---------------------------------------------------------------
   Инна Кинзбурская "Один год в Израиле (записки репатрианта)"
   (C) Copyright Инна Борисовна Кинзбурская
   Email: [email protected]
   WWW:   http://mnashe.tripod.com
   Date: 1992
   OCR: Менашше Эльяшув
---------------------------------------------------------------

   ISBN 5-89981-014-9
   (c) Инна Кинзбурская, 1992 г



   -- Писать надо смешно,  --  сказал мне приехавший в гости сын, узнав, что я
пишу эти записки.
   -- Смешно?
   -- Да. Как Д. -- Он назвал имя известного писателя из русского зарубежья. --
Помнишь, с какой любовью он пишет об эмигрантах? И с каким юмором.
   -- Господи, сынок, мы же не эмигранты. Мы олимы -- взошедшие. Это не одно и
то же. Мы не в чужой стране, а у себя дома. Тут уже не до смеха.
   -- Жаль,  --  сказал сын.  --  Грустная будет книга. Прошел год, я прочитала
написанное.  Может, и в самом деле, надо было "писать смешно".  Ведь в нашей
отнюдь не легкой жизни мы все-таки много смеялись.  Мы умели шутить сами над
собой: ведь мы -- евреи.  Но писалось иначе. Писалось, как писалось -- пишущий
не волен над собою.  Наверное,  книга получилась грустной.  Но это ведь тоже
оттого,  что мы  --  евреи из европейского  галута.   Нас всегда узнавали  по
грустным глазам, по вечной еврейской скорби в глазах, и от этого тоже никуда
не деться.
   И все же, когда я перечла написанное, то увидела в нем другое -- главное --
надежду. Мы всегда выживали, выживем и на этот раз.



   Ночь.  Умолкли за окном птицы. Тишину нарушает только короткий лай собак,
да изредка вожделенно кричат кошки. Пока редко. Природа еще только готовится
к обновлению,  к новому всплеску  жизни.  Хотя здесь,  в  Израиле,  кажется,
трудно уловить грань между  замиранием и пробуждением природы.  Мы  приехали
сюда в декабре,  и земля преподнесла нам первый райский дар.  Алина, младшая
из нас, дотронулась до моей руки:
   -- Смотри, розы...
   Утром мы вышли из дома. Ирина, дочь, застыла возле чьей-то калитки.
   -- Кактусы...  Кактусы на улицах,  --  произнесла она,  задумчиво глядя  па
толстый зеленый ствол в колючках.  Мы привыкли, что кактусы растут только на
окнах в маленьких горшочках.
   Мы почти пережили зиму.  Каждое утро дарило мне огромное богатство красок
-- цветы, плоды, травы.  Одни цветы увядали, другие вдруг осыпали деревья.  А
под балконом в соседнем дворике горели на дереве апельсины. Еще не знаю, как
здесь летом.  Наверное,  слишком щедрое  солнце сделает эту  палитру беднее.
Жаль.
   Я сижу  на  кухне,  крохотной  кухне  этой  нелепой,  неустроенной  чужой
квартиры,  по странной прихоти судьбы  на короткий миг вечности  --  на  один
арендный год  --  оказавшейся нашей за плату,  ни прежде,  ни теперь для  нас
немыслимую -- пятьсот долларов в месяц.
   По утрам я слышу оглушительный протяжный неповторимый голос Ципоры,  моей
квартирной хозяйки.  Мне кажется,  я не спутаю этот голос ни с каким другим.
Стоит  ей  проснуться  или  возвратиться  откуда-то,  ее голос заполняет все
окружающее пространство.
   -- Шлом-и-и-и!  --  на  весь  квартал  зовет  она  своего годовалого внука,
сидящего  у нее  на  руках,  и раскатисто,  тоже  неповторимо,  металлически
смеется. Мне кажется, будто она хохочет у меня над ухом.
   -- Как поживаешь? -- спрашивает Ципора меня при встрече. Обычное, ничего не
значащее  израильское  приветствие.   Спасибо  ей,   она  сама  и  отвечает:
"Беседер?"  --  порядок, а то и впрямь я могу подумать, что ей интересно, как
мне живется после того, как она ободрала меня с такой легкостью.
   ...В аэропорт Бен-Гурион мы прилетели ночью.
   -- Куда везти? -- спросили нас, когда мы оформляли документы.
   -- Туда,  где есть жилье и работа.  Ни жилья, ни работы нигде по стране не
было.  Мы вспомнили рассказы наших приятелей,  ездивших года полтора тому  в
Израиль в гости.  "Из аэропорта  --  в квартиру,  --  говорили они нам.  --  На
выбор".  То были старые добрые времена,  когда алия еще не валила  валом,  а
квартиры,  построенные  государственной  компанией  "Амидар",  ждали  олимов
готовенькие, закрытые на ключ.
   -- Пожалуйста,  --  сказали  нам,  --  можно  в гостиницу.  Но  мы  уже были
наслышаны про цены в гостиницах. Стали звонить из аэропорта по немногим, что
были у нас,  номерам телефонов  --  к старым знакомым, к знакомым знакомых, к
родственникам друзей. Ответ один:
   -- К сожалению...
   Наконец, на том конце провода мы услышали:
   -- Приезжайте.
   Мы назвали адрес, и через час с небольшим наши мужчины уже выбрасывали из
такси чемоданы,  а я обнималась с подругой нашей давней студенческой юности,
несытой, но веселой и теперь для нас полной воспоминаний.
   Приютившие нас друзья были сами олимы,  только месяц в стране, мы прожили
в их еще не  очень обжитом,  но теплом  душевном доме три  дня  --  в поисках
квартиры на частном рынке.  Скупили газеты в ближайшем киоске,  позвонили по
всем телефонам, указанным в объявлениях. Ответ был стереотипен:
   -- Нет.  Уже  нет...  Только  вчера...  Только  позавчера...  Понятно.  Мы
приехали па  пике алии.  С квартирами  было плохо.  Наши  друзья разыскивали
старых и новых знакомых,  подняли  на ноги все,  что можно  было поднять,  --
квартир не было.  В одном месте нам назвали адрес,  мы побежали туда,  но  в
прихожей уже стоял маленький человек. Он горделиво приосанился и произнес:
   -- Квартира уже снята.
   Наконец,  в одном квартирном бюро нам сказали,  что есть жилье в соседнем
городке.  Мужчины взяли такси и поехали смотреть. Вернулись унылые: селиться
туда не хотелось.
   -- И сколько?
   -- Четыреста пятьдесят.
   -- За сарай? Платить, так была бы квартира. Мы искали еще полдня.
   -- С квартирами будет все хуже, -- провидчески изрек Володя, муж Ирины. -- У
нас есть единственный вариант. Надо соглашаться. Не такой уж это и сарай.
   Перепуганные женщины поддержали.
   -- Звони.
   -- Вы знаете,  --  сказали нам  в квартирном бюро,  --  квартира  сдается за
пятьсот.
