Рассказы


     ---------------------------------------------------------------------
     Коваль Ю.И. Поздним вечером ранней весной: Рассказы, повести.
     М.: Дет. лит., 1988.
     OCR & SpellCheck: Zmiy ([email protected]), 16 апреля 2003 года
     ---------------------------------------------------------------------

     Для старшего дошкольного и младшего школьного возраста.




                            По лесной дороге
                            Чистый Дор
                            Стожок
                            Весенний вечер
                            Фиолетовая птица
                            Под соснами
                            Около войны
                            Березовый пирожок
                            Лесовик
                            Железяка
                            Вишня
                            Колобок
                            Картофельный смысл
                            Кепка с карасями
                            Нюрка
                            Бунькины рога
                            Выстрел
                            Вода с закрытыми глазами
                            Клеенка
                            По-черному
                            Подснежники
                            Последний лист




     Солнце пекло уже которую неделю.
     Лесная дорога высохла и побелела от пыли.
     В колеях,  где стояли когда-то глубокие лужи,  земля лопнула, и трещины
покрыли ее густой сетью. Там, в колеях, прыгали маленькие, сухие лягушки.
     Издалека я увидел:  в придорожной канаве в кустах малины мелькает белый
платочек. Небольшая старушка искала что-то в траве.
     - Не иголку ли потеряли? - пошутил я, подойдя.
     - Топор, батюшка. Вчера попрятала, да забыла, под каким кустом.
     Я  пошарил в  малине.  С  коричневых мохнатых стеблей и с вялых листьев
сыпалась пыль. Топор блеснул в тени под кустами, как глубинная рыба.
     - Вот он! - обрадовалась старушка. - А я-то думаю: не лесовик ли унес?
     - Какой лесовик?
     - А в лесу который живет. Страшный-то эдакий - бычьи бельмищи.
     - Ну?
     - Борода синяя, - подтвердила старушка, - а по ней пятнышки.
     - А вы что, видели лесовика?
     - Видела, батюшка, видела. Он к нам в магазин ходит сахар покупать.
     - Откуда ж он деньги берет?
     - Сам делает,  -  ответила старушка и пошла с дороги. Ее платочек сразу
пропал в высокой траве и выпорхнул только под елками.
     "Ну и ну!..  -  думал я,  шагая дальше. - Что же это за лесовик - бычьи
бельмищи?"
     Несмотря на солнечный день,  темно было под елками.  Где-нибудь в  этой
темноте, подальше от дороги, и сидит, наверно, лесовик.
     Вдруг лес кончился, и я увидел большое поле, подобное круглому озеру. В
самом центре его, как остров, стояла деревня.
     Голубые масленые волны бродили по полю.  Это цвел лен. Высокий небесный
купол упирался в лесные верхушки, окружавшие поле со всех сторон.
     Я глядел на деревню и не знал,  как она называется,  и,  уж конечно, не
думал,  что стану жить здесь,  снова увижу старушку в  белом платочке и даже
лесовика.




     Лесная дорога пошла  через поле  -  стала полевой.  Дошла до  деревни -
превратилась в деревенскую улицу.
     По  сторонам стояли  высокие и  крепкие дома.  Их  крыши  были  покрыты
осиновой щепой.  На одних домах щепа стала от ветра и  времени серой,  а  на
других была новой, золотилась под солнцем.
     Пока я шел к журавлю-колодцу,  во все окошки смотрели на меня люди: что
это, мол, за человек идет?
     Я споткнулся и думал,  в окошках засмеются,  но все оставались строгими
за стеклом.
     Напившись, я присел на бревно у колодца.
     В  доме напротив раскрылось окно.  Какая-то женщина поглядела на меня и
сказала внутрь комнаты:
     - Напился и сидит.
     И окно снова закрылось.
     Подошли два гусака,  хотели загоготать,  но  не осмелились:  что это за
человек чужой?
     Вдруг на дороге я увидел старушку,  ту самую,  что искала в лесу топор.
Теперь она тащила длинную березовую жердь.
     - Давайте пособлю.
     - Это ты мне топор-то нашел?
     - Я.
     - А я-то думала: не лесовик ли унес?
     Я взял жердь и потащил ее следом за старушкой.
     В  пятиоконном доме  распахнулось окно,  и  мохнатая голова  высунулась
из-за горшка с лимоном.
     - Пантелевна, - сказала голова, - это чей же парень?
     - Мой, - ответила Пантелевна. - Он топор нашел.
     Мы прошли еще немного. Все люди, которые встречались нам, удивлялись: с
кем это идет Пантелевна?
     Какая-то женщина крикнула с огорода:
     - Да это не племянник ли твой из Олюшина?
     - Племянник! - крикнула в ответ Пантелевна. - Он топор мне нашел.
     Тут я сильно удивился,  что стал племянником,  но виду не подал и молча
поспевал за Пантелевной.
     Встретилась другая женщина, с девочкой на руках.
     - Это кто березу-то везет? - спросила она.
     - Племянник мой,  -  ответила Пантелевна. - Он топор нашел, а я думала:
не лесовик ли унес?
     Так,  пока мы  шли  по  деревне,  Пантелевна всем говорила,  что  я  ей
племянник, и рассказывала про топор.
     - А теперь он березу мне везет!
     - А чего он молчит? - спросил кто-то.
     - Как так молчу?  -  сказал я.  -  Я племянник ей. Она топор потеряла и
думает, не лесовик ли унес, а он в малине лежал. А я племянник ей.
     - Давай сюда, батюшка племянник. Вот дом наш.
     Когда выстраивается шеренга солдат,  то впереди становятся самые рослые
и  бравые,  а  в конце всегда бывает маленький солдатик.  Так дом Пантелевны
стоял в конце и был самый маленький,  в три оконца.  Про такие дома говорят,
что они пирогом подперты, блином покрыты.
     Я бросил березу на землю и присел на лавочку перед домом.
     - Как называется ваша деревня? - спросил я.
     - Чистый Дор.
     - Чего Чистый?
     - Дор.
     Дор... Такого слова я раньше не слыхал.
     - А что это такое - Чистый Дор?
     - Это, батюшка, деревня наша, - толковала Пантелевна.
     - Понятно, понятно. А что такое дор?
     - А дор - это вот он весь, дор-то. Все, что вокруг деревни, - это все и
есть дор.
     Я глядел и видел поле вокруг деревни, а за полем - лес.
     - Какой же это дор? Это поле, а вовсе не дор никакой.
     - Это и есть дор.  Чистый весь,  глянь-ка.  Это все дор,  а уж там, где
елочки, - это все бор.
     Так я и понял,  что дор -  это поле, но только не простое поле, а среди
леса.   Здесь  тоже  раньше  был  лес,  а  потом  деревья  порубили,  пеньки
повыдергивали. Дергали, дергали - получился дор.
     - Ну ладно, - сказал я, - дор так дор, а мне надо дальше идти.
     - Куда ты, батюшка племянник? Вот я самовар поставлю.
     Ну что ж,  я подождал самовара.  А потом приблизился вечер, и я остался
ночевать.
     - Куда ж ты?  - говорила Пантелевна и на следующее утро. - Живи-ка тут.
Места в избе хватит.
     Я подумал-подумал,  послал куда надо телеграмму и остался у Пантелевны.
Уж не знаю,  как получилось,  но только прожил я у нее не день и не месяц, а
целый год.
     Жил и писал свою книжку. Не эту, а другую.
     Эту-то я нишу в Москве.
     Гляжу в окошко на пасмурную пожарную каланчу и вспоминаю Чистый Дор.




     У излучины реки Ялмы в старой баньке жил, между прочим, дядя Зуй.
     Жил он не один,  а с внучкою Нюркой,  и было у него все,  что надо, - и
куры, и корова.
     - Свиньи вот только нету,  -  говорил дядя Зуй.  -  А  на  что хорошему
человеку свинья?
     Еще летом дядя Зуй накосил в  лесу травы и  сметал стожок сена,  но  не
просто сметал - хитро: поставил стог не на землю, как все делают, а прямо на
сани, чтоб сподручней было зимой сено из лесу вывезти.
     А когда наступила зима, дядя Зуй про то сено забыл.
     - Дед,  -  говорит Нюрка,  -  ты  что ж  сено-то из лесу не везешь?  Ай
позабыл?
     - Какое сено?  -  удивился дядя  Зуй,  а  после хлопнул себя по  лбу  и
побежал к председателю лошадь просить.
     Лошадь председатель дал  хорошую,  крепкую.  На  ней  дядя Зуй скоро до
места добрался. Смотрит - стожок его снегом занесен.
     Стал  он  снег  вокруг саней ногой раскидывать,  оглянулся потом -  нет
лошади: ушла, проклятая!
     Побежал вдогонку - догнал, а лошадь не идет к стогу, упирается.
     "С чего бы это она, - думает дядя Зуй, - упирается-то?"
     Накокец-таки запряг ее дядя Зуй в сани.
     - Но-о-о!..
     Чмокает дядя Зуй губами,  кричит, а лошадь ни с места - полозья к земле
крепко примерзли. Пришлось по ним топориком постукать - сани тронулись, а на
них стожок. Так и едет, как в лесу стоял.
     Дядя Зуй сбоку идет, на лошадь губами чмокает.
     К обеду добрались до дому, дядя Зуй стал распрягать.
     - Ты чего, Зуюшко, привез-то? - кричит ему Пантелевна.
     - Сено, Пантелевна. Чего ж иное?
     - А на возу у тебя что?
     Глянул дядя Зуй  и  как стоял,  так и  сел в  снег.  Страшная какая-то,
кривая да мохнатая морда выставилась с воза - медведь!
     "Р-ру-у-у!.."
     Медведь зашевелился на возу,  наклонил стог набок и  вывалился в  снег.
Тряхнул башкой, схватил в зубы снегу и в лес побежал.
     - Стой! - закричал дядя Зуй. - Держи его, Пантелевна.
     Рявкнул медведь и пропал в елочках.
     Стал народ собираться.
     Охотники пришли,  и  я,  конечно,  с  ними.  Толпимся мы,  разглядываем
медвежьи следы.
     Паша-охотник говорит:
     - Вон какую берлогу себе придумал - Зуев стожок.
     А Пантелевна кричит-пугается:
     - Как же он тебя, Зуюшко, не укусил?..
     - Да-а,  -  сказал дядя Зуй,  -  будет теперь сено медвежатиной разить.
Его, наверно, и корова-то в рот не возьмет.




     Солнце повисело в осиновых ветках и пропало за лесом. Закат расплылся в
небе.
     Низко,  в  половину березы,  над  просекой пролетел большой ястреб.  Он
летел бесшумно, совсем не шевеля синими крыльями.
     Я стоял на поляне,  снега на которой почти не было. Только под высокими
деревьями еще холодели сугробы.
     Дрозды-дерябы трещали и голосили на елках.  Казалось,  это еловые шишки
трутся друг о друга зазубренными боками.
     Я почувствовал странный запах, который шел с земли. Из старой травы, из
прелых  листьев  торчали  какие-то  короткие  стебли.  На  них  распустились
небольшие сиреневые цветочки.  Я  хотел  сорвать  несколько,  но  стебли  не
поддавались, гнулись в руках и наконец лопнули, переломившись. Они оказались
полыми - пустыми внутри.
     От цветов пахло так приятно,  что даже закружилась голова, но стебли их
будто зашевелились в руке. Показалось, они живые и ядовитые.
     Стало неприятно, и я отложил цветы на пенек.
     "Свис-с-с-с-с!.." -  пронеслись над поляной чирки. Еле заметен в темном
небе их серебряный след.
     Сумрак  поднялся  с  земли,  стемнело,  и  тогда  послышался хриплый  и
ласковый голос за березами:
     "Хорх... хорх... хорх... хорх..."
     Длинноклювая,  с  косыми крыльями птица вылетела из-за леса и пошла над
поляной - "хорх... хорх...", - то ныряя вниз, то вскидываясь, как бабочка.
     Вальдшнеп! Вальдшнеп тянет!..
     Совсем стемнело, и я пошел к дому.
     Холодом тянуло по  земле,  хрустела под  ногами корка льда,  схватившая
лужи.
     На  опушке в  лицо  вдруг повеяло теплом.  Земля оттаяла,  согрелась за
день, теперь воздух греется об нее.
     Я шел полем и вспоминал цветы, оставленные на пеньке. Снова показалось,
что стебли их шевелятся, шевелятся в руке.
     Я не знал, как называются эти цветы.
     Потом только узнал - волчье лыко.




