздник. А стихотворение,
что я оставила, увидел государь Камэяма.

     - Прекрасные стихи!  - сказал  он. - Без  Нидзе сегодняшние музыкальные
выступления  навряд  ли  будут  интересны...  Я  возвращаюсь  к себе,  а это
стихотворение возьму на память! - И с этим отбыл.

     Так и не пришлось - этой новенькой  похвастаться  своим искусством игры
на цитре... А люди толковали между собой:

     -  Хебуке,  кажется, вовсе ума  лишился!  Нидзе  поступила  и  умно,  и
красиво! - На этом все и закончилось.




     На  следующее утро  государь ни свет ни  заря послал  людей разыскивать
меня  в дом кормилицы, на улицу  Оомия,  потом в усадьбу  Роккаку-Кусигэ,  к
отцовой мачехе, но всюду отвечали, что я там не  появлялась. А я решила, что
это происшествие  -  удобный случай, чтобы уйти наконец от мира.  Но в конце
двенадцатой  луны   я   заметила,  что  опять   понесла,   и,  стало   быть,
обстоятельства  снова  мешали осуществлению заветных  моих стремлений. "Буду
скрываться, пока не разрешусь от бремени, - думала  я, - а после родин сразу
приму постриг..." Я поклялась больше никогда в жизни не касаться струн лютни
и  пожертвовала  в храм  бога Хатимана лютню, полученную в дар  от покойного
государя Го-Саги.  На обороте разных бумаг, оставшихся от покойного  отца, я
начертала выдержки из  текста священной сутры  и  тоже отдала в  храм, а  на
обертке написала стихотворение:

     "Как память о лютне,
     с которой навек расстаюсь,
     в сем суетном мире
     да пребудут слова Закона,
     что моей начертаны кистью..."

     ...Подумать  только  - в  позапрошлом году, такой же  третьей луной,  в
тринадцатый день, настоятель впервые поведал мне о любви, напомнив строчки:

     "Ах, осенней порой
     не могу я пройти мимо хаги
     и цветов не нарвать -
     пусть в росе до нитки промокнет
     платье, затканное луноцветом!.." 32

     Потом,  в  прошлом  году,  в  двенадцатую луну,  он прислал то страшное
письмо, в  котором проклинал меня... И вот уже  совсем скоро, в  этом  году,
тоже  в третью луну, и как раз в тринадцатый день,  я покинула  дворец,  где
прослужила  долгие  годы,  навечно рассталась  с лютней,  а мой дед  Хебуке,
которого я считала за родного отца, гневается на меня и, как мне рассказали,
говорит: "Пока я жив, не видать ей больше дворца, если она  способна убежать
и скрываться из-за того,  что ей пришлись не  по сердцу  мои слова!" Но если
так - что  ждет меня впереди? Будущее казалось мне  мрачным. "Отчего  же все
так  случилось?"  - с тревогой думала  я. Как я и  ожидала, государь повсюду
меня разыскивал, Снежный Рассвет тоже искал по всем монастырям, буддийским и
синтоистским,  однако я  по-прежнему пряталась, неизменная в твердом решении
скрываться и  тайно перебраться в  женский монастырь Дайго  к настоятельнице
Синганбо.




     Меж    тем    наступила    четвертая    луна,     предстоял    праздник
мальвы33, на  который  ожидалось прибытие  обоих  государей.  Мне
рассказывали,  что  мой дед Хебуке  готовит  ложи  для зрителей праздничного
шествия и по  этому случаю хлопочет и суетится. Толки эти  донеслись до меня
как вести из совсем иного, далекого  мира.  И тут я узнала следующее: в этом
году,  той же  четвертой  луной, предстояло  отпраздновать  одно  за  другим
совершеннолетие царствующего императора  Го-Уды34  и  наследника,
принца Хирохито.  Церемонию положено  совершать  вельможе  почтенных  лет  в
должности  дайнагона.  Однако дед  мой Хебуке находился  уже  в отставке,  и
потому его  участие в  торжестве сочли нежелательным. И вот, чтобы  показать
свою безраздельную преданность императору, он заявил, что хочет вновь, всего
на один-единственный день стать действительным дайнагоном, как бы "заняв" на
время  эту должность у своего сына, дайнагона Дзэнседзи. "Прекрасная мысль!"
- удостоился дед высочайшего одобрения, указ был дан, дед снова  превратился
в   действительного  советника-дайнагона  и  в  таковом  качестве   совершил
Церемонию  августейшего совершеннолетия. Дяде  Дзэнседзи обещали, что  после
окончания  торжеств  ему  сразу  вернут  прежнюю  должность; вышло,  однако,
по-другому   -  должность   дайнагона  пожаловали   Цунэтоо,  его   младшему
единоутробному  брату.  Глубоко  обиженный,  Дзэнседзи  решил,  что  получил
отставку без всяких к тому оснований, счел все это нарочитыми происками отца
и не  захотел оставаться с ним  под  одной  крышей.  Он  уехал в дом  тестя,
тюнагона Кудзе,  и  там  безвыездно  затворился. Эта  новость меня  потрясла
безмерно. Хотелось тотчас же  навестить дядю,  выразить  ему  мое  искреннее
сочувствие. Но, опасаясь людской молвы, я ограничилась тем, что послала  ему
письмо, признавшись, где скрываюсь, и просила его приехать.

     Вскоре пришел ответ. "Я не  находил себе места от беспокойства, услышав
о твоем исчезновении, - писал Дзэнседзи, - и теперь  счастлив узнать, что ты
жива и  невредима.  Сегодня  же вечером приеду, хочется поговорить  обо всем
тяжелом  и грустном, что пришлось  пережить".  В тот же вечер он  приехал ко
мне.

     Четвертая луна уже  подходила  к концу,  молодая зелень одела  соседние
долины и горы; на фоне зеленых крон,  вся в  цвету,  белела  поздняя сакура,
озаренная ярким лунным  сиянием, а в густой тени, под деревьями, то бродили,
то,  неподвижно   застыв,  стояли  олени   -  эту  дивную  картину  хотелось
нарисовать!  В  окрестных  храмах  зазвонили  колокола, возвещая наступление
ночи,  голоса, распевающие молитвы, звучали совсем рядом с галереей, где  мы
сидели, и фигуры монахинь в простых суровых одеждах были  исполнены грустной
прелести.  Дайнагон Дзэнседзи, прежде  такой жизнерадостный,  бодрый, теперь
держался  понуро,  казался  совсем другим  человеком;  рукава  его  длинного
охотничьего кафтана, казалось, насквозь промокли от слез.

     - Я готов  был отринуть все узы любви и долга и вступить на путь Будды,
- говорил он, - но покойный дайнагон,  твой отец, так тревожился о тебе, так
просил не оставить тебя заботой... И я  подумал, что с тобой  будет,  если я
тоже уйду от мира? Вот они цепи, которыми я прикован к этому миру...

     "Он прав  в  своем  желании постричься...  Ведь  и  я  приняла такое же
решение... Так зачем бы теперь уговаривать его остаться в миру?" -  подумала
я, и мне стало так скорбно при мысли, что придется с ним разлучиться, что ни
единого сухого местечка не осталось на рукавах моего тонкого одеяния.

     - Как только я разрешусь  от бремени, я сразу  уйду от мира,  затворюсь
где-нибудь в  глуши  гор...-  сказала  я. -  И вы  тоже, стало  быть, решили
принять  постриг?  -  спросила  я,  растроганная  до глубины  души.  Так  мы
беседовали, открыв друг другу все, что было на сердце.

     - А письмо настоятеля  - как оно ужасно! - сказал Дзэнседзи. - Конечно,
все случилось не по моей вине, однако все же я испугался - что теперь с нами
будет? И вот не прошло много времени, как видишь, что случилось и с тобой, и
со мной...  И впрямь думается  -  это проклятие настоятеля! Знаешь, когда ты
исчезла и государь разыскивал тебя повсюду, где только можно,  как раз в это
время настоятель приехал  во  дворец.  Он  уже возвращался к себе в обитель,
когда встретил меня у  главных ворот. "Правда  ли, что  толкуют о  Нидзе?" -
спросил  он.  "Да, никто не  знает,  куда она скрылась",- ответил  я, и  тут
настоятель - уж  не знаю, что  было у него при  этом на  уме, - остановился,
некоторое время молчал,  закрыв  лицо веером,  чтобы скрыть лившиеся из глаз
слезы, а потом произнес: "В Трех мирах 35 не обрящете вы покоя, в
пещь огненную  они  для  вас обратятся..."  - и при этом  он  казался  таким
несчастным, таким убитым... Да нет, никаких слов не  хватит,  чтобы передать
его состояние! Представляю себе, что творилось в его душе, когда, вернувшись
в обитель, он обратился с молитвой к Будде!

     Так говорил Дзэнседзи, а я, слушая его, снова вспомнила, как сияла луна
в ту ночь, когда настоятель написал мне:

     "...но печально струит
     с предрассветных небес сиянье
     ясный месяц осенней ночи", -

     и  раскаивалась  - зачем я  была тогда  так упряма и непреклонна, зачем
сказала ему такие жестокие слова, и слезы росой увлажнили мои рукава.

     Уже  стало  светать,  и  дайнагон, опасаясь людской молвы,  поспешил  с
отъездом, шутливо сказав:

     -  Возвращаюсь совсем как будто после  любовной  встречи! - но тут  же,
переменив тон, добавил: - Когда станешь монахиней, вспоминай очарование этой
ночи и грусть утреннего прощания!

     В скорбный час позабыв,
     что на свете лишь непостоянство -
     наш извечный удел,
     я от боли душевной плачу,
     увлажняя рукав слезами!..

     - Поистине так уж повелось, что жизнь в миру полна горя... Мы знаем это
и  все-таки  страдаем   и  плачем...  -   сказала  я,  -а  когда  приходится
расставаться,  как  нынче,  сердце прямо  рвется от боли! - и на  его  стихи
ответила тоже стихотворением:

     Что с того, если скорбь
     суждено в этом мире изведать
     многим, кроме тебя?
     Или нам и впредь со смиреньем
     принимать подобные муки?!

     Дайнагон Санэканэ  Сайондзи  -  Снежный Рассвет,  -  сокрушаясь о  моем
исчезновении,  на  двадцать семь дней затворился для молитвы в храме Касуга.
На  одиннадцатые  сутки он  увидел  меня  во  сне  как  живую  перед  вторым
павильоном храма и сразу же поспешил домой. По дороге, кажется где-то у рощи
Глициний, ему повстречался слуга моего дяди Дзэнседзи с маленьким ларцем для
писем в  руках, и дайнагон,  словно ему подсказывал  это какой-то внутренний
голос,  сам  обратился  к  этому  слуге,  не прибегая к посредничеству своих
провожатых:

     -  Ты идешь  из монастыря  Дайго?  Когда состоится пострижение  госпожи
Нидзе? День уже назначен?

     Слуга, решив, что говорившему все известно, со спокойной душой ответил:

     - Вчера вечером ее навещал дайнагон Дзэнседзи,  и я только что отнес ей
его послание. Мне  неизвестно,  когда  именно  состоится пострижение госпожи
Нидзе, но когда бы это ни случилось, обряд обязательно состоится, это я знаю
точно!

     "Стало быть, она здесь!" - обрадовался Снежный Рассвет, велел спешиться
сопровождавшему его слуге  и тут же отправил его коня в дар  храму Касуга  в
благодарность за полученное во  сне откровение, а сам,  чтобы не давать пищу
толкам  и пересудам, остановился в Верхнем храме  Дайго, в келье у знакомого
монаха.

     Ничего об этом  не  ведая, я сидела на крытой веранде и, любуясь летней
зеленью, слушала рассказ настоятельницы о  святом учителе Дзэндо, как вдруг,
поближе к вечеру,  без  всяких предупреждений кто-то поднялся на  веранду. Я
подумала,  что это кто-нибудь  из  монахинь,  но шуршанье  шелковых  одеяний
напомнило мне  шелест  придворной одежды, я оглянулась, а этот человек, чуть
приоткрыв раздвижную перегородку, сказал:

     -  Как ты  ни пряталась, божий промысел помог мне найти  тебя.  -  И  я
увидела, что это был Снежный Рассвет.

     "Как он  сумел отыскать меня?" - учащенно забилось сердце, но было  уже
поздно: Я сказала только:

     - Жизнь в миру мне постыла, вот я и решилась покинуть дворец, но зла ни
на кого не держу... - и вышла к нему.

     Как  всегда, он говорил  мне слова любви - и откуда  только они у  него
брались? -  и, по правде сказать, я  внимала  им  с тайной грустью, но  коль
скоро я  твердо решилась следовать путем Будды, то вернуться  во дворец... -
нет, этого мне не хотелось. Но в то же время, кто еще пожалел бы меня в моем
теперешнем положении, кто стал бы разыскивать, навещать?

     - Ведь государь  не охладел к  тебе... -  сказал он. - Мыслимое ли дело
из-за старческих выходок Хебуке решиться  на подобный поступок? Хоть на этот
раз послушайся государя, вернись во дворец! - уговаривал он меня, проведя со
мной весь следующий день.

     Отсюда он послал письмо дайнагону Дзэнседзи. "Как ни скрывалась госпожа
Нидзе,  я все-таки разыскал ее,  -  писал он. -  Хотелось  бы повидаться и с
вами!" "Непременно!" - ответил Дзэнседзи и в тот же вечер опять приехал. Оба
проговорили всю ночь, утешаясь за чаркой сакэ.

     На рассвете, когда пришло время прощаться, Дзэнседзи сказал:

     - На сей раз и впрямь, пожалуй, было  бы  лучше,  если  бы вы  сообщили
государю, где находится Нидзе... - На том и договорившись, оба уехали. А мне
было так жаль расставаться с ними обоими,  что захотелось  хотя бы проводить
их в дорогу. Я  вышла.  Дайнагон Дзэнседзи  в  охотничьем  кафтане  в узорах
цветов вьюнка, увивших изгородь, во избежание  пересудов и сплетен уехал еще
затемно. А Снежный Рассвет  в тонком, пропитанном ароматами кафтане вышел на
веранду на заре, когда в  предутреннем  небе еще светлел заходящий месяц, и,
пока его люди готовили карету, любезно приветствовал настоятельницу:

     - Я очень рад, что случай привел меня познакомиться с вами!..

     - В нашем  убогом приюте,  - отвечала ему  настоятельница, - мы уповали
лишь на явление Будды в наш смертный час,  но благодаря неожиданному приезду
госпожи Нидзе смогли удостоиться посещения таких знатных  гостей,  как вы...
Это великая честь для нас!

     - Да, в поисках госпожи Нидзе я обошел все горы  и долы, но нигде ее не
нашел... Тогда  я  решил просить помощи у бога  горы Микаса, приехал в  храм
Касуга и там во сне встретился с нею...

     Я прислушивалась к  их задушевной  беседе, и мне вспомнилась "Повесть о
Сумиеси..."36  А  Снежный   Рассвет  показался   мне  похожим  на
военачальника Сумиеси... Меж тем, возвещая наступление утра, ударил колокол,
как будто  напоминая, что пришла пора  расставаться, и он уехал. Я  уловила,
что,  перед  тем как сесть  в  карету,  он что-то тихо про  себя  шепчет,  и
уговорила сказать. Это были стихи:

     "О печалях своих
     позабыл я, но звон колокольный
     возвещает зарю -
     и летят напрасные пени
     в небеса, к луне предрассветной..."

     Он ушел. Я с грустью смотрела ему вслед и тоже прошептала :

     "К звону колоколов
     добавляет печаль и унынье
     тусклый отблеск луны,
     осветивший нашу разлуку
     и проникший горечью в сердце..."

     День я провела, размышляя  о том, что на пути к монашескому обету снова
возникли передо мной помехи.

     -  Поистине,  -  сказала  мне  настоятельница,  -  господа  давали  вам
правильные  советы!  До  сих  пор  мы  решительно  отвечали  всем  посланцам
государя,  что  вас  здесь нет,  но теперь  я  боюсь  далее вас  скрывать...
Поезжайте вновь в Кобаяси!

     Ее можно было понять;  я попросила дядю Дзэнседзи прислать мне карету и
уехала в Фусими, в усадьбу Кобаяси. День прошел без каких-либо происшествий.
Госпожа Ие, кормилица моей матери, сказала:

     - Чудеса, да и только!.. Из дворца то и дело справлялись, нет ли  здесь
Нидзе... Киенага тоже не раз наведывался...

     Я слушала  ее речи,  и  мне  казалось, что перед глазами  встает  образ
настоятеля, сказавшего:  "В Трех мирах не обрящете вы покоя, в пещь огненную
они для вас обратятся!.." - и против  воли в  душе накипала  горечь - отчего
это  в моей жизни  все  складывается так печально,  так  сложно  ?  С  неба,
подернутого  дымкой  дождя,  как это часто бывает четвертой луной,  до  меня
донесся  ранний голос  кукушки, живущей,  верно, в  роще на горе Отова,  и я
сложила стихотворение:

     "Ты спроси, отчего
     снова влажен рукав мой, кукушка!
     С омраченной душой
     я смотрю в рассветное небо
     и слезу за слезой роняю..."

     На дворе еще глубокая ночь, а колокол в храме Фусими уже будит людей от
сна, монахини встают, идут  на молитву,  я тоже поднимаюсь с  постели, читаю
сутру,  и вот уже солнце высоко стоит в небе, и мне опять приносят письмо от
Снежного  Рассвета  -  приносит  тот  самый  слуга, который когда-то  срубил
колючий кустарник в ограде у дома моей кормилицы... Вначале  Снежный Рассвет
писал о том, как горестно ему было  расставаться  со мною минувшей  ночью, а
далее стояло:

     "Ты,  верно,  тревожишься,  как  поживает  наше  дитя,  с   которым  ты
рассталась той памятной ночью словно во сне. Этой весной девочка захворала -
и притом  тяжело. Я справился у гадальщика, и он сказал мне,  что наша дочка
больна  так  тяжко,  оттого  что  ты  все время  тоскуешь о ней.  Думаю, что
гадальщик, по всей  вероятности, прав,  - ведь связь между матерью и дитятей
не  разрубишь,  не  разорвешь!  Когда ты вернешься в  столицу,  я непременно
устрою,  чтобы  ты повидала свое дитя" Что я могла сказать ? До сих пор я не
так уж сильно тосковала по девочке, однако недаром сказано:  "...но нежданно
на     горной    вершине    из    глубинных    корней    прорастает    древо
Печали37..."  Случалось,  я с  грустью думала  -  сколько  же  ей
исполнилось нынче  лет? И, уж конечно,  не могла  забыть ее личико,  на один
короткий  миг  мелькнувшее  перед  моими  глазами;  я  предчувствовала,  что
когда-нибудь  буду  горько  жалеть,  если  так  и  не увижу  рожденного мной
ребенка...

     Я ответила: "Известие о  болезни девочки огорчило меня до глубины души.
Мне очень хотелось  бы повидать ее, как  только  это будет возможно..."  Это
новое горе целый день томило мне сердце, я со страхом ждала новых известий.

     Когда стемнело, я решила провести всю  ночь в молитве  и  пошла в храм.
Там уже  сидела,  читая сутру, пожилая  монахиня. До  меня  донеслись слова:
"Просветление в нирване..." Это вдохнуло в меня надежду, как вдруг  на дворе
послышался  скрип открываемых  ворот,  донеслись  громкие голоса. Ничего  не
подозревая  и уж  вовсе  не  догадываясь,  кто  бы  это  мог  быть,  я  чуть
приотворила   раздвижную  перегородку  у  алтаря,  возле  самого  священного
изваяния, и что  же? - оказалось, это пожаловал в  паланкине сам  государь в
сопровождении всего  лишь  двух  дворцовых стражей  и нескольких  чиновников
низшего ранга.

     Это было  так неожиданно, что, с  трудом  сохраняя спокойствие, я так и
осталась  неподвижно  сидеть  на  месте,  но  наши  взгляды  встретились,  и
прятаться, бежать было уже поздно.

     - Наконец-то удалось  отыскать тебя! - обратился ко мне государь, выйдя
из  паланкина, но я, не находя слов, молчала.  -  Отправьте назад паланкин и
пришлите карету! - приказал он. - Я приехал оттого, что ты собралась принять
постриг! - говорил он, пока ждал прибытия кареты, и спрашивал: - Из-за гнева
на Хебуке ты решила рассердиться и на меня? - И упреки эти и впрямь казались
мне справедливыми.

     - Я подумала, что  это удобный случай расстаться с миром, где на каждом
шагу приходится терпеть горе... - сказала я.

     - Я находился  во дворце Сага, когда неожиданно узнал,  что ты здесь, -
продолжал государь, - и решил приехать сам, а не посылать людей, как обычно,
- боялся, что ты опять куда-нибудь ускользнешь...

     Государь притворился, будто едет во дворец Фусими, и самолично за  мной
приехал.

     - Не знаю, каковы твои чувства ко мне, но  я безмерно тосковал без тебя
все это время!.. - говорил он, и я,  по своей всегдашней слабости духа, дала
уговорить себя и вместе с государем села в карету.

     В  карете  он всю ночь напролет твердил мне,  что знать ничего не знал,
что отныне  никогда не допустит,  чтобы  ко мне  непочтительно относились, и
клялся, призывая в свидетели священное Зерцало38 и бога Хатимана,
так  что меня  невольно  даже охватил трепет; в конце  концов я обещала, что
буду служить во дворце по-прежнему, но мне было грустно при мысли, что время
принять постриг снова от меня отдалилось.

     С рассветом  мы приехали во дворец. В моей комнате было пусто, все вещи
отправлены  домой,  на первых порах  пришлось приютиться  в  комнате  тетки,
госпожи Кегоку. Мне было тягостно снова повиноваться уставу дворцовой жизни.
Вскоре, в  самом  конце четвертой луны, там же, во  дворце, свершился  обряд
надевания пояса. О многом вспоминалось мне в этот день...





     Итак,  дитя,  чей   облик  остался  у  меня  в  памяти  как  мимолетное
сновидение, все продолжало  хворать,  и вот меня пригласили в дом к каким-то
совсем незнакомым людям. Там я увидела свою дочь.

     Сперва я  хотела пойти на свидание с  ней в пятый  день пятой луны; это
была  годовщина смерти моей  матери,  я  собиралась  приехать  домой,  чтобы
побывать  на  могиле, и думала, что заодно смогу встретиться с  девочкой, но
Снежный Рассвет решительно возразил:

     - Пятая  луна и вообще-то считается  временем удаления, а уж  тем более
видеть ребенка после посещения могилы... Это сулит несчастье!

     Поэтому я отправилась в  указанное мне место в последний тридцатый день
четвертой  луны. Девочка была  одета в  нарядное  красное  кимоно на лиловом
исподе, личико обрамляли густые волосы, - мне сказали, что начиная со второй
луны ей  начали отращивать волосы. Она показалась мне совсем такой же, как в
ту ночь, когда я разлучилась с ней,  лишь мельком ее увидев, и сердце у меня
забилось.  Случилось  так,  что  супруга  Снежного  Рассвета разрешилась  от
бремени  как раз  одновременно  со мной,  но  новорожденное  дитя  умерло, и
Снежный Рассвет выдал мою девочку  за  своего  ребенка, поэтому все уверены,
что она и есть та самая его дочка.

     - Впоследствии я  предназначаю ее для императора,  пусть она служит  во
дворце  сперва младшей, а потом и  старшей супругой!  Оттого мы и бережем ее
пуще  глаза!  - сказал  он, и  когда  я  услышала это, то невольно подумала:
"Стало  быть,  для меня  она  - отрезанный ломоть!", хоть,  может быть, мне,
матери, не следовало бы так думать... А государь?.. Ведь он ни сном ни духом
не догадывается, как я бессовестно его обманула.  Он уверен,  что я  предана
ему безраздельно. Страшно подумать, как я грешна!





     Кажется, это  было в восьмую луну, - во дворец пожаловал министр Коноэ.
Рассказывали, что, когда скончался государь-инок Го-Сага, он сказал: "Отныне
я буду  верой и правдой  служить государю Го-Фукакусе!" - и с тех  пор очень
часто бывал у нас во дворце. Государь, со своей стороны, всегда оказывал ему
любезный прием. Вот и  на этот раз  в жилых  покоях  государя  министру было
подано угощение.

     - Как же  так? - сказал он, увидев меня. -  Я слыхал, будто  вы исчезли
неизвестно куда... Где же, в какой глуши вы скрывались?

     - Да,  чтобы отыскать ее, нужно было быть чародеем... Но мне все-таки в
конце  концов  удалось  найти  ее  на горе  Пэнлай!39  -  ответил
государь.

     - Признаюсь,  старческие выходки Хебуке  возмутительны ! - снова сказал
министр. - А уход  со службы дайнагона Дзэнседзи? Меня крайне  огорчило  это
событие... Ну и дела творятся! А вы что же, неужели и впрямь решили навсегда
бросить лютню? - опять обратился он ко мне. Я молчала.

     - Да,  Нидзе дала обет богу Хатиману, что  не только сама  не возьмет в
руки лютню до конца своих дней,  но и всем своим потомкам закажет! - отвечал
за меня государь.

     -  Такая  молодая,  и уже  приняла  такое горестное  решение!  - сказал
министр. - Все  отпрыски семейства  Кога очень дорожат честью своего рода...
Семейство  старинное  40,  ведет  свое  происхождение  со  времен
императора Мураками,  доныне сохранилась только  эта ветвь Кога... Накацуна,
муж кормилицы госпожи Нидзе,- потомственный вассал дома Кога. Мне  говорили,
что мой  брат, канцлер, сочувствуя ему, пригласил его  к  себе на службу, но
Накацуна отказался - он, дескать, потомственный вассал Кога... Тогда канцлер
собственноручно написал ему, что не видит препятствий к тому, чтобы Накацуна
одновременно  стал  и его  вассалом,  потому что  дом  Кога нельзя равнять с
прочими  благородными домами...  А прежний  император  Камэяма  в  беседе  с
канцлером Мототадой  сказал,  между прочим,  что  поэтический дар  -  лучшее
украшение  женщины...  Танка,  сложенная  госпожой  Нидзе, и притом в  столь
грустных для нее  обстоятельствах,  глубоко  запала ему  в душу.  И  еще  он
сказал,  что  дом  Кога  вообще  издавна  славился  поэтическим  дарованием,
искусство стихосложения передается у них из рода в род, на протяжении восьми
поколений, вот и Нидзе, даром что  еще совсем молода, отличается незаурядным
талантом... У  прежнего императора  во  дворце служит некий Накаери,  вассал
Дома  Нидзе,  так  узнав,  что  Нидзе  исчезла,  он  разыскивал  ее  по всем
монастырям, по  всем храмам, буддийским  и синтоистским...  Государь Камэяма
сказал, что и сам тревожился, что с ней сталось. Вот такой, передавали  мне,
был у них разговор...

     Трапеза продолжалась,, и за угощением министр сказал еще вот что:

     - Мой сын, тюнагон Канэтада, весьма изрядно слагает песни "имае". Очень
хотелось  бы, чтобы  государь,  если  возможно,  поведал  ему  свои  секреты
стихосложения.

     Государь согласился, но заметил:

     - Здесь,  в столице, это неудобно. Лучше  займемся  этим  в  загородном
дворце Фусими!

     Он объявил,  что отлучится до послезавтра,  и  быстро собрался  в путь.
Выезд  состоялся  непарадный,  поэтому сопровождающих  было  совсем немного,
кушанья в дорогу взяли только самые простые, несложные. Помнится, занималась
этим одна лишь госпожа Бэтто. Из-за того, что я лишь  недавно разрешилась от
бремени и к  тому же часто переезжала с места на  место, я очень исхудала  и
кроме  того обносилась, но  раз  приказ гласил: "Поезжай!" - пришлось ехать.
После  того  случая  дед  мой  Хебуке вовсе перестал  бывать  во дворце, и я
тревожилась  -  как же мне собираться,  в чем  ехать?  Ведь мне вовсе нечего
надеть!  К счастью, как раз  в это  время Снежный Рассвет прислал мне нижнее
косодэ, бледно-желтое  на  зеленоватом  исподе, парадную  красную накидку  -
вышивка изображала унизанные каплями росы  осенние  травы, еще одно шелковое
косодэ и шаровары-хакама.  Поистине я  больше,  чем когда-либо, обрадовалась
его подарку! С  нами  ехали министр Коноэ,  сын  министра, тюнагон Канэтада,
прежний канцлер Мототада, а из свитских государя  - только дайнагон Санэканэ
Сайондзи  и вельможа  Моротика. Усадьба Кудзе, где  проживал теперь дайнагон
Дзэнседзи,  находилась  недалеко  от дворца,  его  часто  к нам  приглашали,
говоря, что хоть он и удалился с императорской  службы,  но  уж к  нам-то во
дворец приехать бы можно без  стеснения,  однако он всякий  раз отказывался,
ссылаясь на  то, что  из дома  никуда не  выходит. Несмотря на это, все-таки
опять послали за ним придворного Киенагу,  и на сей раз  он  в конце  концов
приехал  в  Фусими  и привез  с  собой двух  замечательных певиц и танцовщиц
"сирабеси"41; впрочем, до  поры до времени об этом никто не знал.
Но,  после  того   как  в  Нижнем  дворце  закончилось  обучение   искусству
стихосложения,  Дзэнседзи  объявил,  что  здесь присутствуют  две  сирабеси,
государь очень заинтересовался и тотчас  же приказал  их позвать. Оказалось,
что   это   сестры.  Старшая  была   в  темно-алом  одинарном  косодэ  и   в
шароварах-хакама,  ей было  уже  за  двадцать,  младшая  -  в  бледно-желтом
полосатом кафтане - на рукавах были вышиты лепестки  кустарника хаги  - и  в
широких  хакама.  Старшую звали Харугику,  Весенняя  Хризантема,  младшую  -
Вакагику,  Юная Хризантема.  После  того  как  они  спели  несколько  песен,
государь  пожелал  увидеть пляску. Сирабеси отнекивались: "Мы  не привезли с
собой барабанщика!", но барабанчик удалось отыскать,  и отбивать ритмы  стал
дайнагон  Дзэнседзи. Сперва плясала Юная Хризантема.  После  этого  государь
повелел: "Старшая  тоже!" Старшая  всячески отказывалась, говоря, что  давно
уже  не  плясала и  все забыла, но государь просил ее очень ласково, и она в
конце  концов согласилась -  это  был  дивный,  изумительный танец! Государь
пожелал, чтобы  танец  был  не  слишком  коротким, и  она  исполнила  пляску
"Славословие".  Поздней ночью сирабеси  уехали, но государь  даже не заметил
этого, так сильно он захмелел, а назавтра был назначен отъезд.

     Пока государь почивал, у меня нашлось небольшое дело в павильоне Цуцуи,
и я туда отправилась. Ветер, шумевший  в соснах, веял прохладой,  звон цикад
нагонял печальные думы. Был час, когда луне уже пора появиться на небосводе,
чтобы ясным светом озарить всю округу. Павильон Цуцуи оказался дальше, чем я
предполагала; решив вернуться к  государю, я шла  мимо  одного из строений в
самом  неубранном  виде, в  одном  лишь  легком  банном одеянии  -  ведь  мы
находились  в отдаленной  горной усадьбе,  и притом я была  уверена, что все
давно спят,  -  как  вдруг из-за бамбуковой шторы высунулась  чья-то рука  и
ухватила меня  за рукав.  Я  громко  закричала от страха,  решив,  что  это,
конечно же,  оборотень, но услышала слова: "Тише, ночью нельзя кричать, а то
лесовик придет, накличешь беду!" По голосу я узнала министра, в испуге молча
хотела  вырвать  рукав  и убежать. Рукав порвался,  но  министр все равно не
отпустил меня  и  в конце концов втащил в дом,  за штору. Кругом не было  ни
души.  "Что вы  делаете?!"  -  воскликнула  я, но это  не  помогло, он  стал
говорить,  что  давно уже меня  любит,  и другие, давно знакомые,
приевшиеся слова. "Вот не было печали!"  - подумала я, а он продолжал на все
лады твердить о своей любви, но  его речи показались мне  очень безвкусными,
заурядными. Вся во власти единственного желания - как можно скорее вернуться
в комнату к государю, я твердила, что государь среди ночи может проснуться и
уж, наверное, станет звать меня... Под этим предлогом я пыталась уйти.

     - В таком случае  обещай,  что снова придешь  сюда,  как только улучишь
время!  - сказал  министр,  и я  обещала, потому что  не  было иного способа
избавиться от его домогательств, поклялась, призывая в свидетели всех богов,
и в конце концов убежала в страхе за наказание, ожидающее меня за эти ложные
клятвы.

     А меж тем государь, проснувшись, пожелал продолжить веселье,  собрались
люди,  и опять  пошел  пир горой.  Государь  досадовал,  зачем  слишком рано
отпустили  Юную Хризантему,  выразил  желание  увидеть  ее еще  раз  и решил
остаться для этого во дворце Фусими на весь  завтрашний  день.  Услышав, что
его желание будет исполнено, он обрадовался, много пил и так  усердствовал в
этом, что  снова уснул.  А я, вся  в смятении,  так и не  сомкнула  глаз  до
рассвета, силясь  уразуметь - сном  или явью  было то,  что случилось  ночью
возле павильона Цуцуи...

     На  следующий   день  ответный   пир   давался   от   имени   государя,
распорядителем он назначил вельможу  Сукэтаку. Приготовили целые горы яств и
напитков.  Снова приехали  вчерашние  танцовщицы. Было  особенно оживленно и
шумно, ведь пир давал сам государь. Старшей танцовщице преподнесли золоченый
кубок на подносе из ароматного дерева,  а  в кубке - три мускусных  мешочка,
младшей - один мешочек в кубке из лазурита на золоченом подносе. Веселились,
пока  не  ударил  полночный колокол,  а когда  Юная Хризантема  стала  опять
плясать,   все   запели   песню:   "Раскололось   пополам    изваяние   бога
Фудо42 у священника Соо...", когда же дошли до слов: "Наш епископ
весь  во  власти  нежной  страсти, грешной страсти...",  дайнагон  Дзэнседзи
бросил на меня многозначительный взгляд;  мне и  самой кое-что вспомнилось и
стало так страшно, что я сидела, словно окаменев. Напоследок все пустились в
беспорядочный пляс, и вечер закончился среди разноголосого шума.

     Государь улегся  в постель, я растирала ему  плечи и спину, а вчерашний
мой воздыхатель подошел к самой опочивальне и принялся меня звать:

     - Выйдите на два слова!

     Но  как  же я  могла  выйти? Я  вся  съежилась,  прямо оцепенела,  а он
продолжал:

     - Хоть на минутку, пока государь спит!

     - Иди скорее! Я  позволяю!  -  шепнул мне государь - эти слова его были
для меня горше смерти.  Я сидела в ногах постели,  так государь даже схватил
меня за руку и силой заставил встать.

     -  Я  отпущу вас, как  только государь проснется! - сказал  министр.  И
пусть на сей  раз грех  совершился вопреки моей воле, слов  не хватает, чтоб
передать, какую муку я испытала при мысли, что государь нарочно притворяется
спящим и слышит все любовные речи, все  до единого словечки, которые говорил
мне  министр  на  той стороне  тонкой перегородки!  Я  все  время заливалась
слезами, но министр был так  пьян, что отпустил меня лишь под утро. Когда же
я снова  вернулась к государю и прилегла возле его постели, он, нисколько не
понимая, что  творится  у меня  на душе, показался  мне даже более веселым и
оживленным, чем всегда, и это было мне нестерпимо больно.