   -- Соглашаемся. Завтра могут запросить пятьсот пятьдесят.
   Так мы оказались у Ципоры.
   Деньги у нас  были.  Нам даровали их  в аэропорту под  названием "корзина
абсорбции". Мы думали, наверное, так оно и было, что назначение этих денег --
помочь нам нормально дышать при вхождении в атмосферу незнакомой нам  жизни.
Оказалось,  их надо переложить в карман Ципоры  --  благо карман у нее имелся
немаленький.  Она  взяла  деньги  как-то  плотоядно,  уверенно,  будто они и
предназначались ей -- по праву женщины, рожденной на этой земле.  Прибавочная
стоимость на алию. Что с того, что с оставшимися деньгами дышать трудно. Это
ваши проблемы.
   Она  держалась,  словно  светская  женщина.  На  маленьком  металлическом
расписном подносике в тонких  стеклянных стаканах она подала  нам оранжевый,
как солнце, апельсиновый напиток, искрящийся пузырьками газа.
   -- Пожалуйста, -- и улыбнулась.
   Господи,  да ведь она красавица,  наша  хозяйка!  Тонкая,  стройная,  шея
высокая,  гордая  посадка  головы,  тонкий  рисунок  черт лица.  Крашена под
блондинку,  но ей идет:  кожа светлая, глаза светлые.  Кажется, даже слишком
светлые, словно пустые.  Понятно, не молода, а была, наверное, необыкновенно
хороша. Немного портит живот -- великоват. Рожала.
   -- Сколько у вас детей?  --  спрашиваем мы с помощью жестов. Она понимает и
тоже показывает на пальцах:
   -- Одиннадцать. Две дочери, а то все сыновья. Одиннадцать!  Ничего себе. А
походка легкая, и сапожки сидят -- позавидуешь.
   -- Муж есть?
   Она покачала головой.
   -- Там? -- спросила я по-русски и сопроводила свой вопрос интернациональным
жестом -- вниз: в земле, мол?
   -- Там,  --  ответила она на иврите и сопроводила ответ жестом, указывающим
направление прямо противоположное,  --  на небесах.  При этом глаза ее слегка
потемнели и лицо на миг застыло.  Пожалуй,  это был единственный раз, когда,
как мне показалось, она прикоснулась к духовному. Больше мне этого видеть не
довелось.
   По субботам за балконом у нее болтается на ветру стираное белье -- она  не
соблюдает  субботы.  Из  квартиры  доносятся  дразнящие  запахи  пряностей и
жарящегося мяса (мы еще не можем позволить себе такой роскоши) -- по субботам
Ципора собирает своих сыновей и их семьи.  По субботам некуда деться от шума
и гомона,  от хлопанья  двери,  от музыки  и топота  детских  ног.  Взрослые
садятся у длинного-предлинного  стола,  долго едят,  пьют,  галдят,  а  дети
бегают по лестнице и по крыше над моей головой.
   В какую-то субботу,  а может быть в праздник,  я была дома одна,  а рядом
так гремело и ухало, что мне показалось -- обрушилась стена и пляшут у меня в
прихожей.  Я даже вышла  из комнаты,  чтобы проверить,  но  нет,  дверь была
заперта,  а запах мяса  просачивался из-под двери.  На  лестнице,  в оконном
проеме, жарились шашлыки.
   Хорошо,  что есть большие  и дружные семьи.  Хорошо,  что  они собираются
вместе, хорошо, что маме есть на что их поить и кормить.
   Месяцы спустя в такую  вот веселую субботу  предстала перед этой  дружной
семьей моя Ирина. Она единственная из нас уже умела объясняться на иврите.
   ...Ирина уезжала в Галилею.  Там,  рядом со старым еврейским  поселением,
вырос поселок из ста караванов.  Ирине,  Володе,  Але  --  на  троих  --  дали
караван,  маленький прямоугольный домик,  похожий  на вагончик.  Но это  был
прелестный и желанный дом,  он хорошо отделан, чист и уютен внутри, есть две
спальни и салон,  кухня,  ванна  --  все,  что  нужно для  жизни.  Он не  так
комфортен, как иные чужие виллы, в которых Ирине пришлось поработать, наводя
там блеск.  Но домик  этот давали почти  задаром,  можно пережить до  лучших
времен -- пока заработаешь деньги и построишь дом.
   Ирина сразу прикипела сердцем к этому своему караванчику и к  месту,  где
он разместился.  Поселок окружали  горы и сосны,  небо  улыбалось,  а воздух
хотелось пить и пить.  К домику прилегал клочок земли,  вернее,  площадка  в
несколько  квадратных  метров,  куда  надо  было  привезти землю.  Ирина уже
мечтала, что посадит здесь цветы и деревья. И как это будет красиво.
   Они уезжали в Галилею,  а мы  с мужем оставались внизу  --  в те  караваны
селили только молодых.  Нам надо было менять квартиру: мы одни, даже если бы
сели  па  хлеб  и воду,  не  смогли  бы  оплатить  этот  за  полгода немного
облагороженный сарай.  Потому и селятся олимы по две,  по три семьи  вместе,
одной семье снять жилье не по карману, вернее -- не но корзине. Нам тоже надо
искать что-нибудь подешевле.
   Но как расстаться с Ципорой?
   Вот какая злая шутка была сыграна  с нами за те короткие двадцать  минут,
когда, перепуганные отсутствием квартир, мы сдались и подписали договор. Нам
что-то прочитали на иврите, что-то быстренько перевели, ни одно слово, кроме
"пятьсот долларов",  не задержалось в несведущих головах.  Честно говоря, мы
не понимали и что такое  "пятьсот долларов"  --  всю жизнь мы считали  только
рубли.
   Нам подсунули какие-то бланки и подали авторучки.  Главы семей  поставили
свои подписи.  Спустя время,  оправившись от шока,  мы попросили  старожилов
перевести нам  договор.  Оказалось  --  мы продали  себя Ципоре  в рабство на
двенадцать месяцев.  И еще  оказалось,  что если  мы нанесем  повреждение ее
сараю,  то  должны  будем  выложить  ни  много  ни мало  --  пятнадцать тысяч
долларов. К договору были приколоты векселя, у нас оставались копии.
   -- Вы знали,  что  подписываете?  --  спросил нас  один знакомый,  прочитав
договор.
   -- Нет, конечно.
   -- А если  бы  здесь  был  вынесен  вам  смертный  приговор,  вы  бы  тоже
подписали?
   -- Конечно.
   Нам трудно было представить,  что главное,  что мы должны делать на своей
исторической родине, -- это с первой минуты держать ухо востро.
   Прошло  только  полгода,  рабство  наше  не  закончено.  Надо  говорить с
хозяйкой, надо как-то уладить это дело, и Ирина отважилась:
   -- Пойду к Ципоре.