     Как-то в мае,  когда снег уже потаял,  я сидел на стуле,  вынесенном из
дому, и чистил ружье.
     Дядя Зуй сидел рядом на чурбаке и заворачивал махорочную самокрутку.
     - Видишь ты, какие дела-то... - сказал он. - Куры у меня не ноские.
     - Яиц не несут?
     - Яйцо в неделю - разве ж это носкость?
     Такого слова я вроде не слыхал. Чудное - сразу в нем и "нос" и "кость".
     Сквозь ружейные стволы я  глянул в  небо.  В них вспыхнули и нанизались
одно на  другое светлые оранжевые кольца,  где-то в  конце стволов слились в
голубой пятачок - кусок неба.
     - Я уж тут новую несушку купил, - толковал дядя Зуй. - У Витьки Белова.
У него все куры ноские.
     Дочистив ружье, я пошел поглядеть на новую несушку.
     Три курицы бродили у Зуюшки во дворе. Две-то были знакомые пеструшки, а
третья -  необыкновенного фиолетового цвета.  Но  вела  она  себя нормально,
говорила "ко-ко-ко" и клевала намятую вареную картошку.
     - Что это за масть у нее?
     - Она белая,  -  сказал дядя Зуй.  - Но, видишь ты, белые куры в каждом
дворе, так я ее чернилами приметил, чтоб не спутать.
     - Гляди, станет она фиолетовые яйца носить.
     Тут курица вдруг подошла ко мне и - хлоп! - клюнула в сапог.
     - Пошла! - сказал я и махнул ногой.
     Курица отскочила, но потом снова подбежала и - хлоп! - клюнула в сапог.
     - Цыпа-цыпа, - сказал дядя Зуй, - ты что, холера, делаешь?
     Тут я догадался, в чем дело. Сапоги были все облеплены весенней грязью.
С утра я ходил на конюшню,  а там кто-то просыпал овес.  Потом белил яблони,
обкапал сапоги известкой. Каждый сапог превратился теперь в глиняный пирог с
овсом и с известкой.
     Фиолетовой несушке так  понравились мои  сапоги,  что,  когда  я  пошел
домой, она двинула следом.
     На крыльце я снял сапоги и отдал ей на растерзание.  Из окошка я видел,
что она обклевала весь овес и всю известку. Известка ей нужна, чтоб скорлупа
у яиц была прочнее.
     Обклевав сапоги,  курица опрокинула банку  с  червями,  накопанными для
налимов, и принялась за них.
     Тут я не выдержал, выскочил на крыльцо и схватил полено.
     Взмахнув чернильными крыльями,  она  перелетела со  страху весь  двор и
уселась на березе.
     На  другой день,  возвращаясь с  охоты,  я  увидел на дороге фиолетовую
птицу. Издалека она узнала меня и подбежала, чтоб клюнуть в сапог.
     Пока была на дорогах грязь,  курица встречала и провожала меня.  Но вот
весна кончилась,  грязь на дорогах подсохла.  Как-то я  шел из леса и  снова
увидел на дороге свою знакомую.
     А она-то даже и не поглядела на меня, пошла прочь.
     "Что такое?" - подумал я.
     Глянул на свои сапоги и увидел -  нету сапог.  Иду я по траве босиком -
лето наступило.




     Апрель превратился в  май.  Снега в  лесу совсем не осталось,  а солнце
грело и грело.  Оно меня совсем разморило после бессонной ночи на глухарином
току.
     Я  шел по болоту и время от времени бухался на колени в моховую кочку -
собирал прошлогоднюю клюкву.
     Перележав зиму под снегом, клюква стала синеватой и сладкой.
     За болотом оказался бугор. Здесь росли десятка два сосен.
     Я снял куртку, постелил ее и прилег под соснами.
     Бугор сплошь был усыпан божьими коровками,  как давешние болотные кочки
клюквой.  Мне это понравилось,  но  скоро я  понял,  что клюква лучше божьих
коровок хотя бы потому, что она не двигается.
     Напрасно я  просил их улететь на небо и принести хлеба -  божьи коровки
ползали по лицу, забирались в волосы и за пазуху. Вначале я сощелкивал их, а
потом плюнул и, перевернувшись на спину, стал глядеть вверх.
     Сосны уходили в небо.
     Казалось, они растут прямо из меня, из моей груди.
     Божьи коровки взлетали,  и  тогда было видно,  как  закручивается между
стволов кирпичная и прозрачная точка.
     Вверху дунул ветер. Сосна уронила шишку.
     Шишка гулко ударилась о землю.
     Я  прикрыл глаза и  задремал.  Было слышно,  как шумят сосновые ветки и
далеко бубнят-бормочут тетерева.
     Послышался приглушенный звук трубы.
     "Лось, что ли? - подумал я. - Да нет, гон у лосей осенью".
     Труба была еле слышна, но играла отчетливо, с переливами.
     Звук ее был медный,  не лесной. Лось не умеет так трубить. У него голос
- стон, глухой, хриплый, а этот будто неживой.
     Очень тихо,  незаметно за  первой трубой вступила вторая.  Ее голос был
ниже. Он помогал, подпевал первой.
     "Что это за трубы? - думал я. - Не лось это и не журавель".
     Солнце припекало,  и  я  дремал,  а  потом и  вовсе заснул и во сне уже
сообразил,  что звуки эти доносятся из  земли,  из бугра.  А  бугор похож на
огромный кривой барабан.  Он ухает и глухо гудит,  а совсем-совсем глубоко в
земле слышатся переливы, будто кто-то струны перебирает.
     Мне снилось,  что сосны -  это и есть медные музыкальные трубы,  только
корявые, обросшие ветками. Они трубят, медленно раскачиваясь надо мною.
     Когда я  проснулся,  солнце опускалось.  Ни  звуков трубы,  ни струнных
переборов не было теперь слышно. Только на нижних ветках сосны бил зяблик.
     Я приложил ухо к сосновому стволу: слышался шум, далекий, как в морской
раковине.
     Спустившись с  бугра,  я пошел к дому,  а сам все думал,  что же это за
звуки доносились из земли.  Может быть, в бугре был подземный ручей - играл,
захлебывался весенней водой?
     В тот день я добрался к дому под вечер,  сразу пошел в баню и, конечно,
думать забыл о звуках, которые доносились из бугра.
     Я бы и не вспомнил о них, если б не услышал вот какую историю.
     Во время войны здесь, неподалеку от Чистого Дора, был бой.
     Наши солдаты шли через лес и  через болота,  а немцы обстреливали их из
минометов. Вместе со всеми шел солдатский духовой оркестр.
     Перед боем музыканты спрятали свои инструменты. На каком-то бугре среди
леса  они  закопали в  землю трубы и  валторны,  флейты,  барабаны и  медные
тарелки. Чтоб не достались врагу.
     Оркестр не достался врагу,  но многие солдаты погибли в бою,  а те, что
остались живы, не смогли потом разыскать в лесу этот бугор.
     А я-то теперь думаю, что как раз спал на том самом месте.




     До Чистого Дора немец не дошел.
     Но был он близко.
     За лесом слышался рев орудий и  такой скрежет,  будто танкетки грызлись
между собой.  В серых облаках, висящих над деревней, иногда вдруг вспыхивали
ослепительные искры,  а  между  вспышками  сновали  маленькие крестообразные
самолеты.
     Все  дома  Чистого Дора  стояли тогда пустые.  Мужчины были на  фронте,
женщины эвакуировались.
     Только в одном доме жили люди: тетка Ксеня с двумя детьми и Пантелевна.
Они собрались жить вместе, чтобы не было так страшно.
     Ночами, когда дети спали, женщины глядели в окно на снежное поле и лес.
Им казалось - немец подкрадывается, таясь за деревьями.
     Как-то ночью в дверь им вдруг стукнул кто-то и крикнул:
     - Открывай, что ли!
     Женщины не стали открывать.
     - Открывай! - снова крикнул человек с крыльца. - Я ведь замерз.
     Тетка Ксеня подошла к двери и спросила:
     - Кто?
     Это был Мохов-безрукий из соседней деревни, из Олюшина. Его не взяли на
фронт.
     - Что ж вы свечку не зажгете?  - сказал Мохов, входя в избу. - Темень у
вас.
     - Нету свечки, - сказала Пантелевна, - садись вот на сундук.
     - Мохов,  -  сказала тетка Ксеня,  - ты к нам жить перебирайся, страшно
без мужика.
     - Куда  я  из  дому?   У  меня  там  тоже  бабы  с  детьми.  Вы  к  нам
перебирайтесь.
     - Нет, - сказала Ксеня, - тут наш дом.
     Мохов достал из кармана горсть чернослива.
     - Красноармейцы дали, - сказал он.
     Тетка Ксеня повынимала из слив косточки и сунула спящим ребятам каждому
в рот по сливине. Они дальше спали и сосали чернослив.
     - Вот что,  -  сказал Мохов,  - сидеть мне с вами некогда, надо идти, а
завтра утром приходите ко мне. Я вам насыплю картошки. У меня еще осталась.
     Мохов ушел, а женщины снова глядели в окно до самого свету.
     Утром они подняли детей и пошли в Олюшино.
     За лесом сегодня не скрежетало и не было слышно взрывов.
     - Бой кончился,  -  сказала тетка Ксеня,  -  только не  знаю,  на  чьей
стороне победа. Ладно бы на нашей.
     - А вдруг на его? - сказала Пантелевна.
     - Он бы тогда сюда пришел.
     - Может быть, подкрадывается, - сказала Пантелевна.
     Они поглядели за деревья, но никого не было видно - только снег лежал.
     Просветлело.
     Сизые перья протянулись по небу, и за лесом зажглась солнечная полоса.
     И  тут  женщины увидели вдруг  какой-то  предмет.  Он  плыл  над  лесом
медленно-медленно. Ветки заслоняли его, и нельзя было разобрать, что это.
     - Бежим! - сказала Пантелевна.
     Ей стало страшно: что это летит по небу?
     Темный  предмет  выплывал  из-за  деревьев.   Восходящее  солнце  вдруг
осветило его,  и  они увидели,  что это по небу летит человек.  Только очень
большой.
     - Мужик! - крикнула Пантелевна.
     А тетка Ксеня заплакала и села в снег.  Она не могла понять,  как летит
человек, и плакала, и крепко держала детей.
     Огромный человек плыл над лесом.
     Огромный, больше деревьев, стоящих под ним.
     Он плыл-летел, лежа на боку и поджав ноги.
     Он был в солдатской шапке и в шинели. Полы шинели развевались, и слышно
было, как они трещат от ветра, дующего наверху.
     Пантелевна побежала  по  снегу,  чтобы  спрятаться от  этого  страшного
летящего мужика, а он молча плыл над лесом, над Чистым Дором.
     Бежать было некуда, и Пантелевна остановилась.
     Она  глядела,  как  висит над  ней  огромный солдат,  поджавший ноги  к
животу,  и не могла понять, мертвый он или живой. И почему он такой большой?
И зачем по небу летит?
     В шинели его были видны большие дыры.  И еще была видна красная звезда,
только не на шапке, а на плече.
     - Не бойся! - крикнула Пантелевна, увидев звезду. - Это наш!
     Но тетка Ксеня боялась поднять голову и поглядела наверх,  только когда
огромный солдат отплыл в сторону.
     - Его, наверно, ранили, - сказала Пантелевна.
     Она теперь думала,  что у нас есть такие большие солдаты, которые умеют
летать.
     Он отплывал в сторону,  по-прежнему поджав колени и подложив под голову
ладонь.
     Лицо его было совсем серым.
     Солнце поднялось выше,  и сильнее задул ветер, подхватил солдата, понес
его дальше.
     Нет, он, видимо, был убит, этот огромный солдат, и уже не сопротивлялся
ветру. Скоро он ушел за лес на другой стороне Чистого Дора.
     А  женщины все  никак  не  могли  понять,  откуда  взялся этот  большой
человек,  зачем он летал по небу и как его убили. Они пошли дальше по дороге
в  Олюшино и ждали,  что по небу поплывут новые огромные люди.  Но небо было
пусто.
     А огромный солдат летел дальше, по-прежнему поджав ноги к животу. Потом
он стал медленно опускаться и наконец лег на верхушки елок.
     Он сделался меньше и постепенно сползал с елок на землю.
     Какие-то  запутанные веревки протянулись от  него по елочным верхушкам,
куски толстой материи нависли на ветках, ссыпали с них снег.
     Это  был  аэростат воздушного заграждения.  Немецкий самолет налетел на
него,  переломил себе крыло и разбился об землю.  От удара самолета аэростат
тоже получил пробоину, опустился к земле, выпустив через дырку часть газа.
     Он перекрутился весь и превратился в солдата,  в огромного человека,  и
утреннее солнце призрачно осветило его.  Ни  тетка Ксеня,  ни  Пантелевна не
знали этого.  Они сидели у  Мохова в  избе,  варили картошку и рассказывали,
какие у нас есть огромные летающие солдаты.
     - Как  жалко-то  его!  -  сказала Ксеня.  -  Такой был  большой,  а  не
уберегся. Снаряд, наверно, в него попал.
     - Ему бы затаиться,  -  сказала Пантелевна,  - а он эвон куда - по небу
поплыл.