     Днем мы  должны  были  вернуться  в  столицу, но  министр  сказал,  что
танцовщицы  еще  здесь,  потому  что  им  жаль  расставаться с  государем, -
"Побудьте еще  хотя  бы  денек!"... Очередь  устраивать пир была  теперь  за
министром, и  мы остались. Я горевала - что опять  придется мне  пережить? У
меня не было  здесь  своей комнаты, я просто нашла местечко, чтоб отдохнуть,
прилегла ненадолго, и тут мне принесли письмо. Сперва шли стихи:

     "Образ твой, что в ночи
     промелькнул мимолетным виденьем,
     я не в силах забыть -
     и в душе остался навеки
     аромат рукавов летучий..."

     Дальше  министр писал:  "Сегодня  утром я испытываю  неловкость.  Уж не
проснулся ли давеча государь, почивавший так близко от нас?.."

     Я ответила:

     "Ах, быть может, и впрямь это был  только сон мимолетный?  Кто бы видел
теперь рукава мои, что пропитались утаенных слез росной влагой!"

     Государь  уже  несколько  раз  присылал за мной  - пришлось пойти.  Как
видно, он почувствовал, что я  страдаю  из-за  того, что  случилось минувшей
ночью, потому что казался  оживленней и веселее, чем обычно, но мне это было
еще обиднее.

     Снова  начался пир, но  сегодня, пока еще не слишком стемнело, государя
пригласили  на прогулку  на лодках,  и  он поехал в Фусими. Когда сгустилась
ночь, позвали  рыбаков, искусных в приручении бакланов, к корме августейшего
судна привязали лодку с бакланами  и показали государю,  как  ловят  рыбу  с
помощью  птиц. Рыбаков  было трое,  государь  пожаловал им  одежду со своего
плеча.  После  возвращения  снова  началось  угощение,  пошло в  ход сакэ, и
государь  опять напился допьяна.  Ближе к рассвету министр снова прокрался к
опочивальне.

     - Сколько ночей вам приходится ночевать в чужом, непривычном месте... -
послышались  его речи, - наверное, вам очень тоскливо... Да и вообще, здесь,
в Фусими, местность очень унылая, наверное,  вам  никак не  уснуть...  Прошу
вас, зажгите  в моей  спальне  огонь,  а  то  досаждают  какие-то  противные
мошки... - Мне было отвратительно слышать это, но государь опять сказал:

     - Ну, что  ж ты  ? Почему  не  идешь ? -  И эти его слова причинили мне
нестерпимую боль.

     - Вы  уж простите меня, старика, за мою страсть! - без всякого смущения
говорил министр чуть ли не возле  самого изголовья государя. - Наверное, вам
противно смотреть, как я схожу с ума от любви... Но в  прежние времена  тоже
случалось, что такой союз  приводил  к долгому покровительству... - Мне было
больно и горько слушать  эти  слова, но  что  я могла поделать? А  государь,
по-прежнему в самом благодушном расположении духа, сказал:

     - Мне тоже очень тоскливо  лежать  здесь одному, так что располагайтесь
поближе...- И так же, как прошлой ночью, мне снова пришлось лечь с министром
в  соседнем  помещении, отделенном  от спальни государя  всего  лишь  тонкой
перегородкой.

     На следующее  утро отъезд  назначили еще затемно, так  что  шум и суета
начались очень рано, и я рассталась с министром, не сохранив от этой встречи
ничего, кроме  самых  горьких  воспоминаний.  Я села  позади  государя в его
карету;  в  той  же  карете  ехал  и  дайнагон  Санэканэ  Сайондзи.  Наконец
показалась столица; до моста Киемидзу  все  кареты ехали друг за дружкой, но
от Кегоку поезд государя свернул к северу, а кареты министра и  остальных  -
на запад, и тут  - я сама не могла  бы сказать, почему? - мне стало  грустно
расставаться с министром. Эта грусть показалась неожиданной мне самой, и я с
удивлением спрашивала себя, когда и  как могла  произойти  такая перемена  в
моей душе?





     (1281-1285 гг.)

     Уныло, мрачно текла моя  жизнь. "Неужели до конца дней придется влачить
столь безрадостное существование?" - думала я. Единственно желанным  казался
уединенный,  приют где-нибудь в глуши  гор,  но это  стремление,  увы,  было
невыполнимо. Да, нелегко бежать от суетного мира! - против воли роптала я на
мой печальный удел. Я боялась, что государь со временем меня разлюбит, страх
утратить  его любовь преследовал меня  даже  во  сне, я  ломала голову,  как
предотвратить  беду, но ничего  не могла придумать.  Наступила  вторая луна,
повсюду  расцвели цветы,  ветерок  доносил  благоухание  цветущей сливы,  но
радость новой весны  не веселила меня,  ничто не могло развеять мою тревогу,
мою печаль.

     ...Послышался голос государя - он звал людей, и я поспешила на его зов.
Государь был один.

     - В последнее время все женщины разъехались по  Домам,  во дворце стало
совсем  уныло...  -  сказал он. - Ты тоже целыми днями  уединяешься  в своей
комнате. Желал бы я знать, о ком ты тоскуешь?

     "Опять ревнивые намеки!" - подумала я  с досадой. В это время доложили,
что во дворец пожаловал настоятель.

     Его сразу провели к  государю,  и мне не оставалось ничего другого, как
молча  внимать их  беседе.  Этой  весной  захворала  дочь государя,  будущая
государыня Югимонъин1 (в ту пору она была еще ребенком и  звалась
принцессой  Има),  болезнь затянулась, и решено  было служить  молебны  богу
Айдзэну о ниспослании  выздоровления  болящей.  Кроме того,  государь  хотел
вознести  моления созвездию  Северного  Ковша;2  эту службу,  как
помнится, поручили преподобному Нарутаки из храма Высшей Мудрости...

     Завязалась беседа,  даже более доверительная  и  теплая,  чем обычно, я
сидела тут же,  внутренне трепеща от  страха при мысли о том, что творится в
душе  настоятеля  в эти минуты, как вдруг  государю сообщили, что  принцессе
внезапно стало хуже, и он поспешно удалился во внутренние покои.

     -  Дождитесь,  пожалуйста,  возвращения  государя...  -  обратившись  к
настоятелю, сказала я.

     Мы  остались одни,  кругом не было  ни души, и настоятель  стал  горько
упрекать меня, говорил, как тосковал обо  мне  долгие дни и луны после нашей
последней  встречи... Слезы, которые он при  этом утирал рукавом своей рясы,
невозможно было бы скрыть от постороннего взора... Я не знала, что отвечать,
слушала  молча,  а меж тем государь вскоре вернулся. Не подозревая об  этом,
настоятель  все продолжал свои  сетования.  Услышав  его речь сквозь  тонкую
перегородку,   государь  остановился,  прислушался   и,  будучи  от  природы
человеком  проницательным,  скорым на  догадку,  сразу,  конечно,  обо  всем
догадался. Это было ужасно!

     Государь  вошел  в комнату.  Настоятель  сделал  вид, будто  ничего  не
случилось,  но следы слез,  которые он тщетно  пытался скрыть,  были слишком
заметны,  государь не мог  их не видеть. "Какой же гнев пылает  сейчас в его
душе!" - сама не своя думала я.

     Вечером, когда  наступило время зажечь светильники, государь удалился в
опочивальню, я растирала ему ноги; кругом было необычно безлюдно, тихо.

     - Сегодня  мне  довелось услышать  нечто  весьма  неожиданное! - сказал
государь. -  Мы с младенческих лет  дружны с настоятелем, всегда были  очень
близки  и,  как мне казалось, друг от  друга ничего  не скрывали...  А  я-то
думал, что он чужд любовной страсти... - с упреком сказал он мне.

     Отпираться, уверять: "Нет, вы ошиблись, ничего такого нет и в  помине!"
- было бы бесполезно, и  я поведала ему обо всем, начиная  с первых встреч с
настоятелем и кончая разлукой той памятной лунной  ночью, рассказала все без
утайки, вплоть до самых малых подробностей.

     -  Поистине  таинственный,  необъяснимый  союз! -  сказал  государь.  -
Подумать только,  он так горячо полюбил тебя, что решился  просить дайнагона
Дзэнседзи устроить встречу... А ты  так жестоко его отвергла! Это к добру не
приведет!  Любовь властвует над людьми без разбора, в древности  тоже бывали
тому  примеры.  Епископ  Какиномото,  превратившись  в  демона,  вселился  в
государыню Сомэ-доно3.  Любовь сгубила его, несмотря  на то,  что
силой духа  он не уступал  буддам и бодхисаттвам...  Зато праведник из храма
Сига  мгновенно  излечился от  пагубной  страсти,  когда  супруга императора
Уды4,  сжалившись  над ним,  написала  ему  стихи "В  чертоги рая
отведи меня...". Но, сдается мне,  любовь, которую питает к тебе настоятель,
еще  сильнее,  чем  все,  что случалось в  прошлом. Тебе надо  понять это  и
отнестись  к нему  не так  холодно и сурово...  Погоди, я сам  все устрою, и
никто не узнает о вашем союзе... - ласково говорил государь.  - Ты не должна
ничего от меня  скрывать,  а я  постараюсь успокоить его,  чтобы он перестал
страдать и гневаться на тебя...

     Могла ли я без сердечной боли слушать эти слова?!

     - Я полюбил тебя раньше  всех, - продолжал государь, - с тех пор прошло
уже много лет,  и, что  бы ни случилось,  всегда буду  нежно  любить... Увы,
многое в нашей жизни не зависит от моей воли, и мне прискорбно,  что я лишен
возможности  доказать, как глубоко  я тебе  предан...  Твоя  покойная  мать,
Дайнагонноскэ, была моей первой наставницей в искусстве любви, тайно от всех
я  горячо  привязался  к ней, но в  ту  пору  я  был  всего  лишь
подростком,  не  смел  открыто признаться  в своей  любви...  Я робел,  меня
смущали порядки нашего мира, отношения между мужчинами и женщинами приводили
меня в смятение... А  .меж тем  ее полюбил Фуютада, потом  Масатада,  а  мне
оставалось лишь униженно выжидать время,  когда любовник не навещал ее... Ты
была  еще в  материнском чреве,  а я уже  ждал  тебя и потом,  держа тебя на
коленях, все дожидался, когда же ты наконец подрастешь...  Уже тогда я любил
тебя! - говорил государь, повествуя о давно минувших делах, но все, о чем он
поведал, касалось меня так близко, что я внимала ему с невыразимой печалью.

     На  следующее  утро  должен  был  начаться  молебен.  Поднялась  суета,
устанавливали  алтарь,  устраивали все  необходимое для  богослужения,  а  я
опасалась  лишь  одного - как бы  по выражению  моего  лица не догадались, в
каком смятении я пребываю. Наконец объявили: "Пожаловал его преподобие!", и,
хотя  внешне я спокойно сидела  неподалеку  от государя, мне было мучительно
тяжело при мысли о том, что он задумал.

     * * *

     Мне  и  раньше часто случалось ходить  к  настоятелю  с поручениями  от
государя, но сегодня совесть мучила меня особенно сильно. До вечерней службы
еще оставалось время,  и государь  послал меня  отнести  настоятелю  бумагу,
отметив некоторые непонятные места в догмах вероучения Сингон5. В
покоях  настоятеля  не было  никого посторонних.  Луна,  подернутая туманной
дымкой,  смутно  озаряла   покой;  настоятель,   опираясь   на  подлокотник,
вполголоса читал сутру.

     - Я поклялся пред ликом Будды,  что та  злосчастная осенняя  ночь будет
нашей последней встречей, -сказал он, -  но по-прежнему продолжал невыносимо
страдать. Вижу теперь, что любовь мне дороже жизни... Я молил лишь о смерти,
дабы встретиться с тобой в ином мире, но, видимо, боги не вняли моим молит-,
вам. Я бессилен справиться с этим чувством... - говорил он, и мне пришлось у
него остаться. Я трепетала от страха, опасаясь, как  бы люди не проведали  о
нашем  свидании.  Все свершилось  словно  во  сне;  я не успела  еще  толком
досмотреть этот сон, как послышались  голоса:  "Время начинать службу!", и я
поспешила  скрыться через раздвижную заднюю стенку.  Эта торопливая  встреча
оставила в душе  тяжелый осадок. "Непременно встретимся  снова, когда служба
окончится!"  -  твердил настоятель,  но  остаться  и  ждать его было слишком
мучительно, и я  удалилась в свою комнату. И все же я чувствовала, что образ
настоятеля не в пример сильнее запал мне в душу, чем в то  злосчастное утро,
когда, расставаясь со мной,  он сказал на прощание: "Лишь горечь осталась от
печальных снов этой ночи..." "Наверное, сама судьба уготовила наш союз..." -
думала  я,  и невольно  хотелось  знать; какие узы соединяли нас  в  прошлом
существовании?  Я  прилегла отдохнуть, но очень скоро рассвело, и я пошла  к
государю прислуживать при утренней трапезе.

     -  Вчера я нарочно  послал  тебя к настоятелю, - сказал государь, когда
рядом никого не было. - Надеюсь,  что он об этом не догадался... Ты тоже  не
показывай  вида, что знаешь... Мне жаль его, нельзя, чтобы он при встрече со
мной смущался...

     Растерявшись, я не знала,  что отвечать. Меня мучила совесть при мысли,
что настоятель творит  молитвы  с  грехом  на  сердце. Шестая  ночь  молебна
пришлась на восемнадцатое число второй луны.  В этот вечер государь допоздна
наслаждался .  дивным благоуханием сливы, цветущей перед одним из павильонов
дворца Томикодзи.  Я была  с  ним.  Наконец  мы  услышали,  что богослужение
закончилось.

     - Вот  и конец  молебнам... - сказал  государь. - Можешь быть свободна,
ступай к  нему! - Я не ожидала, что он опять пошлет меня к  настоятелю, было
больно услышать его  приказ, но с ударом  колокола, возвестившего полночь, к
государю пригласили госпожу  Хигаси, и они  вместе отошли ко сну  в  Двойном
покое, а я  отправилась к настоятелю, туда, где мы всегда с ним встречались,
- не столько  из повиновения государю, сколько из жалости -  ведь настоятель
проводил  сегодня последнюю ночь во дворце... Конечно,  он  ждал меня  и так
огорчился бы, если б я не пришла... В  ушах моих еще звучали ласковые слова,
которые говорил мне государь  какой-нибудь  час  назад,  одежда  еще хранила
аромат благоуханий,  пропитавших  его одежды, и вот пришлось снова соединить
рукава - на этот раз с настоятелем. Но разве это была моя вина?

     Настоятель  плакал,  горюя, что  сегодня  -  последняя  встреча,  а  я,
напротив, все  время думала: ах,  лучше  было навсегда прервать  эту  связь,
когда я его еще совсем  не любила,  после  той безрадостной ночи  под кровом
дайнагона  Дзэнседзи...  Но  теперь  поздно было  жалеть об  этом.  Меж  тем
короткая летняя ночь вскорости  сменилась  рассветом, прервав наше свидание,
недолгое,  как сверканье росы  в  лучах утра. Впереди нас ожидала разлука, а
новая встреча... Кто знает, состоится ли и когда?

     Немало мучений
     пришлось мне в любви претерпеть -
     и все же сегодня
     лью снова горчайшие слезы,
     в разлуке тебя вспоминая...

     Принцесса  с каждым днем чувствовала  себя все  лучше, на седьмой  день
молебствий  служили только вечерню, и настоятель  уехал.  Его образ  глубоко
запал мне в сердце, я очень о нем грустила.

     Но  вот что  удивительно:  в ночь  нашей последней встречи  я  покинула
настоятеля очень рано и только успела было прилечь у себя в каморке, как  за
мной срочно прислали  от государя.  "Скорей,  скорей!" -  торопил  меня  его
посланец Киенага.  Я встревожилась: этой ночью у государя находилась госпожа
Хигаси,   отчего  же   такая  спешка?  Ведь   я   только  что  рассталась  с
настоятелем...

     - Вчера ты пришла к настоятелю очень поздно,  была уже глубокая ночь, -
сказал мне государь.  - Представляю себе, с каким волнением он тебя  ждал...
Такая  любовь не часто  встречается в  нашем мире, иначе  я  не стал  бы вам
помогать, к  тому же  я слишком привязан к настоятелю, оттого и разрешил вам
встречаться... Слушай же, сегодня ночью мне приснился удивительный  сон! Мне
снилось, будто настоятель подарил тебе свой молитвенный  жезл,  и ты прячешь
его от меня за пазуху. Я тяну тебя за рукав и говорю: "Ведь мы так  близки с
тобой, почему ты хочешь утаить от меня  его дар?" Тогда ты, такая печальная,
утирая слезы, достаешь  этот жезл. Я гляжу и узнаю серебряный жезл покойного
отца,  государя-монаха Го-Саги.  "Отдай его мне!" -говорю я и отбираю у тебя
жезл... Тут я  проснулся. Сомнения  нет -  этой  ночью ты понесла... Помнишь
стихи о сосне, что выросла на скале?..6

     Я слушала, верила и не верила,  но с того  дня государь целый  месяц ни
разу не  призывал  меня.  Я  не смела  роптать,  ибо,  как  бы  то ни  было,
согрешила-то я, хоть и не по  своей воле.  В одиночестве встречала  я утро и
вечер и вскоре  заметила, что и впрямь снова в тягости. И опять одолела меня
тревога - как сложится отныне моя судьба?

     Однажды, в начале третьей луны, когда во дворце было  необычно пустынно
и  тихо,  государь,  даже  не  отужинав, удалился  в  Двойной покой,  а меня
призвали к нему. "Зачем  он зовет  меня?" - подумала я, но государь обошелся
со  мною  ласково,  говорил  нежные слова,  клялся  в любви,  а я не  знала,
радоваться мне или, напротив, печалиться...

     - После того как мне  привиделся тот сон, я нарочно ни разу не призывал
тебя... - сказал государь. - Ждал, чтобы прошел ровно месяц, и очень по тебе
тосковал...

     "Так и  есть...  Стало  быть,  он  нарочно не звал  меня, - пораженная,
подумала я. - В самом деле, ведь с того месяца я понесла... Он не звал меня,
чтобы не было сомнения в отцовстве..." - И тревога о  ребенке,  о  том,  что
будет с ним и со мною, с новой силой сдавила сердце.

     * * *

     Ну, а  тот, с кем  меня соединяло столь глубокое чувство, кто был  моей
первой настоящей любовью, постепенно отдалился от меня после тех злосчастных
ночей в Фусими,  и я  с грустью думала,  что он вправе на  меня обижаться. В
начале пятой луны  я  ненадолго  вернулась домой,  чтобы  в годовщину смерти
матери, как всегда, побывать на ее могиле, и он прислал мне письмо.

     "Пока я искал
     тот корень, на сердце похожий,
     что горечь таит,
     не в росе - в слезах безутешных
     рукава до нитки промокли..."

     Дальше  следовали  ласковые слова, а  в  конце стояло: "Если  ничто  не
помешает, я навещу тебя, хотя бы ненадолго, пока ты живешь дома..."

     В ответ я написала только:

     "Где еще и расти
     корню горькой любви потаенной,
     как не в сердце моем!
     И мои рукава недаром
     от безудержных слез промокли... -

     ведь я полюбила  тебя  на всю  жизнь не только  в  этом, но и в будущих
воплощениях..." Но, по  правде сказать, я  чувствовала, что никакими словами
не вернешь его былую любовь. Он пришел, когда уже наступила глухая ночь.

     Мне хотелось рассказать ему обо всем, что наболело на сердце, но прежде
чем я успела вымолвить хоть словечко, вдруг послышался шум и крики:  "Зарево
над кварталом Сандзе-Кегоку! Пожар на улице Томикодзи!"

     Ясное дело, он не мог оставаться у меня, если горит дворец,  и поспешно
ушел.  Короткая весенняя ночь вскорости миновала, возвратиться  было нельзя.
Уже совсем рассвело, когда мне принесли от него письмо:

     "Ужель в твоем сердце
     иссякнет живительный ключ
     и в реку забвенья
     навеки канет любовь,
     что нас друг к другу влекла?.."

     В самом деле, мне  тоже  казалось, что  неспроста прервалась  в ту ночь
наша встреча...

     Союз этот нежный
     продлить нам, увы, не дано,
     но в любящем сердце
     никогда не высохнут слезы,
     ключ живительный не иссякнет!

     Конечно, если  бы я  подольше оставалась в усадьбе, встречи  со Снежным
Рассветом  не ограничились бы  этим  неудачным свиданием, но в тот же  день,
вечером,  государь  прислал за  мной карету,  приказал срочно вернуться, и я
уехала во дворец.

     * * *

     В начале осени меня перестала мучить тошнота.

     - Кажется,  для тебя  наступила  пора  завязать шнуры запрета, - сказал
государь. - А настоятель знает, что ты носишь его ребенка?

     - Нет, - ответила я, - откуда же? У меня не было случая сообщить ему об
этом...

     - Ему нечего стыдиться, -  сказал  государь. - Хотя сперва он, кажется,
стеснялся  меня...  Человек  бессилен  перед  велением  судьбы, а  ваш  союз
предначертан самим роком... Я сам скажу ему обо всем!

     Я  не  знала,  что  отвечать,  подумала  только, как  мучительно  будет
настоятелю услышать эту новость от государя. Но если бы я сказала: "Не надо,
не говорите!"  - государь подумал  бы, что  я слишком забочусь о настоятеле.
Ему это не понравится, а недовольство государя мне тоже грозит бедой...

     -  Прошу вас, поступайте, как сами сочтете нужным! - только и  могла  я
ответить.

     * * *

     В  эти дни как обычно  ученые  монахи собрались для беседы  о  догматах
вероучения  Сингон, они толковали государю различие  заповедей, изложенных в
святых сутрах.  Настоятель тоже приехал  во дворец на несколько  дней. Когда
толкование  священных  текстов,  пояснений  к  ним  и  обрядов  закончилось,
устроили  приличествующий  случаю скромный пир.  Я  прислуживала государю во
время трапезы.

     - Итак, если вникнуть поглубже в священные книги, становится очевидным,
что любовная связь между мужчиной  и  женщиной не содержит в себе  греха,  -
сказал  государь.  -  Любовный  союз  мы  наследуем  еще  из  прошлых  наших
существований, избежать  его  невозможно, человек  не  в  силах справиться с
могуществом страсти... В древности тоже  не раз такое случалось... Праведный
Дзедо,  влюбившись в женщину из земли Митиноку, пытался убить ее, но не смог
и,  не устояв  пред соблазном, вступил  с ней в  любовный  союз.  Государыня
Сомэ-доно просила святого монаха, настоятеля храма Сигэдэра,  соединиться  с
нею в  раю... Люди бессильны противиться любви.  Бывает, что из-за любви они
превращаются  в демонов или  в  камни, как та  скала, что  зовется "Тоской о
муже"...7 Случается, люди вступают  в  союз с хищными зверями или
скотами - таков удел, предназначенный им из  прошлых существований.  Человек
не  властен  одолеть любовную страсть! - говорил  государь, а мне  казалось,
будто он обращается только ко мне одной, и у меня было такое чувство, словно
я разом обливаюсь и слезами, и потом...

     Пиршество  было скромным, вскоре  все разошлись.  Настоятель тоже хотел
уйти, но государь сказал:

     -  На  дворе глубокая ночь, кругом  тишина,  самое  подходящее время не
спеша поговорить о святом  учении.  - И задержал его  у  себя, но  мне стало
почему-то невыразимо тяжело на душе, и я удалилась. О чем они говорили после
моего ухода - не знаю, я ушла к себе в комнату.

     Было уже далеко за полночь, когда государь прислал за мной.

     -  Я сумел  весьма  искусно  рассказать ему обо всем... -  сказал он. -
Пожалуй, ни один отец, ни  одна мать, как  бы ни велика была их родительская
любовь, не  заботятся  о  своем  дитяти  так  ревностно,  как  я  забочусь о
настоятеле... - И говоря это,  он прослезился, а я, не находя слов, молчала,
только слезы хлынули неудержимым потоком.

     - Ты  слышала,  как  я  говорил,  что человек  не  в силах  убежать  от
судьбы... - ласковей, чем обычно, продолжал государь. - Я сказал настоятелю:
"Однажды  мне  довелось  ненароком  услышать  нечто  совсем   неожиданное...
Возможно, вы испытываете неловкость, но разве мы не дали клятву всегда и  во
всем  полностью  доверять  друг  другу? Нельзя  допустить,  чтобы пострадала
репутация  священника столь  высокого сана. Я  убежден, что привязанность  к
Нидзе - результат каких-то ваших деяний в прошлом существовании, и потому ни
в  малой  степени не питаю к вам враждебного  чувства...  Нидзе в  тягости с
начала  этого  года. Недаром я видел тот вещий сон -  я сразу  понял, что он
приснился мне неспроста, и вплоть до начала третьей луны ни разу не призывал
ее, ибо всецело заботился о вас. Да отвернутся от меня боги Исэ8,
Камо,  Ива-Симидзу и  другие  покровители нашей  страны,  если я сказал  вам
неправду! Поверьте, мое  уважение к вам нисколько не умалилось!" Услышав мои
слова, настоятель  некоторое  время молчал, а  потом, смахнув слезы, которые
старался от меня скрыть, сказал:  "В таком случае больше  нет смысла от  вас
таиться... Со скорбью вижу, что эта любовь - возмездие за грехи, совершенные
в прошлой жизни. Я не забуду ваше  великодушие - не  только в этом,  но и  в
грядущем существовании, сколько бы раз ни суждено мне было переродиться! Три
года  я не в  силах справиться  с этой  пагубной страстью. Я  молился, читал
священные сутры, старался забыть, вырвать из сердца греховную страсть, а сам
все  время помышлял только  о Нидзе. В конце концов, отчаявшись, я послал ей
письмо с  проклятием, но и тогда не смог освободиться от наваждения... Потом
я  снова увидел  Нидзе - это было похоже на вращение  колеса злого рока -  и
снова скорбел  о  собственном малодушии, ибо опять горел в  пламени  грешных
земных страстей... Из того, что вы  только что мне  сказали,  я  понял,  что
Нидзе  понесла  от  меня...  Сомнения нет,  я  -  отец  будущего  ребенка...
Позвольте же уступить мой  сан  настоятелю храма  Добра и Мира, вашему сыну,
принцу Митихито,  а  я удалюсь в глухие  горы, затворюсь там,  надену черную
власяницу  и  буду  жить,  как отшельник. Долгое  время я пользовался вашими
милостями, но на  сей раз ваше теплое участие столь велико, что и в грядущих
существованиях  я  буду с  благодарностью и  восторгом  вспоминать  о  ваших
благодеяниях".  С этими словами он в слезах удалился. Он так любит тебя, что
поистине достоин глубокого сострадания!

     Я  слушала  рассказ  государя  и  чувствовала  и   скорбь,  и   радость
одновременно, а из глаз  непрерывно  струились слезы  -  наверное,  именно о
таких чувствах сказано в "Повести о Гэндзи": "Насквозь промокли рукава..."

     Мне захотелось услышать обо всем из уст самого настоятеля, приближалось
время  его  отъезда,  и я  решила  пойти к  нему.  В его покоях  спал только
маленький мальчик-служка,  посторонних никого  не было. Настоятель вышел  со
мной в каморку, где мы всегда встречались.

     - Я  хотел порвать с тобой, надеялся, что  мои страдания в конце концов
приведут  меня к просветлению,  но нет -  я слишком сильно люблю тебя... Так
люблю,  что  погиб  безвозвратно!..  - говорил  настоятель.  "Ах, надо  было
навсегда расстаться после той памятной безрадостной встречи",  -  думала  я,
слушая  его. Но  в то же время при  мысли, что  сегодня вижу его в последний
раз, мне было жаль расставаться с ним. Неисповедимы пути любви!..

     Всю ночь  настоятель горевал о  предстоящей  разлуке,  а  я  с тревогой
думала,  что  ждет  меня впереди. Он точь-в-точь повторил  слова,  которые я
слыхала от государя.

     - Теперь, когда государь так великодушно согласился на нашу связь, я не
столько раскаиваюсь в  своем  грехе,  сколько думаю о том, когда и  как  нам
удастся встретиться вновь! Поистине мое чувство к тебе - не обычная страсть!
Ты беременна, стало быть, мы - супруги, а ведь известно, что супружеские узы
нерасторжимы  и в настоящем, и в будущем  воплощении!  Государь сказал,  что
бережно  воспитает  младенца, я беспредельно рад  и благодарен  ему  за это.
Теперь  я  с  таким  нетерпением ожидаю  рождения этого ребенка!  - смеясь и
плача, говорил он. Меж тем наступил рассвет,  и  мы расстались. Прощаясь, он
сокрушался:  "Когда доведется снова тебя увидеть?" На  сей раз  я  полностью
разделяла его чувства.

     Ах, если бы только
     все так же на шелк рукавов,
     слезами омытых,
     в предутренний час нисходило
     рассветной луны сиянье!..

     Очевидно, в сердце моем  возникла такая же  большая любовь, какую питал
ко мне настоятель. "Наверное, это и  впрямь судьба..." - думала я. Не успела
я вернуться к себе и только было прилегла отдохнуть, как за мной прислали от
государя.

     * * *

     Государь еще не покинул опочивальню.

     - Я тоже с нетерпением ждал тебя до утра... -  сказал  он. - Пришлось в
одиночестве коротать ночь... Конечно, с моей стороны дерзко звать тебя сразу
после  свидания с возлюбленным, когда ты  полна грусти, расставшись с ним...
Представляю себе,  как ты  ропщешь в душе на бессердечие Неба,  разлучившего
вас!

     Я  не  знала,  что  отвечать  на  эти  язвительные, насмешливые  слова.
"Большинство людей на свете знать не знает  таких  мучений! Почему только на
мою долю выпало так страдать?" - думала я, и слезы застилали мне глаза.

     -  Вижу, вижу, ты, конечно,  думаешь:  "Как  он мне  докучает!  Мне  бы
вздремнуть сейчас на  досуге и сладко грезить о недавнем свидании...", да? -
рисовал он в своем воображении картины, одну нелепее другой. "Вот оно... Так
я и знала,  что  этим кончится!" - думала я, слушая его злые, оскорбительные
слова,  и  будущее  пугало меня, а слезы, одна  за другой, одна  за  другой,
неудержно  катились из глаз. Заметив, что я плачу, государь, как видно,  еще
сильнее ощутил ревность.

     - Ты только  о  настоятеле  и  тоскуешь,  -  сказал он,  - и сердишься,
конечно,   зачем  я  тебя  позвал...  -  И,  окончательно   придя  в  дурное
расположение духа, не захотел оставаться  в опочивальне,  встал с постели  и
вышел, а я ускользнула к себе.

     * * *

     Мне нездоровилось, и до  самого  вечера я безвыходно просидела у себя в
комнате. "Государь, наверное, решил, что я  провела весь день с настоятелем,
- с горечью думала я. - Какие насмешки опять меня ожидают?" Каково мне будет
отныне прислуживать государю? Ах, если б я могла покинуть  суетный  мир! Мне
хотелось лишь  одного  -  поскорее  принять  постриг,  скрыться  куда-нибудь
далеко-далеко, в горную глушь,  и жить  там тихой, спокойной жизнью. Меж тем
толкование  религиозных доктрин  закончилось, вечером  настоятель  пришел  к
государю,  потекла спокойная, дружественная  беседа.  Я прислушивалась  к их
разговору с тревожным чувством.  Потом я  вышла и  только  было остановилась
возле купальни, как ко мне подошел Снежный Рассвет.

     - Что же ты ? - сказал он. - Сегодня я состою на службе во дворце, а ты
хотя бы подала мне какой-нибудь знак!

     Я растерялась, не знала,  куда деваться от  смущения, но, к счастью,  в
этот миг  меня  опять  позвали к  государю. Оказалось,  он  пожелал устроить
небольшой пир. Ужин был скромный, прислуживали только  одна-две женщины,  но
государь нашел это скучным и,  уловив  голоса вельмож  Моротики и  Санэканэ,
дежуривших в большом  зале, приказал  пригласить их. Началось непринужденное
веселье, все жалели, что ужин  окончился слишком рано. Настоятель удалился в
покои принцессы Югимонъин служить вечерню, а я печалилась,  что приходится с
ним расстаться, и все вокруг -  даже небо, даже тучи на  небе  - навевало на
меня скорбь.

     А  вскоре  подошла  для  меня пора  надеть  ритуальный пояс.  Церемония
совершилась очень скромно и незаметно. Я  страдала при мысли,  что  творится
при этом  на сердце  у государя. В эту ночь мне пришлось прислуживать в  его
опочивальне,  я  спала рядом,  и  всю  ночь  до утра  он  беседовал со  мной
ласковей,  чем  обычно, ни в чем не упрекал, не сердился - но могла ли  я не
испытывать душевную муку?

     * * *

     В  этом году государь  приказал  с особой пышностью  отметить  праздник
Возложения цветов в девятой луне. Во дворце все заранее усердно готовились к
этим дням, а  я  решила, что мне, в моем  положении,  неудобно участвовать в
торжествах, и попросила отпустить  меня  на это время  домой, но государь не
позволил: "Твоя беременность  еще  мало заметна,  оставайся!" На праздник  я
надела тонкое косодэ, парадную красную накидку, а вечером - желтое одинарное
платье  и голубую  накидку.  В таком наряде я пришла на ночь  в  опочивальню
государя; в это время послышался голос:

     - Пожаловал его преподобие!

     У  меня  невольно  забилось  сердце.  Был последний  день праздника,  и
настоятель проследовал в  молельню.  Разумеется,  он не  знал,  что  я  тоже
участвую в церемонии. Неожиданно ко мне подошел какой-то простой монах.

     -  Меня  послал  государь, -  сказал  он.  - Он велит вам поискать,  не
обронил ли он в молельне свой веер, и, если найдете, принести!

     "Странно!" - подумала я, но все же приоткрыла  раздвижную  перегородку,
отделявшую молельный зал, посмотрела вокруг, но веера нигде не было. "Нету!"
- сказала  я,  и  монах удалился. В  тот же  миг  кто-то  изнутри  раздвинул
перегородку. Это был настоятель.

     -  Я так люблю  тебя, - сказал он, - а теперь, когда ты  в тягости,  не
передать словами, как  я тревожусь о  тебе, как тоскую... Я думал, ты сейчас
живешь дома,  и собирался навестить тебя  там. Нельзя, чтобы узнали о  нашей
любви... Надежные люди помогут сохранить эти встречи в тайне.

     Я и сама больше всего  боялась,  как бы  кто-нибудь не проведал о нашем
союзе, - было бы ужасно запятнать доброе имя настоятеля, - но вместе с тем у
меня недостало духа решиться запретить ему искать встречи.

     - Хорошо, делайте, как хотите... -  согласилась я, - лишь  бы  никто не
узнал... -  И с этими словами закрыла перегородку. Когда  служба окончилась,
настоятель уехал, а я пошла к государю.