   Была  суббота.  За  столом  сидели  сыновья  Ципоры,  их  жены.  Ирине не
предложили сесть, и, стоя, она сказала:
   -- У нас нет денег, -- и все остальное, как есть.
   -- Двадцать процентов,  --  произнес один  из сидящих за  столом,  красивый
смуглый молотой человек, и спокойно стал смотреть на Ирину.
   -- Двадцать процентов,  --  подтвердила Ципора и тоже посмотрела на Ирину --
не так спокойно, но и без робости.
   Ирина вдруг подумала:  как они похожи -- мать и сын, одно лицо, только она
светлая, а он -- сын Востока
   -- Двадцать -- от чего?
   -- От  того,  что  вы  еще  должны  заплатить  за  полгода Сколько же это,
двадцать процентов? О, Господи!..
   -- Но у нас нет таких денег. Мы и уходим потому, что нечем платить.
   -- Как хотите.  Живите, как жили. Мы вас не гоним Да, но опять  --  пятьсот
долларов в месяц, а их нет.  Но это начинается сказка про белого бычка. Тема
была исчерпана. Все молчали. Ирина вышла.
   Торги продолжались три дня. На помощь пришли наши новые знакомые, ватики,
как в Израиле называют тех,  кто не родился здесь, но живет давно, -- Абрам и
Ира. О них я еще расскажу.
   -- Побойся Бога,  --  говорила Ира нашей хозяйке,  -- ты и так содрала с них
кругленькую сумму.
   -- Почему я должна дарить им (нам то есть) эти деньги?  -- не могла взять в
толк Ципора. -- У меня тоже есть дети, я должна им помогать.
   Ах, вот оно что!  Ципора должна помогать детям.  Святое право матери.  Ее
дело, как понимать помощь.
   Мы  тоже  долго  не  могли  взять  в толк:  почему  она не поможет своему
младшему сыну?  В одной  из комнат просторной  ципориной квартиры ютился  ее
младший сын Тамир  со своей юной  женой,  тезкой матери,  и двумя  малышами-
погодками.  Милая Ципи  из приюта  свекрови часто  убегала к своей  матери --
немного отдохнуть.  В канун субботы она почти всегда уходит: после шума дети
совсем не спят. Ципи па наших глазах худеет и гаснет. Тамир уходит на работу
рано, возвращается затемно, одни руки на все.
   Иногда, если есть время и нет дома Ципоры, Ирина заходит к ним и играет с
малышами. Или Аля берет старшего, своего любимца Шломи, и идет с ним гулять.
Тогда Ципи бросается на кухню, в ванную, -- за короткое время надо успеть все
переделать.
   -- Ты ела сегодня? -- спрашивает у Ципи Ирина.
   -- Сейчас поем, -- виновато отвечает та.
   -- Мама,  --  возмущенно говорит мне потом Ирина,  --  ну что, Ципоре трудно
сварить кастрюльку супа?
   -- А где Ципора?
   -- Кто ее  знает.  Где-то.  Ципи делится  с Ириной.  Она  мечтает о  своем
уголке. Снимать квартиру нет денег, а жить со свекровью...
   Ах,  как она  хороша,  Ципора,  в черной  удлиненной клешовой  юбке,  что
колышится в такт ее легкому  шагу,  и сиреневой расшитой под золото  блузке.
Очень ей  к лицу.  Она  поднимается по  лестнице с сумками,  полными  снеди.
Завтра опять суббота.
   -- Аля,  --  просит  тихая  Ципи,  --  помоги  мне  снести коляску.  --  Ципи
собирается к маме -- перебыть субботу
   -- Почему Ципора не отдаст квартиру,  где мы  живем,  Тамиру?  --  спросила
однажды Ирина одну из невесток Ципоры. -- Ведь, кажется, она любит Шломи.
   -- Но она ведь  никому из сыновей  не помогает,  почему должна  Тамиру?  --
недоуменно ответила невестка.
   А кто помогал самой Ципоре растить детей?  Мать? Тетя? Муж? Она не похожа
на женщину, изможденную жизнью.
   ...Мы пошли к адвокату.  Молодая элегантная женщина-адвокат раз в  неделю
принимала в Сохнуте бесплатно.
   -- Уходите,  --  сказала  она,  выслушав  нашу  исповедь.  --  Ничего вам не
сделают. Я с ними поговорю.
   Надо отдать  ей должное  --  после  только одного  напоминания Иры,  нашей
знакомой, адвокат позвонила сыну хозяйки.
   -- Чего ты заботишься о них?  --  спросил у адвоката красавец сын.  -- Какое
тебе дело? Что тебе, если я сдеру с них эти деньги?
   -- Если будет суд, я пойду их защищать.
   -- За какой гонорар? -- этот вопрос мы задавали уже сами себе.
   В те  четыре  дня,  что  шли  торги,  Ирина  разыскала  для нас небольшую
компактную квартирку.  В ней давно никто не жил,  надо было  чистить,  мыть,
белить и красить, но мы были согласны. Главное -- сравнительно недорого. Хотя
--  с  чем  сравнивать?  В маклерской  конторе  (сколько  их  расплодилось  в
Израиле!) перед нами предстала та самая женщина-адвокат.  Не моргнув глазом,
она положила в свою маленькую сумочку чек на немалую сумму  --  для нас очень
немалую, она знала -- за час работы.  Правда, на этот раз нам все объяснили и
все перевели, мы взяли с собой своего переводчика.
   -- У вас есть только один выход, -- сказал нам знакомый маклер, -- уговорите
хозяйку уменьшить сумму отступного.
   Сумма сползла до тысячи шекелей.  На то время это было примерно четыреста
долларов.
   -- Пусть  будет  не  столько,  сколько  сказал  мой сын,  пошла на уступки
Ципора.  --  Дайте тысячу. -- Она тоже не хотела затевать безнадежное судебное
дело.
   -- Но у нас нет сейчас и тысячи,  --  убеждала ее Ирина.  -- Смотри, сколько
нам дали в корзине  на все и сколько  мы заплатили тебе только  за квартиру.
Почти ничего не осталось.
   О том, что никто из нас не работает, она знала.  Сыновья обещали помочь с
работой, но до того ли им?
   -- Пойди в Сохнут, попроси, тебе дадут.
   Вот как она понимала наши возможности!  Она считала, что о нас заботятся,
мы можем делать заявки на любые суммы. Отчего же и ей не поживиться?
   В тот  же  день  Алина  играла  со  Шломи.  Ципи рассказала ей,  что у их
знакомых  олимы  тоже  съехали  до  срока,  и суд  присудил  оплатить все по
векселям  да  еще  судебные  издержки.  Понятно,  это  Ципора  подкинула эту
историю, а добрая Ципи рассказала нам, чтобы мы знали и что-то придумали.
   Но и Ципора боится, что мы уйдем, а потом ищи нас.  И сыновья не очень-то
спешат на помощь  --  свои заботы.  Двери в квартире напротив не закрываются,
Ципора непривычно  сидит дома  и даже  играет на  лестнице с внуком.  Ясно --
следит.