     Братья Моховы с  Нюркой пошли в  лес по ягоды,  а  я так пошел,  сам по
себе.
     И  хоть шел я  сам по  себе,  а  они по ягоды -  все равно мы все время
оказывались рядом.  Я иду,  а сбоку то Нюрка выглянет,  то какой-нибудь брат
Мохов.
     Заверну в  сторону,  чтоб побыть в  тишине,  а уж из кустов другой брат
Мохов вылезает.  Эти братья особенно надоедали -  бидонами дрались,  валуями
кидались или вдруг начинали кричать:
     - Надо свинку подколоть! Надо свинку подколоть!
     Нюрка была потише,  но,  как дело до свинки доходило,  тоже кричала изо
всех сил:
     - Надо свинку подколоть! Надо свинку подколоть!
     - Эй! - крикнул я. - Кого вы там подкалываете?
     - Свинку! - хором отозвались братья Моховы.
     - Какую еще свинку? Тащите ее сюда!
     Братья Моховы и  Нюрка выскочили из кустов с бидонами в руках,  никакой
свинки видно не было.
     - А свинка где? - строго спросил я.
     - Вот,  -  сказала Нюрка и протянула мне травинку,  на которую нанизаны
были земляничины.
     - Земляника, - сказал я.
     - Земляника, - согласилась Нюрка. - Но только - свинка.
     Я пригляделся и увидел, что ягоды, нанизанные на стебель, были особенно
крупные,  особенно спелые,  черные от густой красноты. Снял ягоду со стебля,
положил в  рот и  понял,  что и вкус у нее особенный.  У простой земляники -
солнечный вкус, а тут - лесной, болотный, сумрачный.
     Долго,  видно,  зрела эта ягода,  набиралась солнца и  сока,  сделалась
лучшей из земляничин.
     Я  нашел  подходящую травинку,  выдернул из  нее  стебель  и  вместе  с
ребятами стал собирать ягоды и покрикивать:
     - Надо свинку подколоть! Надо свинку подколоть!
     Скоро  травинка моя  стала  тяжелой от  нанизанных на  нее  земляничин.
Приятно было нести ее, помахивать ею, разглядывать.
     К  обеду бидоны у ребят были полны,  и я подколол свинки травинок пять.
Присели отдохнуть.  Тут бы и  перекусить,  а  никто из нас не взял в  лес ни
сухаря, ни лепешки.
     - Надо свинку рубануть! - кричали братья Моховы.
     - Что собрали -  домой понесем,  -  сказала Нюрка. - Погодите, я сейчас
пирожков напеку.
     Она сорвала с березовой ветки листок, завернула в него пяток земляничин
и первому, как старшему, протянула мне.
     - Что это? - спросил я.
     - Березовый пирожок. Ешь.
     Очень вкусным оказался березовый пирожок.  Земляникой от  него  пахло и
солнцем, лесным летом, глухим лесом.




     Я плыл по Ялме.
     Сидел на  корме лодки,  помахивал веслом.  Далеко уже отплыл от Чистого
Дора, вместе с речкой углубился в лес.
     Вода под лодкой черная,  настоялась на  опавших листьях.  Над нею синие
стрекозы перелетают.
     Захотелось что-нибудь  спеть,  просто так,  от  хорошего настроения.  А
вдруг,  думаю,  здесь какая-нибудь девушка малину собирает!  Услышит,  как я
хорошо пою, - выйдет на берег. Размечтался я и грянул:

                Ой, когда мне было лет семнадцать,
                Ходил я в Грешнево гулять...

     Допел первый куплет и уже хотел за второй взяться - вдруг слышу:
     - Ты чего орешь?
     Вот  тебе на!  Оказался кто-то  на  берегу.  Только не  девушка.  Голос
грубый, болотный.
     Огляделся - не видно никого в берегах. Кусты.
     - Чего головой крутишь? Ай не видишь?
     - Не вижу чтой-то, дядя.
     - А не видишь, так и не видь.
     - Эй, дядя, - сказал я, - да ты кустиком пошевели!
     Молчит.
     Ну, глупое положение!
     Отложил я весло, хотел закурить. Шарь-пошарь - нету махорки. Только что
в кармане шевелилась - теперь нету.
     Вдруг стемнело над рекой. Солнце-то, солнце за тучку ушло!
     Куда ж это я забрался?  Лес кругом страшный,  корявый,  черный,  вода в
реке черная,  и  стрекозы над ней черные.  Какие тут девушки?  Какая малина?
Ударил я веслом - и ходом к дому, в Чистый Дор, к Пантелевне.
     - Ну, батюшка, - сказала Пантелевна, - спасибо, жив остался. Он бы тебя
в болото завел.
     - Кто?
     - Лесовик!  Знаешь,  как он  Мирониху-то  водил?  Иди,  говорит,  сюда,
девушка, я тебе конфетку дам. А Мирониха по глупости идет за конфеткой. А он
ей в руку впился и в болото тянет.  Тут матушка Мирониха помирать начала. Во
ведь как бывает.
     Не стал я спорить с Пантелевной,  а Мирониху, конечно, знал. Как придет
вечером, обязательно что-нибудь приврет.
     Месяц прошел с  тех  пор,  и  я  забыл про лесовика.  А  как в  августе
рыжики-то пошли - вспомнил.
     С дядей Зуем отправились мы за рыжиками. Босиком.
     Чистодорские жители все ходят за  рыжиками босиком -  ногами ищут.  Вот
ведь история!  А  делается это для того,  чтоб найти в траве самый маленький
рыжик. Руками шарить - коленки протрешь. Главная задача - найти такой рыжик,
чтоб  он  в  бутылочное горлышко пролезал.  Подберезовики и  маслята солят в
бочках,  а рыжики -  только в бутылках. Насолишь на зиму бутылочек двадцать,
потом только вытряхивай.
     Я-то  вначале ходил собирать в  сапогах,  на месте разувался.  А  потом
плюнул -  ходишь,  как неумный, с сапогами в руках. Стал было ходить в одном
сапоге - как-никак одна нога рабочая, - но и это бросил: задразнили.
     С дядей Зуем пришли мы в сосняки. Рыжиков много.
     Зуюшко  ногой  строчит,  как  швейная машина "Зингер",  а  я  осторожно
собираю. Еле-еле ногой шарю - боюсь змею собрать.
     За спиной у  меня что-то зашелестело в  кустах.  Оглянулся я  и  замер.
Медленно-медленно  высовывается из  куста  длинная  палка.  А  на  конце  ее
приделан острый кривой нож. И вот этот нож тянется ко мне!
     Тут у  меня сердце зашлось.  Стою столбом,  а  нога сама по себе рыжики
ищет.
     Кусты раздвинулись, и из листьев показался человечек, маленький, ростом
с пень.  Лесовик!  В руках держит палку с ножом на конце,  сам весь корявый,
борода серо-синяя,  а руки черные,  как головешки.  Смотрит на меня, ножовой
палкой покачивает и говорит, как из дупла:
     - Рыжики берешь?
     - Ага, - говорю я. - Рыжичков бы нам.
     - Нам бы рыжичков, - сбоку говорит дядя Зуй. - В бутылочку.
     - В каку таку бутылочку?
     - А в поллитровочку, для прелести посола.
     - Ага,  -  говорит лесовик и башкой кивает.  -  Сей год рыжичков много,
прошлый меньше было. А махорки у вас нету ли?
     - Есть, - говорит дядя Зуй. - Есть махорка.
     Лесовик сел на пень и  стал самокрутку крутить.  Тут я  его как следует
разглядел:  все  верно,  точно такой,  как  Пантелевна рассказывала,  только
что-то клыков не видно.
     Дядя Зуй подошел к пню и говорит:
     - А вы каким промыслом занимаетесь?
     - Живицу я собираю,  -  говорит лесовик.  - Смолку сосновую. Я насквозь
просмоленный, как птица клест. Руки мои ни за что не отмоешь, вон и в бороду
смола накапала.
     Тут  мне  все стало ясно.  Часто в  лесу я  видел сосны с  насечками на
стволах. Эти насечки делаются уголками, одна над другой. Смола перетекает из
насечки в  насечку,  а  потом  капает в  баночку.  Смола  эта  и  называется
"живица", потому что она рану на стволе дерева заживляет.
     Я даже огорчился, что лесовик смоловиком оказался, спрашиваю дальше:
     - А это что за палка у вас страшная?
     - Это  палка-хак.  Этой палкой-хаком я  делаю насечки на  сосне,  чтобы
живица выступила.
     - А сосна не мрет ли от вашей работы? - спрашивает дядя Зуй.
     - Не, - говорит смоловик, - пока не мрет.
     Дали мы смоловику еще махорки и пошли дальше.  А когда уже разошлись, я
вспомнил: надо было спросить, не он ли окликал меня, когда я в лодке плыл...
     Вечером всю эту историю я рассказал Пантелевне.  Так, мол, и так, видел
лесовика.
     - Э, батюшка, - сказала Пантелевна, - да разве ж это лесовик? Настоящий
лесовик в лесу сидит, бельмищи свои пучит да деньги делает.




     Безоблачной ночью плавает над  Чистым Дором луна,  отражается в  лужах,
серебрит крытые щепой крыши. Тихо в деревне.
     С рассветом от берега Ялмы раздаются глухие удары, будто колотит кто-то
в  заросший мохом колокол.  За  вербами темнеет на берегу кузница -  дощатый
сарай,  древний, закопченный, обшитый по углам ржавыми листами жести. Отсюда
слышны удары.
     Рано я  выхожу на рыбалку.  Темно еще,  темно,  и странно выглядит этот
сарай в пасмурном ольховнике.
     Вдруг открывается дверь,  а там - огонь, но не яркий, как пламя костра,
а приглушенный.  Такого цвета бывает калина, когда ее ударит мороз. Огненная
дверь кажется пещерой, которая ведет, может быть, и внутрь земли.
     Из нее выскакивает на берег маленький человек. В руках - длинные клещи,
а  в  них зажата раскаленная драконья кость.  Он сует ее в воду -  раздается
шипение похлеще кошачьего или гадючьего. Облако пара вырывается из воды.
     - Здравствуй, Волошин, - говорю я.
     В  полдень,  возвращаясь домой,  я  снова прохожу мимо.  Вокруг кузницы
теперь полно народу: кто пришел за гвоздями, кто лошадь подковать.
     Внутри  пылает  горн.  Шурка  Клеткин,  молотобоец,  раздувает  мехи  -
выдыхает воздух в  горн,  на уголья.  В самом пекле лежит железная болванка.
Она так раскалилась, что не отличишь ее от огня.
     Длинными клещами Волошин выхватывает ее,  ставит на  наковальню.  Шурка
бьет по ней молотом,  и болванка сплющивается, а Волошин только поворачивает
ее под ударами. Шурка Клеткин крепкий малый; плечи у него тяжелые, как гири.
Он - силач, а Волошин - мастер.
     - Ну что, парень? - говорит мне Волошин. - На уху наловил ли?
     Я вываливаю из сетки язей.
     - Будет навар,  - хрипло говорит Шурка Клеткин, разглядывая язей. - Во,
блестят, ну прямо железяки!
     У Шурки все железяки.  Трактор -  железяка, ружье - железяка, котелок -
тоже железяка.
     Шурка парень молодой,  а голос у него хриплый,  как у старого чугунного
человека.
     На берегу мы чистим язей. Чешуя брызгами разлетается под ножом, блестит
в  прибрежной траве.  Потом  Волошин берет  клещами котелок и  ставит его  в
середину горна, на самый жар.
     К ухе дядя Зуй подоспел.  Прикатил в кузницу колесо,  старое да ржавое.
Где он такое выкопал?  Дядя Зуй любит Волошина,  таскает ему разные железки.
Шурка подошел, пнул колесо сапогом.
     - Барахло, - говорит. - Гнилая железяка.
     - Гнилая?  -  обижается дядя Зуй.  -  Смотри,  какие гаечки.  Тут одних
гаечек на паровоз хватит.
     Волошин помалкивает, прикидывает, сгодится ли на что-нибудь это колесо.
     Вот странное дело, никому не была нужна ржавая железяка, а теперь стоит
в  кузнице и  с  каждой  минутой становится все  более  ценной.  Теперь  это
материал для мастера.  Неизвестно, что сделает из нее Волошин, но что-нибудь
обязательно сделает.  И может быть,  такую вещь, про которую и Шурка скажет:
"Вроде ничего получилась железяка".
     - А то сказал:  гнилая!  -  горячится дядя Зуй.  - Сам ты, Шурка, вроде
железяки! Вон нос какой кривой.
     Шурка обиделся, трогает нос пальцами - кривой ли?
     Уха готова - кипит, клокочет. Пена выплескивается из котелка на уголья,
и пар от язевой ухи смешивается с кислым запахом кованого железа.
     Волошин достает из шкафчика ложки. Всем - деревянные, Шурке - железяку.
     Уху все едят внимательно. Задумываются - хороша ли?
     Хороша!