     - Ну, как мой веер ? - с улыбкой спросил он, и я поняла, что он нарочно
послал того монаха, чтобы я могла хоть словечком перекинуться с настоятелем.

     * * *

     Наступила десятая луна, с хмурого неба непрерывно лил дождь, соперничая
с потоками слез, насквозь  промочивших мои рукава.  Никогда еще не случалось
мне испытывать такую тоску и тревогу. Я уехала в Сагу, к мачехе, затворилась
на семь дней для молитвы  в храме Колеса Закона, Хориндзи. Сорванные  ветром
красные листья клена, как парчой, устилали воды реки Оигавы,  а я перебирала
в памяти прошлое, вспоминала свою  жизнь, придворную службу, большие и малые
события, даже  лица  вельмож  во время чтения  Лотосовой сутры, переписанной
покойным  государем-монахом  Го-Сагой, разные  дары,  возложенные  тогда  на
алтарь Будды... В памяти теснились  бесчисленные образы прошлого,  всплывали
строчки стихов:9 "Завидую волнам, дано им вновь и вновь к родному
брегу возвращаться..." Где-то совсем близко в горах тоскливо трубил олень...
"Отчего он трубит так жалобно?" - думала я.

     В тоске безутешной
     я слезы горючие лью,
     не зная покоя...
     Кого же в окрестных горах
     так жалобно кличет олень?..

     * * *

     Как-то раз, одним особенно  грустным вечером, к храму подъехал какой-то
знатный придворный.  "Кто  бы это мог быть?"  Я  выглянула в щелку и  узнала
тюдзе Канэюки. Он прошел прямо к той келье, где  я жила, и  окликнул меня. В
другой раз я бы не удивилась, но сейчас это было для меня неожиданно.

     - Внезапно захворала матушка государя, госпожа Омияин,  - сказал он.  -
Государь с утра находится у нее, здесь, в Саге, во дворце Оидоно. Он посылал
за вами в усадьбу, но ему сказали, что вы удалились в этот храм, и я приехал
за вами... Государь собрался очень  поспешно, никого из  женщин  с  собой не
взял. Ничего, что вы  дали обет пробыть здесь известный срок,  потом сможете
отбыть его сызнова... А сейчас пожалуйте со мной во дворец  Оидоно, государь
нуждается в вашей службе!.. - передал он мне приказ государя.

     Шел уже пятый день моего затворничества, до выполнения обета оставалось
всего два  дня, обидно было прерывать молитвы  до срока,  но карета была уже
здесь,  к  тому  же Канэюки сказал,  что государь не  взял с собой никого из
женщин,  надеясь,  что я сейчас живу в  Саге...  Стало быть, рассуждать было
нечего,  я тотчас  же поехала во  дворец.  В самом деле, случилось так,  что
многие дамы  разъехались по домам, и во дворце не осталось ни одной опытной,
привычной к службе придворной дамы. Государь же, зная, что я живу у мачехи в
Саге, не взял  с собой никого из придворных дам. Вместе с ним в одной карете
приехал и  государь  Камэяма, а позади  государей  сидел  дайнагон  Санэканэ
Сайондзи. Я приехала как раз, когда из покоев госпожи Омияин обоим государям
прислали ужин.

     * * *

     У госпожи Омияин случился всего-навсего легкий приступ бери-бери, недуг
неопасный,   и   оба   государя,  обрадованные,   заявили,  что   это   надо
отпраздновать. Первым устроить пир вызвался наш государь,  распорядителем он
назначил  дайнагона Сайондзи.  Перед  обоими государями  поставили расписные
лаковые подносы с десятью отделениями, в которых  лежал вареный рис и разные
яства. Такие же подносы подали  всем гостям. Госпожа Омияин получила подарки
-  алую  и  лиловую  ткань,  свернутую  наподобие  лютни, и  пеструю  ткань,
сложенную  в виде цитры. Государю Камэяме поднесли многопластинчатый гонг на
деревянной  раме,  только вместо  металлических  пластин  к  раме  подвесили
свернутые четырехугольником  лиловые  ткани от  темного до бледно-сиреневого
оттенка,   а   жезл   для  удара  был  сделан  из   ароматического   дерева,
инкрустированного  кусочками  горного  хрусталя.  Женщинам  -  дамам госпожи
Омияин - поднесли дорогую бумагу "митиноку", ткани и прочие изделия,  придав
им  самую  неожиданную  форму,  мужчинам -  нарядную  кожаную конскую сбрую,
тисненую замшу. Подарков была целая груда! Веселились до позднего вечера. Я,
как всегда,  разливала сакэ. Государь играл на  лютне, государь Камэяма - на
цитре, царедворец Киммори - на малой японской цитре, принцесса, воспитанница
госпожи Омияин,  тоже играла на цитре, Кинхира, сын дайнагона Сайондзи, - на
флажолете,  Канэюки -  на флейте.  Спустилась ночь,  на горе Арасияма  уныло
зашумел  ветер  в  соснах,  издалека, из храма  Чистой  Истины,  Дзеконгоин,
долетел колокольный звон, и государь запел:

     Там над башнями столицы
     красный отсвет черепицы,
     Слышится печальный звон
     из обители Каннон...

     Это было удивительно к месту и так прекрасно!

     -  А где  же моя  чарка сакэ?  -  спросила госпожа  Омияин, и  государь
ответил,  что  она  стоит  перед  государем  Камэямой. Тогда госпожа  Омияин
сказала, что теперь наступил черед послушать его пение, но государь Камэяма,
смущенный,  всячески  отнекивался.  Тогда  наш  государь  сам  взял  чарку и
бутылочку  с  сакэ, прошел  к матери за шелковый  занавес,  поднес ей полную
чарку сакэ и снова запел:

     Дни блаженства, дни отрады,
     праздничные дни -
     Нам утехи, как награды,
     принесли они.
     Пусть, в гармонии певучей
     долы облетев,
     Дарит радостью созвучий
     праздничный напев!

     Тут уж  и  государь  Камэяма подхватил песню,  присоединив свой голос к
голосу старшего брата.

     - Простите старухе докучные речи, - сказала госпожа Омияин,- но повторю
снова... Я родилась  в грешном мире  в  гиблое время, когда захирела  святая
вера10, но  все  же  сподобилась,  недостойная,  высокого  звания
государыни, оба моих сына  по очереди взошли  на  императорский  трон,  меня
дважды именовали Матерью страны...11  Мне уже больше  шестидесяти
лет, и я  без  сожалений расстанусь  с  миром.  Единственное  мое желание  -
возродиться к новой жизни в  высшей из девяти райских сфер! Мне кажется, что
сегодняшняя музыка не  уступает  той, что звучит  в  раю, и даже пение самой
птицы  калавинки12  не  слаще  того,  которому  мы  сейчас  здесь
внимали...  Хотелось бы, если можно,  еще  раз  услышать какую-нибудь  песню
имае!  - С  этими словами она  пригласила обоих сыновей  к себе, за занавес,
придвинула низенькую ширму, наполовину приподняла  занавес,  и  оба государя
вместе запели:

     Мне не забыть, пока жива,
     счастливых тех ночей -
     признаний нежные слова
     звучат в душе моей.
     Под вечер ты спешил тайком
     увидеться со мной,
     и любовались мы вдвоем
     предутренней луной,
     а ныне вспомню о былом,
     и грустно мне одной.

     Словами  не   описать,  как   прекрасно  звучали   их  голоса!   Потом,
расчувствовавшись  от  выпитого  сакэ,  оба  всплакнули,   стали  вспоминать
минувшие времена и, наконец,  растроганные, покинули  зал.  Государь остался
ночевать во дворце Оидоно,  император Камэяма  пошел его проводить. Дайнагон
Сайондзи, сославшись на нездоровье,  удалился. Государя  сопровождали только
несколько молодых царедворцев.

     * * *

     Оба государя легли в одном покое.

     -  Из  придворных  дам  никого  нет, - сказал  мне  государь, - поэтому
оставайся сегодня при опочивальне! - И тут же приказал: - Разотри мне ноги!

     Я  стеснялась присутствия  государя  Камэямы,  но  заменить  меня  было
некому, и, стало  быть,  надо было  повиноваться, как вдруг государь Камэяма
сказал:

     - Прикажи ей, пусть она спит рядом с нами!

     -  Нидзе в  тягости,  - возразил государь, - она жила дома, я вызвал ее
неожиданно,  только  потому,  что не взял с собой  других  женщин.  По всему
видно, что ей уже трудно исполнять обычную службу.  Как-нибудь в  будущем, в
другой раз...

     Однако государь Камэяма настаивал:

     - Но ведь  в вашем присутствии ничего предосудительного случиться никак
не может! Прежний император  Судзаку не пожалел  отдать  принцу Гэндзи  даже
родную  дочь,  принцессу Третью, почему  же  вы  ни за  что  не соглашаетесь
уступить мне  Нидзе? Разве  я не  говорил вам, что охотно предоставлю в ваше
распоряжение  любую  даму из  моей  свиты, стоит вам только  пожелать?.. Как
видно, вы пренебрегаете моим великодушием...

     И тогда государь не то  чтобы прямо приказал мне: "Останься!" - а  лишь
промолчал, может быть, потому, что с минуты на минуту ожидал прибытия Сайкю,
прежней  жрицы богини Аматэрасу, ее тоже пригласила госпожа  Омияин. Так или
иначе он  вскоре крепко уснул, ибо чересчур много  выпил. Кругом  не было ни
души.

     -  Незачем  выходить куда-то!  -  сказал  государь  Камэяма,  загородил
спящего государя ширмой и увел меня за  ширму, а государь  об этом ведать не
ведал, и это было настоящее горе!

     Когда стало светать, государь Камэяма  вернулся в  свою постель рядом с
государем и разбудил его.

     - Как я заспался! - воскликнул тот. - А Нидзе, наверное, убежала?

     -  Нет, она только что была здесь,  - отвечал государь Камэяма, - спала
всю ночь рядом с вами... - Я содрогнулась от страха, услышав подобную  ложь,
в душе уповая лишь на то, что была неповинна в этом грехе.

     Вечером  наступил  черед  прежнего  императора Камэямы  устраивать пир.
Распорядителем  он назначил Кагэфусу,  одного из своих  придворных,  вассала
дома Сайондзи.

     "Вчера  распорядителем был  Сайондзи,-  шептались  люди,  -  а  сегодня
всего-навсего Кагэфуса... Конечно,  он выступает от имени государя, но можно
ли ставить на одну доску  людей столь различного положения?.." Впрочем,  пир
был  устроен,  как  полагалось,  и вино, и  закуски приличествовали  случаю.
Госпоже Омияин поднесли красивую ткань, свернутую в виде скалы, и лодочку из
ароматической  смолы,  полную душистого  масла, все это  лежало на подносе с
узорами, изображавшими  воду.  Государь  получил изголовье  из благоуханного
дерева  на серебряном  подносе,  женщины  - хлопчатую  вату  и нитки  в виде
ниспадающих со скалы струй  водопада, мужчины  - разноцветную кожу  и ткани,
свернутые наподобие плодов хурмы.

     - А это  - для  нее,  за то,  что прислуживала нам! -  указав на  меня,
сказал государь Камэяма распорядителю Кагэфусе, и я получила китайский атлас
и множество кусков ткани, от  темно-лиловой до бледно-сиреневой, свернутых в
виде пятидесяти четырех свитков - глав  "Повести о Гэндзи"; на каждом свитке
значилось название соответствующей главы... Пир продолжался до поздней ночи,
все очень веселились. Вечер закончился без каких-либо происшествий. Дайнагон
Сайондзи отсутствовал, сославшись на нездоровье.. "Притворяется!" - говорили
некоторые.  "Нет,  он и  вправду болен!" - возражали другие. После пира  оба
государя  прошли  в  покои на галерее,  туда им  подали  ужин,  а  мне  было
приказано прислуживать.  Ночью они опять легли рядом  в одном покое. Идти  к
ним в опочивальню мне не хотелось, на  сердце  лежала тяжесть,  но  ведь  от
придворной  службы не  убежишь... Пришлось  с  новой  силой изведать,  сколь
мучительны порядки нашей земной юдоли!

     Утром государь  отбыл;  вместе с  ним в  одной карете уехал и  дайнагон
Сайондзи. Государя Камэяму сопровождал его придворный Киммори. Я тоже хотела
уехать, пояснив, что дала  обет семь дней молиться в храме Колеса Закона, да
и  помимо этого, будучи в  тягости, чувствую нездоровье... Но после  отъезда
государей стало так уныло и тихо, что госпожа Омияин выразила желание, чтобы
я погостила у нее  еще  хотя бы денек, и я осталась. В это время ей принесли
письмо от государыни. Разумеется, я не знала, что там написано.

     - Что такое?! Да  в  своем ли она уме?! - прочитав  письмо, воскликнула
госпожа Омияин.

     - А в чем дело? - спросила я.

     - Я,  дескать, оказываю тебе почести, словно законной супруге государя,
и нарочно  устраиваю разные пиры и забавы,  чтобы все  это видели. Ей,  мол,
остается только завидовать... Пишет: "Конечно, я уже  постарела,  но все же,
полагаю, государь  не собирается меня бросить..." - прочитала госпожа Омияин
и рассмеялась. Она смеялась, мне же  было горько все это слышать, и я уехала
к моей кормилице в ее усадьбу на углу проезда Оомия и Четвертой дороги.

     * * *

     Вскоре я получила письмо  от настоятеля. Он писал, что находится в доме
своего любимого  ученика. Родные мальчика жили  неподалеку, и я  стала тайно
бывать там. Однако чем чаще мы встречались, тем больше о нас судачили  люди;
я  очень испугалась, услышав об этих  сплетнях, но настоятель сказал: "Пусть
меня лишат сана, мне все равно. Поселюсь где-нибудь в глухом горном селении,
в  хижине, сплетенной из сучьев..." - и я  продолжала ходить к нему, хотя  в
душе все время трепетала от страха.

     Меж  тем подошла к концу  десятая луна, мне  нездоровилось больше,  чем
обычно, я грустила, тревожилась, а тем временем государь приказал деду моему
Хебуке  приготовить все необходимое  к предстоящим родам. "Что  меня ждет? -
грызли душу печальные думы. - Моя жизнь подобна недолговечной росе..." Вдруг
как-то раз,  поздней ночью,  послышался  скрип  колес,  подъехала  карета, и
постучали в ворота: "Пожаловала госпожа Кегоку из дворца Томикодзи!" Я очень
удивилась, но, когда ворота открыли и карета въехала во двор, я увидела, что
из плетеного  кузова  вышел  государь, переодетый  так,  чтобы его никто  не
узнал. Я  никак  не ждала его посещения и совсем  растерялась, а он  сказал:
"Мне нужно немедля с тобой поговорить..."

     - Твой  союз с настоятелем перестал быть тайной, -  продолжал он, - все
знают о  нем,  даже  я  не  избежал  наветов...  Нечего  говорить,  как  это
неприятно! Я узнал, что на днях некая  женщина родила, но ребенок ее сегодня
вечером. умер. Я приказал ей и  ее домашним  молчать об  этом, и  они делают
вид, будто  роды  еще не  начались. В  эту семью мы отдадим  твоего будущего
ребенка,  а ты скажешь всем, что  младенец родился мертвым. Тогда злые толки
несколько поутихнут и пересудам придет конец... Мне больно слышать, как люди
бранят тебя, насмехаются... Поэтому я решил так поступить... - Долго говорил
со мной государь, а на рассвете, когда запели птицы, уехал. Мне было отрадно
убедиться,  что  он  искренне заботится обо  мне, - это  напоминало какой-то
старинный роман, - но было  горестно сознавать свой печальный удел  - одного
за  другим  отдавать рожденных  мною  детей в чужие люди. Я была еще  вся во
власти печальных дум, когда мне принесли письмо государя.

     "Не могу забыть нашу вчерашнюю встречу, - писал государь. - Все  вокруг
выглядело так необычно...

     Слишком долго живешь
     ты в лачуге, хмелем увитой,
     ото всех вдалеке -
     знаю, трудно порой отказаться
     от печального уединенья... -

     ласково писал  он, а  меня по-прежнему не покидала  тревога:  долго  ли
продлится его любовь?

     Навещая мой дом,
     очарован ты уединеньем -
     но доколе, спрошу, будет длиться
     любовь?
     Я в раздумьях грустных блуждаю
     среди трав заглохшего сада...

     * * *

     В  тот  же день вечером я узнала,  что настоятель опять приехал, но  не
решилась пойти к нему, потому что еще днем  почувствовала приближение родов.
Когда стемнело, он сам пришел. Я  не ждала его, сперва было испугалась, но в
доме не было посторонних, при мне находились только две доверенные служанки,
я позволила ему войти и рассказала о посещении государя минувшей ночью.

     - Я знал, что не  смогу оставить  ребенка при себе... - сказал он, - но
как прискорбно, что тебе тоже придется с ним  разлучиться... На свете немало
случаев,  когда  в  сходных обстоятельствах  мать все-таки не  расстается  с
дитятей... Но  коль  скоро так рассудил  государь,  стало быть, иного выхода
нет... - сокрушаясь, говорил он.

     Дитя родилось одновременно с ударом колокола, возвестившего наступление
утра. Это  был мальчик! На кого он  похож -  еще трудно было понять,  но все
равно, это был прелестный ребенок! Настоятель взял его на колени.

     -  Ты  родился  на  свет,  ибо  нас  соединяли прочные узы еще  в былых
воплощениях... - не в  силах сдержать слезы, говорил он, как будто обращался
к  взрослому  человеку.  Меж  тем  ночная мгла рассеялась, наступило утро, и
настоятель ушел, скорбя о разлуке.

     Я отдала ребенка,  как  приказывал государь,  а  всем сказала, что дитя
оказалось  мертворожденным; как мудро предвидел государь, на этом  сплетни и
зловредные пересуды сошли на нет. Ребенка забрал у меня один из приближенных
к  государю  людей,  он  же  отправил все  необходимое  для  дитяти,  а  мне
оставалось лишь тревожиться, надежно ли погребена эта тайна...

     * * *

     Я  разрешилась  от бремени в шестой день  одиннадцатой луны; с того дня
настоятель бывал у меня столь часто, что, к моему ужасу, это  не могло сойти
незамеченным. Тринадцатого числа он опять навестил меня поздней ночью.

     В ту пору весь мир был озабочен  войной на острове Кюсю;13 с
позапрошлого  года священное  древо храма  Касуга14  находилось в
столице, но теперь распространился тревожный слух, будто вскоре древо вернут
обратно в Южную столицу, Нару. А тут еще, неизвестно почему, пошло гулять по
свету моровое поветрие; рассказывали, что люди умирают всего через несколько
дней с начала болезни.

     -  Страх невольно объемлет душу, в особенности  когда слышишь о  смерти
близких  знакомцев...  -  рассказывал настоятель,  и в  голосе  его  звучала
необычная робость. - Я подумал, вдруг я тоже заболею и умру, оттого и пришел
сегодня...  Сколько  бы  раз ни  суждено  мне было переродиться,  только  бы
по-прежнему не разлучаться с тобой! Иначе будь то самый распрекрасный трон в
высшей из  райских  сфер, без тебя мне и там будет  одна тоска!  И наоборот:
пусть я буду жить в самой убогой,  крытой соломой хижине, лишь  бы  вместе с
тобой - это высшее счастье для меня! - всю ночь, не смыкая глаз, говорил он.

     Меж тем наступило утро. Теперь  уходить было неудобно, рядом, за той же
оградой  жили  хозяева, кругом было  много  глаз; как бы  он ни таился,  это
только  вызвало  бы лишнее  подозрение,  и он  решил остаться у меня на весь
день. Я замирала от страха, хотя никто, кроме его мальчика-служки, не знал о
его приходе.  Я боялась,  не проведают  ли о  моем  госте  в доме кормилицы,
сердце в груди тревожно стучало, но настоятель, напротив, казалось, вовсе не
беспокоился, и мне пришлось согласиться. Мы целый день были вместе.

     -  После нашей скорбной  разлуки,  и  потом,  когда  ты  вдруг  исчезла
неизвестно куда, я не находил себе места от тоски, - говорил настоятель. - Я
решил  тогда  с  горя своей рукой переписать  Пять главных  сутр, и в каждый
список  внес  по  одному  иероглифу  твоего имени...  Это  для  того,  чтобы
исполнилась моя слезная мольба - непременно еще раз родиться на этой земле в
одно время с  тобой и  снова  вступить в  любовный  союз!  О,  как  я  тогда
горевал!.. Я  закончил списки,  но не отдал их в храм,  и это с умыслом -  я
хочу  вместе с  тобой принести  эти сутры  на  алтарь Будды, когда мы  вновь
возродимся к жизни!  А пока я сдам свитки на хранение  морскому царю; там, в
его сокровищнице  на  Дне морском,  они будут  храниться  вплоть  до  нашего
возрождения! А  если, не ровен час, мне придется  превратиться в дым на горе
Бэйман15,  я  распорядился  бросить  эти  списки  в  погребальный
костер.

     Эти странные, бредовые мысли очень меня напугали.

     - Будем молиться только о том, чтобы вместе  возродиться в раю в едином
венчике лотоса! - сказала я, но настоятель не согласился.

     - Нет, нет, мне слишком  дорога наша  любовь, и я твердо решил: хочу во
что бы то ни стало снова родиться в облике человека на сей  грешной земле! А
если по  закону этого  мира наступит смерть и в дым обращусь я, то и тогда с
тобой  не расстанусь!16  -  серьезна  и  грустно  ответил  он.  Я
ненадолго  задремала,  но  внезапно  открыла глаза и увидела,  что  он  весь
обливается потом.

     - Что с вами? - спросила я, и он ответил:

     - Мне приснилось, будто мы, как  две уточки-не-разлучницы17,
соединились в союзе... А вспотел я  оттого, что так  сильно люблю тебя,  что
душа моя покинула тело и приникла к твоему рукаву...

     Он  встал и  вышел; луна  уже скрылась за  гребнем  гор, в небе  белели
полоски  облаков,  и  горы  на  востоке  чуть посветлели. Колокольный  звон,
возвестивший  рассвет,  заглушил  рыдания  разлуки.  В  это  утро  нам  было
почему-то особенно тяжело расставаться. Он еще не успел уйти  далеко, а  его
мальчик-служка уже принес мне письмо:

     "Я оставил тебе
     любовью объятую душу -
     почему же опять
     не могу в покое забыться,
     грудь стесняют скорбные думы?"

     Я прочла эти стихи, и сердце защемило от жалости и горя.

     Право, если сравнить,
     кто больше в тоске о любимом
     пролил горестных слез,
     чей рукав тяжелее от влаги, -
     я тебе уступить не посмею!

     * * *

     Потом я узнала, что в тот же день настоятель посетил дворец государя, а
вскоре  -  помнится,  в восемнадцатый  день той  же луны -  услыхала, что он
заразился поветрием, ходившим тогда  по миру. Мне  рассказали,  что  к  нему
призвали врачей, что его лечат, но ему все хуже и хуже, и я не находила себе
места от тревоги. А дня через два - кажется, двадцать первого - мне принесли
от него письмо. "Не думал я, что вижусь с тобой в последний  раз...  - писал
он.  -  Меня  страшит  не  болезнь, от  коей  я,  как  видно,  умру,  а  мои
прегрешения, ибо мне жаль покидать сей  мир, а  это. - великий грех!" Письмо
кончалось стихотворением:

     "Вспоминая тебя,
     ухожу из жизни с надеждой,
     что хоть дым от костра,
     на котором сгорю бесследно,
     к твоему потянется дому..."

     Невозможно  было спокойно читать это послание!  Горе  объяло  душу  при
мысли, что наша недавняя встреча, быть может, была последней...

     Писать  ему  сейчас,  когда  вокруг  больного  толпятся  люди, было  бы
неосторожно, мое  письмо могло бы  не  утешить,  а,  напротив,  лишь смутить
настоятеля;    чувства,   переполнявшие    мою   душу,    так   и   остались
невысказанными... Мне  не верилось, что близится  час вечной разлуки, однако
на двадцать пятый день одиннадцатой луны я узнала, что настоятель скончался.
Словами не описать,  что испытала я при этом известии!  Знаю, грешно  любить
так сильно, как я любила...

     Мне  вспоминались его  слова, его  грустные стихи: "...пусть несбыточны
мои грезы - только  в них нахожу отраду...", перед глазами стоял его  облик,
когда он произнес:  "...но печально струит  с  предрассветных  небес  сиянье
светлый месяц ночи  осенней..." "Лучше бы мы  навсегда расстались  после той
безрадостной встречи и холодной разлуки,  мне не пришлось бы теперь изведать
такие  страдания..." - думала я.  Накрапывал мелкий  дождь, клубились  тучи,
само небо, казалось мне, скорбит и плачет. В ларце для писем  еще лежало его
письмо, последний след его кисти, "...и в дым обращусь я, то и тогда с тобой
не расстанусь!..." Рукава, служившие ему изголовьем, еще хранили его аромат,
пробуждая бесчисленные воспоминанья. Я  давно  мечтала  принять постриг,  но
сейчас опять не смела этого сделать; люди связали бы мой поступок с кончиной
настоятеля,  я  страшилась набросить тень на имя покойного и с болью думала,
что даже уйти в монастырь и то не смею.

     Утром мне сказали, что пришел его мальчик-служка. Я сама поспешно вышла
к нему, мне казалось, будто все это  происходит во сне... Мальчик был одет в
коричневатый  кафтан на синем исподе,  по ткани вышиты птицы фазаны.  Смятые
рукава без  слов говорили, что он проплакал всю ночь.  Заливаясь слезами, он
поведал мне  о последних днях настоятеля - поистине ни словами, ни кистью не
передать сей скорбный рассказ!

     - Помните, в  ту  ночь, когда настоятель сложил  стихи: "...но печально
струит  с предрассветных небес  сиянье светлый месяц ночи осенней..."  -  он
обменялся с вами косодэ. Ваше косодэ он бережно хранил и всегда держал возле
своего  сиденья  в молитвенном  зале.  Вечером  двадцать  четвертого  дня он
пожелал, чтобы его одели в это косодэ, и приказал не снимать, когда предадут
сожжению  его мертвое  тело. "А  это передашь  ей..."  - велел он.  С  этими
словами мальчик подал  мне ларчик, на лаковой  крышке коего была  нарисована
ветка  священного дерева.  В ларце  лежало  письмо.  Иероглифы  было  трудно
узнать, они больше походили на следы птичьих лапок.

     "В ту ночь... - с трудом разобрала я начальные слова. - В этом мире нам
больше  не  суждено..."  -  читала   я   дальше,  наполовину  догадываясь  о
содержании, и сама  чуть не утонула в слезах  при виде  этих  вкривь и вкось
написанных знаков.

     Если буду жива,
     дым костра твоего распознаю
     и скажу: "Это он!"
     Только мне в тоске безысходной
     уж недолго бродить по свету...

     В  ларце лежала горсть  золотого песка,  завернутая  в  бумагу. Мальчик
рассказал,  что  памятное  косодэ  сгорело  в  погребальном  костре,  сутры,
переписанные  настоятелем, тоже исчезли в огне.  Потом мальчик ушел,  утирая
горькие слезы, а я глядела ему вслед, и мне казалось, что  свет померк перед
моими очами.

     Если б знать я могла,
     что в загробной реке Трех порогов
     снова встречу его, -
     без раздумья бушующим волнам
     предалась бы, гонима любовью!

     * * *

     Государя связывала с настоятелем тесная дружба, он тоже, конечно, очень
скорбел о его кончине. Он написал мне, что понимает, сколь велико  мое горе.
Это письмо не только не утешило меня, но, напротив, лишь сильнее разбередило
скорбь.

     "Я знаю, навеки
     в душе твоей запечатлен
     тот образ нетленный -
     лик месяца перед рассветом,
     нежданно сокрывшийся в тучах..." -

     писал государь.

     "Давно известно, что наш мир полон скорби, и все же сердце болит, когда
вспоминаю,  как  он  любил  тебя  и  как  горевал,  что  приходится с  тобой
расставаться..."

     Я не знала, что отвечать на это письмо, послала только стихи:

     "К невзгодам и бедам,
     что выпали мне без числа,
     добавились ныне
     прискорбные воспоминанья...
     О месяц, сокрывшийся в тучах!"

     Мне казалось, никакими словами не передать мое горе, в слезах проводила
я дни и ночи, не заметила даже, как окончился этот год и наступил новый...

     Государь  продолжал  писать  мне,  но спрашивал  только: "Отчего ты  не
приезжаешь.?", а таких писем, как раньше:  "Немедленно приезжай!" - я больше
не получала. С этого времени я почувствовала:  он охладел ко мне, хотя прямо
об этом не говорил. "Так оно и должно было случиться..." - думала
я, ведь я так  много грешила,  хоть и  не по  своей воле...  Помню, когда до
конца года  оставалось всего несколько дней, мне было  особенно грустно - "и
год,  и  жизнь  моя  -  все подошло к  концу...", как написано в  "Повести о
Гэндзи". В душе жила тревога о настоятеле, ведь он был  так привязан к нашей
грешной юдоли, и я писала на обороте его писем изречения Лотосовой сутры.

     * * *

     Сменился год, наступил новый, Пятый год, Коан18, а я все так
же  лила слезы, ничего не  замечая вокруг. В  пятнадцатый  день первой  луны
исполнилось ровно сорок девять дней со дня кончины настоятеля. Я отправилась
в  храм  к  святому праведнику,  которого особенно почитала, отделила  часть
золота,  оставленного  мне  настоятелем, и  заказала  поминальную службу, на
бумаге, в которую завернула золото, написала:

     "Быть может, сегодня
     ты путь мне укажешь сквозь мглу
     к заре долгожданной,
     хоть порвались с твоей кончиной
     наш союз скреплявшие узы!.."

     Праведник славился красноречием, я  с волнением слушала его  похвальное
слово настоятелю, в котором перечислялись благие деяния  покойного, и рукава
мои не просыхали от слез.

     Я безвыходно  затворилась  в этом храме.  Вскоре наступило  пятнадцатое
число второй луны, день, когда Шакьямуни переселился в нирвану. С давних пор
повелось  отмечать  этот  грустный  день,  но в  этом году,  в моем горе, он
показался мне особенно скорбным.  В  этот  день  в покоях праведника  всегда
читали и  толковали  Лотосовую  сутру,  чтение  начиналось в день  весеннего
равноденствия и продолжалось четырнадцать дней. Я была рада, что оказалась в
храме как  раз  во время этой торжественной  службы. Монахи ежедневно читали
поминальные молитвы по  настоятелю. Я не смела во всеуслышание  объявить, от
чьего имени возносят эти молитвы, указала только -  "от человека, связанного
нерушимым союзом", а в последний день службы написала:

     "Не скоро настанет
     иного рожденья заря
     и выглянет месяц -
     сквозят тоской несказанной
     закатного солнца блики..."

     * * *

     За  все  время,  что  я жила  затворницей  в храме  на  Восточной  горе
Хигасияма, государь ни разу не  написал мне. "Так и есть, он  забыл меня!" -
со  страхом  думала я. Наконец я решила, что завтра вернусь  в столицу.  Все
вокруг казалось  унылым и безотрадным... Один  за другим  совершались четыре
молебна  - шла служба нирваны: праведный старец бодрствовал всю  ночь, читая
молитвы.  Я тоже  проводила  ночь в молитвенном  зале. Подстелив  под голову
рукав,  я  ненадолго  вздремнула,  и  во  сне,  как  живой,  мне  привиделся
настоятель.  "Долгий  путь во мраке  - такова  наша жизнь в  скорбной земной
юдоли!" - сказал он и обнял меня... Той же ночью я захворала, да так тяжело,
что несколько раз теряла сознание. Праведный  старец  уговаривал остаться  в
храме еще  хотя бы на один день,  подождать, пока мне станет  полегче, но за
мной уже  прислали карету, отправлять ее назад  было неудобно и сложно,  и я
пустилась  в  обратный  путь,  в  столицу.  У  Западного моста  через  речку
Имадэгаву, неподалеку от  храма Киемидзу, мне  почудилось,  будто  тот,  чей
образ приснился  мне накануне, наяву вошел  ко мне в  карету, и  я  потеряла
сознание.  Служанка привела меня в чувство. Мы приехали в дом кормилицы, и с
этого дня я  захворала, Да так, что  не могла проглотить  даже глотка  воды.
Так, между  жизнью и смертью,  я оставалась до конца  третьей луны, а  когда
наконец пришла в себя, обнаружилось, что я снова в  тягости. С  той памятной
ночи, когда мы в последний раз встретились с настоятелем, я блюла
чистоту, можно сказать - ни  с кем даже взглядом  не обменялась, стало быть,
не оставалось сомнений, кто отец моего ребенка.  Союз с настоятелем причинил
мне одно лишь горе, и все же мысль о том,  что наша  связь тайным образом не
прервалась, согревала мне душу, уже теперь  я с любовью  думала  о ребенке и
вопреки всем доводам разума с нетерпением ждала его появления.

     * * *

     Некоторое время спустя - помнится, был двадцатый день четвертой  луны -
государь послал за мной людей и карету, мол, я ему  зачем-то нужна, но я еще
не совсем  оправилась  после  болезни,  нужно  было  беречь  здоровье,  и  я
ответила, что не могу приехать, ибо хворала долго и тяжело. Он написал:

     "Для чего до сих пор
     лелеешь ты воспоминанья
     о минувшей любви?
     Ведь ушел предрассветный месяц
     навсегда из бренного мира...

     Представляю себе, как ты непрерывно льешь  слезы. Очевидно, твой старый
возлюбленный больше тебе не нужен..."

     Прочитав  это письмо, я  поняла, что  государь  сердится - зачем я  так
сильно горюю о настоятеле. Оказалось, однако, совсем другое.

     ...Когда  государь  Камэяма еще не передавал трон наследнику,  при  его
дворе  служил  сын  моей кормилицы,  Накаери,  курандо19  шестого
ранга.  После  отречения  государя  этому  Накаери, как  водится,  присвоили
следующий, пятый ранг. И вот  кто-то  распустил слух, будто сей Накаери свел
меня с  государем  Камэямой, тот не чает  во  мне души, и по  этой причине я
будто  бы собираюсь  покинуть  нашего государя... Разумеется, я  понятия  не
имела об этих толках.

     Здоровье  мое тем  временем улучшилось. "Надо вернуться на службу, пока
не поздно..." - решила я  и  в начале пятой  луны прибыла во дворец.  Но что
это? Государь вовсе не обращал на  меня внимания, и хотя внешне относился ко
мне  как будто по-прежнему,  на  сердце у меня  все время лежала печаль. Всю
пятую луну я прослужила во дворце, как обычно, в унынии  встречая и провожая
утро и вечер, а с наступлением шестой луны уехала домой под предлогом траура
по близкой родне.