   Ну, что мы -- преступники, в самом деле!
   Ирина опять пошла на переговоры.
   -- Ладно, -- сказала Ципора. -- Пятьсот.
   Пятьсот  шекелей  --  двести  долларов...  Тоже  много,  но  больше она не
уступит.  Надо ковать железо,  пока горячо.  Ковать до субботы, до того, как
появится здесь темноволосый красавец.
   -- Не забудьте порвать  все копии договора,  --  учил  нас тот же  знакомый
маклер, -- возьмите расписки, что она не имеет к вам претензий.
   Полтора часа мы жили,  как в детективе  --  по минутам.  Ищем, кто напишет
расписки:  мы еще не настолько знаем иврит.  Звоним знакомому старожилу.  Он
сам писать,  оказывается,  не умеет,  но знает девушку,  которая сможет  это
сделать.  Бежим, едем, ищем, находим. Не где-нибудь -- в полиции, девушка как
раз дежурит.  Возвращаемся.  Садимся за стол. Читают, щупают, рассматривают,
опять читают. Подписывают.
   -- Рвите, рвите скорее, -- говорит Ципи и пододвигает Ирине векселя.
   Слышно,  как  рвется  бумага.  Ирина  зажимает  в  руках  клочки.  Ципора
пересчитывает купюры.  Все правильно.  Она расплывается в улыбке, обнимает и
целует Ирину.
   -- Поцелуй Ципоры стоил  пятьсот шекелей,  --  говорит муж,  и мы  начинаем
смеяться.
   Боже, не измени нам хоть чувство юмора!

   -- Я все смотрю, почему это олимы ходят пешком?  --  спросила у Ирины дочка
нашей хозяйки, подвозя ее по случаю с рынка на своей субару. -- Что там стоит
билет на автобус?
   -- А ты знаешь,  сколько у нас осталось, после того как мы заплатили твоей
маме?
   -- Я понимаю,  но  чтоб  уж  так...  --  и знакомый  интернациональный жест
пальцами,  жест, означающий счет денег.  Но у дочки Ципоры еще и презрение к
тем, кто считает не только шекели -- агоры.
   Точно таким жестом объяснил  мне свое затруднительное положение  владелец
культтоварной лавки, где я покупала тетради.  Я уже немного говорю на иврите
и спрашиваю хозяина, где девушка, что работала здесь.
   В этом маленьком магазинчике я познакомилась с милой девушкой. Она смугла
и темноволоса,  но ее никак не примешь за аборигенку (хотя тех,  кто родился
здесь, называют сабрами: есть такое растение, родина которого -- Израиль).  У
девушки  не  тот  иврит  --  не  певуч  и гортанен,  а слова она выговаривает
чересчур тщательно.  И взгляд...  По этому взгляду безошибочно можно  узнать
олима.  Озабоченность,  растерянность, тоска.  Но сквозь эту сумятицу чувств
еще можно разглядеть загнанную вглубь гордость.
   -- Откуда?
   -- С Украины.
   -- Давно?
   -- Почти год.
   -- Хорошо -- есть работа.
   -- Конечно, хорошо, -- она грустно кивает.
   -- Сколько платят?
   -- Три пятьдесят в час. О, Господи!
   -- Кто ты?
   -- Инженер-гидролог.
   Снова  --  о, Господи! В Израиле, где вода  --  это жизнь, инженер-гидролог
торгует фломастерами, тетрадями, картинками. За три пятьдесят в час.
   -- Нет девушки, -- говорит хозяин. И -- еще один красноречивый жест -- резкое
движение рукой в сторону улицы. Он уволил девушку-гидролога. Олимы ничего не
покупают, жалеют шекели. Торговли нет совсем.
   Конечно,  если плохо идет торговля,  в лавке можно управиться самому.  Но
мне жаль девушку: все-таки была работа.
   На  своем   бедном  иврите   я  пытаюсь   прочитать  хозяину   лекцию  по
политэкономии.  У олимов нет работы, а значит, нет денег. Поэтому они ничего
не покупают.  Будет у нас работа  --  будут деньги.  Мы купим у него все  эти
красивые вещички, они нам так нравятся. И его жизнь станет лучше.
   Нет, хозяин ничего не хочет понимать. Возможно, виноват в этом мой жалкий
иврит.
   Ох, уж эти олимы, им все не так.
   Алина принесла из школы анекдот на иврите. Олим кричит на улице:
   -- Нету работы! Нет квартиры! Нет машины! Нет денег!
   Собралась публика, спрашивают:
   -- Сколько времени в стране?
   -- Сорок минут.
   Почему-то на иврите этот анекдот звучит смешнее.  Мы улыбаемся,  смеяться
не хочется.
   Я смотрю на Алю.  Она очень повзрослела за месяцы, что мы здесь. Что ждет
ее?  Мы привезли ее сюда, мы в ответе.  Как научить ее жить  --  здесь, когда
сами-то мы не умеем.
   Как-то зайдя в нашу комнату  и увидев у стены высокую,  словно  кирпичную
кладку нераспакованных книжных бандеролей, Ципора сделала круглые глаза:
   -- Что это? -- Услышав ответ, удивилась еще больше. -- Зачем?
   Знакомые ее. сына привезли  два мотоцикла,  это она понимает.  Другие  из
багажных ящиков, она видела, вынимали красивую мягкую мебель, это прекрасно,
восторг. Но книги?
   Конечно,  мебель бы тоже  неплохо,  очень неудобно спать  на продавленных
диванах  Ципоры.  Но  с багажом  были  сложности,  надо  было  ждать,  а  мы
торопились, хотели быстрее.  Мы отправили только книги  --  часть из тех, что
собирали всю жизнь. Надеемся, что удобные диваны когда-нибудь будут.
   Правда,  пока не до чтения.  Только  Алина,  как когда-то в детстве  я, а
потом Ирина,  как мои друзья,  а потом их дети,  кладет под учебник книгу  --
пока русскую книгу -- и сдвигает учебник иврита,  лишь только старшие выходят
из комнаты.
   -- Ты должна  заниматься,  --  говорю я не  очень строго,  скорее  грустно,
поймав ее на этом преступлении.  --  Ты понимаешь,  что сама должна завоевать
себе место под солнцем.
   Аля  молчит.   Она  все  понимает.   Мы  обе  все  понимаем.  Аля  успела
насмотреться,  да и сама  хлебнула олимовского варева.  Ей  предложили после
занятий в школе  по три часа  в день нянчить  троих детей,  пока их  мама не
придет с работы. За два шекеля в час. Алина согласилась.
   Правда,  в Израиле не говорят "нянчит", а "шомэрет" -- сторожит, охраняет.