     Во дворе зоотехника Николая стояла лошадь,  привязанная к забору. Здесь
же,  на заборе,  висело снятое с нее седло. Николай и бригадир Фролов стояли
рядом.
     - Что случилось? - спросил я.
     - Да вот, - кивнул Николай, - погляди.
     На боку лошади была рваная рана. Сильно текла кровь, капала в крапиву.
     - Понимаешь,  -  стал объяснять мне Фролов,  - кто-то проволоку натянул
между столбами,  колючую.  А  я  на  ферму гнал,  спешил,  не заметил и  вот
зацепился...
     - Надо  замечать,  -  сказал Николай и  подобрал ватой стекающую кровь,
залил рану йодом.
     - Да как же, Коля, - сказал Фролов, - ведь я спешил, не видел проволоки
этой.
     - Надо было видеть, - сказал Николай.
     Я стал шарить по карманам.  Мне казалось,  что где-то у меня должен был
заваляться кусок сахару. И верно, нашелся кусок сахару, облепленный табаком.
     Николай приготовил уже иглу, шелковую нитку и стал зашивать рану.
     - Не могу! - сказал Фролов и отошел в сторону. - Как по мне шьет!
     - Гонять лошадь он может,  -  сказал Николай, - а проволоку замечать он
не может!
     Лошадь,  казалось,  не чувствовала боли.  Она стояла спокойно, но сахар
брать с руки не стала.
     - Терпи, терпи, - сказал ей Николай. - Сейчас кончу.
     Лошадь  наклонила  голову  к  крапиве.  Она  прикрывала  глаза  и  чуть
вздрагивала.
     - Гонять лошадь он  может,  -  сказал Николай,  -  а  поберечь ее он не
может!
     Бригадир Фролов стоял в стороне и курил, отвернувшись.
     - Все, - сказал Николай.
     Лошадь поняла это. Она обернулась поглядеть, что там у нее на боку. Тут
я всучил ей кусок сахару. Она разгрызла его и стала обнюхивать мое плечо.
     Фролов взял под мышку седло, отвязал лошадь и повел ее на конюшню.
     Она шла в поводу спокойно,  раскачиваясь с каждым шагом.  Очень крепкая
на вид и даже чуть округлая лошадь. Ее звали Вишня.




     Я пошел на рыбалку, а за мною увязался дядя Зуй.
     - Ушицы похлебаю с тобой, и ладно, - сказал он.
     У ивы, склонившейся над омутом, я закинул удочки, а дядя Зуй сел у меня
за спиной - глядеть.
     Дело шло к  вечеру,  и солнце спокойно плыло над лесом.  Но потом из-за
бугра выкатилась туча,  пушистая и разлапистая.  Солнце нырнуло в нее, как в
черное дупло, и небо потемнело.
     - Гроза идет, - сказал дядя Зуй. - Домой надо бы бечь.
     Тут у меня клюнуло.  Я подсек,  и леска запела, натянувшись. Медный язь
засиял в глубине,  упираясь,  вышел на поверхность,  плеснул-затрепыхался. Я
подвел его к берегу и выбросил в траву.
     Зарница пронеслась по небу,  грохнуло над головой,  а  язь подпрыгнул в
траве.
     Дождь вдруг ударил по воде сразу всеми каплями и  с такой силой,  будто
сто  язей  шлепнули хвостами о  поверхность.  Река  закипела,  зашевелилась,
молнии гнулись над нею, а в свете их прыгал в траве пойманный язь.
     - Ну и дела! - бубнил дядя Зуй, накрывшись плащом. - Страшно-то как...
     Внезапно дождь кончился. И засияло что-то на ветках ивы, и сполз с них,
потрескивая, закачался в воздухе сверкающий колобок.
     Он покатился к реке и вдруг подпрыгнул.
     - Что?! - крикнул дядя Зуй. - Что это?
     Колобок  повис  неподвижно  в   воздухе  и   чуть  дрожал,   колебался.
Ослепительный свет  его  резал  глаза,  а  кругом  огненного колобка  горела
радуга.
     Засияло все:  и  река,  и  кусты молочая по  берегам,  и  листья рогоза
прорезались из воды, блестящие, как лезвия ножей.
     Покачиваясь и  кружась,  колобок полетел над берегом,  и  шел низко над
кустами молочая,  и  взлетал,  и  стоял высоко,  и  обрывался белым яблоком,
созревшим в небе.
     Вдруг померк его свет.
     Колобок раздулся и стал огромным черным шаром.
     В нем вспыхнули лиловые жилы, и грохнул взрыв.
     Мы бежали к дому.
     Дядя Зуй, насквозь мокрый, еле поспевал за мной.
     - Что ж это? - кричал он. - Неуж атомная бомба?
     - Шаровая молния.
     - Шаровая? Да откуда она взялась?
     - Не знаю!  -  кричал я через плечо. - Иногда во время грозы получаются
такие шаровые молнии!
     - Ага! - кричал дядя Зуй мне вдогонку. - Это, наверно, простая молния в
клубок скрутилась! Ну дела!
     Мы прибежали домой и сразу скинули мокрые рубахи, поставили самовар.
     - Ну и дела!  - твердил дядя Зуй. - Простая молния в клубок скрутилась.
Чтоб я больше пошел с тобой на рыбалку - ни за что!




     - Да,  что ты ни говори,  батюшка,  а  я  картошку люблю.  Потому что в
картошке смыслу много.
     - Да какой там особенный-то смысл? Картошка и картошка.
     - Э-э... не говори, батюшка, не говори. Наваришь с полведерочки - тут и
жизнь вроде повеселей становится. Вот такой и смысл... картофельный.
     Мы сидели с  дядей Зуем на берегу реки у костра и ели печеную картошку.
Просто так пошли к  реке -  поглядеть,  как рыбка плавится,  да и  разложили
костер,  картошечки поднакопали,  напекли.  А  соль  у  дяди Зуя  в  кармане
оказалась.
     - А как же без соли-то?  Соль, батюшка, я всегда с собой ношу. Придешь,
к примеру,  в гости, а у хозяйки суп несоленый. Тут и неловко будет сказать:
суп, дескать, у вас несоленый. А я уж тут потихоньку из кармана соль достану
и... подсолю.
     - А  еще-то ты чего носишь в карманах?  И верно -  они у тебя все время
оттопыриваются.
     - Чего  еще  ношу?  Все  ношу,  что  в  карманы влезает.  Вот  гляди  -
махорка...  соль в узелочке...  веревочка,  если что надо подвязать, хорошая
веревочка.   Ну,  ножик,  конечно!  Фонарик  карманный!  Недаром  сказано  -
карманный. Есть у тебя карманный фонарик, - значит, и положи его в карман. А
это конфеты, если кого из ребят встречу.
     - А это что? Хлеб, что ли?
     - Сухарь,  батюшка.  Давно ношу,  хочу кому из  лошадей отдать,  да все
позабываю.  Смотрим теперь в  другом кармане.  Этот у  меня карман поглубже.
Нарочно так сделан... надставленный. Ну, это, конечно, отвертка и пассатижи.
Пара гвоздей,  еще махорка,  мундштук... А вот еще веревочка, на случай если
та коротка окажется.  А это...  хэ... еще одна отвертка. Откуда еще-то одна?
Ага,  все понял.  Я про ту отвертку забыл,  ну и вторую сунул.  Хочешь, тебе
одну отдам?
     - Мне-то на кой отвертка? Стану я ее таскать.
     - А вдруг отвернуть чего понадобится?
     - Да я тебя позову.
     - Ладно, прямо ко мне беги, вместе и отвернем... Смотрим дальше - очки,
читательские,  а это очки -  грибные.  В этих очках я книжки читаю,  а этими
грибы ищу. Ну, вот и все, пожалуй. Давай теперь ты показывай, что там у тебя
в карманах? Интересно.
     - Да у меня вроде и нет ничего.
     - Да как же так? Ничего. Ножик-то, ножик есть небось?
     - Забыл я ножик, дома оставил.
     - Как же так? На речку идешь, а ножик дома оставил?
     - Я не знал, что мы на речку идем. Так думал: вышли погулять.
     - Так ведь и  я  не  знал,  что мы на речку идем,  а  соль-то у  меня в
кармане оказалась. А без соли и картошка свой смысл теряет. Хотя, пожалуй, в
картошке и без соли смыслу много.
     Я  выгреб из  золы новую кривую картофелину.  Разломил черно-печеные ее
бока.  Белой  оказалась  картошка  под  угольной  кожурой  и  розовой.  А  в
сердцевине  не   пропеклась,   захрустела,   когда  я   откусил.   Это  была
сентябрьская, совсем созревшая картошка. Не слишком велика, а ведь в кулак.
     Летними дождями пахла непропеченная сердцевина,  а корочка коричневая -
раскаленной осенней землей.
     - Дай-ка соли-то, - сказал я дяде Зую. - Смысл надо бы подсолить.
     Дядя Зуй сунул пальцы в ситцевый узелок, посыпал соли на картофелину.
     - Смысл, - сказал он, - подсолить можно. А соль к смыслу придача.
     Далеко,  на  другом берегу реки,  двигались в  поле фигурки -  заречная
деревня копала картошку. Кое-где, поближе к берегу, подымался над ольшаником
картофельный дым.
     И  с  нашего берега слышались в  поле голоса,  подымался дым.  Весь мир
копал в этот день картошку.
     Долго сидели мы с  дядей Зуем на берегу,  глядели на закат,  на дальние
леса и размышляли о великом осеннем картофельном смысле.