     * * *

     На этот раз мне хотелось, чтобы предстоящие роды совершились в глубокой
тайне:  я  поселилась  у  старых  знакомых,  неподалеку  от  Восточной  горы
Хигасияма, и жила там, таясь от всех. Впрочем,  никто особенно  не стремился
меня  проведать. Мне  казалось,  я стала совсем  иной, да  и  обстановка,  в
которой я очутилась,  вовсе не походила на все,  к чему я привыкла.  В конце
восьмой  луны я почувствовала приближение  родов. В прежние  времена я  тоже
скрывалась, но все же многие меня навещали, на сей  же раз одиночество делил
со мной лишь печальный  голос оленя на крутых горных вершинах. Тем  не менее
роды прошли благополучно, родился мальчик. Я полюбила его с первого взгляда.
"Мне  приснилось,  будто  мы,  как  две  уточки-неразлучницы..."  -  говорил
настоятель  в ночь нашей последней встречи,  и я, как предсказывал этот сон,
понесла...  "Что  сие означает?" -  с грустью думала я  и ни  на  минуту  не
расставалась с дитятей, все  время держала  его подле  себя.  А тут  как раз
вышло  так,  что  долго  не  могли  найти  кормилицу,  искали   повсюду,  но
безуспешно.  Ребенок оставался со мной,  я любила его всем сердцем, и, если,
бывало, он  обмочит пеленки, я вне себя  от  жалости  поспешно хватала его в
объятия и клала рядом, в  свою постель. Впервые дано мне было в  полной мере
изведать всю глубину материнской любви.

     Мне  было жаль  даже на короткое время расстаться с  мальчиком,  я сама
ухаживала  за  ним;  да  и  после,  когда  удалось  найти  и договориться  с
подходящей  женщиной  из местности Ямадзаки, все еще  держала  его постельку
рядом  с  собой.  Как не  хотелось  мне  возвращаться на  службу  во  дворец
государя!

     Меж  тем  наступила зима. От государя пришло письмо. "Как понимать, что
ты все время уединяешься?" - писал он.  В начале десятой луны я опять начала
служить при дворе, а там вскоре год подошел к концу.

     * * *

     В новом году я прислуживала государю все три первых праздничных дня; не
счесть, сколько горьких минут мне  пришлось пережить за этот короткий  срок!
Чем я не угодила - государь прямо  не говорил, но я чувствовала, что  он уже
отдалился от  меня сердцем. Жить во  дворце  становилось все  безрадостней и
тоскливей. Только  он,  Снежный Рассвет,  когда-то  меня  любивший (подумать
только, как давно это было!), справлялся обо мне, говоря: "Не  изжиты поныне
жестокая боль и досада..."20

     Во  вторую луну молебны в День  успения  Будды служили во дворце  Сага,
присутствовали оба  государя. Я  тоже была там. Образ настоятеля, год  назад
покинувшего наш  мир, преследовал  меня  неотступно, я  была  безутешна.  "О
великий Будда, чье учение  пришло к нам из Индии и Китая!  - думала я. -  Да
исполнится твоя  клятва,  помоги душе настоятеля  сойти со  стези блужданий,
отведи его в Чистую землю рая!"

     Эти слезы любви
     текут на рукав, словно воды
     бурной Ои-реки.
     Если б знала, что отмель Встречи
     ждет меня, - предалась бы волнам!

     Ничто не  занимало меня, любовь, соединяющая мужчин и женщин, приносит,
казалось  мне,  только  одни страдания.  "Не лучше  ли покончить  с  жизнью,
утопиться в волнах?"  - думала я,  перебирая  старые, теперь  уже  никому не
нужные любовные письма. Но что станет с  моим ребенком? Кто, кроме меня, его
пожалеет?..  "Вот они, узы, привязывающие нас к земной юдоли!" - думала я, и
любовь к отданному на воспитание младенцу с новой силой сжимала сердце.

     Молодая сосна
     поднялась на пустынном прибрежье,
     где никто не бывал, -
     как узнать, от чьего союза
     проросло из завязи семя?..

     * * *

     После  возвращения  из  Саги я ненадолго  отлучилась  со  службы, чтобы
проведать мое дитя. Ребенок вырос на удивление, уже улыбался, смеялся; после
этой  встречи я  полюбила  его  еще сильней  и,  вернувшись  во  дворец, так
тосковала, что думала: лучше б я его не видала!

     Меж тем наступила  осень; неожиданно  я  получила письмо  от моего деда
Хебуке. "Собери вещи, - писал он,  - да не кое-как, а все до последней нитки
и уезжай из  дворца. Вечером  пришлю за тобой людей!" В полном  недоумении я
пошла к государю.

     - Вот  что  пишет мой дед...  Отчего  это? - спросила я, но государь ни
слова  мне  не  ответил.  Все еще не  в  силах  уразуметь, что  случилось, я
обратилась к госпоже Хигаси:

     - Что случилось, не понимаю... Мой дед,  прислал мне такое письмо...  Я
спрашивала государя, но он молчит...

     - Я тоже не знаю! - отвечала она.

     Что оставалось делать? Не могла же я сказать: "Не поеду!"

     Я стала собирать  вещи, но  невольно заплакала  при мысли, что навсегда
покидаю дворец, куда меня  впервые  привезли четырех лет  от роду, дворец, к
которому  так  привыкла, что  тяготилась даже недолгим  пребыванием  дома, в
усадьбе. Тысячи  мелочей приковывали мой взор, я мысленно прощалась с каждым
деревцем, с каждой травинкой. В это время послышались шаги - это пришел тот,
кто был вправе держать на меня обиду, - Снежный Рассвет.

     - Госпожа у себя? - спросил он у моей девушки.

     Услышав  его голос,  я  еще острее ощутила свое несчастье и,  приоткрыв
двери,  выглянула; по моему залитому слезами  лицу каждый  с первого взгляда
понял бы мое горе.

     -  Что  случилось?  - спросил  он. Не  в силах вымолвить ни словечка, я
продолжала  заливаться слезами, потом, впустив его в комнату, достала письмо
деда, сказала только: "Вот, из-за этого..." - и снова заплакала.

     - Ничего не понимаю! - сказал Снежный Рассвет.

     Так говорили все, но никто не мог толком объяснить мне, в чем дело.

     Старшие дамы, давно служившие во дворце, утешали меня, но они тоже были
в полном  неведении и только плакали со мной вместе. Меж тем наступил вечер.
Я  боялась еще раз пойти к  государю,  было ясно, что меня  прогоняют по его
приказанию... "Такова его  воля! -  думала я. - Но когда  же удастся  теперь
снова его увидеть?" Меня охватило желание взглянуть на него  - быть может, в
последний раз! - и, не помня себя, я неверными шагами пошла к государю.  При
нем находились придворные, всего двое  или, кажется, трое, они непринужденно
беседовали. Государь бросил на меня  беглый взгляд - по светло-желтому моему
одеянию зеленой нитью были вышиты лианы и китайский мискант.

     - Что, уезжаешь? - сказал он. Я молчала, не находя слов.

     - Жители гор добывают лианы, цепляясь за их побеги... - продолжал он. -
Этот узор мне не по  душе!  Ты,  верно, выбрала  его  намеренно? Собираешься
вскоре снова навестить нас?  - И сказав так, он удалился в покои государыни.
Не описать словами мою боль  и обиду! Как  бы он  ни гневался,  ведь он  так
долго  любил  меня,  столько  лет клялся:  "Ничто не разделит наши  сердца!"
Почему  же, из-за чего он теперь  мною пренебрегает?  Мне  хотелось умереть,
навсегда  исчезнуть тут же, на месте, но это было не в моей власти... Карета
ждала меня, и, хоть я готова была уехать как можно дальше, скрыться от всего
света,  мне  все-таки  хотелось  узнать, почему  меня  вдруг прогоняли, и  я
поспешила в усадьбу  деда Хебуке, на пересечении Второй  дороги  и  переулка
Мати-но-Кодзи.

     Дед сам вышел ко мне.

     -  Я стар  и болен, мой  смертный час уже недалек... В  последнее время
совсем ослабел, не знаю, долго  ли еще протяну... Меня тревожит твоя судьба,
отца у  тебя нет, Дзэнседзи, твой опекун, так о тебе радевший, тоже сошел  в
могилу... Государыня потребовала,  чтобы тебя не было во  дворце. При  таких
обстоятельствах  лучше повиноваться и  оставить придворную службу! - С этими
словами дед достал и показал мне письмо.

     "Нидзе прислуживает  государю, а меня  ни во что не ставит,  - читала я
собственноручное  письмо  государыни.  -  Это  великая дерзость,  немедленно
отзовите  ее  домой! Поскольку у нее  нет  ни матери, ни  отца, это надлежит
сделать вам..."

     "Раз  дело зашло  так  далеко, оставаться во дворце  и  впрямь было  бы
невозможно..." -  пыталась  я  утешить себя разными  доводами,  но обида  не
проходила. Потянулись  долгие осенние  ночи; мне  не спалось,  и,  то и дело
просыпаясь,  с  горечью прислушивалась  я  к  стуку бесчисленных  деревянных
вальков, долетавшему  к моему одинокому изголовью, а грустные  клики гусиной
стаи высоко в небе казались каплями росы, унизавшей лепестки кустарника хаги
вокруг  дома,  где в  печальном одиночестве  коротала  я теперь дни и  ночи.
Наступил конец года, но могла ли я радоваться предстоящему празднику, весело
провожать старый и встречать Новый год?  Я давно уже  собиралась затвориться
на тысячу дней в храме Гион, но  до сих пор так и не удалось осуществить это
желание, вечно возникали какие-нибудь помехи. Теперь же я наконец решилась и
во второй день одиннадцатой луны, в первый день Зайца, прежде  всего поехала
в  храм бога  Хатимана, где как раз в  эти  дни исполнялись священные пляски
кагура21. Мне  вспомнились  стихи: "...но  служа богам неизменно,
отдаюсь раденью душою!"22

     На всесильных богов
     уповать я в скорби привыкла,
     но бесплодны мольбы -
     и осталось лишь сокрушаться
     о своем плачевном уделе...

     Я провела в храме Хатимана ровно  семь дней и затем сразу уехала в храм
Гион.

     * * *

     Теперь мне было не жаль расстаться с жизнью в миру.

     "Покидаю суетный мир, укажи мне путь к просветлению!" - молилась я.

     В этом году  исполнилась  третья  годовщина со  дня  смерти настоятеля.
Снова обратившись к мудрому старцу на Восточной горе  Хигасияма, я  заказала
семидневное  чтение  Лотосовой  сутры.  Днем  я  слушала  чтение,  а  вечера
проводила в храме Гион.

     Последний,  седьмой день чтений совпал  с  днем  смерти  настоятеля.  В
слезах внимала я колокольному звону, вторившему богослужению.

     Бою колоколов
     всякий раз я. рыданьями вторю
     и не знаю, зачем
     до сих пор еще обретаюсь
     в этом суетном, бренном мире...

     * * *

     Маленький сын мой  подрастал, я скрывала его от всех, опасаясь  людской
молвы,  но часто  навещала,  и ребенок был мне отрадой. В  этом году  он уже
ходил, бегал, разговаривал, не ведая ни скорбей, ни печалей.

     Мой дед  Хебуке  скончался  минувшей  осенью, когда на мою долю  выпало
столько тяжелых переживаний. Конечно,  его смерть должна была  причинить мне
глубокое горе,  но, поглощенная свалившимся на  меня несчастьем, я, кажется,
не полностью осознала в  те дни тяжесть этой  утраты. Зато теперь, в  долгие
весенние дни, проведенные в  молитве, память  о покойном  вновь воскресла  в
моей  душе. Дед был последним близким  мне человеком по материнской линии, и
скорбь о  нем с  новой силой сжимала сердце  - наверное, оттого, что теперь,
обретя  наконец некоторое  спокойствие, я вновь могла воспринимать события в
их истинной сути.

     В ограде храма Гион пышно расцвела сакура. В минувшие годы Бунъэй здесь
было  знамение  -  рассказывали,  что сам  великий  бог Сусаноо23
сложил здесь песню:

     "Вишни, что расцветут
     в изобилье за прочной оградой
     подле храма Гион,
     принести должны процветанье
     всем, кто их посадил в этом месте".

     С тех пор  вокруг  храма посадили  множество деревьев сакуры - поистине
можно подумать, что так повелел сам великий бог Сусаноо! Мне тоже захотелось
посадить сакуру, не важно - деревце или всего лишь ветку, лишь бы принялась;
это было  бы знаком,  что  я тоже могу сподобиться благодати... Я  попросила
ветку  сакуры у епископа Кое, настоятеля  храма будды Амиды24  на
святой горе Хиэй (он был сыном  епископа Сингэна, в прошлом - дайнагона, и я
давно состояла с  ним в  переписке), и во вторую  луну, в  первый день Коня,
отдала  эту ветку управителю  храма  Гион.  Вместе  с веткой поднесла  храму
одеяние,  алое  на  темно-красном исподе,  и заказала  чтение  молитвословий
"норито"25.  Ветку  привили  к дереву перед восточным  павильоном
храма,  где   помещалось  книгохранилище.   Я  привязала  к   ней  маленькую
бледно-голубую дощечку со стихами:

     "Нет корней у тебя,
     но расти, покрывайся цветами,
     одинокая ветвь!
     Пусть же внемлют боги обетам,
     в глубине души принесенным..."

     Ветка  привилась, и  я воспрянула духом,  увидев, что не бесплоден  мой
душевный  порыв. В  этом году я  впервые участвовала  в  молитвенных чтениях
Тысячи  сутр.  Все время жить в комнате для приезжих было неудобно, да и  не
хотелось никого видеть, поэтому  я присмотрела себе восточную из двух  келий
позади Башни Сокровищ,  Хотоин, одного  из строений храма, и  безвыходно там
поселилась; здесь и застал меня конец года.





     (1289-1293 гг.)

     Я покинула столицу в  конце  второй луны, на  заре,  когда  в  небе еще
светился бледный рассветный  месяц. Робость невольно закралась  в сердце,  и
слезы увлажнили рукав, казалось,  месяц тоже  плачет вместе со мной; ибо так
уж повелось в нашем мире, что, покидая дом свой, никто не знает, суждено  ли
вновь вернуться под родной кров...

     Вот и  застава  Встреч,  Аусака1.  Ни следа не  осталось  от
хижины Сэмимару2, некогда обитавшего здесь и сложившего песню:

     "В мире земном,
     живешь ли ты так или этак,
     что во дворце,
     что под соломенной кровлей,
     всем один конец уготован..."

     В чистой воде родника  увидала я свое отражение  в непривычном дорожном
платье и  задержала шаг.  Возле  родника пышно расцвела  сакура,  всего одно
дерево, но и с ним было жаль расставаться.  Под  деревом,  сойдя  с лошадей,
отдыхали путники - несколько человек, с виду  деревенские жители. "Наверное,
тоже любуются цветением сакуры..." - подумала я.

     ...Вот наконец Зеркальная гора  Кагамияма и  дорожный приют Зеркальный.
По  улице, в поисках мимолетных любовных встреч, бродили девы веселья. "Увы,
таков обычай  нашего  печального мира!"  - подумала я,  и мне стало грустно.
Наутро колокол, возвестивший рассвет, разбудил меня, и я вновь отправилась в
путь, а грусть все лежала на сердце.

     Я к Зеркальной горе
     подхожу с напрасной надеждой -
     разве в силах она
     вновь явить тот нетленный образ,
     что навеки в сердце пребудет!..

     ...Дни  шли  за днями,  и вот я  добралась уже до края Мино,  пришла  в
местность,   именуемую  Красный  холм,   Акасака.  Непривычная   к   долгому
странствию,  я очень устала и  решила  остаться здесь на  целые  сутки.  При
постоялом дворе жили две молодые девы веселья, сестры, родственницы хозяина.
Они играли  на  лютне, на цитре,  и обе  отличались  таким  изяществом,  что
напомнили  мне  прошлую дворцовую  жизнь.  Я угостила  их  сакэ и  попросила
исполнить  что-нибудь для меня.  Старшая сестра стала  перебирать струны, но
печальный лик и слезы, блестевшие у нее на глазах, невольно взволновали меня
-  казалось,  в судьбе  этой  девушки  есть нечто сходное с моей собственной
горькой долей. Она поднесла мне чарку сакэ на маленьком подносе и стихи:

     "Не любовь ли виной
     тому, что из бренного мира
     прочь стремится душа?
     Если б знать, куда улетает
     струйка дыма в небе над Фудзи!.."

     Я  никак  не ожидала увидеть  в этой  глуши  столь  изысканные  стихи и
ответила:

     "Дым над Фудзи-горой,
     прославившей землю Суруга,
     вьется ночью и днем
     от того, что огнем любовным
     неустанно пылают недра!.."

     Мне было жаль расставаться с  обеими  девушками, но долго задерживаться
здесь я не могла и снова пустилась в путь.

     У прославленной переправы Восьми  мостов, Яцухаси, оказалось, что мосты
исчезли, а вода давно иссякла. Впрочем, и  я ведь отличалась от странника из
"Повести Исэ" - он был с друзьями, а я совсем одинока.

     Как лапки паучьи,
     на восемь сторон расползлись
     печальные думы -
     и следа не осталось нынче
     от Восьми мостов, Яцухаси...

     Придя в край Овари, я  прежде всего направилась к  храму Ацута.  Еще не
входя в ограду, я вспомнила, как покойный отец, в  бытность  свою правителем
здешнего края, возносил в  этом храме молитвы  о  благоденствии на ежегодном
празднестве  в восьмую  луну,  и  в  этот день всегда дарил храму священного
коня3. Когда отца  поразила болезнь, от  коей ему не суждено было
исцелиться,  он  тоже отправил в  дар храму  коня  и  шелковую одежду, но по
дороге, на постоялом дворе Кояцу  конь неожиданно  пал. Испуганные чиновники
поспешно отыскали  в управе края другого  коня  и поднесли  храму;  узнав об
этом, отец понял, что бог отвергает его  молитву... Да, о многом вспомнила я
при виде  храма  Ацута, невыразимая грусть  и сожаление о  прошлом  стеснили
сердце. Эту ночь я провела в храме.

     Я  рассталась  со столицей  в  конце  второй  луны, но,  непривычная  к
странствиям, не могла идти так быстро, как бы хотелось; наступила уже третья
луна,  когда я наконец  добрела до края Овари. Месяц ярко сиял на небе,  мне
вспомнились небеса над столицей - в лунные ночи  они были точно такими, -  и
чудилось, будто дорогой сердцу облик все еще близко, рядом... Во дворе храма
деревья сакуры сплошь покрылись цветами, как будто нарочно приурочив к моему
приходу пышный расцвет. "Для кого благоухают эти  цветущие кроны ?" - думала
я.

     Вишни в полном цвету
     небосклон над Наруми сокрыли -
     но пора их пройдет -
     и предстанут в зелени вечной
     криптомерии прибрежных кроны.

     Дощечку с этими стихами я привязала к зеленой ветке криптомерии.

     * * *

     В  конце третьей луны я пришла в  Эносиму. Никакими словами не  описать
красоту здешних  мест!  На одиноком островке посреди  безбрежного моря  было
много  пещер, я  остановилась  в одной  из  них.  Здесь  подвижничал  монах,
преклонный  годами,  похожий  на отшельника-ямабуси 4,  много лет
истязавший  плоть  ревностным послушанием.  Жил  он в хижине,  сплетенной из
бамбука,  оградой служили ему туманы, все  было просто,  грубо, но в  то  же
время изысканно и  прекрасно.  Отшельник оказал мне гостеприимство,  угостил
разными моллюсками. В свою очередь,  я достала веер из  заплечного ящичка, с
каким ходят  все богомольцы, и подала  ему  со словами:  "Это  вам привет из
столицы!"

     - Ветерок давно  уже  не доносит в мое жилище  весточек  из  столицы, -
сказал он. - Но сегодня мне кажется, будто я повстречал старинного друга!

     В  самом деле, я тоже испытывала сходное чувство. Больше ни о чем мы не
говорили.

     Сгустилась ночь, все отошли ко сну,  я тоже  легла,  подстелив дорожную
одежду,  но  не  могла  уснуть. "Ах,  как далеко зашли мы..."5  -
вспомнилось  мне. Тайные слезы увлажнили рукав, я вышла из грота, огляделась
-  кругом клубились  туманы.  А когда  ночные тучи рассеялись,  взошла луна,
поднялась  высоко,  озарив ясные,  чистые  небеса,  и я  почувствовала,  что
поистине очутилась далеко-далеко, за тысячи ри6 от дома.  Позади,
где-то в  горах, раздавался тоскливый крик обезьян, и столько грусти  было в
их голосах,  что  я  с новой  силой  ощутила  неизбывное  горе. За тысячи ри
осталась столица, я  пришла в  эту даль в  надежде,  что  странствие поможет
избавиться от душевных страданий, исцелит тоску одиночества, но, увы, горечь
нашего мира настигла меня и здесь...

     Пусть жилище мое
     из щербатых досок криптомерии,
     на сосновых столбах
     и с бамбуковой шторой у входа -
     но вдали от соблазнов мира!

     * * *

     Наутро  я  вступила в Камакуру.  В храме  Высшей Радости,  Гокуракудзи,
священнослужители ничем не отличались от своих собратьев в столице, это было
приятно,  рождало  чувство близости, я наблюдала за ними некоторое  время, а
потом поднялась на перевал Кэвайдзака.  Оттуда  открылся вид  на Камакуру. В
отличие от столицы, когда  смотришь на нее с Восточной горы Хигасиямы, улицы
здесь уступами лепятся  по склону горы, жилища стоят тесно, как будто кто-то
битком набил их в каменный мешок, со всех сторон людей окружают горы.

     "Что за унылое место!" - подумала  я, и чем больше смотрела, тем меньше
хотелось мне на время остаться здесь, отдохнуть после утомительного пути.

     Дойдя до побережья, именуемого Юйнохама, я увидела Птичий Насест, Тории
- большие храмовые ворота: вдали  виднелся храм Хатимана. "Известно, что бог
Хатиман  поклялся  взять  род Минамото  под  особое покровительство.  Судьба
привела меня родиться в этом  семействе; за какие  же,  спрашивается, грехи,
свершенные в  былых  воплощениях, впала я  в такое убожество, скитаюсь,  как
последняя  нищенка?"  -  теснились  мысли в моей голове.  Когда в  столице я
молилась  в храме  Ива-Симидзу, просила  благополучия  отцу в  потустороннем
мире, оракул возвестил мне:  "Покой и счастье  отец получит в  жизни  иной в
обмен на твое счастье в нынешнем земном существовании!" О нет, я не гневаюсь
на священную волю  бога!  Я написала и оставила в храме клятву,  что не буду
роптать,   даже  если  придется  стать  нищенкой,   протягивающей   руку  за
милостыней.  Говорят, что Комати  из  рода  Оно7,  не  уступавшая
красотой  государыне  Сотори8,  на  закате  дней прикрывала  тело
рогожей,  скиталась,  как  нищая,  с корзинкой для  подаяний. "И  все же,  -
думалось мне, - она горевала меньше, чем я!"

     Прежде  всего  я  пошла на поклон в храм  Хатимана,  что на  Журавлином
холме, Цуругаока. Храм сей даже прекрасней, чем обитель  Хатимана в столице,
на  горе Мужей, Отокояма. Оттуда открывается широкий вид на море. Да,  можно
сказать, там есть  на что посмотреть! Князья-дайме  входили  и  выходили  из
храма в разноцветных военных кафтанах, белой одежды ни  на ком не было. Куда
ни глянь, взору представлялось непривычное зрелище.

     Я  побывала  всюду -  в  храме Эгара, Никайдо,  Омидо. В  долине  Окура
проживала  некая  госпожа Комати,  придворная дама  сегуна9,  она
состояла в  родстве  с  моим троюродным  братом Сададзанэ  и, следовательно,
доводилась  родней  и  мне.  Она  удивилась  моему  неожиданному  приезду  и
пригласила остановиться  у нее  в доме, но мне показалось это неудобным, и я
сняла кров поблизости. Госпожа  Комати часто навещала меня, осведомляясь, не
терплю  ли я неудобства. Утомленная трудной дорогой, я решила провести здесь
некоторое время на отдыхе,  а меж тем человек, который должен был  проводить
меня дальше, в храм Сияния  Добра, Дзэнкодзи, в  горном краю Синано, в конце
четвертой луны неожиданно заболел,  да так тяжело, что лежал без сознания. В
полном замешательстве я не знала, как быть. Когда же мой проводник понемногу
оправился от болезни, свалилась я.

     Ко  всеобщему  испугу, больных теперь  стало двое. Но лекарь нашел  мою
болезнь  неопасной.  "Из-за  непривычных  тягот  путешествия  обострился ваш
давнишний  недуг..." - сказал он; однако было время, когда мне казалось, что
конец  уже  недалек. Не  описать словами страх, охвативший  душу!  Бывало, в
прежние  времена, если  случалось  мне  заболеть, хотя бы  вовсе неопасно, к
примеру  -   простудиться,   подхватить  насморк  или  почувствовать  легкое
недомогание,  через два-три  дня  непременно  посылали  за  жрецами  Инь-Ян,
призывали  лекарей,  отец  жертвовал  в   храм  коней  и  разные  сокровища,
хранившиеся в нашей семье. Все суетились вокруг меня, с четырех сторон света
раздобывали редкостные лекарства -  померанцы с Наньлинских гор или  груши с
хребта  Куэньлунь10,  и  все  для одной  меня...  Теперь  болезнь
надолго  приковала  меня к постели, но  никто не взывал к буддам, не молился
богам, никто не заботился, чем меня накормить, какими лекарствами напоить, я
просто  лежала пластом, в одиночестве встречая утро и вечер. Но срок  каждой
жизни  заранее  определен; видно, час мой еще не  пробил, я стала постепенно
выздоравливать,  но  была   еще  так  слаба,   что  не  решалась  продолжать
странствие, и лишь бродила окрест по ближним  храмам, понапрасну проводя дни
и луны, а тем временем наступила уже восьмая луна.

     * * *

     Утром пятнадцатого дня я получила записку от госпожи Комати. "Сегодня в
столице в храме Хатимана в  Ива-Симидзу  праздничный  день,  - писала она. -
Отпускают  на волю  пташек  и  рыбок...11 Наверное, вы.  мысленно
там..." Я ответила:

     "Для чего вспоминать
     о храмовом празднике светлом
     мне, ведущей свой род
     от корней самого Хатимана,
     мне, блуждающей скорбно по свету?.."

     Госпожа Комати тоже ответила стихами:

     "Уповайте в душе
     на милость богов всемогущих -
     вняв усердным мольбам,
     боги вам пошлют избавленье,
     утолят мирские печали!"

     Мне   захотелось  посмотреть,  как  отмечают  этот  праздник  здесь,  в
Камакуре, и я  пошла на Журавлиный холм,  в храм Хатимана. Присутствовал сам
сегун; хотя дело происходило в провинции,  все было обставлено  очень пышно.
Собралось  много  дайме,  все  в  охотничьем  платье,  стражники-меченосцы в
походных кафтанах; глаза разбегались при виде  разнообразных нарядов.  Когда
сегун вышел из кареты у Красного моста,  я заметила  в  его свите  несколько
столичных  вельмож и  царедворцев, но их было совсем мало, бедно одетые, они
выглядели убого. Зато  когда прибыл старший  самурай Сукэмунэ Иинума, сын  и
наследник  князя  Ёрицуны  Тайра12,  в  монашестве -  Коэна,  его
появление могло бы  соперничать с выездом  канцлера в столице; чувствовалась
сила и власть... Затем  начались разные игрища -  стрельба в цель  на полном
скаку и другие воинские утехи подобное зрелище меня не прельщало, и я ушла.

     Не прошло и нескольких дней, как по городу поползли тревожные слухи: "В
Камакуре неспокойно!" "Что случилось?" - спрашивали друг друга люди. "Сегуна
отправляют  назад,  в столицу!" - гласил ответ.  Не  успели  мы услыхать эту
новость, как разнеслась весть, что сегун уже покидает дворец. Узнав об этом,
я  пошла поглядеть и увидела весьма невзрачный паланкин, стоявший наготове у
бокового  крыльца.  Один  из  самураев  распоряжался,  подсаживая  сегуна  в
паланкин. В это  время  появился сам Сукэмунэ Иинума  и от  имени верховного
правителя  Ходзе13 приказал, чтобы паланкин несли  задом наперед.
Сегун не успел еще сесть  в  паланкин,  как  набежали  низкорожденные слуги,
вошли  во  дворец,  даже  не  разуваясь, прямо  в  соломенных  сандалиях,  и
принялись обдирать  занавеси и прочее убранство. Глаза бы не глядели  на это
прискорбное зрелище!

     Меж тем паланкин тронулся; из  дворца  выбежали  дамы из  свиты сегуна,
растерянные, с  непокрытыми  головами. Ни  одной не подали  паланкин.  "Куда
увозят  нашего господина?" - плача,  говорили  они. Среди  князей  некоторые
тоже, казалось,  сочувствовали сегуну;  когда стемнело, они украдкой послали
молодых самураев проводить сегуна. Всяк по-разному отнесся к его опале. Слов
не хватает описать происходившее.

     Некоторое  время сегуну предстояло пробыть  в  месте, именуемом  Долина
Саскэ, а  уж оттуда его  должны были за  пять  дней доставить в столицу. Мне
захотелось   посмотреть   на   его    отъезд,    я   пошла   в   храм   бога
Ганапати14, расположенный неподалеку от временного жилища сегуна,
и там от  людей  узнала, что самурайские правители  назначили отъезд  на час
Быка15.   К   этому  времени   дождь,  накрапывавший  с   вечера,
превратился в жестокий ливень, поднялся сильный ветер,  завыл так жутко, как
будто  в  воздухе носились  злые  духи.  Тем  не менее  власти  не разрешили
изменить час  отъезда;  паланкин  подали, накрыв его рогожей.  Это было  так
унизительно, так ужасно, что больно было смотреть!

     Паланкин поднесли к  крыльцу,  сегун сел, но  затем  носилки  почему-то
снова опустили на землю и  поставили  во  дворе. Через некоторое время стало
слышно, что сегун сморкается. Чувствовалось, что он старается делать это как
можно тише, но ему это плохо удавалось... Нетрудно представить себе, в каком
горестном состоянии он находился!

     "Этот сегун, принц Кораясу,  совсем не из  тех сегунов, коих  назначали
восточные  дикари, самовольно захватившие власть в стране.  Отец его,  принц
Мунэтака, второй сын императора Го-Саги, был всего на год с небольшим старше
третьего  сына, императора  Го-Фукакусы.  Как  старший, принц  Мунэтака  был
вправе  унаследовать трон раньше младшего  брата, и, если бы это  произошло,
его сын,  принц Корэясу, нынешний сегун, в свою очередь, тоже  взошел бы  на
престол  украшенных Десятью добродетелями... Но принцу Мунэтаке не  пришлось
царствовать, ибо его матушка была  недостаточно знатного рода, вместо  этого
его послали в Камакуру на должность сегуна. Но ведь он все равно принадлежал
к императорскому семейству, иными  словами, его никак нельзя было приравнять
к простым смертным. Нынешний сегун, принц Корэясу, был его родным сыном, так
что высокое происхождение его бесспорно! Находятся люди, утверждающие, будто
он рожден  от  ничтожной  наложницы,  но  это неправда  -  на самом деле она
происходила  из благороднейшей семьи Фудзивара.  Стало  быть, и  со  стороны
отца, и со стороны матери происхождение принца поистине безупречно..." - так
размышляла я, и слезы невольно навернулись у меня на глаза.

     Ты ведь помнишь о том,
     что к славным истокам Исудзу16
     он возводит свой род -
     как же грустно тебе, богиня,
     видеть принца в такой опале!

     Я  представляла себе, сколько  слез  принц  прольет  по пути в столицу!
Единственное,  чего,  на мой  взгляд, все же  недоставало опальному сегуну,-
это, пожалуй, любви к  поэзии.  До меня не дошло ни  одного стихотворения, в
котором он поведал бы о своих скорбных  переживаниях, - а ведь он был родным
сыном принца Мунэтаки, в сходных обстоятельствах сложившего:

     "Встречаю рассвет,
     в снегах подле храма Китано17
     молитвы творя,
     будто заживо погребенный, -
     все следы сокрылись под снегом..."

     * * *

     Меж тем разнесся слух, что скоро в Камакуру прибудет новый сегун, принц
Хисааки,  сын  государя Го-Фукакусы. Стали перестраивать дворец,  все кругом
оживилось. Рассказывали, что встречать  сегуна  поедут семеро дайме. Один из
них, Синдзаэмон Иинума, сын князя Ёрицуны, заявил,  что не желает  следовать
той же  дорогой, по  которой увезли опального сегуна, и поедет другим путем,
через перевал Асигара. "Ну, это уж слишком!" - говорили люди.

     Когда приблизилось время прибытия нового сегуна,  поднялась невероятная
суматоха; можно  было подумать, будто происходит  невесть какое событие! Дня
за два,  за три  до торжества мне принесли  письмо от госпожи Комати. В  нем
содержалась неожиданная просьба. Оказалось, что  государыня прислала супруге
князя  Ёрицуны  набор  из пяти  косодэ, но не сшитых, а  только скроенных, и
госпожа супруга хочет посоветоваться со мной по этому поводу... "Это ничего,
что вы монахиня, - писала мне госпожа Комати. - Здесь вас не знают, я никому
не говорила, кто вы.  Сказала только,  что вы прибыли из столицы..." Госпожа
Комати  постоянно  проявляла  ко мне  внимание  и к  тому  же так настойчиво
просила прийти, что отказаться я не смогла. Сначала я пыталась отговориться,
но в конце концов она приложила к своей просьбе письмо от самого  верховного
правителя  Ходзе;  я решила, что не  стоит  упрямиться по таким пустякам,  и
пошла, предупредив, что только взгляну и укажу, как и что надо сделать.

     Палаты князя находились в  одной ограде с усадьбой верховного правителя
Ходзе  и назывались, как помнится, Угловым павильоном.  В  отличие от дворца
сегуна,  имевшего  самый обыкновенный  вид, здесь повсюду  сверкало  золото,
серебро,  драгоценные  камни,   блестели  гладко   отполированные   зеркала,
украшенные  изображениями  фениксов; парчовые  занавеси  и  ширмы,  расшитые
узорами  одежды слепили взор. Вышла  супруга князя, госпожа Оката, в двойном
одеянии  из светло-зеленого китайского шелка,  сплошь затканного  светлой  и
темной лиловой  нитью; узор  изображал кленовые листья. Сзади тянулся шлейф.
Высокая, крупного сложения, выражение лица и осанка горделивые... "Ничего не
скажешь, величественная  женщина!" - взглянув на  нее, подумала я, как вдруг
из глубины  покоев  чуть ли не бегом  появился  сам  князь  в  обычном белом
кафтане  с  короткими  рукавами и  запросто уселся  рядом  с  супругой.  Все
впечатление было испорчено...

     Принесли  косодэ,  присланные  из  столицы.  Это  были  пять  пурпурных
одеяний,  от  светлого  до  густого  оттенка,  с  разнообразным  рисунком на
рукавах, но сшитые неправильно,  как  попало, -  сразу  за  верхним  светлым
косодэ  шло самое  темное. "Почему  их так  сшили?" - спросила  я, и госпожа
сказала,  что  в  швейной  палате все  сейчас очень  заняты,  и потому наряд
составляли дома  ее  служанки,  не зная,  как следует  располагать  цвета. Я
посмеялась  в душе и показала, какое косодэ идет наверх, а какое вниз. В это
время прибыл посланец от  верховного правителя Ходзе. Я слышала из-за ширмы,
как  он говорил  князю, что  правитель  распорядился, чтобы столичная гостья
поглядела,  все ли  в порядке в покоях, приготовленных для нового сегуна; за
внешний вид помещения отвечает, мол, самурай Хики... "Вот не было печали!" -
подумала я, но коль скоро так получилось, пошла посмотреть покои.