А дети при  этом делают,  что  хотят.  Трое малышей  терзали  Алю.  Средняя,
двухлетка ("такая смешная",  говорит Аля),  словно маленький иезуит,  всегда
ожидала прихода юной няньки и тут  же распускала на полу лужу.  После  этого
снимала штанишки и вытирала  ими пол.  И со взрослым  злорадством наблюдала,
как Аля наводила порядок, мыла пол. Терпеливо давала себя переодеть. А через
полчаса повторяла свой номер. Это как называется: охранять? сторожить?
   -- Аля, ты хочешь всю жизнь нянчить чужих детей? Мыть чужие полы?
   Она молчит,  но я ведь знаю,  что она этого не хочет.  И она знает, что я
это знаю.  И еще Аля знает о моей мечте: чтобы она училась в университете. И
закончила музыкальную школу.  Но  Аля спрятала свою  нежную флейту в  старый
ципорин шкаф, а до университета еще несколько лет -- там будет видно.
   Алина молчит, замолкаю и я, понимая всю бесполезность моих нотаций.  Свои
мечты я привезла  с собой  вместе со  своей ментальностью,  а  здесь  другая
реальная жизнь.  Алина очень похожа на нас,  но,  может быть,  это как раз и
плохо.
   Она сказала мне как-то, когда я предложила купить какую-то обновку:
   -- Не надо.
   -- Почему? Тебе не нравится?
   -- Я знаю, что нет денег. И понимаешь, я уже научилась ничего не хотеть.
   Слышать такое страшно.  Но еще тяжелее видеть ее боль за Володю, ее отца,
который все умеет, знает все на свете и бесплодно ищет работу.
   ...Вечером Володя сказал:
   -- Говорят,  в пекарне за полсуток можно заработать полсотни.  Надо только
прийти пораньше.
   Пораньше пришло человек тридцать. Толпились у дверей, поглядывая на часы,
друг на друга  --  с опаской:  соперники.  Не знакомились,  вдруг в разговоре
сблизишься,  а потом одного возьмут,  а другого  --  нет.  Когда чужие, легче
работать локтями. Наверное, они не думали так конкретно, просто молчали -- не
до бесед.
   Вышел невысокий темнолицый господин,  ни о чем не спрашивал,  оглядел всю
команду взглядом бывалого покупателя, ткнул пальцем в одного, в другого:
   -- Ты,  ты,  ты...  --  и ушел, оставив дверь полуоткрытой.  На Володю этот
судьбоносный перст не указал.
   -- Ну и что?  --  говорили мы, собравшись вокруг Володи. Он сидел на старом
ципорином диване неподвижно и смотрел в пустоту.  -- В другой раз возьмут. Мы
же не голодаем.
   Не взяли и в другой раз. И в другом месте тоже.
   -- Ну и что?  --  говорили мы. -- Им же хуже. -- Мыто знали, как Володя умеет
работать.
   Как-то знакомый олим,  работающий в частной мастерской  --  у  подрядчика,
сказал, что его хозяину нужен еще один работник. Уволился араб, хозяин хочет
взять олима из России. Мы понимали -- олим дешевле.
   -- Пойдешь? -- спросили мы Володю. -- Там тяжело.
   О чем речь? Тяжелая, но -- работа!
   Он не спал всю ночь и, когда уходил из дома,  был,  как натянутая струна.
Вернулся затемно, лег на диван, вытянулся, молчал. Говорить не было сил. Аля
укрыла его пледом.
   Потом мы узнали короткую историю этого длинного дня.
   Хозяин оглядел не очень-то могучего с виду Володю и с некоторым сомнением
подвел его к рабочему месту  --  ножницам для рубки железа.  Это был огромный
монстр, который должны были привести в движение Володины мускулы.
   -- Понятно? -- спросил хозяин.
   Володя иврит знал не очень-то,  но это понял.  Поднять тяжелую гильотину,
положить  на  станину  металлический  лист  или  трубу,  опустить гильотину.
Верхний  конец  поднимается  высоковато,  с  пола  не  дотянуться,  придется
прыгать. Тогда и усилие будет большим.
   Володя всегда был умелым и ловким в работе,  а тут еще хотел  понравиться
хозяину.  Он прыгал на ножницы девять часов подряд, если не считать четверти
часа -- на бутерброд и кофе.  К вечеру все помещение мастерской было завалено
нарубленным металлом.
   -- Прекрасно, -- сказал хозяин. Позже мы узнали, что Володин предшественник
столько делал за неделю. -- Ты хочешь у меня работать постоянно?
   Что за вопрос? Володя ехал в Израиль специально, чтобы прыгать на ножницы
и рубить железо. Постоянно. Всю оставшуюся жизнь.
   Но выбора не было.
   -- Хочу,  --  ответил Володя.  Теперь у него была работа. Он приходил домой
поздно, смертельно усталый, вытягивался на диване и молчал. Мы старались его
не трогать.
   Только подносили еду.
   Спустя некоторое время я все-таки спросила:
   -- Все прыгаешь на ножницы?
   -- И прыгаю.
   -- А еще что?
   -- Ставим   караваны.   Таскаю   за   сварщиком   баллоны  килограммов  по
восемьдесят. Надо бы самому обучиться сварке.
   -- Ну,  караваны  --  ладно.   Но  ножницы...  Ведь  к  ним  можно  сделать
электропривод.
   Володя усмехнулся, и я поняла, что ломлюсь в открытую дверь. Володя с его
головой изобретателя, Володя  --  специалист по электронике и автоматике, мог
все и вся заставить работать от кнопки. Но, увы.
   -- У хозяина есть только один электрический станочек -- для точной и тонкой
работы.  Его включают очень редко,  только в особых случаях.  Электроэнергия
дорога.
   Ясно,  нынче самая дешевая  в Израиле энергия  --  это  энергия олимовских
мускулов.
   ...В первый же день,  что  Володя начал работать в  мастерской,  раздался
телефонный  звонок.   Просили  как  раз  Володю.  Звонили  из  конторы,  где
регистрируются  олимы,  жаждущие  заработать.  Я,  конечно,  не поторопилась
сказать, что Володя на работе -- просто вышел.
   -- Передайте ему,  --  сказал певучий женский голос, -- что  ирия  принимает
на временную работу, на месяц. Убирать город. Сколько ему лет?
   Услышав ответ, обладательница певучего голоса сказала:
   -- Я думаю,  что для него это не  самый плохой вариант.  Надо быть  завтра
возле  ирии  в половине седьмого утра.
   Передавая содержание телефонного разговора, я попыталась пошутить:
   -- Странно, о возрасте спросила, а об образовании  --  нет.  А вдруг у тебя
нет диплома?
   Но Володя уже был при ножницах. Постоянно.
   -- Почему бы не пойти папе? -- спросила Ирина.
   -- Я и сам об этом подумал, -- сказал муж.  -- Диплом у меня есть, даже два,
если спросят. А для моего возраста эта тем более не самый плохой вариант.