     Километрах в пяти от Чистого Дора, в борах, спряталась деревня Гридино.
Она стоит на  высоком берегу,  как раз над озером,  в  котором водятся белые
караси.  В  самом большом,  в  самом крепком доме  под  красною крышей живет
дядизуев кум.
     - Кум у  меня золотой.  И руки у него золотые,  и головушка.  Его дядей
Ваней зовут. Он пчел держит. А карасей знаешь как ловит? Мордой!
     Дядя Зуй сидел на корточках, привалясь спиною к печке, подшивал валенки
и рассказывал о куме. Я устроился на лавке и тоже подшивал свои, готовился к
зиме.  Шило  и  дратва меня  плохо слушались,  а  Зуюшко уже  подшил свои да
Нюркины и теперь подшивал мой левый валенок. А я все возился с правым.
     - Морду-то знаешь небось? - продолжал дядя Зуй.
     - Какую морду?
     - Какой карасей ловят.
     - А, знаю. Это вроде корзины с дыркой, куда караси залазят.
     - Во-во!  Поставит мой дорогой кум дядя Ваня морду в  озеро,  а  караси
шнырь-шнырь и  залезают в нее.  Им интересно поглядеть,  чего там внутри,  в
морде-то.  А  там  нет ничего -  только прутики сплетенные.  Тут кум дерг за
веревочку и вынимает морду.  Кум у меня золотой.  Видишь этот воск?  Это кум
подарил.
     Воск был черный,  замусоленный,  изрезанный дратвой, но дядя Зуй глядел
на него с  восхищением и  покачивал головой,  удивляясь,  какой у него кум -
воск подарил!
     - Пойдем проведаем кума,  -  уговаривал меня дядя Зуй.  - Медку поедим,
карасей нажарим.
     - А что ж, - сказал я, перекусив дратву, - пойдем.
     После  обеда  мы  отправились  в  Гридино.  Взяли  соленых  грибов,  да
черничного варенья Пантелевна дала банку -  гостинцы.  Удочки дядя Зуй брать
не велел - кум карасей мордой наловит. Мордой так мордой.
     - К ночи вернетесь ли? - провожала нас Пантелевна. - Беречь ли самовар?
     - Да что ты!  -  сердился дядя Зуй.  - Разве ж нас кум отпустит! Завтра
жди.
     Вначале мы шли дорогой, потом свернули на тропку, петляющую среди елок.
Дядя Зуй бежал то впереди меня, то сбоку, то совсем отставал.
     - У  него золотые руки!  -  кричал дядя Зуй мне в  спину.  -  И золотая
голова. Он нас карасями угостит.
     Уже под самый вечер,  под закат,  мы вышли к Гридино. Высоко над озером
стояла деревня.  С  каменистой гряды сбегали в низину,  к озеру,  яблоньки и
огороды.  Закат светил нам в  спину,  и  стекла в окнах кумова дома и старая
береза у крыльца были ослепительные и золотые...
     Кум окучивал картошку.
     - Кум-батюшка! - окликнул дядя Зуй из-за забора. - Вот и гости к тебе.
     - Ага, - сказал кум, оглядываясь.
     - Это вот мой друг сердечный, - объяснил дядя Зуй, показывая на меня. -
Золотой человек. У Пантелевны живет, племянник...
     - А-а-а... - сказал кум, отставив тяпку.
     Мы  зашли в  калитку,  уселись на лавку у  стола,  врытого под березой.
Закурили...
     - А  это  мой  кум,  Иван  Тимофеевич,  -  горячился дядя Зуй,  пока мы
закуривали. - Помнишь, я тебе много про него рассказывал. Золотая головушка!
     - Помню-помню,  -  ответил я.  -  Ты ведь у нас,  Зуюшко,  тоже золотой
человек.
     Дядя Зуй сиял,  глядел то на меня,  то на кума,  радуясь,  что за одним
столом собралось сразу три золотых человека.
     - Вот мой кум, - говорил он с гордостью. - Дядя Ваня. Он карасей мордой
ловит!
     - Да, - сказал кум задумчиво. - Дядя Ваня любит карасей мордой ловить.
     - Кто? - не понял было я.
     - Дак это кум мой дядя Ваня,  Иван Тимофеевич! Это он карасей-то мордой
ловит.
     - А, - понял я. - Понятно. А что, есть караси-то в озере?
     - Ну что ж,  - отвечал кум с расстановкой. - Караси в озере-то, пожалуй
что, и есть.
     - А  я  хозяйство бросил!  -  кричал дядя  Зуй.  -  Решил  кума  своего
проведать. А дома Нюрку оставил, она ведь совсем большая стала - шесть лет.
     - Дядя Ваня любит Нюрку, - сказал кум.
     - И Нюрка, - подхватил дядя Зуй, - и Нюрка любит дядю Ваню.
     - Ну что ж, - согласился кум, - и Нюрка любит дядю Ваню.
     Разговор заглох.  Закат  спрятался в  темный  лесистый берег,  но  окна
кумова дома еще улавливали его отсветы и сияли, как праздничные зеркала.
     - А у нас ведь и подарки тебе есть, - сказал дядя Зуй, ласково глядя на
кума и выставляя на стол подарки.
     - И вареньица принесли? - удивился кум, разглядывая подарки.
     - И вареньица, - подхватил дядя Зуй. - Черничного.
     - Дядя Ваня любит вареньице, - сказал кум. - Черничное.
     По  берегу озера  из  лесу  вышло стадо.  Увидав дом,  коровы замычали,
забренчали боталами -  жестяными банками-колокольцами.  С луговины поднялась
пара козодоев и принялась летать над стадом,  подныривать коровам под брюхо,
хватая на лету мух и пауков.  Из кумова дома вышла женщина в вязаной кофте и
закричала однообразно:
     - Ночк, Ночк, Ночк, Ночк, Ночк...
     - А что,  кум,  -  спрашивал дядя Зуй,  подмигивая мне, - где же у тебя
морда то? Не в озере ли стоит?
     - Зачем в озере,  -  ответил кум.  -  Дядя Ваня починяет морду. Вон она
стоит, морда-то, у сарая.
     У сарая стояла морда,  похожая на огромную бутыль, сплетенную из ивовых
прутьев.
     - Починяется морда, - с уважением пояснил мне дядя Зуй. - А другая не в
озере ли, кум, стоит?
     - А другая, наверно что, в озере, - ответил кум, сомневаясь.
     - Так не проверить ли? - намекнул дядя Зуй. - Насчет карасей.
     - Зачем же? - сказал кум. - Чего ее зря проверять?
     Закат окончательно утонул в лесах. Козодои все летали над лугом, но уже
не было их видно, только слышалась однообразная глухая трель.
     - Ну, кум, - сказал дядя Зуй, - попробуй, что ли, волвяночек.
     - Ну что ж, - вздохнул кум, - это, пожалуй что, и можно.
     Он встал и задумчиво отправился в дом.
     - Видал?  -  обрадовался дядя Зуй и снова подмигнул мне:  - Начинается.
Сейчас медку поедим.
     Кум долго-долго возился в доме, выглядывал для чего-то из окна, а потом
вынес тарелку и вилку.
     - А  вот хлеба-то у нас нет,  -  смутился дядя Зуй,  вытряхивая грибы в
тарелку. - У нас, извиняюсь, магазин был, кум, закрыт...
     - Да ладно, - вставил я. - Волвяночки и так хороши.
     Мы  попробовали грибков,  похвалили их,  покурили.  Дядя Зуй задумался,
глядел на потемневшее озеро, в котором отражались светлые еще облака.
     - Не пора ли нам? - спросил я.
     - Кум, - сказал дядя Зуй, - а ведь нам пора.
     - Ну что ж, - сказал кум. - Спасибо, что погостили.
     - Это,   -  сказал  дядя  Зуй,  глядя  на  озеро,  -  вот  друг-то  мой
интересуется карасей поглядеть.  Белых.  Золотых,  говорит,  видел,  а белых
чтой-то не попадалось.
     - Ну что ж,  -  сказал кум. - Это верно, что карасей надо бы поглядеть.
Давай кепку-то.
     Он взял со стола Зуюшкину кепку и  пошел к  бочке,  что стояла у сарая.
Зачерпнув сачком, кум выловил из бочки с десяток полусонных карасей, вывалил
их в кепку.
     - На вот,  -  сказал он. - Тут и другу твоему поглядеть хватит, и Нюрке
отнести, гостинца...
     По каменистой тропинке,  еле заметной в сумерках, мы спустились вниз, к
лесу.  Высоко над нами стояла теперь деревня Гридино.  В окнах домов мерцали
уже слабые огоньки,  а  высоко поднятый над кумовым домом скворечник еще был
освещен далеким закатом.
     А  в  лесу  была уже  совсем ночь.  Луна то  появлялась над  лесом,  то
запрятывалась в еловые ветки.
     Дядя Зуй все время отставал от меня,  спотыкался, и караси вываливались
тогда  из  кепки  в  траву.  Они  были  еще  живые  и  шевелились  в  траве,
выскальзывали из рук.
     - Видал теперь белых-то карасей? - говорил дядя Зуй, снова укладывая их
в кепку.  -  Это тебе не золотые.  Золотых-то всюду полно,  а белых поискать
надо. Вот ведь какие караси! Белые! Прям как платочек.
     Долго мы  шли  лесом и  старались не  сбиваться с  тропинки.  Дядя  Зуй
запинался за корни,  заботясь о  карасях.  Уже перед самой деревней он опять
просыпал их. Собрал, бережно уложил в кепку и вдруг рассердился:
     - А ну их к черту!
     Размахнувшись, он выбросил карасей вместе с кепкой.
     Издалека,  с края леса,  мы увидели огоньки Чистого Дора,  и,  пока шли
полем,  я  все старался разглядеть -  спит Пантелевна или не спит.  Горит ли
огонь?
     - А ведь Пантелевна, наверно, не спит, - сказал я. - Поджидает.
     - Пантелевна-то?  -  подхватил дядя Зуй. - Конечно, не спит. Она ведь у
нас золотая душа. Как раз к самовару поспеем.




     Нюрке дядизуевой было шесть лет.
     Долго ей было шесть лет. Целый год.
     А как раз в августе стало Нюрке семь лет.
     На  Нюркин день рождения дядя Зуй напек калиток -  это такие ватрушки с
пшенной кашей -  и  гостей позвал.  Меня тоже.  Я  стал собираться в гости и
никак не мог придумать, что Нюрке подарить.
     - Купи конфет килограмма два, - говорит Пантелевна. - Подушечек.
     - Ну нет, тут надо чего-нибудь посерьезнее.
     Стал я перебирать свои вещи.  Встряхнул рюкзак -  чувствуется в рюкзаке
что-то тяжелое.  Плки-палки,  да это же бинокль!  Хороший бинокль. Все в нем
цело, и стекла есть, и окуляры крутятся.
     Протер я  бинокль сухой  тряпочкой,  вышел на  крыльцо и  навел его  на
дядизуев двор.  Хорошо все видно:  Нюрка по огороду бегает,  укроп собирает,
дядя Зуй самовар ставит.
     - Нюрка, - кричит дядя Зуй, - хрену-то накопала?
     Это уже не через бинокль, это мне так слышно.
     - Накопала, - отвечает Нюрка.
     Повесил я бинокль на грудь, зашел в магазин, купил два кило подушечек и
пошел к Нюрке.
     Самый разный народ собрался. Например, Федюша Миронов пришел в хромовых
сапогах и с мамашей Миронихой. Принес Нюрке пенал из бересты. Этот пенал дед
Мироша сплел.
     Пришла Маня Клеткина в возрасте пяти лет.  Принесла Нюрке фартук белый,
школьный. На фартуке вышито в уголке маленькими буковками: "Нюри".
     Пришли еще ребята и  взрослые,  и все дарили Нюрке что-нибудь школьное:
букварь, линейку, два химических карандаша, самописку.
     Тетка  Ксеня  принесла  специальное  коричневое  первоклассное школьное
платье.   Сама  шила.   А   дядя  Зуй  подарил  Нюрке  портфель  из  желтого
кожзаменителя.
     Братья Моховы принесли два ведра черники.
     - Целый день, - говорят, - сбирали. Комары жгутся.
     Мирониха говорит:
     - Это нешкольное.
     - Почему же нешкольное? - говорят братья Моховы. - Очень даже школьное.
     И тут же сами поднавалились на чернику.
     Я говорю Нюрке:
     - Ну вот, Нюра, поздравляю тебя. Тебе теперь уже семь лет. Поэтому дарю
тебе два кило подушечек и вот - бинокль.
     Нюрка  очень обрадовалась и  засмеялась,  когда увидела бинокль.  Я  ей
объяснил,  как в  бинокль глядеть и  как на что наводить.  Тут же все ребята
отбежали шагов на десять и стали на нас в этот бинокль по очереди глядеть.
     А Мирониха говорит, как будто бинокль первый раз видит:
     - Это нешкольное.
     - Почему же нешкольное,  -  обиделся я,  -  раз в  него будет школьница
смотреть!
     А дядя Зуй говорит:
     - Или с  учителем Алексей Степанычем залезут они на  крышу и  станут на
звезды глядеть.
     Тут все пошли в  дом и как за стол сели,  так и навалились на калитки и
на  огурцы.  Сильный хруст  от  огурцов стоял,  и  особенно старалась мамаша
Мирониха. А мне понравились калитки, сложенные конвертиками.
     Нюрка была веселая.  Она положила букварь,  бинокль и  прочие подарки в
портфель и носилась с ним вокруг стола.
     Напившись чаю, ребята пошли во двор в лапту играть.
     А мы сели у окна, и долго пили чай, и глядели в окно, как играют ребята
в лапту,  как медленно приходит вечер и как летают над сараями и над дорогой
ласточки-касатки.
     Потом гости стали расходиться.
     - Ну, спасибо, - говорили они. - Спасибо вам за огурцы и за калитки.
     - Вам спасибо,  -  отвечала Нюрка,  - за платье спасибо, за фартук и за
бинокль.
     Прошла неделя после этого дня, и наступило первое сентября.
     Рано утром я вышел на крыльцо и увидел Нюрку.
     Она шла по дороге в школьном платье, в белом фартуке с надписью "Нюри".
В  руках она держала большой букет осенних золотых шаров,  а  на  шее у  нее
висел бинокль.
     Шагах в десяти за нею шел дядя Зуй и кричал:
     - Смотри-ка, Пантелевна, Нюрка-то моя в школу пошла!
     - Ну-ну-ну... - кивала Пантелевна. - Какая молодец!
     И все выглядывали и выходили на улицу посмотреть на Нюрку, потому что в
этот год она была единственная у нас первоклассница.
     Около  школы встретил Нюрку учитель Алексей Степаныч.  Он  взял  у  нее
цветы и сказал:
     - Ну  вот,  Нюра,  ты  теперь первоклассница.  Поздравляю тебя.  А  что
бинокль принесла, так это тоже молодец. Мы потом залезем на крышу и будем на
звезды смотреть.
     Дядя Зуй, Пантелевна, тетка Ксеня, Мирониха и еще много народу стояли у
школы и  глядели,  как идет Нюрка по ступенькам крыльца.  Потом дверь за ней
закрылась.
     Так и стала Нюрка первоклассницей.  Еще бы,  ведь ей семь лет.  И долго
еще будет. Целый год.




     Пастуха чистодорского звать Васька Марей. Он ходит в резиновых сапогах,
носит на плече сумку, в руках - кнут. Настоящий пастух.
     Когда  на  закате он  пригоняет стадо,  за  ним  бегут  братья Моховы и
кричат:

                Васька Марей!
                Не корми
                Комарей!

     - Да  как же  не  кормить-то  их?  -  отвечает Васька.  -  Они же  ведь
кусаются.
     Хозяйки Марея уважают.
     - Кушай,  Васенька,  сытней,  гляди веселей!  - потчует его Пантелевна,
когда он обедает у нас.
     И Вася налегает на щи с мясом.
     А обедает Вася в очередь. Сегодня - у нас, завтра - у Зуюшки, потом - у
Миронихи, и пошло, и пошло. Каждый день - в новом доме.
     Кормить его  стараются как можно лучше,  чтоб дело свое знал.  Кормят и
дело втолковывают:
     - Ты уж, Вася, за Ночкой-то моей доглядай как следовает.
     - Ладно, - кивает Вася. - Не печалься, Пантелевна. Я за твоей Ночкой во
как доглядаю!
     Часто в  лесу я  натыкался на  стадо,  но  ни разу не видел,  чтоб Вася
особенно доглядал.  Скотина сама по себе ходит,  а Вася спит в бузине -  сны
доглядает.
     - Вась! Вась! Коровы ушли!
     - Что? Ах, черт! - вскакивает Вася. - Куда-а-а?
     Потом видит меня и говорит:
     - Ну перешорохал ты меня!.. Давай закуривай.
     Перешорохал - значит напугал.
     Но однажды Вася крепко перепугался.  Из-за быка. Бык чистодорский очень
злой. Глаза наливные, как яблоки. Звать Буня.
     Он даже траву-то страшно жрет. Жамкнет, жамкнет и подымает голову - нет
ли кого рядом, чтоб забодать.
     Он  многих  бодал:  Туголукова бодал,  деда  Мирошу.  Бригадира Фролова
бодал,  но не забодал -  бригадир в  трактор спрятался,  в  ДТ-75.  А Буня в
кабинку глядит и широким языком стекло лижет.
     На другой день бригадир пошел к зоотехнику Николаю.
     - Что, - говорит, - хочешь делай, надо Буньке рога спилить.
     Николаю рога пилить не хотелось.
     - У меня такой пилы нет.  Надо специальную роговую пилу. Ножовкой их не
возьмешь.
     - Подыщи какой-нибудь лобзик,  - говорит Фролов. - Что касаемо меня или
деда Мироши,  - пускай бодает. Но вот скоро к нам комиссия приедет. Что, как
он комиссию забодает? Будешь тогда отвечать.
     Гибель комиссии Николая напугала.
     - Ладно, - говорит, - найду лобзик.
     И  на другой день зазвал к  себе вечером Ваську Марея.  Стал пельменями
угощать. Потом говорит:
     - Вася, надо рога пилить.
     - Какие, - Вася говорит, - рога?
     - Бунькины.
     Вася пельмени доел и говорит:
     - Нет.
     - Вася, он комиссию забодает.
     - Пускай бодает, - говорит Вася. - Мне комиссии не жалко.
     Так Вася и  не  согласился.  Тогда Николай стал Туголукова уговаривать,
плотника.
     - Ладно,  -  говорит Туголуков,  -  я согласен.  Я -  человек,  Бунькой
боданный.
     Вечером завели Буню в  загон с толстой изгородью.  Он как вошел,  сразу
понял -  дело нечисто.  Взревел так, что сразу все собаки отозвались. Задрал
Бунька хвост  и  пошел  по  кругу.  Разогнался -  ударил грудью в  изгородь.
Изгородь выдержала,  а  Туголуков на  рога веревку накинул,  прикрутил бычью
башку к изгороди.  Потом и ноги ему связал -  стреножил. Только хвост у Буни
свободный остался, и этим-то хвостом он все-таки съездил Туголукова по уху.
     Николай залез на изгородь, достал свой лобзик, и вдруг над самым ухом у
него - трах! - выстрел. Трах! Трах!
     - Слезай с изгороди! Всех перестреляю!
     Васька Марей бежит, кнутом стреляет.
     - Не дам быка пилить!
     - Да что ты, Вася? - говорит Николай. - Рога опасны.
     - Ничего-ничего, - говорит Вася, - их можно и стороной обойти.
     Так и не дал спилить Буньке рога.  И правильно сделал. Хоть и злой бык,
зато настоящий. Чистодорский. Уважаемый.