     Они были  убраны вполне пристойно,  как  положено  в  парадных комнатах
знатной  особы; я показала только, куда нужно поставить полки  и  где  лучше
держать одежду, после чего ушла.

     Наконец наступил день прибытия сегуна. Вдоль  дороги, ведущей  к  храму
Хатимана,  собралась  несметная толпа. Вскоре показались передовые всадники,
встречавшие  поезд сегуна у заставы. Они торжественно проехали мимо отрядами
по двадцать, тридцать, сорок, пятьдесят человек. За ними появилась процессия
самого сегуна. Сперва пробежали младшие чины в нарядных кафтанах, похожие на
дворцовых чиновников  низшего  ранга, за ними небольшими  группами следовали
князья-дайме в разноцветных одеждах. Шествие растянулось на добрых несколько
те18, и, наконец,  в паланкине с поднятыми занавесями проследовал
сам сегун в расшитом узорами одеянии. За ним ехал верхом Синдзаэмон Иинума в
темно-синем  охотничьем  кафтане.  Процессия  была очень  торжественной.  Во
дворце  сегуна приветствовали  все знатные люди  края во  главе с  верховным
правителем Ходзе и  князем  Асикага. Затем начались разные церемонии:  смотр
коней  -  их показывали  сегуну,  проводя  под  уздцы,  -  и  разные  другие
увеселения.  Все  было очень красиво. На  третий день  мы узнали,  что сегун
отбыл   в  горы,  в  загородную  усадьбу  правителя  Ходзе.  Прекрасные  эти
празднества напомнили мне прежнюю дворцовую жизнь.

     Примечание  переписчика  XVII века: "В  этом месте рукопись повреждена,
бумага  отрезана  ножом, и что написано дальше  - неизвестно, а хотелось  бы
знать!"19

     ...проводила в унынии. Меж тем оказалось, что самурай Синдзаэмон Иинума
слагает стихи, увлекается поэзией. Он часто приглашал меня, присылая за мной
самурая   Дзиродзаэмона  Вакабаяси,  любезно  звал  в  гости,  чтобы  вместе
заниматься  сложением рэнга, стихов-цепочек20.  Я часто бывала  у
него;  он оказался, сверх  ожидания, утонченным, образованным  человеком. Мы
развлекались, слагая короткие танка и длинные стихотворения-цепочки. Меж тем
уже наступила двенадцатая луна, и тут некая монахиня, вдова самурая Кавагоэ,
предложила мне  поехать с ней вместе в  селение  Кавагути,  в  краю  Мусаси,
откуда  после  Нового  года  она собиралась отправиться в храм Сияния Добра,
Дзэнкодзи. Я  обрадовалась удобному случаю побывать в тех  краях  и вместе с
этой монахиней поехала в Кавагути, но в пути нас застиг  такой снегопад, что
мы с трудом различали дорогу,  путь из Камакуры  в Кавагути отнял у  нас два
дня.

     * * *

     Место было совсем глухое,  на берегу реки, -  называлась она,  кажется,
Ирума. На другом  берегу находился постоялый  двор  Ивабути,  где жили  девы
веселья. В этом  краю  Мусаси совсем  нет гор, куда ни глянь,  далеко окрест
протянулась  равнина, покрытая  зарослями Увядшего, побитого инеем камыша. И
как только живут  здесь среди этих камышей люди! Все больше  отдалялась я от
столицы... Так, в тоске и унынии, проводила я уходящий год.

     С грустью вспоминала  я прошедшую жизнь... Двух  лет я лишилась матери,
не помню даже ее лица, а когда мне исполнилось четыре года, меня взял к себе
государь и мое  имя  внесли  в список  придворных женщин. С тех самых пор  я
удостоилась   его   милостей,  обучалась  разным  искусствам,   долгие  годы
пользовалась особой благосклонностью государя...  Что ж .удивительного, если
в  глубине  души  я лелеяла мечту вновь прославить  наше семейство Кога?  Но
случилось иначе -  в поисках просветления я вступила на путь Будды,  ушла от
мира...

     Нелегко отринуть все, что любил,
     все, чего недавно желал,
     Отрешиться от страстей и забот,
     если сердце ими сковал.
     Но когда наступит последний час,
     не захватишь ведь в мир иной
     Ни жену, ни детей, ни мешки с казной,
     ни прижизненный трон свой!

     "Да,  мир,  от которого я бежала, полон скорби!"  -думала  я и все-таки
тосковала по дворцу, с которым сроднилась  за  долгие годы, не могла  забыть
любовь государя... Так в одиночестве проливала я слезы.

     Душа была полна горя, а  тут еще снег все падал и  падал с потемневшего
неба, заметая все пути  и  дороги; куда  ни  глянь, кругом  белым-бело. "Как
живется вам  здесь, среди снегов?" - прислала  спросить  хозяйка-монахиня. Я
ответила:

     "Подумайте сами,
     как тяжко одной созерцать
     сад, снегом укрытый,
     где ничьих не видно следов, -
     и о прошлом грустить в тиши!.."

     Участие  моей  хозяйки  лишь  усилило душевную  боль,  но  на  людях  я
старалась не давать воли  слезам и  скрывала  горькие думы. А меж тем старый
год подошел к концу и начался новый.

     * * *

     Пришла  весна, запел  соловей в  ветвях сливы,  цветущей  возле карниза
кровли, а  я грустила о том, что невозвратно  уходят годы, и с ними - жизнь;
радость новой весны была бессильна осушить мои слезы.

     В  середине  второй луны я отправилась в  храм  Сияния Добра.  Я прошла
перевал Усуи и висячий мост на горной дороге Кисо - то была поистине опасная
переправа; страшно  было даже ступить ногой на бревнышки, заменявшие мост...
Мне  хотелось получше посмотреть все прославленные места, мимо которых лежал
наш путь,  но я шла не  одна  и,  влекомая остальными паломниками, вынуждена
была  идти  не  останавливаясь.  Путешествовать  не  одной  поистине  весьма
неудобно! Поэтому я сказала, что  дала  обет  пробыть  в  храме Сияния Добра
несколько дней, и рассталась с моими спутниками

     Они выражали беспокойство, боялись покинуть меня одну, но я сказала:

     - А разве кто-нибудь  провожает нас, когда мы отправляемся  в последний
путь? Одинокими приходим  мы  в этот  мир, и  уходим тоже  одни... За каждой
встречей  неизбежно  следует  расставание,  за  каждым рождением  -  смерть.
Прекрасны цветы сливы  и персика, но в конце концов они возвращаются к своим
корням.  Ярко  окрашены  осенние  кленовые  листья,  пышным  убором  одевшие
деревья, но краса  осени  тоже  недолговечна  -  она длится лишь до  первого
дуновения ветра...  Грусть  расставания быстро проходит! - И, сказав  так, я
осталась в храме одна.

     Храм Сияния Добра расположен  не так красиво,  как святилище Хатимана в
столице или в  Камакуре,  но зато  я узнала, что  здесь было  явление живого
Будды, и  сердце  исполнилось  упования и веры.  Я  встречала утро и  вечер,
непрерывно  твердя  молитву,  решив  повторить  ее  десятикратно  сто  тысяч
раз21.

     Жил здесь некий Ивами из Такаоки, также давший монашеский обет, большой
ценитель изящного, постоянно слагавший  стихи, любивший музыку. Придя к нему
в гости  вместе с  другими  паломниками  и монахинями,  я  увидела  поистине
изысканное жилище,  совсем  неожиданное для  деревенского жителя.  Многое  в
здешнем краю дарило отраду сердцу, и я осталась в храме до осени.

     * * *

     Вплоть до  восьмой луны я задержалась в  горном краю Синано, ибо хотела
на  обратном пути увидеть осень на равнине  Мусаси, но вот  наконец покинула
храм Сияния Добра.

     В краю Мусаси есть храм Асакуса, посвященный Одиннадцатиглавой  Каннон.
Все восхвалили чудотворную силу этого  священного  изваяния, мне  захотелось
побывать там, и я отправилась  в храм  Асакуса. Углубившись далеко в поле, я
шла,  раздвигая густые  травы.  Кругом  рос только  кустарник хаги, шафран и
китайский  мискант, такой высокий, что всадник верхом на лошади  скрывался в
зарослях с головой. Дня  три  пробиралась  я  сквозь эти травы,  а им все не
видно  было конца.  Чуть в стороне,  у  боковых тропинок,  встречался иногда
дорожный приют, но в остальном место было безлюдно,  позади и впереди только
поле, равнина без конца и без края.

     Храм богини Каннон стоял на небольшом  холме, тоже посреди поля, кругом
ни деревца, поистине как в песне, сложенной Ёсицунэ Фудзивара:22

     "Далеко-далеко,
     где небо сливается с лугом,
     будто прямо из трав
     поднимается светлый месяц,
     озарив равнину Мусаси".

     Был вечер  пятнадцатого числа, пора полнолуния. В  этот вечер во дворце
всегда звучала музыка... Правда,  со мной не было косодэ, полученного в  дар
от государя 23, - я поднесла его храму  Хатимана в столице вместе
с  переписанными мною свитками  Лотосовой сутры, и потому  хоть и  не вправе
была сказать:

     "Дар храню государев,
     придворное старое платье24,
     Ароматы былые
     и ныне могу вдыхать я..." -

     но это не  означает,  что  я забыла  дворец;  мои  чувства не  уступали
глубиной чувствам человека, создавшего эти строчки...

     По  мере того  как сгущалась  тьма,  луна, поднимаясь  над  травянистой
равниной, блестела  все ярче, и светлые  капли росы,  висевшие  на  кончиках
травинок, сверкали, как драгоценные камни.

     "Вспоминаю, как встарь
     любовалась я полной луною
     из пределов дворца, -
     а теперь запомню навеки
     эту ночь в печальном сиянье!.." -

     думала я, едва не утопая в слезах.

     Созерцаю луну,
     что светит в безоблачном небе...
     Разве в силах моих
     позабыть, навсегда отринуть
     образ, в сердце запечатленный?

     Настало  утро.  Нельзя  было  до бесконечности оставаться  в  пустынных
полях, и я ушла.

     * * *

     Наконец я очутилась  у реки  Сумиды, переправилась на  другой  берег по
большому, длинному  мосту,  похожему на мосты Киемидзу  или Гион  в столице.
Здесь встретились мне двое мужчин в чистом дорожном платье.

     - Скажите, где протекает речка Сумида? - спросила я.

     -  Она перед вами! -  услышала я в ответ. - А это мост  Суда. В прежние
времена здесь не было моста, приходилось  переправляться на лодках, это было
очень  неудобно, поэтому построили мост.  Сумида -  ласковое  название, хотя
простой народ зовет эту  речку  Суда... На  том берегу было когда-то селение
Миеси,  крестьяне  сажали  рис,  но  зерно  не  родилось, было  много пустых
колосьев. Однажды  правитель края спросил,  как  называется  это селение, и,
услышав  в  ответ:  "Миеси!"25, сказал:  "Неудивительно, что  рис
здесь не родится!" Он приказал дать деревне новое название "Ёсида" - Хорошее
Поле. После этого колос стал полновесным...

     Мне вспомнилось, что Нарихира  вопрошал здесь "мияко-дори" -  столичных
птиц, но теперь у реки не видно было никаких птиц, и я сложила:

     "Напрасно пришла я
     к тебе, о Сумида-река!
     Уж нет и в помине
     тех птиц, воспетых поэтом,
     что некогда здесь обитали..."

     Над рекой клубился туман, застилая дороги. Стемнело, я шла, погруженная
в  печальные  думы, а  высоко  в  небе,  словно  вторя моей печали,  кричали
перелетные гуси.

     Небо чуждых краев...
     Мне слезы глаза застилают.
     Слышу жалобный клич -
     будто спрашивает о минувшем
     у меня гусиная стая.

     Колодец Хориканэ,  многократно  воспетый  в  стихах,  теперь  бесследно
исчез,  на  прежнем месте  стоит лишь  одно засохшее  дерево... Мне хотелось
пойти  отсюда еще дальше, углубиться  в восточные земли, но в печальном мире
нашем на всяком пути есть преграды,  и, передумав, я пошла в Камакуру, чтобы
оттуда возвратиться в столицу.

     Время шло, в середине девятой луны  я собралась назад, в столицу. Не то
чтобы я  особенно  спешила вернуться,  но  в  Камакуре  оставаться  тоже  не
собиралась и  с рассветом  пустилась в  путь. Меня проводили очень сердечно,
отправили  назад  в паланкине и по очереди сопровождали от одного постоялого
двора до другого, так что путешествовать мне было легко и удобно, и вскоре я
прибыла в Сая-но Накаяму. Мне вспомнились стихи Сайге:

     "Разве подумать я мог,
     что вновь через эти горы
     пойду на старости лет?
     Вершины жизни моей -
     Сая-но Накаяма" *,

     *  Перевод В.  Марковой. -  Сайге.  Горная хижина. М.,  "Художественная
литература", 1979.

     И я сложила:

     "Перевал позади,
     но печалюсь - едва ли придется
     в этой жизни хоть раз
     миновать мне, страннице, снова
     горы Сая-но Накаяма..."

     * * *

     В  краю Овари  я  пошла помолиться  в храм Ацута. Всю  ночь я провела в
храме; паломники, молившиеся  вместе со  мной,  рассказали,  что  пришли  из
Великого храма,  Исэ. "Стало быть, Исэ  близко отсюда?" - спросила  я, и они
пояснили, что  туда  можно отправиться водным путем  от пристани  Цусимы.  Я
очень обрадовалась, что  Исэ так близко, и хотела тотчас же ехать, но решила
сперва завершить давнишний  свой  обет  - переписать тридцать последних глав
сутры Кэгон и пожертвовать рукопись в здешний храм Ацута.

     Я намеревалась продать все одежды, полученные в  дар от разных  людей в
Камакуре, - конечно, они предназначали эти подарки для совсем другой цели! -
и  на вырученные  средства  некоторое время  прожить  при  храме,  занимаясь
переписыванием  священных текстов.  Но главный  жрец  стал учить  меня,  как
писать,  докучать  разными советами  и  наставлениями...  К  тому  же  снова
разыгрался  мой  старинный недуг. Больная  я все равно не смогла бы заняться
перепиской, и я вернулась в столицу.

     * * *

     Дома  я оказалась,  как помнится,  в конце  десятой луны,  но  покоя не
обрела - напротив, мне было тягостно оставаться в столице, и я отправилась в
Нару. До сих пор все как-то не случалось побывать там, ведь я происходила не
из семейства  Фудзивара... Но теперь, когда я устала  от дальних странствий,
такое богомолье было как раз по  силам, ведь Нара отстоит совсем недалеко от
столицы. У  меня не было там  знакомых, я все  время пребывала  одна. Прежде
всего я  пошла поклониться великому  храму Касуга. Двухъярусные,  увенчанные
башней  ворота и  все  четыре  строения  храма,  крытые черепицей, выглядели
поистине величаво. Посвист бури, веявшей с гор, мнился ветром,  пробуждающим
смертных  от  сна земных заблуждений,  а  воды, журчавшие  у  подножья горы,
казалось, смывают  скверну нашей  грешной юдоли... В храме  я  увидела жриц,
молодых и  изящных.  Как раз в  этот  час лучи вечернего солнца озарили весь
храм, заблестели на вершинах дерев, растущих на окрестных холмах, юные жрицы
попарно исполняли священные пляски, и это было прекрасно!

     Эту ночь я провела в бдении на галерее храма, слушала, как пришедшие на
молитву паломники распевают стихи,  и  на сердце у меня  стало спокойней.  Я
глубоко  постигла не только  великое  милосердие Будды, ради спасения  людей
снизошедшего в этот край, в пыль и прах нашей грешной земли,  но сподобилась
также  уразуметь и  промысел  божий,  ведущий  смертных  к  прозрению  через
создание  стихов,  - "безумных слов, пустых речей"26,  как иногда
готовы называть поэзию. Предание гласит, что в давние времена епископ Синки,
ученик преподобного Синкая из монастыря Кофукудзи, очень сердился  на грохот
бубнов   и  звон  колокольчиков,  долетавший  из   храма  Касуга.   "Если  я
когда-нибудь  стану главой всех  шести обителей Нары, -  сказал  он, -  я на
вечные времена запрещу бить в бубны и колокольцы!"  Желание его исполнилось,
он стал  настоятелем всех монастырей  Нары  и  тотчас же  осуществил то, что
давно  замыслил,  - запретил священные песни и пляски в храме Касуга. Тишина
воцарилась за алой,  окрашенной  в киноварь оградой, музыканты  и танцовщицы
погрузились в уныние, но, делать нечего, молчали, положившись на волю божью.
"Больше  мне  нечего  желать  в этой жизни, -  сказал епископ.  -Теперь буду
ревностно  молиться лишь  о  возрождении в  грядущем  существовании!"  -  И,
затворившись в храме Касуга, он воззвал к богу, вложив  в  молитвы  весь пыл
своего  благочестия. И  светлый бог  явился  ему во  сне  и  возгласил: "Вся
вселенная  мне подвластна,  но ради спасения неразумных  людей я умерил свое
сияние  и  добровольно окунулся в  пыль и прах сего грешного мира, где жизнь
сменяется  смертью.  Ныне  велика  моя  скорбь, ибо, запретив звон бубнов  и
колокольцев,  ты  отдаляешь смертных от  единения с Буддой! Я  отвергаю твои
молитвы, они мне неугодны!"

     С  тех пор кто бы ни  противился священным песням и танцам,  как  бы ни
порицал их исполнение, музыка и пение в храме Касуга и поныне не умолкают.

     Когда мне  рассказали об этом, душу охватило  благоговение и на  сердце
стало спокойней.

     На следующее утро я посетила  женский монастырь Лотос Закона, Хоккэдзи,
и встретилась  с живущей там монахиней Дзякуэнбо,  дочерью министра Фуютады.
Мы  говорили о печалях  нашего  мира, где все недолговечно,  все бренно и за
жизнью  неизбежно  приходит  смерть.  На  какое-то мгновение я даже  ощутила
желание тоже поселиться в такой  обители, но я понимала, что не  создана для
спокойной и  тихой  жизни, всецело  посвященной  изучению  святой науки,  и,
влекомая  грешным  сердцем,  для  коего, видно, все  еще  не  приспела  пора
прозрения, покинула обитель и отправилась в монастырь Кофукудзи. По дороге я
набрела на усадьбу преподобного Сукэиэ, старшего жреца храма Касуга.

     Я  не знала, чей  это  дом,  и прошла  было мимо; ворота выглядели  так
внушительно, что я приняла строение за какой-нибудь храм и вошла за  ограду;
оказалось, однако, что это не храм, а усадьба знатного человека.  Прекрасное
зрелище являли хризантемы, высаженные  рядами  наподобие изгороди.  Они  уже
немного привяли, но все еще могли  бы  соперничать красотой с  хризантемами,
растущими во дворце. В это время ко мне  подошли двое юношей. "Откуда вы?" -
спросили они, и,  когда я ответила,  что пришла из столицы, они сказали, что
им  стыдно за убогий вид увядших цветов... Речи  их  звучали  изысканно. Это
были  сыновья  Сукэиэ -  старший, Сукэнага,  тоже  жрец  храма,  и  младший,
Сукэтоси, помощник правителя земли Мино.

     "Вдали от столицы
     скитаюсь и слухи ловлю
     о тех, кто мне дорог, -
     парк дворцовый напоминают
     хризантемы в россыпи росной..."

     Дощечку с  такими  стихами  я привязала к  стеблю цветка  и  пошла было
прочь,  но  хозяева  увидали мои стихи, послали человека  за  мной вдогонку,
заставили вернуться и оказали всяческое гостеприимство. "Побудьте у нас хотя
бы недолго, отдохните!" - говорили они, и я, как то бывало и раньше во время
моих скитаний, осталась на несколько дней в этом доме.

     * * *

     Храм Тюгудзи, посвященный принцу Сетоку27, построен усердием
его супруги, принцессы Оирацумэ. Я была растрогана, услышав рассказ об этом,
и отправилась  в  этот храм. Настоятельницу,  монахиню  Синнебо, я  когда-то
встречала во дворце. Как видно, она меня не узнала, может  быть, потому, что
была уж очень стара годами, и я не стала называть себя, сказала только,  что
просто проходила, мол, мимо, вот и зашла. Не знаю, за кого она меня приняла,
но встретила очень ласково; в этом храме я тоже осталась на день-другой.

     Оттуда   я  направилась  в  храм   Лес  Созерцания,  Дзэнриндзи,  иначе
называемый  храмом Тайма. С благоговением  выслушала я рассказ, записанный в
анналах этого храма:

     "Одна из здешних  монахинь,  благородная Тюдзе,  дочь  министра Тоенари
Фудзивары,  мечтала  увидеть живого Будду. Однажды к ней  явилась незнакомая
монахиня. "Дайте мне десять связок лотосовых  стеблей, - сказала она,  - и я
сотку  из  них картину  рая во  всем его  несказанном великолепии!"  Получив
стебли,  она  надергала  из   них   нити,   прополоскала  водой,  взятой  из
свежевыкопанного колодца, и они сами собой  окрасились  в пять цветов. Когда
нити  были готовы, явилась другая женщина,  попросила  наполнить  светильник
маслом  и за время между часом  Вепря и  часом Тигра  28  соткала
картину, после  чего обе женщины удалились. "Когда же я снова увижу вас?"  -
спросила Тюдзе, и женщины ответили:

     "Великий Кашьяппа29 в старину
     Праведных поучал,
     Затем бодхисаттва Хооки
     Обитель здесь основал.
     Ты к Чистой земле стремилась душой -
     Ныне из наших рук
     Прими эту мандалу30 и молись!
     Избавлена будешь от мук".

     С этими словами женщины взмыли в небеса и скрылись в западной стороне".

     Надгробие принца Сетоку, сложенное из камней, выглядело  величественно,
с волнением  взирала  я на эту могилу. В  храме монахи  как раз переписывали
Лотосовую сутру,  я  обрадовалась  благому  совпадению и,  прежде чем  уйти,
поднесла одеяние на нужды храма.

     Так  переходила  я от одного  святого места к  другому, а тем  временем
подошел Новый год.

     * * *

     Во вторую луну Четвертого года, Сео31, я вернулась в столицу
и  по дороге зашла помолиться в  храм Хатимана, в  Ива-Симидзу. Путь от Нары
неблизкий, я была там, когда день уже клонился  к вечеру. Поднявшись на холм
Кабаний Нос, Иносака, я приблизилась к храму. В пути  мне встретился спутник
- карлик, уроженец  края Ивами, он тоже  направлялся на богомолье. Мы  пошли
вместе.

     -  За  какие  грехи,  свершенные  в  прошлой жизни,  вы родились  таким
калекой? - спросила я. - Известно ли вам что-нибудь об этом?

     Беседуя,  мы приблизились к храму: я  увидала,  что  ворота,  ведущие к
павильону  Баба-доно,  открыты.  Их всегда  открывали, когда  туда  приезжал
главный  смотритель  храмов,  и  я  уже  хотела  пройти  мимо,  ибо   никто,
разумеется,  не  уведомил  меня,   что   сегодня  сюда   пожаловал  государь
Го-Фукакуса. Вдруг ко мне подошел человек, похожий на придворную слугу.

     - Пожалуйте в павильон Баба-доно! - сказал он.

     - Кто приехал туда? И за кого меня принимает? Странно!.. Может быть, вы
ошиблись, зовут не меня, а этого карлика? - спросила я.

     -  Нет, никакой ошибки тут нет, - ответил слуга. - Зовут именно  вас. С
позавчерашнего дня здесь пребывает прежний император Го-Фукакуса.

     Слова замерли у меня на  устах. Мы не виделись столько лет!  Конечно, в
глубине сердца я всегда  помнила государя: в минувшие  годы,  перед  тем как
уйти от мира, я приходила к нему проститься,  моя тетка  Кегоку устроила эту
встречу, и я считала, что видела его тогда в последний раз в жизни... Я была
уверена, что никто  не  может узнать  прежнюю Нидзе  в этой  нищей монахине,
облаченной в изношенную  черную  рясу, иссеченную инеем,  снегом,  градом...
"Кто опознал меня? - думала я, все еще не в силах уразуметь,  что меня зовет
сам  государь.  -  Наверное,  кто-нибудь  из женщин свиты  подумал: "А  ведь
похожа... Конечно, это не Нидзе, но все-таки позовем ее, дабы убедиться, что
мы ошиблись..." Пока я так размышляла, прибежал еще один человек, самурай из
дворцовой  стражи, принялся торопить: "Скорей!  Скорей!"  Больше у  меня  не
нашлось  отговорок,  я  пошла  к  павильону  и  остановилась  в  ожидании  у
раздвижных  дверей  на  веранде  северного  фасада.  Внезапно  из-за  дверей
раздался  голос:  "Не сиди там,  так тебя  скорее могут  заметить!" Знакомый
голос этот ничуть не переменился за долгие годы. Сердце в  груди забилось, я
была не  в силах двинуться с места,  но государь опять  сказал: "Иди же сюда
скорее!" Медлить было бы неприлично, и я вошла.

     - Право, я заслужил похвалу! Сразу узнал тебя! Теперь ты видишь,  как я
люблю тебя... Сколько бы лет ни прошло, мое сердце не  забыло тебя! - сказал
государь.

     Он говорил еще о  многом - о делах давно минувших, о событиях недавних,
о том,  что союз между мужчиной и женщиной, увы, неподвластен только велению
сердца... Меж тем короткая ночь подошла к концу. Вскоре стало совсем светло.

     -  Сейчас я  затворился здесь по обету, нужно  строго исполнять здешний
устав,  но мы обязательно снова встретимся как-нибудь на досуге... -  сказал
он,  вставая,  снял  с себя  три косодэ и подал  мне, говоря: - Это тебе  на
память мой тайный дар! Носи не снимая!

     Эта  любовь, эта забота заставили  меня  забыть обо всем -  о прошлом и
будущем, о  мраке  грядущего мира,  все-все забыла я в ту  минуту!  Никакими
словами  не выразить скорбь, сдавившую  сердце.  А  ночь меж тем безжалостно
близилась к рассвету, государь  сказал:  "До свидания!"  - прошел в  глубину
покоев и  затворил за  собой раздвижные перегородки.  Как  напоминание о нем
остался  лишь  аромат дорогих курений,  ,этот знакомый запах пропитал  и мою
одежду,  как бы  свидетельствуя, что  я и впрямь была  рядом  с  ним, совсем
близко.   Казалось,  моя  черная   ряса  насквозь  пропахла  благоуханием...
Монашеская одежда чересчур бросалась в глаза, я заторопилась, кое-как надела
под низ подаренные государем косодэ и покинула павильон.

     "Наряд златотканый
     мы вместе на ложе любви
     стелили когда-то -
     а теперь от слез бесплодных
     черной рясы рукав намокает..." -

     в слезах шептала  я, унося в сердце дорогой образ. Мне казалось, я сплю
и вижу сон, сон во сне... Ах, как хотелось мне остаться здесь, в храме, хотя
бы еще на день,  снова встретиться с государем хоть  один-единственный  раз!
Но, с другой стороны, ведь я уже не та,  что  была, теперь  я - изможденная,
худая монахиня в убогой черной одежде; он позвал меня, повинуясь  внезапному
порыву,  и поэтому вынужден был  ко  мне выйти, а теперь,  конечно,  жалеет:
"Позвал, не  подумавши,  и напрасно!.." Я  должна понять это и не оставаться
назойливо торчать  здесь, как  будто снова жду приглашения...  Только глупая
женщина способна так поступить. Разумом смирив сердце, я решила возвратиться
в столицу. Нетрудно понять, что творилось при этом в моей душе!

     Мне захотелось  еще раз  увидеть государя, посмотреть,  как он  идет на
молитву,  хотя бы издали  бросить  взгляд.  Из опасения, как бы  черная ряса
снова не остановила его  внимание, я  надела сверху одно из полученных в дар
косодэ и  замешалась в толпе среди  других  женщин. Государь по сравнению  с
прошлым очень переменился, я с волнением смотрела на его изменившийся облик.
Тюнагон Сукэтака вел его за руку, когда он всходил по ступеням в храм.

     "Мне становится тепло на душе, как  подумаю, что теперь мы оба, и ты, и
я, носим одинаковую монашескую одежду..."  - еще звучали в моих  ушах слова,
сказанные при  вчерашнем  свидании. О разном  говорил  он, вспомнил  даже то
время, когда я была малым ребенком, на моем мокром от слез рукаве, казалось,
запечатлен его образ. Я покинула гору Мужей, храм Хатимана, шла по дороге на
север, в столицу, а душу мою, казалось, оставила там, на горе.

     * * *

     Мне не  хотелось долго  задерживаться  в столице; решив на  сей раз  уж
непременно выполнить давнишний свой  обет - закончить переписку сутры Кэгон,
начатую  в  прошлом году,  я отправилась  в храм Ацута. Я  проводила ночь  в
бдении, когда около полуночи над храмом вспыхнуло пламя.  Легко  представить
себе  шум и переполох, поднявшийся среди служителей  храма. Огонь  так  и не
удалось погасить - уж не потому ли смертные были не в силах его одолеть, что
сам бог наслал  это пламя?  В  один миг  обратившись  в бесплотный дым, храм
вознесся ввысь, к небесам. Когда  рассвело, сбежались умельцы-плотники, дабы
заново отстроить святыню, ставшую пеплом.

     Старший жрец  обошел пожарище. Среди  строений храма имелся  павильон -
его называли  Запретным; в  эру  богов  его  собственноручно построил  Ямато
Такэру, сам некоторое время там пребывавший. Что же  оказалось?  Рядом с еще
дымившимся каменным основанием  стоял  лакированный  ларец шириной в один, а
длиной  в четыре  сяку. Удивленные  люди  сбежались взглянуть  на  это чудо.
Старший жрец,  особенно причастный божеству, приблизившись, взял ларец, чуть
приоткрыл, взглянул и сказал:

     - В красных  парчовых ножнах хранится здесь нечто - очевидно, священный
меч! - и с этими словами, открыв павильон Меча, поставил туда ларец.

     Но вот что самое удивительное - в ларце оказалось послание, уцелевшее в
пламени. Я слышала, как это послание читали вслух. Оно гласило:

     "Бог сего  храма, Ямато Такэру, родился в десятом году после восшествия
на престол императора  Кэйко. Император повелел  ему усмирить варваров эбису
на востоке страны. Перед  тем,  как отправиться  в  край Адзума,  на восток,
Ямато  Такэру пришел в храм  Исэ проститься с  великой богиней  Аматэрасу, и
оракул великой богини возвестил: "В прошлом,  до рождения в облике человека,
ты был великим  богом Сусаноо.  Одолев восьмиглавого змея в краю Идзумо,  ты
извлек из его хребта сей меч и преподнес мне. Ныне возвращаю его тебе вместе
с ножнами. Обнажи его, если  жизни твоей  будет  грозить опасность!" С этими
словами  ему вручили  меч  и парчовые  ножны.  В  краю Суруга,  в охотничьих
угодьях, на  равнине  Микарино, враги пустили  в поле огонь, чтобы  погубить
Ямато Такэру. Внезапно меч, которым  он был  опоясан, сам собой выскочил  из
ножен  и пошел  косить  траву на все  четыре  стороны. Ямато  Такэру  достал
лежавший в ножнах кремень,  высек огонь, пламя побежало на врагов, помрачило
им взор, и они погибли все до  единого. С тех пор это поле называют Якидзуно
- Горелое, а меч получил название "Коси-Трава"32.

     Я слушала, как  читали это  послание, вспомнила вещий сон, некогда  мне
приснившийся, и душу охватил благоговейный восторг.

     * * *

     После  неожиданной  встречи  с  государем  на  горе  Мужей, Отокояма, -
встречи, которую я не  забуду даже в грядущем потустороннем мире, - государь
через близкого мне человека то и дело снова звал  меня,  приглашал к себе; я
была ему благодарна  от всей души, но пойти не решалась. Так, бесплодно, шли
дни и луны, сменился год, уже наступила девятая луна следующего, Пятого года
Сео33.

     Государь любил  бывать  в  загородном дворце Фусими, там  дышалось  ему
привольней. "Здесь  никто  не узнал бы  о нашей  встрече..." - писал он мне.
Помнится, я  решила тогда, что и впрямь  туда  бы можно пойти, и, не в силах
противиться зову  сердца,  все  еще хранившего  память  о первой  любви,  по
всегдашней своей слабости духа тайно пришла во дворец Фусими.

     Меня встретил  доверенный  человек и  повел, указывая дорогу.  Это было
забавно - ведь я и без него знала здесь все входы и выходы.

     В  ожидании  государя  я  вышла  на высокий балкон  зала  Девяти Будд и
огляделась вокруг. Река Удзи катила внизу печальные волны. Я смотрела на них
со слезами волнения, и мне вспомнились стихи:

     "Так ярко сияет
     над бухтой Акаси луна
     порой предрассветной,
     что лишь волны, гонимые ветром,
     и напомнят про мглу ночную..."34

     Около  полуночи  государь вышел  ко  мне. Я  глядела на его неузнаваемо
изменившийся  облик, озаренный ярким  светом  луны,  сиявшей  на безоблачном
небосводе, и слезы туманили взор, мешая ясно увидеть его лицо.  Он говорил о
многом, и я слушала, как он вспоминал минувшие времена, начиная с  той поры,
когда я малым  ребенком  сидела у  него на коленях,  и вплоть  до  того дня,
когда, покинув дворец, навсегда с ним рассталась.

     - Наша жизнь полна  горя,  так оно  и должно быть, ибо мы живем в  мире
скорби...  Но все  же почему ты ни  разу не  пришла, не пожаловалась на свою
тяжкую участь? - спросил он. Но о чем бы я стала  жаловаться, если не о том,
что он забыл меня, бросил, обрек  на скитания  по  свету? А об этом горе, об
этой обиде кому я  могла поведать?  И кто бы  меня утешил?  Но высказать все
открыто, что было на сердце, я не смела и лишь с волнением слушала его речи.
С горы Отова доносился жалобный клич оленя, колокольный  звон в храме Фусими
возвестил приближение утра.

     И колокол дальний,
     и грустный олений призыв
     меня вопрошают -
     о чем под небом рассветным
     проливаю сегодня слезы...

     Рассвело,  и  я  ушла,  унося  глубоко  запечатленный  в  сердце  облик
государя,  и рукава  мои были  влажны  от  слез. Когда  я  уходила, государь
сказал:

     -  Хотелось бы снова встретиться  с тобой такой же лунной ночью, пока я
еще живу в этом мире... Но ты как будто вовсе не стремишься к свиданиям, все
время твердишь  только о встрече на том  свете, в раю...  Отчего это?  Какой
зарок ты дала в душе? Дальние странствия на восток страны или даже в Танскую
землю - обычное  дело  для мужчин, но женщинам, я слыхал, не под силу  столь
трудные  путешествия, для  женщин в дороге слишком много  преград...  Кто же
твой спутник,  вместе  с тобой  бегущий  прочь от скорбного мира?  С  кем ты
заключила  союз? Не  может  быть,  чтоб  ты  странствовала  одна!  Из  твоих
рассказов  я  заключаю,  что  люди, с которыми ты обменивалась  стихами,  не
просто  первые  встречные,  случайные   спутники,  обычные  любители  поэзии
танка...   Наверное,  вас  связывали  тесные  узы,  соединяющие  женщину   и
мужчину... Иначе  не может быть, ведь на  твоем пути  встречалось так  много
мужчин... - упорно выпытывал государь.