   В первый же день  муж пришел довольный,  его  взяли.  Месяц при  деле.  В
команде,  которую  набрала   ирия,   в основном,  и были  люди  немолодые  --
единственный шанс заработать.  Отличались возрастом только двое:  парень лет
двадцати,  студент,  он решил подкопить денег к будущему учебному  году,  да
долговязый неуклюжий экономист из Риги, занимавший там немалый пост в каком-
то министерстве.  Оба  прилично знали  иврит и были  очень кстати  в общении
начальства с безъязыкими олимами.
   В первые дни команда подметала улицы. Каждый  --  свою, площадь побольше --
двое.  Так пришлось,  что в это время был длинный мусульманский праздник,  и
арабы, выполняющие в нашем городе эту работу, отдыхали.  Так что олимам дали
тележки с ведрами и метлы -- вперед.
   -- Где ты  сегодня убирал?  --  спрашиваю  я вечером.  Муж  пытается на все
смотреть с иронией.
   -- Сегодня в центре. Не знал, что делать, подметать под столиками или нет.
   В центре нашего  городка на  небольшой площадке,  где  улица  изгибается,
образуя уютный угол,  как грибы на поляне,  стоят столики под  навесами.  За
ними  всегда  полно  народу.  Старые  громкоголосые евреи,  компании молодых
парней и девушек  --  все  любят посидеть  здесь за  чашкой кофе,  выпить  по
стакану пива.
   -- Ну -- и?
   -- Решил:  зачем людям мешать?  Пусть спокойно пьют и жуют.  Все равно все
бросают под стол.
   В самом деле, наш городок не отличается чистотой.
   В другой раз муж подметал возле банка,  я проходила мимо и приметила  его
взгляд  на  окурок,  брошенный  вышедшим  из  банка  мужчиной  на только что
подметенную площадку.
   Слух о том, что "мой" нашел работу, мигом разнесся среди наших знакомых.
   -- Поздравляю,  --  сказала мне  одна ульпановская  одноклассница.  Сказала
вроде с шутливым сочувствием, но я уловила и некоторую долю зависти.  --  Ваш
муж стал академиком. В дворники берут только с высоким званием.
   -- Что за чушь!  Это только в Иерусалиме.  А для нашего городка достаточно
быть просто научным работником.
   Мы прожили вместе много лет,  я знала мужа, он никогда не чурался никакой
грязной работы. Но тут ему было тяжко.
   -- Хотел закурить, -- рассказывал он. -- Забыл спички. Смотрю -- выходит один
из машины с сигаретой.  Я попросил  прикурить,  он не протянул  мне  горящую
сигарету, а стал хлопать себя по карманам, ища зажигалку. Не нашел, вернулся
в машину -- забыл зажигалку там. И дал прикурить.
   -- Но может быть, это наоборот  --  уважение. Не поленился вернуться, чтобы
взять зажигалку.
   -- Ну конечно!  Здесь очень уважают всех дворников.  А к  дворникам-олимам
относятся с особым почтением.
   Закончился  мусульманский  праздник,  арабы  вернулись  к  своим  метлам.
Несколько метел до конца  месяца еще оставались свободными,  желающие  могли
продолжать уборку улиц. Остальным предложили косы и вилы -- убирать бурьян на
заросших городских пустырях.  Муж выбрал  косу.  Он смолоду был спортивен  и
любил поработать до пота.  Здесь сходило с него много потов -- стоял необычно
знойный апрель.  От зари до зари он махал косой,  не удобной, не как русские
косы,  а короткой и куцей, надо было сгибаться.  Возвращался совсем без сил,
чтобы завтра подняться с солнцем. Но мы видели -- это легче, чем метла.
   Одному из команды повезло,  его приняли на постоянную  работу  --  убирать
улицы.  Он и тогда не взялся за косу, остался при метле. Мы встречаем его на
городских улицах в щеголеватом синем рабочем комбинезоне,  такой же кепочке.
Останавливаемся.
   -- Зарабатываю неплохо,  --  рассказывает он.  --  Купили телевизор, смотрим
Союз. Хочешь?  Я знаю человека, который может сделать приставку. Тоже будешь
смотреть. Всего полсотни.
   -- Не собираешься уходить?  Ты говорил,  обещали место где-то на бойне.  --
Наш собеседник -- ветеринарный врач.
   -- Уходить нельзя. Мы еще спальню взяли в рассрочку.
   В общем, он доволен. Какая разница, как зарабатывать на прожитье?
   ...Иногда меня охватывает отчаяние.  Я смотрю  на своих  --  что их  ждет?
Сколько ведер дерьма придется им выхлебать,  прежде чем они смогут  питаться
нормальным  человеческим  варевом?  Прежде,  чем  они  станут израильтянами.
Смогут  просто  работать  и жить,  и  не  будет  необходимости  непрерывного
самопреодоления и самоутверждения.
   К концу года у Ирины и Володи появилась работа,  не такая,  как  хотелось
бы,  но  все-таки  похожая  на  работу  по  специальности.  Они прошли через
множество "извините",  "к сожалению",  "оставьте ваш адрес",  и, наконец, их
взяли на маленький заводик в Галилее, именно "взяли", а не
   Приняли, потому что осталось ощущение, что ты в чьих-то руках, что судьба
твоя  зависит  от   воли  человеческой,   а  не   божьей,   и  необходимость
самоутверждаться  и преодолевать  себя  останется,  наверное,  надолго.  Они
прожили немалую часть жизни и уже не юны, а приходится начинать с нуля. Надо
карабкаться. И кто знает, что будет. Иные срываются с крутизны...
   В этом месте я перестаю думать. Мне страшно.
   Меня утешает моя мужественная дочь:
   -- Мы должны были уехать. Трудно, но мне нравится здесь жить. Я хочу здесь
жить.
   В самом деле, как так получилось, что мы в одночасье поднялись и подались
в Израиль?
   -- Это  было  предопределено  свыше,  --  сказал  нам сын.  Сказал с легкой
иронией над своими словами  --  шутка ли всерьез говорить такое?  Но при этом
отнюдь не исключалось, что дело обстояло именно так.
   Перед нашим  отъездом пришел  к нам  мой добрый  старый друг,  не  еврей.
Встревоженный тем, что Саддам ввел войска в Кувейт, он сказал:
   -- Ты понимаешь, что ты натворила? Там война. Но все еще можно остановить.
Все мои знакомые  в Москве сдают  билеты.  Может,  вы тоже сдадите?  Что  за
спешка?
   Ничего  уже  нельзя  было  остановить.   Это  было,  в  самом  деле,  как
предопределение свыше.
   -- Сдать  билеты?  Что  вы...  --  говорил  Володя  в своей обычной манере,
иронизируя и не улыбаясь. -- Мы торопимся к первой бомбе.
   Мы успели. Успели к первой бомбе, вернее, к первому скаду. Но прежде, чем
мы услышали ужасный  гул совсем рядом,  у нас  было несколько  дней,  полных
забот. Мы готовились к встрече снарядов.
   Приемника у нас еще не было,  мы питались слухами на улицах, в магазинах,
на базаре. Их приносила из ульпана Ирина, из школы Аля.