     Школа у нас маленькая.
     В ней всего-то одна комната. Зато в этой комнате четыре класса.
     В первом - одна ученица, Нюра Зуева.
     Во втором - опять один ученик, Федюша Миронов.
     В третьем - два брата Моховы.
     А в четвертом - никого нет. На будущий год братья Моховы будут.
     Всего,  значит,  в школе сколько?  Четыре человека.  С учителем Алексей
Степанычем - пять.
     - Набралось-таки народу, - сказала Нюрка, когда научилась считать.
     - Да,  народу немало,  -  ответил Алексей Степаныч.  -  И  завтра после
уроков весь  этот народ пойдет на  картошку.  Того гляди,  ударят холода,  а
картошка у колхоза невыкопанная.
     - А как же кролики? - спросил Федюша Миронов.
     - Дежурной за кроликами оставим Нюру.
     Кроликов в  школе было  немало.  Их  было больше ста,  а  именно -  сто
четыре.
     - Ну,  наплодились... - сказала Нюрка на следующий день, когда все ушли
на картошку.
     Кролики сидели в деревянных ящиках,  а ящики стояли вокруг школы, между
яблонями. Даже казалось, что это стоят ульи. Но это были не пчелы.
     Но почему-то казалось, что они жужжат!
     Но это, конечно, жужжали не кролики. Это за забором мальчик Витя жужжал
на специальной палочке.
     Дежурить Нюрке было нетрудно.
     Вначале Нюрка дала кроликам всякой ботвы и веток.  Они жевали, шевелили
ушами, подмигивали ей: мол, давай-давай, наваливай побольше ботвы.
     Потом Нюрка выметала клетки.  Кролики пугались веника, порхали от него.
Крольчат Нюрка выпустила на траву, в загон, огороженный сеткой.
     Дело было сделано.  Теперь надо было только следить,  чтобы все  было в
порядке.
     Нюрка прошлась по  школьному двору -  все было в  порядке.  Она зашла в
чулан и достала сторожевое ружье.
     "На всякий случай, - думала она. - Может быть, ястреб налетит".
     Но ястреб не налетал. Он кружил вдалеке, высматривая цыплят.
     Нюрке стало скучно. Она залезла на забор и поглядела в поле. Далеко, на
картофельном поле,  были видны люди.  Изредка приезжал грузовик,  нагружался
картошкой и снова уезжал.
     Нюрка сидела на заборе,  когда подошел Витя,  тот самый,  что жужжал на
специальной палочке.
     - Перестань жужжать, - сказала Нюрка.
     Витя перестал.
     - Видишь это ружье?
     Витя приложил к глазам кулаки, пригляделся, как бы в бинокль, и сказал:
     - Вижу, матушка.
     - Знаешь, как тут на чего нажимать?
     Витя кивнул.
     - То-то же, - сказала Нюрка строго, - изучай военное дело!
     Она еще посидела на заборе. Витя стоял неподалеку, желая пожужжать.
     - Вот что,  - сказала Нюрка. - Садись на крыльцо, сторожи. Если налетит
ястреб, кричи изо всех сил, зови меня. А я сбегаю за ботвой для кроликов.
     Витя сел на крыльцо,  а  Нюрка убрала в  чулан ружье,  достала порожний
мешок и побежала в поле.
     На краю поля лежала картошка -  в  мешках и отдельными кучами.  Особый,
сильно розовый сорт. В стороне была сложена гора из картофельной ботвы.
     Набив  ботвой мешок и  набрав картошки,  Нюрка пригляделась:  далеко ли
ребята? Они были далеко, даже не разобрать, где Федюша Миронов, а где братья
Моховы.
     "Добежать, что ль, до них?" - подумала Нюрка.
     В этот момент ударил выстрел.
     Нюрка мчалась обратно.  Страшная картина представлялась ей:  Витя лежит
на крыльце весь убитый.
     Мешок с  ботвой подпрыгивал у  Нюрки на спине,  картофелина вылетела из
ведра, хлопнулась в пыль, завертелась, как маленькая бомба.
     Нюрка вбежала на  школьный двор  и  услышала жужжание.  Ружье лежало на
ступеньках,  а Витя сидел и жужжал на своей палочке. Интересная все-таки это
была палочка.  На  конце -  сургучная блямба,  на ней петлею затянут конский
волос,  к  которому  привязана глиняная чашечка.  Витя  помахивал палочкой -
конский волос терся о сургуч: жжу...
     - Кто стрелял? - крикнула Нюрка.
     Но даже и  нечего было кричать.  Ясно было,  кто стрелял,  -  пороховое
облако еще висело в бузине.
     - Ну,  погоди!  Вернутся братья  Моховы!  Будешь знать,  как  с  ружьем
баловать!.. Перестань жужжать!
     Витя перестал.
     - Куда пальнул-то? По Мишукиной козе?
     - По ястребу.
     - Ври-ври! Ястреб над птичником кружит.
     Нюрка поглядела в небо, но ястреба не увидела.
     - Он в крапиве лежит.
     Ястреб лежал в крапиве. Крылья его были изломаны и раскинуты в стороны.
В пепельных перьях были видны дырки от дробин.
     Глядя на  ястреба,  Нюрка не  верила,  что это Витя его.  Она подумала:
может быть,  кто-нибудь из  взрослых зашел на  школьный двор.  Да  нет,  все
взрослые были на картошке.
     Да, видно, ястреб просчитался.
     Как ушла Нюрка,  он сразу полетел за крольчатами,  а  про Витю подумал:
мал, дескать. И вот теперь - бряк! - валялся в крапиве.
     С поля прибежали ребята.  Они завопили от восторга, что такой маленький
Витя убил ястреба.
     - Он  будет  космонавтом!  -  кричали братья Моховы и  хлопали Витю  по
спине.
     А Федюша Миронов изо всей силы гладил его по голове и просто кричал:
     - Молодец! Молодец!
     - А мне ястреба жалко, - сказала Нюрка.
     - Да ты что! Сколько он у нас кроликов потаскал!
     - Все равно жалко. Такой красивый был!
     Тут все на Нюрку накинулись.
     - А кого тебе больше жалко,  -  спросил Федюша Миронов,  -  ястреба или
кроликов?
     - И тех и других.
     - Вот  дуреха-то!  Кроликов-то  жальче!  Они ведь махонькие.  Скажи ей,
Витька. Чего ж ты молчишь?
     Витя сидел на крыльце и молчал.
     И вдруг все увидели, что он плачет. Слезы у него текут, и он совсем еще
маленький. От силы ему шесть лет.
     - Не реви, Витька! - закричали братья Моховы. - Ну, Нюрка!
     - Пускай ревет, - сказала Нюрка. - Убил птицу - пускай ревет.
     - Нюрка!  Нюрка! Имей совесть! Тебя же поставили сторожить. Сама должна
была убить ястреба.
     - Я бы не стала убивать. Я бы просто шуганула его, он бы улетел.
     Нюрка стала растапливать печку, которая стояла в саду. Поставила на нее
чугун с картошкой.
     Пока варилась картошка, ребята все ругались с ней, а Витя плакал.
     - Вот что, Нюрка, - под конец сказал Федюша Миронов, - Витька к ястребу
не лез. Ястреб нападал - Витька защищался. А в сторону такой парень стрелять
не станет!
     Это были справедливые слова.
     Но Нюрка ничего не ответила.
     Она надулась и молча вывалила картошку из чугуна прямо на траву.




     С рассветом начался очень хороший день.  Теплый, солнечный. Он случайно
появился среди пасмурной осени и должен был скоро кончиться.
     Рано утром я  вышел из дома и  почувствовал,  каким коротким будет этот
день.  Захотелось прожить его хорошо,  не потерять ни минуты,  и я побежал к
лесу.
     День разворачивался передо мной.  Вокруг меня.  В  лесу и  на поле.  Но
главное происходило в  небе.  Там  шевелились облака,  терлись друг о  друга
солнечными боками, и легкий шелест слышен был на земле.
     Я торопился, выбегал на поляны, заваленные опавшим листом, выбирался из
болот на сухие еловые гривы. Я понимал, что надо спешить, а то все кончится.
Хотелось не забыть этот день, принести домой его след.
     Нагруженный грибами и букетами,  я вышел на опушку,  к тому месту,  где
течет из-под холма ключевой ручей.
     У ручья я увидел Нюрку.
     Она сидела на расстеленной фуфайке, рядом на траве валялся ее портфель.
В  руке  Нюрка  держала старую  жестяную кружку,  которая всегда  висела  на
березке у ручья.
     - Закусываешь? - спросил я, сбрасывая с плеч корзину.
     - Воду пью,  -  ответила Нюрка.  Она  даже не  взглянула на  меня и  не
поздоровалась.
     - Что пустую воду пить? Вот хлеб с яблоком.
     - Спасибо,  не  надо,  -  ответила Нюрка,  поднесла кружку  к  губам  и
глотнула воды. Глотая, она прикрыла глаза и не сразу открыла их.
     - Ты чего невеселая? - спросил я.
     - Так, - ответила Нюрка и пожала плечами.
     - Может, двойку получила?
     - Получила, - согласилась Нюрка.
     - Вот видишь, сразу угадал. А за что?
     - Ни за что.
     Она снова глотнула воды и закрыла глаза.
     - А домой почему не идешь?
     - Не хочу, - ответила Нюрка, не открывая глаз.
     - Да съешь ты хлеба-то.
     - Спасибо, не хочу.
     - Хлеба не хочешь, домой не хочешь. Что ж, так не пойдешь домой?
     - Не пойду. Так и умру здесь, у ручья.
     - Из-за двойки?
     - Нет,  не из-за двойки,  еще кое из-за чего, - сказала Нюрка и открыла
наконец глаза.
     - Это из-за чего же?
     - Есть из-за чего, - сказала Нюрка, снова хлебнула из кружки и прикрыла
глаза.
     - Ну расскажи.
     - Не твое дело.
     - Ну и ладно, - сказал я, обидевшись. - С тобой по-человечески, а ты...
Ладно, я тоже тогда лягу и умру.
     Я расстелил на траве куртку,  улегся и стал слегка умирать, поглядывая,
впрочем, на солнце, которое неумолимо пряталось за деревья. Так не хотелось,
чтоб кончался этот день. Еще бы часок, полтора.
     - Тебе-то из-за чего умирать? - спросила Нюрка.
     - Есть из-за чего, - ответил я. - Хватает.
     - Болтаешь, сам не зная... - сказала Нюрка.
     Я закрыл глаза и минут пять лежал молча,  задумавшись, есть мне от чего
умирать или  нет.  Выходило,  что есть.  Самые тяжелые,  самые горькие мысли
пришли мне в голову, и вдруг стало так тоскливо, что я забыл про Нюрку и про
сегодняшний счастливый день, с которым не хотел расставаться.
     А день кончался. Давно уж миновал полдень, начинался закат.
     Облака, подожженные солнцем, уходили за горизонт.
     Горела  их  нижняя  часть,  а  верхняя,  охлажденная первыми  звездами,
потемнела, там вздрагивали синие угарные огоньки.
     Неторопливо и  как-то  равнодушно взмахивая крыльями,  к  закату летела
одинокая ворона. Она, кажется, понимала, что до заката ей сроду не долететь.
     - Ты бы заплакал, если б я умерла? - спросила вдруг Нюрка.
     Она по-прежнему пила воду мелкими глотками, прикрывая иногда глаза.
     - Да ты что,  заболела,  что ли?  -  забеспокоился наконец я.  -  Что с
тобой?
     - Заплакал бы или нет?
     - Конечно, - серьезно ответил я.
     - А мне кажется, никто бы не заплакал.
     - Вся деревня ревела бы. Тебя все любят.
     - За что меня любить? Что я такого сделала?
     - Ну, не знаю... а только все любят.
     - За что?
     - Откуда я знаю, за что. За то, что ты - хороший человек.
     - Ничего хорошего.  А вот тебя любят,  это правда. Если бы ты умер, тут
бы все стали реветь.
     - А если б мы оба вдруг умерли,  представляешь,  какой бы рев стоял?  -
сказал я.
     Нюрка засмеялась.
     - Это правда, - сказала она. - Рев был бы жуткий.
     - Давай уж поживем еще немного, а? - предложил я. - А то деревню жалко.
     Нюрка снова улыбнулась, глотнула воды, прикрыла глаза.
     - Открывай, открывай глаза, - сказал я, - пожалей деревню.
     - Так вкусней, - сказала Нюрка.
     - Чего вкусней? - не понял я.
     - С закрытыми глазами вкусней.  С открытыми всю воду выпьешь - и ничего
не заметишь. А так - куда вкусней. Да ты сам попробуй.
     Я взял у Нюрки кружку, зажмурился и глотнул.
     Вода  в  ручье была студеной,  от  нее  сразу заныли зубы.  Я  хотел уж
открыть глаза, но Нюрка сказала:
     - Погоди, не торопись. Глотни еще.
     Сладкой  подводной  травой   и   ольховым  корнем,   осенним  ветром  и
рассыпчатым песком пахла вода из ручья.  Я  почувствовал в  ней голос лесных
озер и болот, долгих дождей и летних гроз.
     Я  вспомнил,  как  этой  весной  здесь  в  ручье  нерестились язи,  как
неподвижно стояла на берегу горбатая цапля и кричала по-кошачьи иволга.
     Я  глотнул еще  раз  и  почувствовал запах  совсем уже  близкой зимы  -
времени, когда вода закрывает глаза.