     - С тех пор как, покинув девятивратную35 столицу,  окутанную
весенней дымкой,  я пошла бродить сквозь  туманы, - ответила я, - нет у меня
пристанища, где я могу хотя бы на одну ночь спокойно преклонить  голову. Ибо
сказано: "Нигде не обрящете вы покоя!" И еще сказано: "О деяниях, свершенных
в  прошлом,  узнаешь  по воздаянию  в  нынешней жизни!.."  Теперь  я наконец
поняла,  что все  мои  горести  -  не  что  иное, как  возмездие  за  грехи,
свершенные в былых  воплощениях. Союз, однажды расторгнутый, вновь заключить
невозможно!  Я родилась  в семье  Минамото,  ведущей  свой  род  от великого
Хатимана, однако знаю - здесь, в  этом мире, мне больше не видеть счастья...
И все  же,  придя  в восточные земли,  я прежде всего  поклонилась святилищу
Хатимана, великого бодхисаттвы, на Журавлином холме. Я просила об исполнении
заветной моей мечты - о воскресении к вечной жизни в раю, об искуплении моих
грехов.  Я говорю вам  чистую правду, ибо недаром сказано: "Только правдивые
сподобятся  благодати!"  Я исходила  земли востока,  была  всюду  вплоть  до
равнины  Мусаси, до речки Сумиды,  но  за все это  время  ни одной  ночи  не
провела  в  любовном  союзе.  Ибо,  согреши  я  хоть один-единственный  раз,
священная триада бодхисаттв  в храме на Журавлином холме навеки отвергла  бы
меня, изгнав из числа живых созданий,  спасти  которых  эта троица клятвенно
обещала,   -  я  навсегда   погрузилась  бы  в  глубину  преисподней,  в  ад
Безвозвратный! Если  бы я заключила любовный  союз  во время паломничества к
святыне Исэ у чистых вод речки Исудзу, если бы привязалась там к кому-нибудь
сердцем, великий  Дайнити,  владыка и  спаситель обоих  миров  - Телесного и
Духовного,  в тот  же  миг  обрушил бы на  меня свою кару!  Стихи об осенних
хризантемах, что сложила я в  Наре, у  подножья горы Микаса,  родились всего
лишь  в порыве чувств,  под  впечатлением  минуты. Если бы  там,  в Наре,  я
вступила в любовную связь, прилепилась бы к кому-нибудь сердцем, великий бог
Касуга, охраняющий все четыре стороны света, отвернулся  бы  от меня,  лишив
защиты. Тогда  напрасны стали бы все испытания, которым я себя подвергала, в
удел мне достались бы лишь тяжкие муки в подземном мире!

     Я потеряла мать  в раннем  детстве,  двух лет  от роду, даже лица ее не
упомню; пятнадцати лет лишилась отца. С тех пор я всегда оплакивала покойных
родителей,  рукава   до  сих  пор  не  просохли  от  слез,  пролитых  об  их
безвременной смерти. Но милосердие государя утешило мое юное сердце,  в моем
сиротстве  я,  недостойная, была  согрета  вашей заботой. Когда же  я  стала
взрослой,  вы  были  первым, кто сказал  мне  слова любви, -  могла ли я  не
ответить всем  сердцем  на  ваше чувство?  Даже  неразумной  скотине  ведома
благодарность,  стало быть,  будучи  человеком,  я  тем  паче не могу забыть
любовь,  которой вы  меня  одарили! В  раннем детстве ваша  доброта была мне
дороже света луны  и солнца, а когда я выросла, вы стали мне роднее и  ближе
отца и матери. Много  лун, много лет  миновало с тех  пор,  как мне пришлось
неожиданно  вас покинуть. Но  и после этого, случайно увидев  ваш выезд  или
посещение храма,  я  всякий раз проливала слезы  тоски  о прошлом,  а в  дни
присвоения  новых  чинов и званий у  меня  больно сжималось  сердце при виде
процветания  других   семейств,  возвышения  моих  прежних  товарок.  Смирив
тщеславные заблуждения,  я бродила по всей стране в надежде, что  странствия
помогут развеять  пустые думы,  осушат бесполезные слезы. Да, я бывала среди
мужчин,  случалось,  ночевала  в  кельях  монахов.  Мы обменивались стихами,
наслаждались  высоким  искусством стихосложения  - у  таких людей  я  живала
подолгу,  и  злые языки нередко судачили об этом, сомневаясь: что за  дружба
нас соединила? Злых людей на свете - без счета, много их  и в  столице,  и в
дальних  пределах.  Я  слыхала,  случается  даже,  что,  встречая  паломниц,
смиренно  протягивающих  руку  за подаянием, они склоняют  их  против воли к
неправедному союзу... Не знаю, может быть, мне просто ни разу не встречались
такие люди,  но только  я  всегда стелила  в  изголовье  лишь свой  одинокий
рукав...  Если бы здесь, в столице, нашелся  человек, с которым я  могла  бы
соединить рукава, возможно, мне стало бы  теплее холодной ночью, когда с гор
веет студеный ветер, но такого друга у меня  нет.  Оттого провожу я весенние
дни  под  сенью цветущей сакуры36, а осенью ночую  среди багряной
листвы, в пустынных лугах, где охапка травы служит мне  изголовьем, и горюю,
слыша замирающий звон цикад - ведь их участь так сходна с моей судьбой!

     -  Что же,  возможно, что,  обходя храм за храмом, творя  молитвы, ты и
впрямь  блюла чистоту, оттого ты  и призываешь  богов  в свидетели...  Но  в
столице... Говоря о своей жизни в столице,  о богах ты ничего  не сказала...
Не потому ли, что среди старых твоих знакомцев отыскался человек, к которому
ты вновь возвратилась? - снова стал пытать меня государь.

     - Навряд ли мне суждено еще долго прожить  на свете, но  сейчас мне нет
еще и сорока лет... Не знаю, что будет дальше, но до сегодняшнего дня мне не
встретился такой человек  ни среди старых,  ни  среди  новых друзей.  Если я
сказала  неправду, пусть  понапрасну пропадут все  две тысячи  дней,  что  я
провела за чтением  Лотосовой  сутры, на  которую  единственно уповаю, пусть
пойдут прахом все мои труды  по переписке  сей  святой сутры, пусть приведут
меня после кончины  вместо  райской обители лишь к  Трем сферам зла! Если  я
сказала неправду, пусть не будет мне блаженства в  потустороннем мире, пусть
я буду вечно терпеть  мучения в  аду Безвозвратном, так и не  увидев светлой
зари, когда будда Майтрейя снова сойдет на землю!

     Услышав мои слова, государь долго молчал.

     - Поистине  никогда  не  следует  ничего  решать,  полагаясь  только на
собственное  суждение... -  наконец сказал он. - После смерти твоей матери и
кончины отца я один  был обязан заботиться о тебе.  Но вышло по-другому, мне
казалось - из-за того, что ты по-настоящему меня не любила... Ты же на самом
деле предана мне глубоко! Теперь я вижу, что сам великий бодхисаттва Хатиман
свел нас в тот раз в своем храме, чтобы я  наконец узнал, как сильно ты меня
любишь!

     Меж  тем  луна,  склонившись  к западу, скрылась за краем  гор,  взошло
солнце и засияло ярче с каждой минутой.

     Я поспешила уйти, чтобы не привлекать внимание своей черной одеждой.

     -  Непременно встретимся  снова  в ближайшее время! -  сказал государь;
никогда не забуду звук его голоса, он  будет  раздаваться в моих ушах даже в
потустороннем мире!

     После возвращения государя в  столицу  ко  мне в дом неожиданно  явился
человек,  доставивший мне от него щедрый  подарок. Благодарность переполнила
мое  сердце. Ласковые  слова  государя  и  то  уже  согрели мне  душу,  даже
мимолетное его сострадание  подарило мне радость.  Что же  говорить о  такой
сердечной  заботе? Я не  знала, что делать от счастья. "Давно  уже порвалась
моя связь с  государем, давно не оказывал он  мне никакого внимания,  я уж и
думать  об этом  забыла, но, как видно,  в  его сердце все  еще  сохранилась
жалость ко мне - пожалуй,  так следует назвать это чувство..."  - думала я и
снова перебирала в памяти все, что соединяло нас в прошлом.







     Ицукусиму,  храм  в  краю  Аки,  в  давние  времена  посетил  император
Такакура1,  он  прибыл   морем  на  корабле;  меня  манило  такое
странствие,  хотелось пройти по белопенным волнам, и я решила отправиться на
богомолье  в  Ицукусиму.  Как  повелось,  я  села в  лодку  в селении  Тоба,
спустилась вниз по реке Ёдо  и  в устье  пересела на морское судно.  Робость
невольно проникла в сердце, когда вверилась я жилищу на волнах...

     Услышав, как люди на корабле толкуют: "Вот бухта Сума!..", я вспомнила,
как  в древности тосковал здесь  в изгнании тюнагон  Юкихира2,  и
захотелось спросить  хотя бы у  ветерка,  пролетавшего  над заливом:  где же
стояла его одинокая хижина?..

     На ночь судно причалило к  берегу. Было начало девятой луны; в увядших,
побитых  инеем  зарослях  слабо,  прерывисто  звенели  цикады,  а  откуда-то
издалека  долетал к  изголовью неумолчный стук  - то  в  окрестных  селениях
отбивали  ткани  деревянными  колотушками.  Приподняв  голову,   я  невольно
прислушивалась  к  этим  унылым  звукам,  без  слов  передававшим  печальную
прелесть осени.

     Утром, когда я проснулась, мимо проплывали  суда, скрываясь в неведомой
дали, как тот корабль, о котором сложена старинная песня:

     "Я вослед кораблю,
     что за островом в бухте Акаси
     предрассветной порой
     исчезает, туманом сокрытый,
     устремляюсь нынче душою..."3

     Куда плывут они - кто знает?.. Вот оно, грустное очарование плавания по
морям...

     Когда наше судно проплывало мимо бухты Акаси, мне показалось, я впервые
по-настоящему ощутила, что  было на  сердце у блистательного принца  Гэндзи,
когда, тоскуя о столице, он обращался в стихах к луне:

     "Месяц, чалый скакун,
     ты ночью осенней сквозь тучи
     мчись в далекий дворец,
     чтобы там хоть на миг увидеть
     милый лик, меня покоривший!.."4

     Так плыли мы все дальше и дальше, и вскоре наш корабль пристал к берегу
в гавани Томо, что в краю Бинго.

     Это очень оживленное место,  а  неподалеку  есть там маленький  остров,
именуемый Тайкасима. Здесь живут покинувшие мир девы веселья, выстроив в ряд
хитины-кельи.  Все они  родились в семьях,  погрязших  в грехе, и
сами тоже жили в плену пагубных земных страстей и желаний.

     Нарядившись  в пропитанные благоуханием одежды, мечтали  они о любовных
встречах и,  расчесывая длинные черные волосы, гадали  лишь о  том, чья рука
вновь  спутает  эти пряди  на ложе любви  следующей ночью; с заходом  солнца
ожидали, с кем свяжет их ночь в любовном союзе, а на  рассвете грустили, что
приходится  расставаться... Не  странно  ли,  что  эти женщины отказались от
прежней жизни и затворились на острове?

     - Какие же обряды совершаете  вы по утрам и вечерам? Что  привело вас к
прозрению? - спросила я, и одна из монахинь ответила:

     - Я была хозяйкой всех  этих  дев,  ныне удалившихся от  мира сюда,  на
остров. На  пристани  держала я дом, где обитало много красавиц, и жила тем,
что добывали они своей красотой.  Проезжие  люди заходили  к нам в гости, мы
радовались, когда они  приходили,  а  когда корабль уплывал, грустили... Так
жили мы день за днем. Первым  встречным, совсем незнакомым  людям  клялись в
любви  до гроба; под сенью цветущей  сакуры, в знак вечной  любви, подносили
полную чарку сакэ, меж  тем как в сердце не было ни капли настоящей любви...
Незаметно промчались годы, и вот мне  уже перевалило  за пятьдесят. Не знаю,
видно, такова моя карма, - так, кажется говорится? - только разом очнулась я
от этой  жизни, подобной сновидению,  полному пагубных заблуждений, и решила
навсегда расстаться и с домом своим, и с грешной жизнью. Здесь, на  острове,
каждое  утро хожу я  в горы, собираю цветы  и  подношу их буддам  всех  трех
миров!

     Слушая речь этой женщины, я почти позавидовала ее судьбе. Корабль стоял
у этого острова день-другой, а потом поплыл дальше.

     - Посетите нас снова на  обратном пути!  - говорили  отшельницы, горюя,
что наступает разлука, но я подумала: "Нет, мы расстаемся навеки, больше мне
не суждено побывать здесь..." - и ответила:

     "Если б знать я могла,
     сколько зорь еще встретить придется
     в этом долгом пути!
     Только страннице бесприютной
     жребий свой угадать не под силу..."

     Наконец корабль прибыл  к  острову  Миядзима.  Над безбрежными  волнами
издалека  виднелись храмовые ворота Птичий  Насест; галереи храма,  длиной в
сто восемьдесят кэн5, как будто  поднимаются из  воды;  множество
лодок и судов пристает прямо к этим галереям. Предстояла большая  служба,  и
мне  удалось  полюбоваться разнообразным искусством здешних жриц "найси":  в
двенадцатый день девятой луны, готовясь к предстоящему празднику, жрицы пели
и танцевали на  предназначенном  для представлений  помосте  - так  же,  как
галереи,  помост  устроен  над  водой, пройти  туда можно прямо из храма  по
галереям.  Выступали  восемь  жриц  "найси",  все  в  разноцветных  косодэ с
длинными белыми шлейфами. Музыка  была  обычная,  мне было  отрадно  слышать
знакомую   мелодию   и  видеть   пляску  "Платье  из  перьев",  изображавшую
Ян-гуйфэй6, возлюбленную танского императора Сюань-цзуна.

     А в день праздника  танцовщицы в  синих и красных парчовых одеждах были
прекрасны,   как  бодхисаттвы!  Нарядные   шпильки   в   волосах,  блестящие
позолоченные   головные  уборы  -  точь-в-точь  такой   же  была,  наверное,
Ян-гуйфэй! С наступлением темноты зазвучала  музыка еще громче, мне особенно
запомнилась  мелодия "Осенние  ветры". Когда  же совсем  стемнело,  праздник
окончился,  и люди - их собралось здесь  множество - возвратились  по домам.
Все опустело, остались лишь редкие богомольцы,  решившие провести всю ночь в
молитве.  Из-за  гор  позади  храма  взошла  полная  луна тринадцатой  ночи;
казалось,  она  выплыла  прямо  из  сада, окружавшего  храм.  Волны  прилива
подступили под  самые  галереи,  луна,  сиявшая  на  безоблачном  небосводе,
отражалась в воде, так что невольно брало сомнение - уж не поселилась ли она
на дне  этих  вод?  Меня  вдохновляло сознание, что светлый бог с
душой, чуждой  грешных земных страстей, чистой,  как  это  безбрежное  море,
обитает здесь, в  Ицукусиме, и, так как в облике этого бога явил  себя будда
Амида, я шептала слова молитвы:

     - О ты, сиянием озаряющий мир! Спаси и не отринь все живое, взывающее к
тебе! Укажи и мне путь к спасению!

     "О, если бы в сердце моем не  было греха! Как счастлива  я  была бы!" -
думала я, и против воли душа полнилась нетерпением.

     * * *

     Я не долго оставалась в Ицукусиме и вскоре пустилась в обратный путь по
Внутреннему Японскому морю. На том же корабле ехала некая женщина почтенного
вида.

     -  Я живу в Вати, что в  краю  Бинго, - сказала она. -  По обету ездила
молиться в Ицукусиму... Приезжайте погостить в нашем доме!  - пригласила она
меня.

     -  Я еду  в  край  Тоса, хочу побывать на мысе  Отчаяния, Асидзури... -
ответила я. - Но на обратном пути навещу вас!

     На этом мысе есть храм, посвященный бодхисаттве Каннон. Нет в том храме
перегородок,  нет  и священника-настоятеля.  Собираются  только паломники да
случайные прохожие, все вместе - и знатные, и простолюдины.

     - Отчего так? - спросила я, и мне рассказали: - В давние времена служил
здесь некий монах. И был у  него служка, монах меньшего чина. У этого служки
было доброе сердце. Однажды неизвестно откуда забрел сюда какой-то монашек и
стал  кормиться  в  храме  утром и вечером  -  служка  каждый  день делил  с
пришельцем свою  трапезу. Настоятель  стал  ему  выговаривать:  "Добро бы ты
поделился с ним раз-другой... А день за днем отдавать половину своей еды  не
годится!" На следующее утро опять явился монашек.  Служка  и  говорит: "Будь
моя воля, я  охотно  делил бы  с вами  мою еду,  но  настоятель бранит меня,
поэтому больше  не приходите.  Сегодня я в  последний раз вас  угощаю!"  - и
опять накормил его, отделив половину от  своей доли. Тогда  пришелец сказал:
"Вашу доброту я  никогда не забуду! Пойдемте со мной в мое жилище!" И служка
пошел за  ним.  Это показалось настоятелю  странным, он тихонько  отправился
следом и увидел, что монашек и служка пришли  на мыс,  уселись  в  маленький
челн и,  отталкиваясь шестом,  поплыли на  юг.  "Куда же  ты едешь,  покинув
меня?!" - в слезах закричал настоятель, и служка откликнулся: "Еду  в горный
край Поталаку!"7 Глядит настоятель и видит, что оба монашка вдруг
превратились в двух бодхисаттв  - Каннон и Сэйси8, один  стоит на
носу, другой  на  корме. Тут раскаялся  настоятель в  своем поступке, горечь
проникла  в сердце, и, обливаясь слезами, стал он в отчаянии колотить  оземь
ногами.  Из-за того,  что делал  он  различие между людьми,  не признавал их
равными, случилось  с  ним такое несчастье! С тех самых пор в этом  храме не
разделяют людей на низкорожденных и благородных...

     "Вот каковы превращения богов и будд! Тридцать три раза меняют они свой
облик, дабы преподать урок смертным",- с благоговением подумала  я,  услышав
этот рассказ.

     А в храме Сато, что  в краю Аки,  почитают бога Сусаноо; мне вспомнился
храм Гион  в столице, посвященный  этому  богу, и стало  тепло на сердце.  Я
провела здесь  ночь и пожертвовала  храму священную бумажную  ленту  "гохэй"
9.

     * * *

     В  Мацуяме,  в  краю  Сануки,  у кручи Белый  Пик, Сироминэ,  похоронен
государь Сутоку10. Мне давно уже хотелось побывать там, а тут как
раз  нашелся  в тех  краях человек, доводившийся  мне  родней,  я решила его
навестить и, когда судно причалило к берегу, сошла с корабля.

     В  храме Цветок Закона, Хоккэдо,  где покоится  в могиле  прах государя
Сутоку,  монахи  переписывали  Лотосовую  сутру.  Увидев  их благой труд,  я
подумала, что, даже если  душе покойного  императора суждено было  попасть в
сферу Зла,  теперь он непременно будет спасен, и на сердце у меня полегчало.
Мне  вспомнились  дела  давно  минувших  времен,  стихи  Сайге11,
сложенные при посещении этой  могилы, и, сама взволнованная до глубины души,
я сложила:

     "Если в мире ином
     ты память хранишь о минувшем12,
     о печалях земных,
     не оставь меня состраданием
     даже там, под могильными мхами!.."

     * * *

     Меж  тем уже наступил конец одиннадцатой луны, и  тут как раз  случился
корабль, отплывавший  в  столицу; обрадованная, я решила  вернуться домой  с
этим  судном,  но  по  дороге  разбушевались  волны  и ветер,  повалил снег,
преграждая путь кораблю. "Зачем понапрасну обмирать от страха?" - подумала я
и, узнав, что край Бинго недалеко, решила побывать там. В ближайшей гавани я
сошла с корабля и  стала спрашивать селение Вати, куда  приглашала  меня моя
попутчица, когда я  возвращалась из Ицукусимы. Оказалось, отсюда  Вати очень
близко, совсем рядом. Я обрадовалась и, долго  не раздумывая, остановилась в
доме у этой женщины.  Однако впервые увидела, что каждый день к хозяину дома
приводили мужчин и женщин, и он так жестоко их избивал, что, право, глаза бы
не глядели! "Что бы  это значило?" - недоумевала я,  но это было еще не все.
Он спускал сокола, называя эту забаву "соколиной охотой", - и таким способом
убивал  разных  птиц,  а  также  охотился  сам,  приносил много  дичи. Иными
словами,  этот самурай глубоко погряз в грехе. В это время  пришло известие,
что скоро в Вати прибудет из Камакуры по пути на богомолье  в Кумано близкий
родич хозяев,  принявший постриг самурай Ёдзо Хиросава.  Весь дом  пришел  в
волнение, во  всех близлежащих поселках стали готовиться к прибытию знатного
гостя. Обтянули заново шелком раздвижные перегородки и очень огорчались, что
некому их разрисовать.

     - Если  были бы под рукой кисти и краски,  я  могла бы  это сделать,  -
сказала я без всякого умысла,  но не успела вымолвить эти слова, как хозяева
заявили: "Рисовальные  принадлежности имеются в селении Томо!" - и приказали
человеку  бегом  бежать туда  за  кистями  и  красками.  "Вот  незадача!"  -
раскаивалась я, но было уже поздно. Краски принесли, я нарисовала картину, и
все домашние  пришли  в восхищение.  Смешно было  слышать, как они твердили:
"Оставайтесь здесь жить!" Тем временем прибыл гость - знатный монах, или кто
он там  был...  Его  приняли  с почетом,  всячески  ублажали,  а он,  увидев
разрисованные перегородки, сказал:

     - Вот  уж не  думал, что  в такой глуши найдется  человек,  так  хорошо
владеющий кистью... Кто это рисовал?

     - Это странница, живущая в нашем доме! - гласил ответ.

     -  Она, несомненно, умеет также слагать стихи. Среди богомольцев  часто
встречаются  такие люди. Уверен, что не ошибся! Хотелось бы ее повидать... -
пожелал гость.

     "Ох,  как  нехорошо  получилось!"  -  подумала  я,  но,  зная,  что  он
собирается на  богомолье в Кумано,  сказала, что встречусь с ним на обратном
пути, когда он будет возвращаться, и сразу ушла.

     Меж тем  неподалеку от Вати, в селении Эда, жил  старший  брат хозяина.
Оттуда пришли несколько женщин, чтобы помочь принять гостя, и стали говорить
мне: "Приезжайте  и  к нам в Эду! Там  красиво, как на картине!" Жить в доме
жестокого  самурая  было  тягостно;  вернуться в  столицу, когда  все кругом
завалило снегом,  тоже было невозможно, и  я решила поехать  в Эду, остаться
там до конца года. Не придав особого значения своему переезду, я отправилась
в Эду, но оказалось,  что мой поступок привел в ярость самурая из Вати, и он
стал кричать что есть мочи:

     - Эта женщина - служанка, служившая у меня  долгие годы! Она удрала, ее
поймали в  Ицукусиме  и  насилу  вернули домой! А теперь  ее  опять  у  меня
сманили! Убью!..

     "Вот так новость!.." - подумала я, но брат самурая успокоил меня:

     - Не обращайте внимания на речи неразумного человека!

     У  него  в  доме  было  много  молодых  девушек,  обладавших,  как  мне
показалось,  душой  чувствительной; не  скажу, что  я  так уж  сильно к  ним
привязалась,  но все же  здесь мне было не в пример спокойней, чем в прежнем
жилище. Однако, услышав об угрозах  самурая  из Вати, я все-таки испугалась:
"Да  что  же это  такое?"  К счастью, в это время, завершив  паломничество в
Кумано,  по пути  домой снова прибыл тот знатный монах  Хиросава. Самурай из
Вати   стал   жаловаться  ему  на  старшего  брата,  дескать,  тот  поступил
неблаговидно, сманил у него служанку... Дело в том, что сей Хиросава, родной
дядя обоих братьев, был наместником всего этого края.

     - В толк не возьму! Это что  же, тяжба из-за служанки? - воскликнул он.
-  Разве  ты знаешь,  кто  она? Испокон  веков повелось,  что люди  ходят на
богомолье... И кто  она в столице -  никому  неизвестно. Стыдно затевать  по
такому поводу непристойную ссору!

     А вскоре нам сказали, что наместник посетит Эду, и здесь тоже поднялась
суета.

     Здешний хозяин объяснил наместнику, отчего разгневался младший брат.

     - Из-за  богомолки, совсем непричастной к нашему  дому, между  братьями
вспыхнула ссора... - сказал он.

     - Какой позор! - ответил наместник. -  Немедленно отправь эту женщину в
край Биттю, и притом - с провожатым.

     Я была рада услышать об этом его приказе и, встретившись с наместником,
рассказала, как и почему очутилась в Вати.

     - Да, иной раз талант вместо награды сулит беду... -  сказал наместник.
- Вы так прекрасно рисуете, что самураю из Вати не хотелось вас отпускать...

     Потом  мы   слагали  стихи-цепочки  и   пятистишья   танка  на  заранее
определенную  тему. Присмотревшись хорошенько к  наместнику, я  узнала в нем
одного из  участников  поэтических собраний,  которые  устраивал в  Камакуре
старший  самурай  Иинума.  Мы  оба  подивились  этой  случайной  встрече,  и
наместник отбыл в селение Ида.

     * * *

     Наступил Новый год, меня все  сильнее тянуло  назад, в столицу, но  еще
держались сильные  холода,  все  говорили,  что  в такое  время ехать  морем
опасно, я  и сама  боялась морской дороги, но в конце  второй луны  все-таки
решила: "Пора!"  Узнав, что я собираюсь в  путь, наместник опять пожаловал в
Эду, снова  слагал со мной стихи-цепочки, а на  прощание  даже преподнес мне
щедрые  подарки на память, - наверное,  потому, что  знал  о  моем родстве с
госпожой Комати, у  которой бывал  в  Камакуре, - у  нее  в доме  жила  дочь
сегуна, принцесса Накацукаса, а наместник состоял ее воспитателем...

     Когда я  добралась  до селения Эбара, в  краю Биттю, сакура уже  была в
полном цвету.  Я отломила ветку,  отдала  ее моему  провожатому  и попросила
передать наместнику Хиросаве.

     Вместе с веткой я послала стихотворение:

     "Горных вишен цветы!
     Даже если преградою встанет
     между нами туман,
     обо мне дуновенье ветра
     пусть напомнит благоуханьем..."

     Наместник  прислал ответ, хотя,  чтобы доставить  его письмо, нарочному
понадобилось два дня пути...

     "Я цветы сохраню,
     и так же останутся в сердце
     лепестки ваших слов.
     Лишь одно сожаленья достойно -
     той беседы прискорбная краткость..."

     * * *

     На  пути  в  столицу  я  посетила храм Кибицу.  Это  очень  причудливое
строение, больше похожее на усадьбу, чем на  храм, внутреннее убранство тоже
напоминает   скорее  жилые   покои.   Это   производит  несколько   странное
впечатление...

     Дни стали длиннее, ветры улеглись, и вскоре я вернулась в столицу.

     На сей раз  на мою долю выпало поистине  странное приключение! Что было
бы, если б не приехал наместник? Сколько бы я ни  твердила, что этот самурай
из Вати вовсе не мой хозяин, а я не его служанка, кто бы за меня заступился?
Какая  ужасная участь, быть  может,  меня  ожидала!.. Воспоминание  об  этом
охладило  мою страсть  к  путешествиям, я не  решалась  отправиться  в новое
странствие и надолго поселилась в столице.

     * * *

     Когда я  спросила, что нового случилось в столице в мое отсутствие, мне
рассказали, что больна государыня, захворала еще в самом начале года. "Что с
ней?" - встревожилась я в душе, но мне не у кого было расспросить о больной,
и только от совсем  посторонних людей я узнала, что она безнадежна и поэтому
ей  пришлось покинуть дворец, переехать в загородную усадьбу Фусими. "Все мы
знаем, ничто в мире не долговечно,  -  подумала я, услыхав эту новость. - Но
все-таки  почему она вынуждена была покинуть дворец  - свой  дом, с  которым
сроднилась, где прожила жизнь? Ведь она восседала рядом с украшенным Десятью
добродетелями,  днем помогала  ему управлять государством,  ночи проводила в
его опочивальне, казалось бы, и в  час кончины ей должны оказывать  такие же
почести, как государю! Почему  с ней так обошлись? Это невозможно понять!" -
Но   пока  в  голове  моей  теснились   такие  мысли,  я  услышала   голоса:
"Скончалась!"

     В  ту пору я жила в столице неподалеку от  дворца Фусими  и пошла туда,
повинуясь безотчетному  желанию увидеть,  что  происходит.  Первой  покидала
дворец  принцесса Югимонъин, двое  самураев дворцовой стражи  подали для нее
карету.  Правый министр  Кинхира Сайондзи тоже, как видно, находился  здесь,
потому  я слышала,  как стражники  переговаривались:  "Министр  тоже  сейчас
отбудет!" Но прежде всего они  торопились отправить принцессу. Я видела, как
подали  ей  карету, но  потом  опять  последовало приказание  повременить, и
карета отъехала  - принцесса снова прошла назад, во  дворец. Так повторялось
несколько раз.  Я понимала горе принцессы, навеки разлучившейся  с  покойной
матерью,  и  мне  было  жаль  ее  от  души. Кругом  собралось  много народа,
пользуясь  этим, я подошла  близко к карете и  услышала,  как люди говорили:
"Нам  казалось,  принцесса уже совсем уезжает, а  она вдруг  опять  пошла во
дворец..."  А когда в конце концов принцесса села в карету, ее облик выражал
столь  великое  горе,  что  даже посторонние люди  невольно заплакали  с нею
вместе, и все, кто слышал рассказ об этом, тоже пролили слезы.

     У  покойной  государыни  было   много  детей,  но  все  они  умерли  во
младенчестве, осталась только эта принцесса,  неудивительно, что мать и дочь
любили друг друга  особенно нежно. Теперь я сама  воочию убедилась в этом, и
мне казалось, что  горе принцессы было  сродни тому,  что пришлось  пережить
мне, ничтожной, когда я  в давно  минувшие  годы схоронила  отца. "Если бы я
по-прежнему служила во дворце, какие чувства владели бы мной в  эти минуты?"
-  думала я,  глядя на похоронную  процессию - последний выезд государыни  в
этом мире.

     Удивительна мысль,
     что всесильную императрицу
     довелось пережить
     мне, ничтожнейшей из ничтожных, -
     уж не сон ли, не наважденье?!

     * * *

     Похороны  совершились  в  загородной усадьбе  Фусими,  я  слыхала,  что
присутствовали  и  государь, и  принцесса,  и  хорошо представляла  себе  их
скорбь,  но  с  тех пор, как не стало человека, служившего посредником между
мною и государем, я  лишилась всякой возможности  поведать ему и принцессе о
том, как искренне соболезную я их горю, и мне оставалось лишь молча скорбеть
душой. Так жила я,  в  одиночестве встречая утро и  вечер,  а тем временем -
кажется,  это  было в  шестую  луну  того же  года  - разнеслась  весть, что
государь Го-Фукакуса болен. Говорили, что  у него  лихорадка, и  пока я  вне
себя от  тревоги со дня  на день . ждала  вести,  что болезнь миновала,  мне
сказали, что больному, напротив, стало гораздо хуже и во дворце уже возносят
моления  богу Эмме13. Я  пошла  во дворец, но не нашла никого  из
знакомых, у которых могла бы узнать, как чувствует себя государь, и ни с чем
вернулась домой.

     Что, если не сон,
     тебе еще сможет поведать
     о скорби моей,
     о том, как, тоскою объята,
     рукав орошаю слезами?..

     Я  изнывала  от  беспокойства,   слыша,  как  люди  толкуют:  "Приступы
лихорадки  следуют один  за  другим...",  "Как бы не случилось несчастья!.."
"Что, если я, быть может, никогда больше его не увижу?" - теснились в голове
тревожные думы. Я была в таком горе, что начиная с первого дня  седьмой луны
затворилась  в  храме  Хатимана,  совершила  тысячекратное  поклонение  богу
Такэноути, молила его отвести беду, послать государю выздоровление, на пятые
сутки  молитвы  мне  приснилось  солнечное  затмение  и  я  услышала  голос,
возгласивший: "Солнце скроется с небосвода..."

     Примечание переписчика: "В этом месте опять кусок рукописи отрезан, что
следует дальше - неизвестно. Продолжаю переписку с начала уцелевших строк".




     ...Поглощенная заботой о том,  как узнать о больном государе, я пошла к
Северной горе, Китаяма,  в  усадьбу вельможи  Санэканэ  Сайондзи и попросила
передать: "Некогда  я служила государю. Хотелось  бы ненадолго встретиться с
господином!",  однако никто  не  спешил  докладывать обо  мне,  может  быть,
оттого, что облачена я была в убогую черную рясу. Я заранее написала и взяла
с собой письмо на случай,  если не удастся самой повидать  Акэбоно, и теперь
достала его,  попросив передать, но даже письмо сразу взять  не  хотели. Уже
наступила ночь, когда  ко  мне вышел  самурай по имени Харуо  и взял письмо.
Через  некоторое время  он вернулся и передал слова господина: "Может  быть,
оттого, что я стал уже  стар,  что-то я ее не припомню... Пусть придет опять
послезавтра!" Я обрадовалась, но вечером десятого дня, когда я  снова пришла
в усадьбу, слуги сказали,  что господин уехал в столицу, потому что государь
при смерти... У меня потемнело в глазах при этом новом известии, и я побрела
домой. Проходя конским ристалищем Укон, кланяясь храму Китано, храму Хирано,
мимо которых лежал мой путь, я молила богов взять мою жизнь взамен его жизни
и  с  горечью думала,  что, если молитва моя будет услышана, я  исчезну, как
исчезает роса, а государь даже не узнает, что умерла я ради него...

     Если мне суждено
     раньше милого с жизнью проститься,
     я молю об одном -
     пусть во сне меня он увидит
     светлой каплей росы рассветной!..

     Дни проводила я,  погруженная  в  скорбные думы,  ночами  горевала,  не
смыкая глаз до рассвета, и вечером четырнадцатого дня снова  пошла в усадьбу
Сайондзи. На сей  раз господин меня  принял. Он  говорил о  былом, вспоминал
разные события прошлого, а потом сказал:

     - Похоже, что нет надежды на исцеление...