   -- Надо получить противогазы. Каждому положен противогаз на случай, если в
снарядах будут химические боеголовки.
   За  противогазами  надо  было  ехать  в соседний  городок,  поэтому мы не
торопились.  Все равно уже поздно. Мы опоздали. Наши взращенные на советской
ниве  головы  не  могли  представить,  что противогаз достанется каждому.  И
вообще  --  смешно.  Мы знаем, что такое противогазы, не раз тренировались на
учениях по гражданской обороне. Противогазы не надевались. Дюжему дяде могли
выдать снаряжение  школьника,  а ребенок  в доставшийся  ему противогаз  мог
влезть с плечами. Фильтры, в основном, не работали.
   Но с каждым  днем тревога нарастала.  В ясном  небе собирались  невидимые
глазу  тучи.  И когда  до  даты,  объявленной  в  ультиматуме  американского
президента, осталось несколько дней, я не выдержала:
   -- Если  вы  собираетесь  умирать  от  газов,  то хотя бы ребенку получите
противогаз.
   Я думала, что мой довод был сокрушительным, но оказалось, что и остальные
члены  семьи  созрели.  Володя  сел  на  своего  видавшего  виды "туриста" и
отправился в соседний городок.
   Целый вечер мы были поглощены невиданным доселе чудом. Володя привез пять
противогазов,  они были  не все  в одном  мешке,  а каждый  в своей коробке,
аккуратно уложенный и заклеенный.  Фильтр,  упакованный  отдельно,  подходил
безупречно,  маска стягивалась  застежками до  нужного размера  и мягко  без
зазора облегала лицо и голову.  От всех отличался Алин противогаз  --  у него
еще  был  защитный  колпак  из  пленки.   Детям  особая  забота.   Но  самое
удивительное,  что противогазы, кажется, работали.  Во всяком случае, когда,
как полагалось по инструкции,  мы зажимали рукой фильтр, поступление воздуха
прекращалось.
   Дай Бог,  чтобы нам не пришлось испробовать их на деле, но наличие годных
противогазов вселяло надежду.
   Так.  Одно дело сделано.  Теперь нужно подготовить убежище.  По указаниям
комитета обороны  --  или,  кажется, он назывался как-то иначе -- надо одну из
комнат загерметизировать: все двери и окна оклеить прозрачной полиэтиленовой
пленкой,  оставив только один вход в комнату.  По сигналу тревоги надо  туда
войти и вход быстро закрыть и заклеить.
   Ципора решила проявить заботу.  Она вошла к нам, чтобы посмотреть, как мы
загерметизировались.
   -- Как? -- удивилась она. -- Еще нет?
   Она обошла наши хоромы,  будто до сих пор их не видала,  решая,  какую из
комнат можно превратить в убежище. Задача оказалась выше ее возможностей, и,
не справившись с ней, Ципора ушла, сказав еще раз:
   -- Надо.
   А мы остались решать  эту непростую задачу.  В самом  деле,  она была  из
области математики. От того, где мы собираемся отсиживать тревогу, зависело,
сколько покупать пленки и клейкой ленты. Денег, естественно, жаль, их просто
очень мало,  и мы выкраивали самый дешевый вариант и самый рациональный.  Из
прихожей дверей в комнаты не было  --  одни проемы. Окон слишком много, и все
большие. В каждой из комнат имелась дверь на балкон, а в одной даже две -- на
два балкона. Какой кошмар!
   В загерметизированной  комнате  рекомендовалось  иметь  запас продуктов и
питья:  на случай,  если  все вокруг  будет заражено  газами.  Наши мыслящие
мужчины нашли  выход.  Все места  жизнеобеспечения должны  войти в  убежище.
Выбор пал на прихожую,  из которой можно попасть и в кухню,  и в совмещенный
санузел.
   Какое  мы  проявили  легкомыслие,  долго  обдумывая  экономичный вариант.
Какими мы оказались желторотыми потребителями капиталистического  рынка.  Мы
знали его закон "спрос определяет предложение" и не сомневались,  что,  если
нам нужна пленка, то она есть. Но был еще такой фактор, как цены, и с ценами
творились чудеса.  Володя обкатал на  своем "туристе" все магазины  городя и
вернулся унылый с пустыми руками. Еще несколько дней назад знакомые покупали
пленку по дешевке -- полтинник за метр. Сегодня она стоила в шесть раз дороже
-- по трояку.
   -- Что делать? -- сказали мы. -- Бери. Завтра запросят еще больше.
   За работу взялись  всей семьей.  Разбились на  бригады.  Женщины работали
вместе.  Длиннющий рулон раскатали  на каменном полу,  вдвоем  опустились на
колени -- отмерить, отрезать.
   -- У тебя длиннее.
   -- Нет, у тебя.
   Острота ситуации вышибла из нас понятие об эффекте перспективы.
   -- О чем ты говоришь? У меня прекрасный глазомер! Первый отрезок получился
отнюдь не прямоугольным.
   -- Ничего, подклеим. -- Пленки все-таки купили с запасом.
   Готовый отрезок скатываем в рулон и пытаемся приладить к дверному косяку.
   -- Аля, смотри, где выше.
   -- Левый край надо  опустить.  --  Не может быть.  На,  подержи,  а я  сама
посмотрю.
   Наоборот, правый. Нет, нет, не так много. Теперь подними.
   Приклеиваем верхний край пленки и отпускаем рулон  Пленка,  разматываясь,
стремительно спадает вниз. О, ужас! Нижний правый угол проема открыт.
   Подходит Володя.  Он уже успел  оклеить два окна и,  понятно,  не доволен
нашей работой. Досадливо отстраняет женщин от стратегического объекта.
   -- Идите на кухню.  Там маленькие окошки. Потом и женщины научились делать
эту работу хорошо и быстро.  Мы успевали надеть противогазы и заклеить двери
в короткий миг между ревом сирени и свистом снаряда -- пока снаряд летел.
   Ультиматум не подействовал.  Саддаму хотелось  поразмяться.  Американские
летчики предоставили ему эту возможность.  Американские бомбы обрушились  на
Ирак.  В ответ  на  Израиль  полетели  иракские скады.  Но,  Боже,  это были
снаряды,  сделанные в стране,  где мы родились, жили, работали.  Мы стреляли
сами по себе.
   -- Нам возвращается наш подоходный налог, -- горько шутили олимы.
   Подоходный налог, который регулярно вычитали из нашей зарплаты, казалось,
бесследно исчезал в безразмерной глотке военного бюджета.  Теперь он зримо и
весомо нам возвращался.
   Мы ложились спать,  не раздеваясь,  в советских спортивных костюмах.  Это
спасало и от  холода.  По зову  первой сирены  мы вскочили  в наше  убежище,
натянули противогазы, говорили друг другу:
   -- Проверь, проверь Работает?