     Осенью, в конце октября, к нам в магазин привезли клеенку.
     Продавец Петр Максимыч как получил товар, сразу запер магазин, и в щели
между ставен не было видно, чего он делает.
     - Клеенку,   наверное,   меряет,  -  толковал  дядя  Зуй,  усевшись  на
ступеньке. - Он вначале ее всю перемеряет, сколько в ней метров-сантиметров,
а потом продавать станет...  Постой,  ты куда,  Мирониха,  лезешь?  Я первый
стою.
     - Кто первый?  -  возмутилась Мирониха,  подлезая к самой двери.  - Это
ты-то первый?  А я три часа у магазина стою, все ножки обтоптала! Он первый!
Слезай отсюда!
     - Чего? - не сдавался дядя Зуй. - Чего ты сказала? Повтори!
     - Видали первого? - повторяла Мирониха. - А ну слезай отсюда, первый!
     - Ну ладно, пускай я второй! Пускай второй, согласен.
     - Что ты, батюшка, - сказала тетка Ксеня, - за Миронихой я стою.
     - Эх, да что же вы, - огорчился дядя Зуй, - пустите хоть третьим!
     Но и третьим его не пускали, пришлось становиться последним, за Колькой
Дрождевым.
     - Слышь,  Колька Дрождев,  -  спрашивал дядя Зуй,  -  не  видал,  какая
клеенка? Чего на ней нарисовано: ягодки или цветочки?
     - Может,  и ягодки, - задумчиво сказал Колька Дрождев, механизатор, - а
я не видал.
     - Хорошо бы ягодки. Верно, Коля?
     - Это  смотря какие  ягодки,  -  мрачно сказал Колька Дрождев,  -  если
чернички или бруснички -  это бы хорошо.  А  то нарисуют волчию -  вот будет
ягодка!
     - Надо бы с цветочками,  - сказала тетка Ксеня, - чтоб на столе красота
была.
     Тут все женщины,  что стояли на крыльце,  стали вздыхать,  желая,  чтоб
клеенка была с цветочками.
     - А то бывают клеенки с грибами,  - снова мрачно сказал Колька Дрождев,
- да  еще  какой гриб нарисуют.  Рыжик или  опенок -  это бы  хорошо,  а  то
нарисуют валуев - смотреть противно.
     - Я и с валуями возьму, - сказала Мирониха, - на стол стелить нечего.
     Наконец дверь магазина загрохотала изнутри - это продавец Петр Максимыч
откладывал внутренние засовы.
     А  в  магазине  было  темновато  и  холодно.   У  входа  стояла  бочка,
серебрящаяся изнутри селедками. Над нею, как черные чугунные калачи, свисали
с  потолка висячие замки.  За  прилавком на верхних полках пасмурно блистали
банки с заграничными компотами,  а на нижних,  рядком,  стояли другие банки,
полулитровые, наполненные разноцветными конфетами. При тусклом свете ириски,
подушечки и леденцы сияли за стеклом таинственно, как самоцветы.
     В магазине пахло клеенкой.  Запах селедки, макарон и постного масла был
начисто заглушен. Пахло теперь сухим клеем и свежей краской.
     Сама клеенка лежала посреди прилавка,  и,  хоть свернута была в  рулон,
верхний край все равно был открыт взглядам и  горел ясно,  будто кусок неба,
увиденный со дна колодца.
     - Ох, какая! - сказала тетка Ксеня. - Поднебесного цвета!
     А  другие женщины примолкли и  только толпились у  прилавка,  глядя  на
клеенку.  Дядя Зуй дошел до бочки с селедками да и остановился, будто боялся
подойти к клеенке.
     - Слепит! - сказал он издали. - Слышь, Колька Дрождев, глаза ослепляет!
Веришь или нет?
     И  дядя  Зуй  нарочно зажмурился и  стал  смотреть на  клеенку в  узкую
щелочку между век.
     - Кажись, васильки нарисованы, - хрипло сказал Колька Дрождев, - хоть и
сорная трава, но голубая.
     Да,  на клеенке были нарисованы васильки,  те самые, что растут повсюду
на поле,  только покрупнее и,  кажется,  даже ярче, чем настоящие. А фон под
ними был подложен белоснежный.
     - Поднебесная,  поднебесная,  -  заговорили женщины, - какая красавица!
Надо покупать!
     - Ну, Максимыч, - сказала Мирониха, - отрезай пять метров.
     Продавец  Петр  Максимыч поправил на  носу  металлические очки,  достал
из-под прилавка ножницы,  нанизал их на пальцы и  почикал в  воздухе,  будто
проверял, хорошо ли они чикают, нет ли сцеплений.
     - Пяти метров отрезать не могу, - сказал он, перестав чикать.
     - Это почему ж  ты  не можешь?  -  заволновалась Мирониха.  -  Отрезай,
говорю!
     - Не  кричи,  -  строго  сказал  Петр  Максимыч,  чикнув  ножницами  на
Мирониху, - клеенки привезли мало. Я ее всю измерил, и получается по полтора
метра на каждый дом. Надо, чтоб всем хватило.
     Тут  же  в  магазине начался шум,  все женщины стали разом разбираться,
правильно это или неправильно. Особенно горячилась Мирониха.
     - Отрезай!  -  наседала она на Петра Максимыча. - Кто первый стоит, тот
пускай и берет сколько хочет.
     - Ишь,  придумала!  -  говорили другие.  -  Нарежет себе пять метров, а
другим нечем стол покрывать. Надо, чтоб всем хватило.
     - А если у меня стол длинный?  -  кричала Мирониха. - Мне полтора метра
не хватит! Что ж мне, стол отпиливать?
     - Можешь отпиливать, - сказал Петр Максимыч, чикая ножницами.
     Тут же все стали вспоминать,  у  кого какой стол,  а  Мирониха побежала
домой стол мерить. За нею потянулись и другие женщины.
     В магазине остались только дядя Зуй да Колька Дрождев.
     - Слышь,  Колька,  а у меня-то стол коротенький,  - говорил дядя Зуй. -
Нюрка сядет с того конца,  я с этого -  вот и весь стол. Мне клеенки хватит,
еще и с напуском будет.
     - А у меня стол круглый,  - хмуро сказал Колька Дрождев, - а раздвинешь
- яйцо получается.
     Первой в магазин вернулась Мирониха.
     - Режь метр восемьдесят! - бухнула она.
     - Не могу, - сказал Петр Максимыч.
     - Да что же это!  -  закричала Мирониха.  -  Где я  возьму еще тридцать
сантиметров?
     - Да  ладно  тебе,  -  сказал  дядя  Зуй,  -  останется  кусочек  стола
непокрытым, будешь на это место рыбьи кости складывать.
     - Тебя не спросила!  -  закричала Мирониха.  - Сам вон скоро свои кости
сложишь, старый пень!
     - Ишь,  ругается!  -  сказал дядя Зуй добродушно.  -  Ладно.  Максимыч,
прирежь ей недостачу из моего куска.  Пускай не орет.  Пускай рыбьи кости на
клеенку складывает.
     Продавец  Петр  Максимыч приложил к  клеенке  деревянный метр,  отмерил
сколько надо, и с треском ножницы впились в клеенку, разрубая васильки.
     - Бери-бери, Мирониха, - говорил дядя Зуй, - пользуйся. Хочешь ее мылом
мой,  хочешь  стирай.  От  этой  клеенки убыли  не  будет.  Ей  износу  нет.
Пользуйся, Мирониха, чашки на нее ставь, супы, самовары ставь. Только смотри
будь осторожна с ней, Мирониха. Не погуби клеенку!
     - Тебя не спросила, - сказала Мирониха, взяла, кроме клеенки, селедок и
пряников и ушла из магазина.
     - Твой кусок, Зуюшко, укоротился, - сказал Петр Максимыч.
     - Ладно, у меня стол маленький... Кто там следующий? Подходи.
     - Я, - сказала тетка Ксеня, - мне надо метр семьдесят.
     - Где ж я тебе возьму метр семьдесят? - спросил Петр Максимыч.
     - Где хочешь,  там и  бери.  А  у  меня дети малые дома сидят,  плачут,
клеенки хочут.
     - Пускай плачут! - закричал Петр Максимыч. - Где я тебе возьму?
     Тетка Ксеня махнула рукой на Петра Максимыча и сама заплакала.
     - Вот  ведь дела,  -  сказал дядя Зуй,  -  с  клеенкой с  этой!  Ладно,
Максимыч,  прирежь и ей недостачу,  мне небось хватит. А то клеенка, дьявол,
больно уж хороша,  женщине и обидно,  что не хватает...  Теперь-то довольна,
что ль,  тетка Ксеня,  или не довольна? А клееночка-то какая - прям искры из
глаз. Какая сильная сила цвета. Постелишь ее на стол, а на столе - цветочки,
ровно лужок...  Кто там следующий?  Манька Клеткина? А какой у тебя, Манька,
будет стол?
     - Не знаю, - тихо сказала Манька.
     - Так ты что ж, не мерила, что ль?
     - Мерила, - сказала Манька еще тише.
     - Ну, и сколько получилось?
     - Не знаю. Я веревочкой мерила.
     Манька достала из кармана веревочку, узлом завязанную на конце.
     - Вот, - сказала она, - у меня такой стол, как эта веревочка.
     - Как веревочке ни виться, - строго сказал Петр Максимыч, - а концу все
равно быть.
     Он приложил деревянный метр, померил Манькину веревочку и сказал:
     - Опять нехватка. Метр семьдесят пять.
     - Эх,  -  махнул рукой дядя Зуй,  -  прирезай недостачу от моего куска,
режь на всю веревочку.  А ты,  Манька, горячие кастрюли на клеенку не ставь,
ставь на подложку. Поняла, что ль? Сделай подложку из дощечки.
     - Поняла, - тихо сказала Манька, - спасибо, батюшка.
     - Или того лучше,  Манька.  Ты ко мне забеги,  я  тебе готовую подложку
дам... Кто следующий-то там?
     Дело  в  магазине  пошло  как  по  маслу.  Петр  Максимыч только  чикал
ножницами,  и  через  десять  минут  от  дядизуевой клеенки почти  ничего не
осталось.
     Но  эти десять минут дядя Зуй не  терял даром.  Он расхваливал клеенку,
жмурился от силы цвета, сомневался: не заграничная ли она?
     - Ну,  Зуюшка,  -  сказал наконец Петр  Максимыч,  -  у  тебя  осталось
двадцать сантиметров.
     - Чтой-то больно мало.
     - Так  выходит.   Двадцать  сантиметров  тебе,   полтора  метра  Кольке
Дрождеву.
     - Может,  какие-нибудь есть запасы?  - намекнул дядя Зуй. - Для близких
покупателей?
     - Запасов нету, - твердо сказал Петр Максимыч.
     - Видишь ты, нету запасов. Ну ладно, давай режь двадцать сантиметров.
     - На кой тебе двадцать-то сантиметров?  - хрипло сказал Колька Дрождев,
механизатор. - Отдай их мне.
     - Не могу,  Коля.  Надо же мне хоть маленько.  А  то еще Нюрка ругаться
будет.
     - Уж очень мало,  - сказал Колька Дрождев. - Двадцать сантиметров, чего
из них выйдет?
     - Я из них дорожку сделаю, постелю для красоты.
     - Какая там дорожка,  больно узка.  А Нюрке мы конфет возьмем,  чего ей
ругаться?
     - Это верно,  -  согласился дядя Зуй.  - Когда конфеты - чего ругаться?
Забирай.
     - Если б валуи какие были нарисованы,  - толковал Колька Дрождев, - я б
нипочем не взял. А это все ж васильки.
     - Верно,  Коля,  -  соглашался дядя Зуй.  -  Разве ж  это валуи?  Это ж
васильки голубые.
     - А с валуями мне не надо. Ну, с рыжиками, с опенками я б еще взял.
     - Ты,  Колька, береги клеенку-то, - наказывал дядя Зуй. - Не грязни ее,
да папиросы горящие не клади,  а  то прожжешь,  чего доброго.  Ты папиросы в
тарелочку клади,  а  то  наложишь на клеенку папирос -  никакого вида,  одни
дырки прожженные. Ты лучше, Колька, вообще курить брось.
     - Бросил бы,  -  ответил Колька, заворачивая клеенку, - да силы воли не
хватает.
     К  ужину в  каждом доме  Чистого Дора  была расстелена на  столах новая
клеенка.  Она  наполняла комнаты таким светом и  чистотой,  что стекла домов
казались чисто вымытыми.  И  во  всех  домах стоял особый клееночный запах -
краски и сухого клея.
     Конечно,  через месяц-другой клеенка обомнется.  Колька Дрождев прожжет
ее в конце концов горящей папиросой,  пропадет особый клееночный запах, зато
вберет  она  в  себя  запах  теплых щей,  калиток с  творогом и  разваренной
картошки.