     Не описать словами горе, охватившее меня при  этих его словах! Я пришла
в усадьбу с тайным намерением попросить Акэбоно: нельзя  ли  мне  как-нибудь
еще  хоть  раз  встретиться  с государем  ?  -  но  не  знала,  как об  этом
заговорить.  Но Акэбоно, как видно,  понял,  что творилось  в  моей душе,  и
сказал, что  государь  вспоминал  обо  мне.  "Приходи  во  дворец!" - сказал
Акэбоно, и  я быстро покинула усадьбу, чтобы не привлекать внимания потоками
слез,  лившихся на рукав. На  обратном  пути, близ Утино,  мне повстречалось
много  людей,  ходивших  на   кладбище  проведать  своих  родных,  ныне  уже
бесплотных, и я подумала - придет время и я тоже отойду к числу мертвых...

     Те, кто ныне пришел
     поклониться росе на могилах,
     тоже обречены
     в свой черед уйти безвозвратно,
     ибо век наш, увы, недолог...

     На следующий день поздно вечером я пришла во Дворец Томикодзи, вошла во
двор  через  ворота  позади  Дворца,  на  пересечении Второй дороги  и улицы
Кегоку,  спросила  вельможу  Сайондзи и  с  его помощью,  словно  в каком-то
призрачном сне, увидела государя...

     А  наутро  - помнится,  это  было  в  шестнадцатый  день - я  услыхала:
"Скончался!"  Я  готовилась  к этому  в  глубине  души,  и  все-таки,  когда
услышала, что все кончено, безысходное  горе и  жалость  сдавили сердце... Я
опять пошла  во дворец. В  одном углу двора  ломали алтарь, воздвигнутый для
молебнов о здравии, по двору сновали  люди, но стояла тишина, не слышно было
ни  звука,  в главных  покоях  -  Небесном чертоге,  Сисиндэн,  ни  огонька.
Наследник,  как  видно,  еще засветло  уехал  во  дворец  на Вторую  дорогу,
удалившись  от  скверны, все опустело.  По мере того как  сгущались сумерки,
становилось  все  безлюдней.  Когда  вечер  перешел в ночь,  почтить  память
покойного  государя прибыли  оба  наместника  из  Рокухары.  Токинори  Ходзе
расположился со свитой на улице Томикодзи, приказав выставить горящие факелы
у карнизов крыш вдоль всей улицы, а Садааки Ходзе сидел на походном складном
сиденье у проезда  Кегоку,  перед ним горел  костер, а  позади  двумя рядами
стояли его вассалы; это выглядело, надо признать, очень торжественно.

     Наступила уже глубокая ночь, но мне некуда было идти,  я осталась  одна
на  опустевшем дворе,  вспоминала  минувшее,  когда я  видела государя,  мне
казалось  -  это было вот сейчас,  минуту назад. Никакими словами не описать
мое горе!

     Я взглянула на луну, она сияла так ярко...

     О скорбная ночь!
     Так невыносимо сиянье
     луны в небесах,
     что для сердца черные тучи
     будут нынче горькой отрадой...

     В  древности,  когда Шакьямуни  переселился  в  нирвану, луна и  солнце
померкли,  опечалились неразумные твари  - птицы  и звери.  Вот и моя скорбь
была так велика, что  даже ясная луна, которую  я всегда воспевала в стихах,
теперь будила в душе лишь горечь...

     Когда рассвело,  я  вернулась домой, но успокоиться не  могла; услыхав,
что распорядителем похорон назначен  Сукэфую Хино, зять тюнагона Накаканэ, я
пошла к его жене, с которой была  знакома,  попросить, чтобы  мне  позволили
хотя бы  издали еще раз  взглянуть на государя  в гробу, но получила  отказ.
Делать нечего, я  ушла, но по-прежнему думала во что  бы то ни стало еще раз
его  увидеть.  Переодевшись в светское платье, я целый  день простояла возле
дворца,  но  так  ничего  и  не  добилась.  Наступил уже  вечер,  когда  мне
показалось,  что гроб внесли в зал; я тихо  приблизилась,  взглянула  сквозь
щелку  между  бамбуковыми  шторами,  но  увидела только  яркий  свет  огней,
очевидно,  там,  в  окружении  этих огней,  стоял  гроб.  В  глазах  у  меня
потемнело,  сердце  забилось. Вскоре  раздался  голос: "Выносите!" Подъехала
карета, гроб вынесли. Прежний император Фусими проводил гроб отца до  ворот,
я  видела, как в горе  он утирал слезы рукавом своего кафтана.  Я  тотчас же
выбежала на проезд Кегоку  и  пошла  следом за погребальной  каретой,  пошла
босая, потому что, когда стали выносить гроб, растерялась, обувь моя куда-то
запропастилась, и я так и не нашла ее в спешке.  Когда карета сворачивала на
запад  от  Пятого  проезда  Кегоку,  она  зацепилась  за  установленный  там
бамбуковый  шест,  плетеная  штора  с  одной  стороны  свалилась,  и  слуга,
взобравшись  наверх,  стал  ее привязывать;  в  это  время  я заметила тюдзе
Сукэюки, одетого в глубокий  траур. Скорбью  веяло  от его  черных  рукавов,
насквозь промокших от слез.

     "Пройду еще немного и вернусь. Еще немного и вернусь..." - думала я, но
повернуть назад все не хватало духу, я продолжала идти, босые ноги болели, я
шла медленно и  постепенно отстала. Где-то - кажется,  возле Рощи Глициний -
попался навстречу прохожий.

     - Процессия ушла далеко? - спросила я.

     - Мимо храма Инари покойников не везут14, так что, наверное,
повезли другим  путем... - отвечал этот человек. - На дороге к  храму никого
нет... Уже час  Тигра, скоро рассвет. Как же вы собираетесь их догнать? Куда
вы идете? Как бы не случилось с вами беды... Ступайте домой, я провожу вас.

     Но я была не в силах вернуться ни с чем с полпути и,  плача,
совсем одна  продолжала  идти  вперед,  а  на рассвете  увидела лишь  дымок,
курившийся на  месте  погребального  костра,  -  все  уже  было  кончено. Не
передать словами, что пережила  я в тот миг. Думала ли я, что доживу до этой
скорбной минуты?

     Усадьба Фусими была близко отсюда. Мне  вспомнилось, как  этой  весной,
когда  скончалась государыня,  принцесса  Югимонъин провожала  ее  вместе  с
отцом. На этот раз принцесса осталась совсем одна. Я представила  себе, как,
должно быть, велико ее горе, и сложила стихи:

     "След вечерней росы
     растаял, исчез безвозвратно -
     я, скорбя о былом,
     вновь и вновь рукава орошаю,
     проливая горькие слезы..."

     В усадьбе Фусими жила сейчас государыня Югимонъин;  уж с ней-то я могла
бы поговорить  о прошлом, поведать ей мою душевную боль, но по случаю траура
ворота были  на  запоре,  даже  справиться о  здоровье государыни было не  у
кого... Долго блуждать возле ограды не подобало, и я побрела домой.

     Мне рассказали, что государыня опять облачилась в траур. А я? Если бы я
по-прежнему служила во дворце, как встарь, какой глубокий траур я бы надела!
Когда скончался государь-инок Го-Сага, вспомнилось мне, отец хотел, чтобы  я
тоже носила траур, но государь воспротивился: "Она еще слишком молода, пусть
носит обычное платье, только не очень яркое..." А вскоре, уже в восьмую луну
того же года, мне пришлось надеть траур по отцу... Бесчисленные воспоминания
вставали в душе, и я сложила стихи:

     "Нет, не станет черней
     от скорби моей беспросветной
     черной рясы рукав -
     хоть горюю вместе с принцессой
     об одном ужасном несчастье..."

     * * *

     Миновал ровно  год со  дня  смерти государя.  Я  посетила  его могилу в
селении  Фукакуса и  оттуда  прошла  ко  дворцу  Фусими.  Там  уже  началось
богослужение.  По  поручению  сына  покойного,  прежнего  императора Фусими,
служил  епископ  Тюгэн,  настоятель храма  Каменного Источника,  Сякусэн.  Я
слушала,  как  он читал сутру, собственноручно переписанную государем Фусими
на обороте бумаг,  оставшихся после покойного государя, и с  болью  душевной
думала, что сын  скорбит  о  покойном отце  так  же  сильно,  как  я.  Затем
продолжалась служба от имени государыни Югимонъин, ее вел преподобный Кэнки,
он тоже читал сутру, написанную на обороте рукописей покойного. Эти службы с
особой силой запечатлелись в моем сердце.

     Сегодня  истекал  срок  траура,  мне было  больно при  этой мысли, горе
сжимало  сердце. Служба  уже кончилась,  а я  все  стояла на коленях посреди
двора и,  хотя день  выдался мучительно жаркий, совсем  не ощущала зноя. Все
разъехались один за другим, двор опустел,  и я осталась одна наедине с  моей
скорбью.

     Никогда, никогда
     не высохнут слезы разлуки
     на моем рукаве,
     хоть известно мне, что сегодня
     завершается поминовенье!..

     Я видела, как оба  государя, отец и  сын, Фусими и Го-Фусими склонились
перед  изображением покойного государя, установленным  в  молитвенном  зале.
Одежды  государя Фусими были  особенно  грустного,  темного  цвета. "Неужели
завтра  он  снимет траур?" -  с  горечью  подумала  я. Прибыл  также  супруг
государыни Югимонъин, прежний император Го-Уда, и тоже  прошел в молитвенный
зал,  где  находилось августейшее  семейство.  Да,  род  государя  не  угас,
продолжал процветать, и это было прекрасно!

     * * *

     Примерно  в это же время захворал государь-инок Камэяма. Все ждали, что
он скоро поправится,  недуг  был  неопасный,  государь  Камэяма  и всегда-то
прихварывал,  однако вскоре разнеслась весть, что больной безнадежен  и  уже
отбыл  во дворец  Сага. Несчастья сыпались  одно за другим: в прошлом году -
смерть государя, в  этом  году - болезнь его брата, и, хотя  не в моих силах
было чем-нибудь тут помочь, все же я была глубоко огорчена.

     Я дала обет  завершить в этом году списки последних двадцати глав сутры
Высшей  Мудрости; давно уже решив,  что закончу мой труд в  храмах Кумано, я
хотела  отправиться туда,  пока еще не наступили сильные холода, и в десятый
день девятой луны - Долгого месяца - пустилась в  дорогу. Зная, что государь
Камэяма все еще болен, и притом - тяжело, я, конечно, тревожилась, но все же
далеко не так  сильно, как в прошлом году, когда смертельно заболел государь
Го-Фукакуса. Наверное, это было грешно - ведь святой закон не  велит  делить
людей на любимых и нелюбимых...

     В Кумано  я поселилась близ водопада Нати - здесь  было удобней черпать
утром и вечером святую воду - и начала переписывать сутру. С каждым днем все
сильнее дули ветры  с  горных  вершин, а  брызги водопада,  шумевшего рядом,
казалось,  сливались  с  потоком  моих  слез.  Беспредельно  очарование сего
священного края!

     Почему же никто
     хоть вчуже не спросит с участьем:
     "Сколько плакала ты,
     безутешна от тяжкой утраты,
     если так рукава промочила?.."

     У  меня  больше  не  сохранилось  ни  зеркала,  ни  прибора  для  туши,
оставленных мне  на  память  отцом  и матерью. Я  все  продала ради служения
богам; наверное, мое усердие оказалось угодным богу Кумано, потому что кисть
бежала легко, труд  спорился, до  завершения  оставалось уже немного. Пришло
время  покинуть  Кумано, но мне  было  жаль  расставаться  с  этими  святыми
местами, и я всю  ночь провела в молитвах. На рассвете я слегка задремала, и
мне привиделся сон.

     ...Мне  снилось,  будто  я  сижу рядом с  покойным отцом;  вдруг кто-то
объявляет  о прибытии государя.  Я поднимаю  глаза и  вижу государя - на нем
кафтан  из ткани,  окрашенной соком хурмы,  узор парчи изображает двух птиц,
повернутых головами друг к другу; государь как-то странно клонится на правую
сторону. Я выхожу из-за занавеса и усаживаюсь напротив, а государь удаляется
в  храм  бога  Кэцумико  и,  немного  приподняв  занавес,  улыбается,  и так
весело... Опять  слышится  голос: "Пожаловала государыня  Югимонъин!"  - и я
вижу ее  сидящей за занавесом в  храме  бога Мусуби в простом наряде, на ней
всего лишь  косодэ  и  белые хакама;  государыня  приподнимает  до  половины
занавес, достает два белых косодэ и подает мне.

     -  Мне так жаль,  что  тебе пришлось  расстаться с памятными  подарками
матери и отца... - говорит она. - Вот, возьми взамен эти косодэ!

     Я беру ее дар, возвращаюсь на свое место и говорю отцу:

     - Как же так, ведь он украшен  всеми Десятью добродетелями... По  какой
же причине, унаследованной из былых воплощений,  стал он  таким калекой, что
не может держаться прямо?

     -  Это оттого, что с одной стороны у  него нарыв...  - отвечает мне дух
отца. - А нарыв этот означает, что  под властью государя много таких, как мы
с тобой, неразумных смертных людей, и он всех их жалеет и лелеет...  Так что
он вовсе не по своей вине не может держаться прямо...

     Я опять гляжу на государя и вижу, что он все так же ласково улыбается.

     -  Подойди поближе! -  говорит  он. Я  встаю, опускаюсь  перед  ним  на
колени,  и  он  подает мне две ветки  - стволы у них обструганы добела,  как
палочки для еды, а на кончиках - по два листочка дерева наги...15

     ...На этом я открыла глаза. Как раз в это время началась служба в храме
Неирин.  Безотчетным  движением  проведя  рукой  по  полу  рядом с  собой, я
внезапно  нащупала  какой-то  предмет  -  это оказался  веер  на каркасе  из
кипарисовых спиц. Поистине чудесным и благостным показалась мне эта находка,
ведь  лето  на дворе давно миновало!  Я взяла  веер  и  положила  его  рядом
со столиком,  на котором писала сутру. Когда я рассказала о своем
сновидении одному из местных монахов, он сказал:

     - Веер -  символ  Тысячерукой Каннон. Вам привиделся благой сон,  стало
быть, вы непременно сподобитесь благодати!

     Образ государя,  увиденный во  сне,  сохранился  в моей  душе: закончив
переписывать  сутру,  я, в слезах, пожертвовала  храму  последнее из косодэ,
некогда подаренных  государем, ибо какой  смысл было  бы по-прежнему держать
его при себе?

     Печалюсь о том,
     что больше уже не увижу
     придворный наряд,
     бесценный дар государя,
     которым так дорожила... ,

     Я оставила у священного  водопада Нати и мои списки, и косодэ, приложив
к ним стихотворение:

     "Предрассветной порой
     от сна пробудившись на ложе,
     слышу издалека
     ропот горного водопада,
     что моим стенаниям вторит..."

     Теперь памятным даром государя стал для меня веер, найденный в ту ночь,
когда мне  приснился  тот  вещий сон, и я  взяла  веер  с  собой  в столицу.
Вернувшись  домой,  я  узнала,  что  государь Камэяма  уже скончался.  Давно
известно, сколь жесток наш бренный мир и как  все здесь недолговечно, но все
же  скорбь охватила  меня, когда я узнала о его смерти. Только моя жизнь все
еще тлела, курилась, как бесплодный дымок над угасшим костром...

     * * *

     В начале третьей луны  я, как обычно, пошла на поклон  в храм Хатимана.
Два первых  месяца нового,  Первого  года Токудзи16, я  провела в
Наре, никаких вестей из столицы не получала. Откуда ж мне было знать, что  в
храме Хатимана ожидают прибытия государыни Югимонъин?

     Как всегда,  я поднялась к храму со стороны холма Кабаний Нос, Иносака.
Ворота павильона Баба-доно были открыты, и мне вспомнились минувшие времена.
На  дворе, перед храмом,  я  тоже заметила приготовления  к встрече какой-то
знатной  особы.  Я  спросила,  кого  ждут, и  в  ответ услыхала: "Государыню
Югимонъин!"  Меня поразило,  что  мой  приход  словно  нарочно  совпал с  ее
посещением, я вспомнила сон, приснившийся  в прошлом году, в  Кумано,  облик
государя,  явившийся мне в том  сне; взволнованная, всю  ночь  я  провела  в
молитвах. Наутро, едва забрезжил рассвет, я увидела пожилую женщину, похожую
на придворную даму, - она занималась приготовлениями к приезду государыни. Я
обратилась к ней, спросила, кто она, и она рассказала, что зовут ее Оторан и
что состоит она при дворцовой трапезной. С волнением слушала я ее речь.

     -  Из тех,  кто служил в  прежние времена, никого уже  не  осталось,  -
сказала она в ответ на  мои расспросы о жизни при дворе государыни, - теперь
там все молодые...

     Мне захотелось как-нибудь дать знать государыне, кто я такая, взглянуть
на нее хотя бы  издалека,  когда  она павильон за павильоном будет  обходить
строения храма, ради  этого  я даже не  пошла перекусить в хижину, служившую
мне  пристанищем. Как только послышались восклицания:  "Вот  она,  вот!" - я
спряталась в сторонке и увидела богато  украшенные носилки, которые поднесли
к храму.

     Священный  дар  "гохэй" вручил  жрецам храма  сопровождавший государыню
царедворец наследника, вельможа Канэсуэ Сайондзи. Он был так похож на своего
отца  Акэбоно  в  ту пору,  когда тот, еще  совсем молодой,  служил в Правой
дворцовой страже, что одно это уже наполнило мою душу волнением.

     Был   восьмой   день  третьей  луны.  После  посещения  главного  храма
государыня, как положено,  проследовала  к павильону Тоганоо. Прибыли  всего
два  паланкина, очевидно,  выезд  совершался как можно более незаметно, так,
чтобы  не  привлекать  внимания. "Стало  быть,  разгонять народ не  будут, а
значит, и меня в толпе не заметят, взгляну  на нее хотя бы одним глазком..."
- подумала я и пошла  следом. В свите государыни  было еще несколько женщин,
пеших. Как  только я  увидела, узнала сзади знакомый  облик,  я уже не могла
сдержать  слезы.  Уйти,  однако,  тоже была не в  силах и осталась  стоять у
входа. Церемония поклонения закончилась, государыня вышла.

     - Откуда вы? - спросила она, остановившись возле меня.

     Мне хотелось рассказать ей все-все, начиная с давно минувших времен; но
я сказала только:

     - Из Нары...

     - Из храма Цветок Закона? - переспросила  государыня.  У меня выступили
на глазах слезы, я испугалась, что ей покажется это странным, и хотела  уйти
молча. Но уйти,  так и не сказав  ничего, я была не в силах и так и осталась
стоять на месте, а государыня меж тем уже  удалилась. Вне себя от сожаления,
я посмотрела ей  вслед и увидела,  что она в нерешительности остановилась  у
лестницы, затрудняясь спуститься по  высоким ступеням. Не теряя мгновения, я
приблизилась и сказала: "Обопритесь  на мое плечо!" - она посмотрела на меня
удивленно, но я продолжала:

     - Я прислуживала вам, когда вы были еще  ребенком... Вы,  конечно, меня
забыли...  - И  слезы хлынули градом. Но она обратилась ко  мне ласково, обо
всем расспросила  и сказала,  чтобы  отныне я всегда приходила  к ней, когда
захочу.

     Мне  снова вспомнился сон, приснившийся в Кумано, вспомнилось, что и  с
покойным государем случай  свел  меня  тоже  здесь,  в  обители  Хатимана, и
радость  проникла в душу  при мысли, что не  напрасно уповала  я на великого
бодхисаттву.  Разноречивые чувства  теснились в  сердце, но, кроме  слез, не
было им исхода...

     Одна  из женщин, пешком сопровождавших государыню, заговорила со  мной,
звали  ее  Хеэноскэ.  Она сказала, что завтра  утром государыня  вернется  в
столицу, а сегодня вечером  будут исполняться священные пляски и песнопения.
Когда наступили  сумерки, я сломала  ветку  цветущей сакуры, отдала  ее даме
Хеэноскэ со словами: "Я навещу вас в столице, прежде чем увянут  эти цветы!"
- а сама собралась утром, еще до отъезда государыни, вернуться домой. Однако
мне пришла в  голову мысль, что  счастливая встреча с государыней состоялась
не иначе, как по милости великого бодхисаттвы, мой  долг - поблагодарить его
за эту великую милость,  и  я  решила еще на  три дня остаться в храме, дабы
вознести благодарственную молитву.

     Вернувшись в столицу, я написала государыне, спросила: "Как мои цветы?"
- и приложила стихотворение :

     "Должно быть, цветы
     давно на ветру облетели -
     ведь минуло дней
     много больше противу срока,
     что указан был прежде мною?.."

     Ответ государыни гласил:

     "Разве может сорвать
     цветы запоздалые ветер,
     даже если прошло
     много больше дней против срока
     вами данного обещанья!.."

     * * *

     С тех пор я стала часто  бывать  у  государыни  Югимонъин,  разумеется,
стараясь, чтобы  мои посещения не посчитали слишком назойливыми, и временами
у меня  было такое чувство, будто  я снова  служу  во дворце, как в минувшие
времена. Но вот наступила шестая луна, приблизилась третья годовщина со  дня
смерти   покойного   государя.  Мне   захотелось  послушать   проникновенную
заупокойную  службу. Теперь  у  меня  уже  ничего не  осталось  из подарков,
полученных  на память  от  государя, а  меж тем надо  было закончить  списки
сутры, оставалась  еще одна, последняя глава, я боялась, что так и не  сумею
закончить мой  труд до конца года, но все же решила пойти во дворец Фусими и
хотя  бы  в  сторонке, издали,  послушать заупокойную службу.  Ранним  утром
пятнадцатого дня я пришла в храм Цветок Закона в селение Фукакуса и увидела,
что  там  устанавливают рисованное  изображение государя -  могла  ли  я без
волнения взирать на знакомый облик? Тщетно пыталась я скрыть слезы, падавшие
на рукав. Монахи  и  прочие  стоявшие  в  молитвенном  зале  люди, наверное,
удивились,  заметив, что я плачу.  "Подойдите поближе, там  лучше видно!"  -
сказал мне кто-то. Обрадованная, я подошла, поклонилась изображению государя
и убедилась, что еще не все слезы выплакала, они продолжали литься...

     Пусть растает роса,
     но останется образ нетленный
     и при виде его
     вновь росою прозрачной слезы
     рукава мои увлажняют...

     Ночью, когда луна сияла на безоблачном небе, я  пришла к даме Хеэноскэ,
в  ее  каморку,  вспоминала  прошлое,  но мне  все  еще как будто не хватало
чего-то, я вышла и  приблизилась к  храму Мгновенного Озарения. "Прибыли!" -
услышала я людские  голоса.  "О чем это  они?" - подумала я. Оказалось,  что
изображение государя, которое я видела утром в храме Цветок Закона, привезли
теперь сюда, чтобы установить в храме Мгновенного Озарения. Четверо человек,
очевидно,  дворцовые  слуги,  несли  на  плечах  укрепленное  на   подставке
изображение  государя. Распоряжались  двое в  черных  одеждах,  по-видимому,
монахи младшего чина. Словно в каком-то  сне смотрела  я, как они вносили  в
храм картину, занавешенную  бумагой,  в сопровождении одного распорядителя и
всего  лишь  нескольких стражников...  Когда  покойный государь  восседал на
троне украшенного Десятью добродетелями, повелителя десяти тысяч колесниц, и
сотни  вельмож повиновались  его приказам, - того времени  я не помню, в  ту
пору я была еще малым ребенком. Я пришла к нему в услужение уже  после того,
как,   оставив  трон,  он  именовался  почетным  титулом  Старшего  Прежнего
государя, но  и тогда,  даже  при  тайных  выездах, его  карету  встречали и
провожали вельможи и царедворцы, целой свитой следовали за ним в пути... "По
каким же дорогам потустороннего мира блуждает он теперь, совсем одинокий?" -
думала я,  и скорбь с  такой силой сдавила сердце, как  будто совсем  свежей
была утрата.

     На  следующее утро я получила  письмо от дайнагона Моросигэ Китабатакэ.
"Какие чувства пробудила в вас вчерашняя служба?" - спрашивал он.

     Я ответила:

     "Под осенней луной
     цикадам я внемлю уныло,
     вспоминаю одно -
     государя облик нетленный,
     озаренный дивным сияньем..."

     * * *

     На следующий,  шестнадцатый  день  опять  была служба, возносили  хвалу
Лотосовой сутре, творению будд Шакьямуни и  Прабхутаратны17 - эти
будды вместе  восседают в едином венчике лотоса. Потом все по очереди делали
подношения   в  павильоне  Прабхутаратны.   С   самого  утра   на  церемонии
присутствовал прежний 'император Го-Уда, поэтому всех посторонних прогнали и
со двора, и  из храма.  Мне было  очень горько, что меня  не пустили, -  как
видно, посчитали черную  рясу особенно  неуместной, - но я все же умудрилась
остаться возле самого храма, стояла совсем близко, на  камнях  водостока,  и
оттуда слушала службу. "Ах, если б я по-прежнему служила при  дворе..." - на
какое-то время  я даже пожалела  о жизни  в миру, от которой сама  бежала...
Когда  священник  начал  читать  молитву за  упокой  и  счастье  усопшего  в
потустороннем мире, я заплакала и, пока не кончилась служба, продолжала лить
слезы. Рядом со мной стоял какой-то добрый с виду монах.

     - Кто  вы  такая, что так скорбите?  - спросил он. Я  побоялась бросить
тень на память покойного государя откровенным ответом и ответила только:

     -  Мои родители умерли, и траур по ним давно закончился, но сейчас  они
вспомнились мне особенно живо, оттого я и плачу... - И сказав так, тотчас же
ушла.

     Прежний император Го-Уда тем же вечером отбыл; опять опустел, обезлюдел
дворец Фусими, все кругом,  казалось, дышит печалью.  Мне не хотелось никуда
уходить, и я по-прежнему некоторое время жила неподалеку от усадьбы Фусими.

     Прежний министр Митимото Кога доводился мне  двоюродным  братом,  и  мы
изредка обменивались письмами. В ответ на мое послание он написал мне:

     "Навевают печаль
     и осенние виды столицы -
     сколько грустных ночей
     провели вы в горах Фусими,
     предрассветной луной любуясь?.."

     Эти стихи заставили меня еще сильнее ощутить скорбь, я  была не в силах
сдержать горе и ответила:

     "Скорбя о былом,
     провела я три ночи осенних
     в безлюдных горах -
     множит грустные воспоминанья
     предрассветной порою месяц..."

     В свою очередь, он прислал мне ответ:

     "Как, должно быть, для вас
     мучительны воспоминанья
     о минувших годах!
     В эту пору, когда тоскою
     веет осень в краю Фусими!.."

     Помнится, в пятнадцатый день - день смерти  государя - я поднесла храму
заветный веер - пусть он служит  кому-нибудь из священников -  и на  обертке
написала:

     "Не чаяла я,
     что в третью Его годовщину
     осенней росой
     вновь рукав окропить придется,
     от горючих слез не просохший!.."

     * * *

     После  кончины государя Фукакусы не стало никого в  целом свете, кому я
могла бы поведать  все, что наболело на  сердце. Год  назад,  в восьмой день
третьей луны, я  пошла почтить память поэта Хитомаро. Разве  не удивительно,
что  в этом году, и как раз в тот же день, я встретила государыню Югимонъин?
Мне  показалось тогда,  будто  предо  мной  наяву предстал  облик  покойного
государя, приснившийся мне  в Кумано.  Стало быть, напрасно  я  сомневалась,
угодны ли будут  богу мои  труды. Нет,  не  зря  душа моя была  преисполнена
горячей веры, не пропало втуне мое усердие на протяжении столь долгих лет!

     Я  думала  о превратностях  моей  жизни, но  размышлять в одиночестве о
пережитом  было  невыносимо,  вот  почему,  подражая  Сайге,  я  отправилась
странствовать.  А  чтобы  не пропали бесследно  мои  думы,  написала  я  сию
непрошеную  повесть,  хотя и не питаю надежды,  что сохранится она в  памяти
людской...

     Примечание переписчика: В  этом месте рукопись  опять отрезана,  и  что
написано дальше - неизвестно.

     Перевод с японского
     И. Львовой







     1 Бунъэй -  девиз,  означающий  "Просвещенное  процветание";
соответствует 1264-1275  гг. по европейскому  летосчислению.  Таким образом,
Восьмой год Бунъэй - 1271 г.

     2  Косодэ  -  прообраз современного  кимоно. В средневековой
Японии  придворные дамы  носили, как правило,  несколько косодэ,  надеваемых
одно  на  другое;  в торжественных  же  случаях  полный парадный туалет дамы
состоял  из  двенадцати-тринадцати  одеяний,  под тяжестью  которых  женщина
буквально сгибалась...

     3  Дайнагон  (букв,  "старший  советник")  - одно из  высших
гражданских званий средневекового японского двора.

     4 Государь  Го-Фукакуса  -  Согласно  традиционной  японской
историографии 89-й император Японии  (1243 - 1304). Был объявлен императором
в четырехлетнем возрасте,  семнадцати лет  "уступил" престол младшему брату,
императору Камэяме (1249-1305; годы правления - 1259-1274 гг.).

     5  Государь-инок  Го-Сага  -  88-й  император  Японии,  отец
императора Го-Фукакусы.  Вступив на  престол  в 1243 г.,  он уже в  1247  г.
"уступил" престол  своему четырехлетнему сыну.  По традиции, после отречения
постригся в монахи и стал именоваться "государем-иноком".

     6 Перемена места.  -  В  средневековой  Японии  были  широко
распространены  различные  суеверные  представления и  гадания,  астрология,
геомантика и т. п. По указанию жрецов-предсказателей нужно было во избежание
несчастья изменить местопребывание - переехать  с запада на восток, с севера
на юг или наоборот, и т. д.

     7  Утреннее  послание.  -  Согласно  этикету, неукоснительно
соблюдавшемуся в  аристократическом среде, молодой муж после бракосочетания,
происходившего,  как   правило,   в   доме   невесты,  присылал  новобрачной
стихотворное послание с выражением любви.  Женщине полагалось  ответить тоже
стихами. Любовники также обменивались такими посланиями.

     8 Сасинуки - широкие шаровары, собранные у щиколотки; одежда
знатного мужчины.

     9  Богиня   Каннон  (иначе  Кандзэон;   с   а  н   с   к  р.
Авалокитешвара, букв,  "внимающая звукам (мирским)"  -  буддийское божество.
Часто изображалась  со множеством рук, с одиннадцатью головами и т. д. Культ
Каннон  был  чрезвычайно  популярен   в  средневековой  Японии,  эта  богиня
почиталась как заступница всех страждущих, олицетворение милосердия.

     10  "Повесть  о  Гэндзи"  - знаменитый роман  (начало XI в.,
автор   -   придворная   дама   Мурасаки  Сикибу),  был  широко  известен  в
аристократической среде.

     11  ...этот  союз  уготован  мне  еще  в  прошлой жизни... -
Согласно   буддийской   религии   человек   после    смерти   проходит   ряд
перевоплощений, вновь возрождается к жизни в одном из Шести миров (эти Шесть
пиров суть  Ад,  Царство  Голодных  демонов, Царство Скотов,  Царство демона
Асуры, Мир  людей  и,  наконец,  Небеса). Эти  представления тесно связаны с
другой кардинальной догмой буддизма  - законом  причины и следствия, кармой.
Рождаясь на  свет, человек  неотвратимо несет с собой  груз  своих деяний  в
минувшем  существовании; в  свою очередь,  его  поведение  в  текущей  жизни
определяет,  в каком из  Шести  миров  ему  предстоит  родиться  в следующем
перевоплощении.  В  соответствии  с  идеей   кармы  даже  случайные  встречи
трактуются  как  следствие  каких-то  связей,  существовавших между  данными
людьми в минувших  воплощениях; тем более это  относится  к супружеству  или
любовному союзу.

     12  Младшая государыня.  - При  дворе  японских  императоров
существовало  многоженство.  Жены  императора  имели ранги: высший -  "кого"
(императрица), средний  - "тюгу"  (букв, "та,  что во  дворце"),  младший  -
"него" (букв,  "благородная  госпожа").  Звание  "него" могли  носить  также
служившие  при  дворе аристократки. Обычно "законных" супруг императора было
две, иногда три; как правило, все они происходили из аристократического рода
Фудзивара. (Ко времени описываемых событий - из семейства Сайондзи, одной из
ветвей дома Фудзивара.)

     13  Бери-бери  - заболевание,  возникающее  из-за отсутствия
витаминов в пище (главным образом витамина А).

     14  ...оба наместника  из  Южной  и  Северной  Рокухары... -
Представители  военного   (самурайского)  правительства,   так   называемого
правительства   Полевой   Ставки,   с   конца   XII   столетия    фактически
осуществлявшего верховную  власть  в  стране.  Рокухара -  обширный район  в
юго-западной части столицы; делился на Северную и Южную половины.

     15    Десять    добродетелей.    -    Согласно     буддизму,
противопоставлялись Десяти грехам, каковыми считались  убийство,  воровство,
прелюбодеяние,  сквернословие,  пьянство,  обжорство,  алчность,   лживость,
расточительство, занятия  искусством  (поэзией,  музыкой, танцами).  Если  в
минувших  воплощениях человек соблюдал заветы  Будды, воздерживаясь от  всех
вышеперечисленных  грехов,   то  в  награду  мог  удостоиться  в   следующем
воплощении императорского престола.

     16  Чаша  чистого лотоса. - Согласно буддийским  религиозным
представлениям каждый праведник, удостоившийся рая, восседает таи  в венчике
лотоса, священного цветка буддийской религии.

     17 Час Петуха - пять часов вечера.

     18 Девятый год Бунъэй - 1272.

     19  Правая дворцовая стража. - Дворцовая стража несла охрану
дворца,  а также выполняла церемониальные  функции. Отряды  дворцовой стражи
делились  на Левый (то есть  Первый) и Правый (то есть  Второй). По древнему
обычаю, идущему из Китая, левая сторона всегда считалась более почетной.

     20   Камакура  -  селение   в   восточной   части  о.  Хонсю
(современная  префектура  Канагава)  -  резиденция  военного  (самурайского)
правительства.

     21  Ступа  -  каменное,  деревянное или  глиняное сооружение
конусообразной  формы разной величины, которое воздвигалось  над  каким-либо
священным захоронением.  Верхушка ступы украшалась резьбой, узорами.  Обычай
воздвигать ступу пришел в Японию вместе с буддизмом.

     22  ...осознала  свою  греховность.   -  Истинно   верующему
буддисту надлежит с радостью покидать "земную юдоль". Любовь и другие земные
привязанности препятствуют такому стремлению, поэтому Нидзе, видя,  что отец
горюет  из-за того,  что приходится  с ней  расстаться,  считает, что  самим
фактом своего существования она мешает отцу достигнуть рая и, следовательно,
повинна в грехе.

     23  Годы Секю. - В  эти годы (1219-1222 гг.) аристократия во
главе с  экс-императором  Го-Тобой (1179 - 1239;  годы правления 1184 - 1198
гг.) предприняла вооруженную попытку вернуть себе верховную власть в стране,
утраченную в конце XII в. и перешедшую в руки воинского сословия (самураев).
(Эти события известны в истории Японии как "Смута годов Секю".) Попытка была
подавлена, экс-император Го-Тоба сослан на о. Оки, где он и умер.

     24  ...связь меж нами крепка... - Считалось, что связь между
господином   и  слугой   продолжается  в  следующих  воплощениях  в  течение
нескольких поколений.

     25  Пять заповедей -  пять священных  заповедей буддизма: не
убий, не укради, не прелюбодействуй, не богохульствуй, не пьянствуй.

     26  Оплечье  -  деталь одежды  буддийского  монаха,  широкая
полоса ткани,  перекинутая  через  левое  плечо,  сшитая из  четырехугольных
кусков  ткани разной величины. Символизирует  одежду Шакьямуни, который, дав
обет бедности, подобрал выброшенные за негодностью старые тряпки и сшил себе
из  этих тряпок  покров.  Шакьямуни (букв,  "мудрец  из  племени шакьев")  -
легендарный  основатель буддистской религии  (Будда, букв, "просветленный"),
якобы живший в Индии в V в. до н. э.

     27 Час Дракона - семь часов утра.

     28 ...превыше горы Сумэру. - Согласно древнеиндийской теории
мироздания в центре вселенной высится гора Сумэру (в японском произношении -
Сюмисэн), поросшая благоуханными  деревьями.  Вся остальная вселенная,  с ее
горами,  морями  и  островами, располагается у подножья  этой горы.  На горе
Сумэру пребывает бог Индра в своем дворце Вечной радости.

     29 ...глубже  четырех океанов,  окружающих нашу  землю...  -
Древние китайцы  считали, что их  страна расположена  средь  четырех  морей.
Впоследствии  образное  выражение "Земля средь четырех  морей"  заимствовали
Другие  народы  Дальнего  Востока для  обозначения  в  высоком  стиле  своих
собственных стран.

     30 Река  Трех быстрин. - Согласно религиозным представлениям
синтоизма,  в  подземном царстве,  куда нисходят души  умерших, течет  река,
имеющая три  рукава-переправы,  через  один  из  которых  предстоит  перейти
покойнику.

     31 Семидневье - первые семь дней траура.

     32  ...ее  преследовал чей-то злой  дух... -  Вера в то, что
душа, отделившись от тела, может вселиться в другого человека, причинить ему
болезнь и  даже смерть, была одним  из  самых распространенных и безусловных
суеверий в средневековой Японии, причем эта  чужая душа  могла  принадлежать
как живому человеку, так и давно умершему.

     33  ...постукиванию  деревянных  вальков... -  Для  придания
тканям мягкости  их отбивали деревянным вальком. Этой работой так  же, как и
ткачеством, крестьяне занимались в свободное от летней страды время, то есть
поздней осенью  и зимой.  С  древних времен в японской народной  поэзии стук
валька,  ассоциируясь  с  долгими холодными  осенними и  зимними вечерами  и
ночами, считался навевающим грусть, рождал в душе меланхолические чувства.

     34 Автор "Повести" называет Снежным  Рассветом (яп. Акэбоно)
вельможу   Санэканэ   Сайондзи,   по-видимому   руководствуясь   стремлением
замаскировать подлинное имя своего возлюбленного.

     35   ...а  уж  запели  птички...   -  Образ  заимствован  из
популярной в  средневековой  Японии "Повести Исэ" ("Исэ-моногатари",  X в.),
произведения, где  проза перемежается стихами. Традиция приписывает создание
"Повести" поэту Нарихире. Одно из этих стихотворений (танка) гласит: "Пустая
долгая  ночь //  осенью будет длинна, // как  тысяча  долгих  ночей, - // не
останется разве, что нам говорить, //  когда птички уже запоют?" (Перевод Н.
Конрада, "Исэ-моногатари", М., 1979).

     36  Лотосовая  сутра -  одна из главных  скрижалей буддизма,
создание ее приписывается самому  Шакьямуни. Среди многочисленных буддийских
писаний   эта  сутра   пользовалась   в   средневековой   Японии  наибольшей
популярностью.

     37  Срок удаления.  - Имелось в виду время,  необходимое для
того,   чтобы  "очиститься   от   скверны",  каковой   согласно  религиозным
представлениям, идущим  из глубокой древности,  считалась  смерть  и  всякое
соприкосновение  со смертью. Первый срок удаления считался законченным через
сорок девять дней.

     38 Богиня Аматэрасу - главное божество синтоистской религии.
Великая богиня Аматэрасу  (букв. "Озаряющая небо")  считалась олицетворением
солнца,  жизнеутверждающим  началом.  В  японской   мифологии  она  является
прародительницей японского императорского дома.

     39  Танское царство - Танская империя в Китае (618-907 гг.).
В  этот период связи Японии с могущественной Танской  империей были наиболее
оживленными  и  имели  большое  значение  для  политического  и  культурного
развития  страны.  Отсюда традиция,  прочно  укоренившаяся  в  средневековой
японской литературе, - называть  Китай  Танским  царством  даже много  веков
спустя после падения Танской династии.

     40 "Повесть о Сагоромо" -  популярный в средневековой Японии
роман (вторая  половина  XI в.), создание  которого  приписывается  одной из
принцесс императорского дома. Сагоромо - имя главного героя.

     41 "Го" - игра типа шашек, однако намного более сложная.

     42  Хатиман  -   бог-покровитель  воинов.  Под  этим  именем
почитается  дух  легендарного  императора Одзина (201-310),  обожествленного
после смерти.
     Один из  трех  главных  храмов, посвященных  Хатиману,  находился  близ
столицы, на склоне горы Мужей, Отокоямы.

     43 Айдзэн (с а н с к  р. Рагараджа) - один из так называемых
Пяти   светлых  богов,   заимствованных  буддизмом  из  древних  индуистских
верований. Ему молились об отвращении беды, ниспослании благополучия.

     44  Бодхисаттва Фугэн (с а н с к р. Самантабхадра)  вместе с
бодхисаттвой Мондзю  (санскр. Манджушри),  сопровождает будду Шакьямуни. Эти
три   божества  образуют  одну  из   традиционных  буддийских  триад,  фугэн
олицетворяет догмы,  установления и  практику  буддийского  вероучения.  Его
часто  изображают  верхом  на  слоне  с  шестью  клыками.  Среди  многих его
благодатей  в  особенности выделяется  дар продления жизни. Бодхисаттва  - в
буддизме  "праведник, достигший совершенной  мудрости"  благодаря соблюдению
заповедей добродетели. Буддийские божества-бодхисаттвы могли бы  пребывать в
совершенном покое  (нирване), но, движимые любовью  и состраданием к  людям,
являют себя в  мире,  чтобы помочь  людям обрести путь к спасению, то есть к
избавлению от страданий земной жизни.

     45   Целитель   Якуси  -  будда  Якуси  (с  а  н   с   к  р.
Бхайсаджагуру);  считался  врачевателем  всех  недугов.   Его  изображали  с
лекарственной чашей в левой руке.

     46  "Звон тетивы" -  обряд, восходящий к  древним магическим
обрядам Китая. Первоначально  из лука выпускали стрелы на все четыре стороны
света, впоследствии  стали ограничиваться только звоном тетивы:  натягивая и
отпуская тетиву лука, звоном ее отгоняли злых Духов.

     47 "Приют отшельника"  - иносказательное название резиденции
императора,   отрекшегося  от  трона.  Император,  сложивший  с  себя  бремя
правления, как бы  добровольно становился отшельником и удалялся от  мирской
суеты,  уединяясь  в  своего  рода  l'ermitage.  (О  том,  насколько это  не
соответствовало реальному положению вещей в ту эпоху, см. Предисловие.)

     48 ЖрецИнь-Ян. - Древняя китайская  натурфилософия различала
два  противоположных, постоянно  взаимодействующих начала,  которые  лежат в
основе мироздания : Ян - светлое,  сильное, активное начало, и Инь - темное,
слабое,  пассивное.  В средневековой  Японии, однако,  это  учение свелось к
астрологии  и  всякого  рода  ворожбе.  При  дворе существовало  специальное
ведомство,  где  служили  жрецы-гадальщики,  они пользовались  непререкаемым
авторитетом, их предсказания не подвергались ни малейшим сомнениям.

     49 Касуга - один из старейших синтоистских храмов  в древней
столице Японии  - г. Нара. Основанный предками  рода Фудзивара,  он считался
"семейным храмом" этой семьи и был посвящен их "божественному предку" - богу
Ама-но-Коянэ.

     50 Сайге (Хидэсато Фудзивара, 1118 - 1190) - выдающийся поэт
средневековья, в двадцать  три года ставший монахом и  много странствовавший
по стране.

     51  Три  послушания.  -   Согласно  конфуцианским  этическим
представлениям женщина должна была повиноваться отцу, затем мужу, а в случае
смерти мужа - сыну.

     52 Имае, имае-ута  (букв, современная песня, песня на  новый
лад) - лирическая  песня,  состоящая  из  четырех или  восьми стихов (в виде
исключения  -  десяти). Схема строфы  - четверостишие. Эта поэтическая форма
получила распространение в Х-XIII вв.




     1  Словно   белый  конь...  -  Образ  заимствован  из  книги
древнекитайского мыслителя  Чжуанцзы:  "Жизнь человека  между небом и землей
так же мимолетна, как белый жеребенок, промелькнувший мимо дверной  щели..."
("Чжуанцзы",  гл. XXII,  6,  "Знание странствовало  на  Севере",  перевод Л.
Позднеевой, "Атеисты, материалисты, диалектики  Древнего Китая",  М., 1967).
Это сравнение широко использовалось в японской литературе средних веков.

     2  ...словно  волны  речные...-  Образ заимствован из  книги
Камо-но  Темэй  "Записки  из кельи"  (1212):  "Струи  уходящей  реки...  они
непрерывны; но они -  все не те же, не прежние воды" ("Японская литература в
образцах и очерках", Перевод Н. И. Конрада. Л-д, 1927).

     3 ...назначить наследником... принца Хирохито... - Речь идет
о сыне экс-императора Го-Фукакусы,  будущем императоре Фусими (1265  - 1317,
годы правления - 1288-1298 гг.). Решающее слово в вопросах  престолонаследия
принадлежало в  этот период отнюдь не императорскому двору,  а правительству
Полевой Ставки в Камакуре.

     4  Обычай   "ударов  мешалкой".-   Считалось,  что   если  в
пятнадцатый день первого новогоднего месяца ударить женщину хворостинкой или
деревянной лопаткой, которой размешивают рисовую  кашу,  она родит мальчика.
(Радостным событием считалось рождение мальчика, а не девочки.)

     5   Госпожа   Хигаси   -   вторая   супруга   экс-императора
Го-Фукакусы, также происходившая из семейства  Фудзивара (из ветви, носившей
фамилию Тоин), мать будущего императора Фусими.

     6   Левый   министр.   -   Государственный   совет,   высший
административный орган возглавляли министры: Главный, Левый, Правый и др.

     7  "все  шестеро  родичей" -  отец, мать, старший  и младший
брат, жена, сын - иными словами, вся родня.

     8 Лазурит - камень, упоминаемый в буддийской литературе
 в числе семи драгоценных камней.

     9   ...   наотрез    отказался...   -   буддийская   религия
категорически запрещала не  только убийства, но и употребление  в пищу  всех
живых существ, в том числе, разумеется, и рыбы.

     10   Государь-монах   Го-Сиракава.  -   Император
Го-Сиракава (1127-1192) был ревностным буддистом.

     11 Десятый год Бунъэй - 1273 г.

     12  Епископ Седзе - сын императора Го-Саги,  один из младших
(единокровных) братьев государя Го-Фукакусы.

     13  ...на тонкой алой  бумаге...  - На  бумаге  алого  цвета
обычно писали любовные письма.

     14 "Заменитель". - Один из приемов  защитной магии состоял в
том, чтобы произносить заклинания или молитвы, имея рядом с собой какой-либо
предмет, принадлежащий человеку, ради которого совершалось это таинство.

     15  Нанива -  залив Нанива - старинное название современного
Осакского залива на о. Хонсю у г. Осака.

     16 Тюдзе -  второй  (по старшинству)  военачальник дворцовой
стражи, высокое звание, которое могли носить только представители придворной
знати.

     17 Сяку - мера длины, равная 30,3 см.

     18  Коя -  гора на  полуострове Кии (современная  префектура
Вакаяма), где находился (и находится  по настоящее время) один из крупнейших
монастырей - центров буддизма, особенно популярный в средние века.

     19 Стихотворение из поэтической антологии "Собрание старых и
новых  японских  песен"  ("Кокин-вака-сю",   X  в.,  раздел  "Юмористические
стихи").

     20  Кумано  -  комплекс синтоистских  храмов, где почитались
также  и  буддийские  божества;  был  наряду  с  монастырем  Коя  крупнейшим
религиозным центром средневековья (современная префектура Вакаяма).

     21 Конгобудзи - один из храмов монастыря Коя.

     22   Индра   и  Брахма  -  индуистские  боги,  включенные  в
буддийский пантеон. Считаются "защитниками буддизма".

     23  Обряд   окропления  главы.  -  Вступление  в  монашество
знаменовалось целым рядом обрядов. Наголо остриженную голову новообращенного
(в знак  отказа  от мирской суеты голову бреют наголо и  мужчины, и женщины)
кропили священной  водой.  Корни  этого  обряда восходят к  древнеиндийскому
обычаю кропить водой голову царя, вступающего на престол.

     24   Махаяна   (с  а  н  с  к  р.)  -  "Большая   колесница"
(метафорическое обозначение "широкого пути спасения")  - одно из направлений
в  буддизме,  приверженцы  которого считают возможным  достижение нирваны не
только  монахами,  но и  мирянами.  Учение  Махаяны  стало  главенствующим в
Японии.

     25  Три   сферы  зла.  -  Согласно   буддийским  религиозным
представлениям  люди, грешившие при жизни, после смерти  будут  ввергнуты  в
одну из "Трех сфер зла" - то есть  в Ад,  в Царство Голодных  демонов  или в
Царство Скотов.

     26  ...многих  богов  и будд.  -  Боги -  божества  исконной
японской религии Синто; будды  - уже обретшие вечную жизнь праведники, число
которых  неисчислимо.  Последним  буддой  был Шакьямуни, явившийся  в земном
воплощении, чтобы указать  людям путь к  спасению, следующим  буддой  станет
бодхисаттва  Майтрейя (яп. Мироку),  пришествие которого  на землю состоится
через миллиарды лет.

     27 Японцы заимствовали из Китая образы феникса и дракона как
символы императорского дома.

     28 Госэти -  пляска,  созданная в подражание  танцу небесной
феи,  якобы явившейся в древние времена в  лунную ночь  одному  из  японских
императоров и исполнившей перед ним необыкновенно красивый танец.

     29 Принцесса Третья -  одна  из героинь  "Повести о Гэндзи".
Акаси, Аки-Коному, Югири и  др. упоминаемые  далее персонажи  также являются
действующими лицами этого произведения.

     30   Шестиструнная,  или   малая,   цитра  противопоставлена
полноценной  тринадцатиструнной  китайской  цитре,  играть  на которой  было
значительно труднее.

     31 Тюнагон - придворное звание, советник среднего ранга.

     32 Стихотворения  епископа  Эйэна  из  поэтической антологии
"Новое собрание старых и новых  японских  песен" ("Син-кокин-ва-ка-сю", XIII
в., раздел "Песни осени", ч. 1).

     33 Праздник  мальвы.  - В  четвертую луну синтоистский  храм
Камо в столице устраивал пышный праздник. Это было одно из самых излюбленных
зрелищ, собиравшее многочисленных  зрителей. В  этот день повсюду можно было
видеть  цветы китайской  мальвы, которыми украшали кареты,  одежду  и  т. д.
Центральным  моментом  празднества было торжественное  шествие  из дворца  в
храм.  Для  знати  сооружались  специальные  помосты, с  которых можно  было
наблюдать шествие; придворные дамы присутствовали, не выходя из карет.

     34 Царствующий  император Го-Уда (1267-1324;  годы правления
1274-1287 гг.) - сын императора Камэямы.

     35 ...в  Трех мирах...  - то  есть в  прошедшем, настоящем и
буду* щем.

     36  "Повесть  о  Сумиеси"   -  роман  из  придворной  жизни,
переработанный в  начале  XIII в. на  основе более древнего  оригинала, ныне
утраченного.

     37 "...прорастает древо Печали..." - Цитата из стихотворения
знаменитой  поэтессы X  в.  Идзуми Сикибу  (поэтическая  антология "Слова  -
цветы" ("Сика-сю"), 1183), раздел "Разные песни", ч. I).

     38  Священное  Зерцало  - атрибут богини  Аматэрасу. Нередко
слова "священное Зерцало" заменяют упоминание самой богини, чтобы лишний раз
не произносить "священное имя" всуе.

     39 Гора Пэнлай -  одна из трех волшебных гор  в океане, где,
по даосским поверьям, обитают бессмертные.

     40  Семейство  Кого  вело   свое   происхождение   от   рода
Мураками-Гэндзи, а  те,  в  свою очередь, считали  себя потомками императора
Мураками  (926-  967).  Фамилию Кого  получил дед Нидзе по отцовской  линии,
Главный министр Масамицу Кого.

     41  "Сирабеси" -  профессиональные исполнительницы  песен  и
плясок; выступали в мужском наряде.

     42 Фудо (с а н с к р. Акала) - один из Пяти пресветлых богов
- защитников  буддизма,  индуистское  божество, включенное  буддизмом в свой
пантеон. Грозный бог Фудо, способный  устрашить любого  врага святого учения
(буддизма) изображается на фоне языков пламени.




     1 Югимонъин - дочь экс-императора Го-Фукакусы от  его первой
(главной) супруги, впоследствии  - супруга императора  Го-Уды. В  подражание
китайской  историографической  традиции, с самого  начала  повествования она
именуется своим  последним,  наиболее  почетным титулом - "...монъин".  Этот
титул  присваивался,  как правило, той супруге экс-императора,  сын  которой
объявлялся наследником или был царствующим императором.

     2 Северный  Ковш.  - Так народы  Дальнего  Востока  называли
созвездие Большой Медведицы.

     3 Государыня  Сомэ-доно - супруга  императора Монтоку (827 -
858). Легенда гласит, что, соблазненная монахом, она лишилась рассудка.

     4 Император Уда - 867 - 931 гг.

     5   Сингон  (букв.   "Слово  Истины",  "Истинное  слово")  -
буддийское  вероучение, основано в  Японии в начале IX в. Это учение придает
особое  значение   первоисточникам  -  "подлинным  словам  Будды",  то  есть
поучениям,  изложенным в трех  главных сутрах, несущих на  себе значительную
печать  влияния индуистского  пантеизма. Одна  из них -  "Вайрочана-сутра" -
изображает  все   мироздание   как  присутствие   будды   Вайрочаны   (букв.
"Лучезарный", "Светоносный")  в каждом явлении нашего мира. Его космический,
"солнечный"  характер  позволил   отождествить   будду  Вайрочану  с  высшим
синтоист-с!<им божеством, богиней Солнца Аматэрасу; ее стали почитать как
бы  "местным" воплощением  будды Вайрочаны, а санскритское слово "Вайрочана"
переводить японскими словами "Дайнити" - "Великое солнце".

     6  ...Помнишь стихи о сосне, что выросли но скале?.. - Намек
на стихотворение  из  романа "Повесть о  Гэндзи" (гл.  "Касиваги"), где речь
идет  о Каору, взятом  на воспитание экс-императором: "Если спросят тебя, //
кто  сосну посадил  в этом месте, // отвечай, что  само  //  незаметно  семя
прижилось // между скал в расселине мшистой..."

     7 ...скала, что зовется "Тоской  о муже"...- Древняя легенда
гласит,  что Сае-химэ,  супруга Садахико  Отомо,  уехавшего  воевать  против
корейского  царства  Силлы (я п. Сираги),  так долго  с тоской глядела вслед
кораблю,  увозившему ее мужа,  что  в  конце концов превратилась  от  горя в
камень на  высокой  прибрежной  скале  в  уезде  Мацура,  на о.  Кюсю (совр.
префектура Нагасаки).

     8  Боги Исэ, Камо, Ива-Симидзу.  - Чтобы не упоминать  имена
богов "всуе", широко распространилось обыкновение называть вместо имен богов
"места их обитания", то есть главные, посвященные им  храмы. В местности Исэ
находится главное  святилище  богини  Аматэрасу, в селении  Камо  два  храма
(Верхний  и Нижний),  посвященные богам-покровителям столицы, в том числе  -
богине  Тамаери-химэ,   матери  первого  легендарного  японского  императора
Дзимму; в местности Ива-Симидзу - храм бога Хатимана.

     9 ...в памяти... всплывали строчки стихов... - Стихотворение
из "Повести Исэ" (гл. 7).

     10 ...когда  захирела  святая вера... - Согласно буддийскому
учению   неизбежно  настанет  время,   когда  учение  Будды  захиреет,  люди
перестанут  соблюдать его  заветы,  порядок в  обществе  нарушится, начнутся
всевозможные бедствия и  наступит  конец света. Апокалипсическая  идея конца
света усердно пропагандировалась в средние  века буддийской церковью и  была
широко распространена в сознании людей.

     11 Мать страны - не столько титул, сколько почетное прозвище
супруги императора, сын которой унаследовал отцовский престол.

     12  Калавинка - фантастическая  сладкоголосая  птица,  якобы
обитающая в буддийском раю.

     13 ...мир... озабочен войной на острове Кюсю...  - Речь идет
о  второй  военно-морской   экспедиции  монгольских   войск   хана  Хубилая,
пытавшихся завоевать Японию в 1281 г. Нападению подвергся  о. Кюсю, наиболее
близкий к Азиатскому материку.

     14 Священное древо храма Касуга. - Синтоистские храмы всегда
строили в чаще деревьев или же вокруг храмов высаживали деревья.  Считалось,
что  на  этих  деревьях  "почиет дух божий", они являются  священными. Когда
жрецы крупных храмов (а в средние века  храмы  были могущественными и весьма
воинственными феодальными землевладельцами) предъявляли различные требования
властям  в  столице,  они  часто  использовали  эти  священные  символы  как
своеобразное средство давления на правительство. Шествие жрецов устремлялось
ко дворцу, срубленное  "священное  древо" несли во главе  шествия  на плечах
(часто настоящее дерево заменялось искусно изготовленным макетом).

     15 Бэйман -  возвышенность  к северу от  г.  Лояна,  столицы
Ханьской  империи в Китае (206  г. до н.э.-220 г.  н.  э.),  там  находилось
кладбище, где хоронили знатных людей. В переносном значении - кладбище.

     16 ...и  в  дым обращусь я, то и тогда с тобой не
расстанусь!  - Образ  заимствован  из стихотворения  Мурасаки Сикибу  (роман
"Повесть о Гэндзи",  гл.  "Касиваги"): "Если в дым обращусь,  // Что к  небу
взмывает клубами, // Исчезая вдали, - // И тогда не расстанусь с милой, /у К
ней помчусь по милости ветра!.."

     17  Уточки-неразлучницы  -  мандаринские  утка  и  селезень;
считались символом любящей супружеской пары. Образ заимствован  из китайской
литературы.

     18 Пятый год Коан - 1282 г.

     19   Курандо   -   придворное   звание.  Институт  "курандо"
("Курандо-докоро")  был  создан  на  рубеже  IX -X  вв.  на  правах  личного
секретариата  императора.  Шестой ранг - отнюдь не высокий; низшим  считался
восьмой, высшим - второй (первый ранг присваивали крайне редко).

     20 "...жестокая боль и досада..." - Строчки из стихотворения
поэта Сюнъэ (поэтическая антология "Тысяча стихов" ("Сэндзай-сю"), 1187 г.):
"Не  в  сипах забыть, //я к прежней  любви возвращаюсь, //  но сердце мое //
язвят, не изжиты поныне // жестокая боль и досада".

     21 Кагура (букв.  "Утеха богов.") - ритуальные песнопения  и
пляски, исполнявшиеся при синтоистских храмах на специальном помосте.

     22  "...отдаюсь  раденью  душою!" -  Стихотворение  епископа
Сэйсэя  (поэтическая  антология "Новое  собрание  старых  и  новых  японских
песен", раздел  "Религиозные  песни"): "Знаю, прок  невелик // поверять свои
скорбные  пени  //  листьям  древа богов,  //  но,  служа  богам  неизменно,
//отдаюсь раденью душою!"

     Обычай  обращаться   к  богам  с  мольбами,   пожеланиями,   просьбами,
привязывая  бумажные  записки  к  веткам  "священных"  деревьев,  окружающих
синтоистские храмы, сохраняется в Японии по сей день.

     23  Сусаноо  -  один из главных  богов синтоистского культа,
брат богини Солнца Аматэрасу.

     24  Амида  .- Культ Амиды  (санскр. Амитабха)  был  особенно
популярен в  средние  века. Амида считался  воплощением милосердия  и любви,
давшим  клятву  спасти  и  поселить  в  своем раю - Чистой земле  все  живые
существа, которые будут взывать к нему.

     25 "Норито" -  молитвословия синтоистского культа, возникшие
в древние времена.




     1 Застава Встреч, Аусака  - ближайшая к  столице застава  на
пути (так  называемом  Восточном  приморском  пути: я п. Токайдо), ведущем в
восточные районы Японии, неоднократно воспетая в поэзии.

     2 Сэмимару - легендарный слепой поэт (X в.), о котором почти
не   сохранилось   сведений.  Единственное   достоверно   принадлежащее  ему
стихотворение помещено в поэтической антологии "Второй поэтический изборник"
("Госэнсю", 951, раздел "Разные песни").

     3 ...дарил храму священного коня.  - Конь считался священным
животным, обладающим  магической защитной  силой.  При  крупных синтоистских
храмах и поныне содержатся один или два коня.

     4 Ямабуси - бродячие монахи.

     5  "...как далеко зашли..." - Цитата из "Повести  Исэ",  гл.
VII, с. 47.

     6 Ри - мера длины, около 4 км.

     7 Комати из рода Оно - знаменитая поэтесса (IX в'.), о жизни
которой сложено много легенд.

     8  Государыня Сотори  - легендарная супруга императора  Инке
(412 - 453), славившаяся необычайной красотой, после смерти обожествленная.

     9   Сегун  (полное  наименование  -  "сэйи-тайсегун",  букв.
"Великий  полководец,  покоряющий  варваров").  -  Этот  титул  носил  глава
правительства  Полевой  Ставки.  В XIII  в. сегуном  провозглашали  ребенка,
малолетнего  мальчика  из числа  членов  императорской семьи, а фактическими
правителями   при    ребенке-сегуне   были   представители   могущественного
самурайского  рода  Ходзе.   Как  только   ребенок-сегун,  находившийся  под
неусыпным  надзором  самурайских властей, становился  взрослым  юношей,  его
спешили  отправить назад под  любым предлогом,  чаще всего- по  обвинению  в
заговоре и прочих кознях, а  императорский  дом в столице,  покорно принимая
назад своего отпрыска, высылал в Камакуру очередного ребенка-сегуна.

     10  ...померанцы  с  Наньлинских  гор  или  груши  с  хребта
Куэньлунь... - Образное  выражение,  заимствованное из китайской литературы,
для обозначения в высоком стиле редкостных, почти недоступных снадобий.

     11 ...отпускают  на волю пташек  и рыбок... - В  пятнадцатый
день по лунному календарю в буддийских храмах  выпускали на волю птиц и рыб.
Особенно пышно отмечался этот праздник в храме Ива-Симидзу в столице.

     12 Ёрицуна Тайра - один из  влиятельных членов правительства
в Камакуре. В 1293 г. был убит вместе с сыновьями по подозрению в заговоре.

     13 Правитель Ходзе - Садатоки Ходзе (1270-1311).

     14 Ганапати (иначе - Ганеша, с а  н с к р.) - в  индуистской
мифологии бог мудрости и устранитель препятствий, один из индуистских богов,
включенных в буддийский пантеон.

     15 Час Быка - 2 часа ночи.

     16  Река Исудзу протекает в Исэ,  где находится главный храм
богини  Солнца Аматэрасу. Смысл данного  стихотворения основан на  том,  что
Аматэрасу, прародительница императорского дома,  несомненно должна  пожалеть
принца Корэясу, отпрыска этого дома, то есть своего праправнука.

     17 Храм Китано посвящен поэту и  царедворцу IX  в. Митидзанэ
Сугаваре,   сосланному   по  клеветническим   обвинениям,  но   впоследствии
оправданному (посмертно). Дабы "успокоить дух"  невинно осужденного, он  был
посмертно  обожествлен, и ему посвящено несколько храмов в  столице и  на о.
Кюсю, где он томился в ссылке.

     18 Те - мера длины, равная 109,09 м.

     19  ...неизвестно,  а хотелось бы  знать! - Такими ремарками
снабжен   единственный   сохранившийся   экземпляр   "Непрошеной   повести",
переписанный  с  ранее  существовавшего экземпляра неизвестным  переписчиком
XVII в.

     20  Рэнга,  стихи-цепочки - своеобразный  жанр  коллективной
поэзии. Этот  вид поэтического творчества получил большое  распространение в
средневековой Японии.

     21 ...повторить десятикратно сто тысяч раз. - Считалось, что
прочитавшему молитву миллион раз обеспечено после смерти переселение в рай.

     22 Стихотворение  из поэтической  антологии  "Новое собрание
старых и новых японских песен" (раздел "Осень", ч. I).

     23 ...полученного в дар от государя... - В предыдущем тексте
не было упоминания о получении такого подарка от государя.

     24  Дар... государев, придворное... платье...  -  Строки  из
написанного в ссылке стихотворения Митидзанэ Сугавары на китайском языке.

     25 Слово "миеси" означает "пустой колос".

     26 "...  безумных слов, пустых речей..." - Одна из заповедей
Будды запрещает  занятие  светской  музыкой,  танцами,  песнями  и  поэзией.
Великий  китайский поэт Бо  Цзюйи (772 - 846), в конце жизни  обратившийся к
буддизму, в одном из своих стихотворений просил прощения  у Будды за  "грех"
сочинения  стихов и выражал надежду, что "безумные слова и пустые речи", как
он уничижительно называл свои стихи, послужат вящей славе буддизма.

     27  Принц Сетоку  (572-621) - один из  основателей  японской
государственности, поощрявший распространение буддизма в Японии.

     28  ...между часом  Вепря и часом  Тигра... - то есть  от 10
часов вечера до 4-х часов утра.

     29 Кашьяппа -  один из наиболее  ревностных учеников  Будды,
проповедник буддизма (с а н с к р. Маха-Кашьяппа).

     30 Мандала - символическая картина, изображающая рай.

     31 Четвертый год Сео - 1291 г.

     32  ...а меч  получил  название  "Коси-  Трава".  -  История
волшебного меча - один из популярных сюжетов японской мифологии.

     33 Пятый год Сео - 1292 г.

     34 Стихотворение Тадамори  Тайры  из  поэтической  антологии
"Собрание золотых листьев" ("Кинъесю", 1125 г.).

     35  Девятивратная. - Этот эпитет  заимствован  из  китайской
литературы для обозначения в высоком стиле столичного града. (Считается, что
в  глубокой древности резиденция  правителей  в Китае  была окружена стеной,
имевшей девять ворот.)

     36  Образ заимствован из  стихотворения Сададзанэ Фудзивары,
помещенного в  поэтической антологии "Новое собрание старых и новых японских
песен": "От вишен цветущих // уйти я совсем не спешу,  // не стало  любимой,
// и никто на родном подворье // в этот вечер меня не встретит".




     1  Такакура   -  80-й  император  Японии   (1161-1181).  Его
путешествие  в храм Ицукусима,  предпринятое  незадолго до смерти,  поэтично
описано в эпосе "Повесть о доме Тайра" (XIII в.).

     2 Юкихира из рода Аривара  (818 - 893)  - царедворец и поэт.
Его временная ссылка в бухту Сума послужила  темой для  многих  произведений
японской поэзии, прозы и драмы.

     3  ...устремляюсь  нынче душою... - Стихотворение анонимного
поэта из поэтической антологии "Собрание старых и новых японских песен".

     4 ...милый лик, меня покоривший!.. -  Стихотворение Мурасаки
Сикибу ("Повесть о Гэндзи", гл. "Акаси").

     5 Кэн - мера длины, равная 1,81 м.

     6  Ян-гуйфэй  -  наложница танского  императора  Сюань-цзуна
(VIII  в.).  История  любви  императора  и  его  наложницы  воспета  великим
китайским поэтом Бо Цзюйи в поэме "Вечная печаль".

     7 Потапака (с  а н с  к  р.) - гора в Южной Индии, где якобы
проповедовал учение Будды бодхисаттва Авалокитешвара.

     8 Сэйси -  бодхисаттва Махастхама-прапта  (с  а  н  с к  р.)
вместе  с  бодхисаттвой Каннон  является неизменным спутником  будды  Амиды,
образуя одну из традиционных буддийских триад.

     9 "Гохэй" - полосы белой, пятицветной или золотистой бумаги,
заменявшей  ткань,  которые  подносили  в  дар  богам  и  развешивали  перед
синтоистским храмом.

     10  Экс-император  Сутоку  (1119 -  1164) после  неудавшейся
попытки дворцового переворота был сослан на о. Сикоку, в край Сануки, где он
и умер.

     11  ...вспомнились...  стихи Сайге,  сложенные при посещении
этой могилы... - "Пускай, государь,  //  восседал  ты на яшмовом  троне // в
былые  года,  // но  разве  после  кончины //  тебе  твой трон  пригодился?"
("Богомольные странствия").

     12   ...ты  память   хранишь...   о   печалях  земных...   -
Стихотворение построено как  отклик на  стихи, ошибочно  принимаемые автором
"Непрошеной  повести"  за  произведение  Сайге;  в   действительности  стихи
принадлежат экс-императору Цутимикадо (1195 - 1231),  также сосланному на о.
Сикоку, в  край  Тоса (неподалеку  от  места ссылки экс-императора  Сутоку):
"Суждено было мне // родиться в юдоли печалей, // в бренном мире земном - //
и теперь в  тоске  безутешной  //  проливаю  горькие  слезы..." (поэтическая
антология   "Продолжение   собраниях  старых   и   новых   японских   песен"
("Секу-кокин-вака-сю", раздел "Разные песни").

     13 Бог Эмма  (с а  н с к  р.  Яма)  - властитель  подземного
царства.

     14  Мимо храма Инари покойников  не везут... -  Синтоистское
божество  Инари  - покровительница  пищи,  так называемых  "пяти  злаков" (в
первую  очередь  риса).  Все  связанное со смертью  не должно приближаться к
храму,  ибо  смерть  согласно  синтоистской  религии  неразрывно  связана  с
понятием "скверны".

     15  Наги -  вечнозеленое  дерево,  растущее в южных  районах
Японии. Считается священным.

     16 Первый год Токудзи - 1306 г.

     17  Будда Прабхутаратна  (я  п.  Тахо) - помощник Шакьямуни,
защитник Лотосовой сутры. Когда Шакьямуни  проповедовал истины, изложенные в
Лотосовой  сутре,  по  велению  Прабхутаратны  земля  разверзлась  и  оттуда
поднялась двухъярусная пагода - свидетельство истинности учения Шакьямуни. В
память этого  чуда при многих буддийских храмах  имеются двухъярусные пагоды
(я п. Тахо-то), где рядом с Прабхутаратной восседает Шакьямуни.

     И. Львова



Популярность: 1, Last-modified: Tue, 18 Feb 2003 20:44:02 GmT