     Та  банька,  в  которой жил с  Нюркою дядя Зуй,  была,  как говорилось,
старая.  А неподалеку от нее, поближе к реке, стояла в крапиве другая банька
- новая.
     В старой-то дядя Зуй жил, а в новой - парился.
     Иногда мелькала в  его  голове золотая мысль -  переехать жить в  новую
баньку.
     - Но где ж тогда париться? - раздумывал он. - Старая пирогами пропахла,
жареной картошкой.  В ней париться - дух не тот. Вот когда Нюрка вырастет, -
мечтал дядя Зуй  дальше,  -  да  выйдет замуж,  я  ее  тогда в  новую баньку
перевезу, а сам в старой жить останусь.
     - А где париться-то будешь? - спрашивал я.
     - Третью срублю.
     Каждую субботу рано  утром подымался от  реки к  небу огромнейший столб
дыма - это дядя Зуй затапливал свою баньку.
     Топилась она по-черному.  Не было у  ней трубы -  и  дым валил прямо из
дверей, а из дыма то и дело выскакивал или выбегал на четвереньках дядя Зуй,
прокашливался,  вытирал слезы, хватал полено или ведро с водой и снова нырял
в дым и кашлял там внутри, в баньке, ругался с дымом, хрипел и кричал.
     Дым  подымался  столбом,  столб  разворачивался букетом,  сизым  банным
цветом подкрашивал облака,  заволакивал солнце.  И  солнцу и облакам странно
было   видеть   огромный  дым,   маленькую  баньку  и   крошечного  старика,
размахивающего поленом.
     Как только баня была готова, дядя Зуй прибегал к нам и кричал:
     - Стопилась! Стопилась-выстоялась! Скорее! Скорее! А то жар упустим!
     Я выскакивал из дому и бежал к реке, а дядя Зуй подталкивал меня, гнал,
торопил:
     - Скорее! Скорее! Самый жар упустим!
     В  предбаннике  дядя  Зуй  стремительно раздевался  и  тут  же  начинал
стремительно одеваться.  Он скидывал обычную одежду, а надевал шапку, шинель
и валенки.  В шапке,  в шинели и в валенках вкатывался он в парилку, чуть не
плача:
     - Упустили! Упустили самый жар!
     Но  жар  в  парилке стоял чудовищный.  От  раскаленной каменки полыхало
сухим и невидимым огнем, который сшибал меня с ног. Я ложился на пол и дышал
через веник.
     - Холодно, - жаловался дядя Зуй, кутаясь в шинель.
     В  парилке всегда было темно.  Хоть и  стоял на  улице полный солнечный
день,  свет его не мог пробиться через оконце. Стена жара не пускала свет, и
он рассеивался тут же, у окна.
     А  в  том углу,  откуда валил жар,  тускло светились раскаленно-красные
камни.
     Зачерпнув ковшиком из котла, дядя Зуй кидал немного воды на камни - и с
треском срывался с  камней хрустящий колючий пар,  и  тут  уж  я  выползал в
предбанник.
     Постанывая,  жалуясь на холод, наконец и дядя Зуй выходил в предбанник,
скидывал шинель.
     - Давай подышим, - говорил он, и мы высовывали головы из бани на улицу,
дышали и глядели на улицы Чистого Дора, а прохожие глядели на нас и кричали:
     - Упустили или нет?
     - Еще бы маленько, и упустили, - объяснял дядя Зуй.
     Мы  парились  долго,  хлестали друг  друга  вениками,  бегали  в  речку
окунаться, и дядя Зуй рассказывал прохожим, рыбакам и людям, проплывающим на
лодке, сколько мы веников исхлестали.
     После нас в  баню шли Пантелевна с Нюркой,  а мы с дядей Зуем пили чай,
прямо здесь, у бани, у реки. Из самовара.
     Пот лил с меня ручьями и утекал в реку.
     Я бывал после бани красный и потный, а дядя Зуй - сухой и коричневый.
     А Нюрка выходила из бани свеженькая, как сыроежка.




     Кто прочитал название этого рассказа, тот, наверно, подумал, что сейчас
весна, снег растаял и на проталинах - подснежники.
     А сейчас не весна -  сейчас поздняя осень.  В окошко виден первый снег.
Он закрыл землю, но крапива, ржавые репейники торчат из-под снега.
     - Вон сколько навалило!  - сказала утром Пантелевна. - Можно за дровами
на санках съездить.
     Она топила печку, а я ленился, лежал и глядел, как она ухватом ставит в
печку чугуны. Пантелевна заглядывала в печку, и лицо ее было огненным, как у
машиниста, который топит паровоз.
     Но только, хоть и валит дым из трубы, паровоз наш никуда не едет, так и
стоит на краю деревни.
     Санки были на чердаке - старые, березовые. Я достал их, отряхнул сенную
труху,  и мы пошли в лес.  Дрова были у нас недалеко,  на опушке,  напилены,
нарублены и сложены под елками.
     Смахнув с  них снежную шапку,  мы  уложили поленья на  санки,  затянули
веревкой.
     Но-о, поехали!
     Я тянул санки, а Пантелевна шла сзади - глядела, не падают ли поленья.
     Совсем немного выпало снегу, а все сразу изменилось - и лес, и деревья.
Да и мы с Пантелевной стали совсем другими -  зимними людьми. Вон Пантелевна
идет в резиновых сапогах, а кажется - в валенках; седые волосы из-под платка
выбились - совсем зимняя старушка.
     Ровно покрыл снег землю, изредка только поднимают его какие-то бугорки.
Пеньки или  кочки.  Я  ковырнул один бугорок сапогом -  вот  тебе на!  Гриб!
Моховик летний.  Побурела зеленая шапка, легкий стал гриб и хрупкий. Я хотел
отломить кусочек шляпки -  она  хрустнула.  Замерз моховик под  снегом,  как
стеклянный стал, и червяки в нем замерзли.
     Я  увидел еще  бугорок,  и  это  тоже  оказался моховик,  не  червивый.
Затоптался на месте, стал еще грибы искать.
     - Катись дальше, батюшка! - крикнула сзади Пантелевна.
     - Грибы!  -  крикнул я и, бросив санную веревку, пошел к опушке и сразу
наткнулся на выводок подснежных маслят. Они почернели, застыв.
     - Брось ты эти грибы, - сказала Пантелевна, поглядев на маслята. - Они,
верно, нехорошие.
     - Почему нехорошие? Они просто замерзли.
     Но  Пантелевна все время,  пока мы  везли дрова,  толковала,  что грибы
нехорошие, что, мол, хорошие грибы должны к зиме в землю уйти или в листочки
спрятаться, а эти чего стоят? Но когда мы подъехали к дому, настроение у нее
переменилось -  она стала эти грибы жалеть:  какие,  мол, они несчастные, не
успели в землю спрятаться - сверху снег, и они совсем позамерзли.
     Дома я выложил грибы на подоконник, чтоб оттаивали. Там было прохладно,
поэтому оттаивали они медленно,  постепенно. Оттаивая, они, кажется, оживали
- поскрипывали, вздрагивали, шевелились.
     - Положим их в суп, - сказал я.
     - Да что ты, батюшка! - напугалась она. - Давай бросим их.
     Но  мне  обязательно хотелось попробовать суп  из  зимних грибов,  и  я
уговорил Пантелевну.
     Когда варился суп,  зашла к нам Мирониха.  Она понюхала,  чем пахнет, и
говорит:
     - Чем это пахнет? Неуж грибами?
     - Грибами, грибами, матушка Мирониха. Грибов из-под снега наковыряли.
     - Ну-ну-ну!..  -  удивилась Мирониха.  -  Бу-бу-бу...  Не стану я  таку
страмоту есть.
     А ей никто и не предлагал.
     Суп приготовился,  и  Пантелевна разлила по мискам.  Пантелевна немного
вроде  боялась  его  пробовать,  потом  вошла  во  вкус.  А  мне  суп  очень
понравился.  Хороший получился.  Конечно,  не такой, как летом, но настоящий
грибной.
     - Не стану я таку страмоту есть,  - бубнила Мирониха, а потом вдруг цоп
со стола ложку и в миску нырь.  -  Ну-ну-ну...  Бу-бу-бу...  -  бубнила она,
налегая на суп. - Страмота-то какая!
     Мы помалкивали. Под конец только Пантелевна сказала:
     - Добрые люди подосиновики да подберезовики, а мы подснежники варим.




     Все лето провалялся в чулане ящик с красками, паутиной оброс.
     Но когда наступила осень - вспыхнула по опушкам рябина, и налился медью
кленовый лист, - я этот ящик достал, закинул на плечо и побежал в лес.
     На опушке остановился,  глянул вокруг -  и  горячими показались гроздья
рябин.  Красный цвет бил в  глаза.  А дрозды,  перелетавшие в рябинах,  тоже
казались тяжелыми, красными.
     Так  я  и  стал рисовать:  рябины и  в  них  перелетают красные тяжелые
дрозды.
     Но  рисунок  не  заладился.  Горел-полыхал осенний лес,  багряные круги
плыли перед глазами.  Так было красно,  будто выступила из земли кровь. А на
рисунке все оставалось бледным и сумрачным.
     - Ты что это? - услышал я за спиной. - Никак, сымаешь?
     Оглянулся: дядя Зуй идет опушкой, в руках ведро с опятами.
     - Снимают, Зуюшко, из фотоаппарата. А я рисую.
     - Какой молодец-то! - сказал дядя Зуй. - Ну сымай, сымай!
     Ушел дядя Зуй,  а  я дальше стал рисовать,  но бледным и робким выходил
мой рисунок. А вокруг рябины и дрозды полыхали!
     "Нет,  -  думаю,  -  рисовать не мое дело.  Возьму лучше завтра ружье -
и..."
     "Ррружжжье-о-о!.." - крикнул вдруг кто-то у меня над головой.
     Я  прямо  оторопел.  Гляжу -  на  рябине птица сидит.  Хохлатая,  грудь
оранжевая, на крыльях голубые зеркала. Сойка! Распушила перья, кричит:
     "Ррружжжье-о-о! Ррружжжье-о-о! Т-р-р..."
     Поглядел я,  как  сойка на  рябине сидит,  на  осенний лес  как следует
глянул и совсем расстроился.
     Захлопнул ящик  с  красками,  поднял с  земли кленовый лист  и  сгоряча
налепил его на рисунок.
     - Ну ладно! Пойду завтра зайцев торопить...


     Осень быстро кончилась. Ветер пообрывал с деревьев листья, снег выпал.
     Зимним вечером пришел ко мне дядя Зуй чаю попить.
     - Ну и ну...  - сказал он, показывая на рисунок, прислоненный к стенке.
- Листок-то прямо как живой.
     - Он и есть живой - настоящий.
     - Ловко,  -  сказал дядя Зуй.  - Последний, значит, от осени остался. А
это что?
     - А это дрозды, Зуюшко. Красные, тяжелые.
     - Верно,  -  сказал дядя Зуй.  -  Тяжелые-то  какие!  Рябины,  наверно,
нажрались.
     Выпил дядя Зуй стакан чаю, другой налил и снова на рисунок посмотрел.
     - Да, - сказал он, - самый лучший лес - осенний.
     - Верно, - сказал я. - Что может быть лучше?
     - Еще бы! Идешь, а под ногами листья шуршат. Что же может быть лучше?
     "Ну что же может быть лучше? - думал я. - Что может быть лучше осеннего
леса? Разве только весенний..."

Популярность: 1, Last-modified: Fri, 18 Apr 2003 04:29:30 GmT