   Ах,  какие мы были красивые в этих масках, а Аля еще и в заячьей шапке, в
которой  муж  уезжал  из  холодной  декабрьской  Москвы.  Мы не разрешали ей
снимать эту шапку: вдруг обрушится стена, все же удар будет меньшим.
   Володя сел на стул и взял на колени Алю. Позже он признался:
   -- Я никогда не смогу забыть,  как она дрожала.  Самым страшным был первый
свист снаряда и грохот первого взрыва Казалось -- снаряд упал рядом.  Потом --
ничего, мы немного привыкли.
   Первые две или  три тревожные ночи  мы ютились на  трех квадратных метрах
прихожей.  В  нашем  распоряжении  был  телефон,  кухня  с  холодильником  и
свежевскипяченной  водой  в  китайском  термосе,  туалет.   Перед  тем,  как
перекрыть вход  в комнату,  мы  включали старенький  ципорин телевизор  и на
отдалении вслушивались в непонятные  ивритские слова,  ожидая  отбоя.  Долго
сидеть на колченогих стульях было неудобно да и холодно, хотя со второй ночи
мы успевали прихватить с собой пледы.
   -- Кто его знает, -- сказал Володя, -- сколько это еще продлится. Не похоже,
что война закончится завтра.
   Сколько еще нам придется вот так бескомфортно коротать ночи?  Надо что-то
придумать.  На то у нас есть мыслящие мужчины. Они вынесли решение расширить
зону обитания на одну комнату.  Володя опять поехал за пленкой.  Она  стоила
уже три  с полтиной  за метр.  А клейкая  лента продавалась  по цене  грамма
золотого лома  --  шесть  пятьдесят рулончик.  Ленты  нам требовалось  много:
каждый вечер мы заклеивали,  а каждое утро отклеивали входные двери.  Черт с
ним, война требует жертв. Мы уже не считали потери.
   Сначала поселились в комнате Ирины,  как в солдатской  казарме.  Четверым
нашлось место для ожидания сигнала тревоги в горизонтальном положении.  А  я
не ложилась  --  не могла.  Сидела  в большом,  старом,  но довольно  удобном
кресле,  укутавшись в плед, и слушала голос эфира.  У нас уже был старенький
приемник, он был настроен на волну, где могла прозвучать сирена.  Я боялась,
что спящие, мы не услышим сигнала тревоги.
   -- Что за глупости,  --  говорила Ирина.  Ложись спать.  Ты же  видишь,  мы
просыпаемся моментально.
   Ко всему  привыкаешь,  даже к тревоге.  Если  спать,  то только  в  своей
постели, в постели, которая сейчас -- моя. Мы оклеиваем все проемы и на нашей
с мужем территории.  Теперь  "загерметизированной комнатой"  стала вся  наша
нелепая неустроенная съемная квартира. До такого, наверное, еще не додумался
никто.
   -- Дай нам время, -- сказал муж, -- мы загерметизируем весь город.
   Иногда  по  вечерам  мы  выходили  из дома:  прогуляться,  пока не завыла
сирена.  Город  был  пуст.  Днем  люди  еще  ходили по делам,  на работу,  в
магазины, а с наступлением сумерек заклеивались дома, и было дико и тревожно
на пустынных улицах.
   А потом прозвучал последний отбой, мы содрали пленку с дверей и окон. Она
с треском отрывалась вместе с белой блестящей краской.  Нам было  наплевать.
Мы распахнули все настежь, вымыли до блеска стекла и вдохнули свежий воздух.
   Наступил Пурим,  самый  веселый и шумный  праздник в  Израиле.  Праздник,
когда в непьющем Израиле не только можно, но и нужно пить спиртное.
   ...Странное  течение  мыслей.  Я писала  о трудных  наших  буднях и вдруг
рассказала,  как мы пережили Бурю в пустыне.  Но может,  как раз и  нет,  не
странно. То был короткий  --  в месяц с небольшим  --  миг напряжения. А жизнь
продолжается, и напряжение не спадает.

   -- Слушай, -- сказала я, -- я хочу узнать эту страну.
   -- Я тоже, -- услышала в ответ.
   Но как же ее узнать? Успеем ли мы съесть пуд соли? Нам осталось не так-то
много. Надо приезжать молодыми.
   Никто не знает, сколько ему осталось. Всякий пуд начинается со щепотки.
   На той земле,  где  мы родились и которую  оставили,  чтобы обрести  свою
исконную родину,  на той земле мы любили ходить  пешком.  Пешком  --  лесными
тропами,  вдоль рек,  напрямик через степь (Господи, какие запахи в степи!).
Любили ходить в горы. С палаткой и тяжелым рюкзаком за плечами.
   Мы еще не знали да и сейчас не знаем,  можно ли ходить по Израилю пешком,
учитывая интифаду.  Но неистребимое это желание  --  узнавать окружающую тебя
землю лицом к лицу, наощупь, а не из окна автобуса -- погнало нас сразу же по
соседним городкам.
   Городки были  славные,  ухоженные,  более ухоженные,  чем  наш,  плоские,
прилегающие к морю, а наш -- в стороне от моря и взбирается в гору, равнинный
только при въезде, у главной магистрали. Соседние городки были больше похожи
на европейские:  пошире улицы, среди улиц разбиты газоны, старых обшарпанных
домов меньше, чем у нас. Мы иногда спрашивали себя: может, надо перебраться?
Какая разница, где платить за съемную квартиру? Но никуда мы не перебрались,
пообвыкли и даже  стали считать,  что  наше  --  лучше всех.  В  самом  деле,
гористый рельеф и обилие неухоженной зелени делают наш городок экзотичнее.
   A потом мы  задумали пойти  пешком в Хайфу.  Это  был  единственный  раз,
больше на такое  безрассудство мы никогда  не решались.  Но тогда,  в  самое
первое время нашей жизни в стране,  жажда узнавать и жажда ходить были очень
сильны,  а страхи,  вскормленные потом радио,  прессой и разговорами, еще не
овладели нами. Мы решили идти пешком в Хайфу и выбрали для этого шаббат.
   Была зима,  но день выдался жаркий,  очень жаркий.  Эта зима вообще  была
необычно теплой ц сухой.  Путешествие было долгим и безрадостным.  Мы шли по
безлюдной  дороге.  Мимо,  несмотря  на  шаббат,  неслись  и неслись машины,
обдавая нас перегаром и пылью.  И в том,  как они проносились, нам слышалось
высокомерное презрение к бредущим по дороге пешим людям.  Мы знали уже,  что
говорят старожилы:
   -- Пешеходы на дороге -- это русские.
   И только  однажды  пожилой  мужчина,  притормозив  около  нас  свое авто,
пригласил нас сесть и сказал, когда мы разговорились:
   -- Не русские, а из России. Но -- евреи!
   Мы шли не в дальнюю лавку  за чуть-чуть более дешевым мясом,  хотя и  это
приходилось делать.  Мы шли пешком, чтобы лучше увидеть страну, но все равно
па нас смотрели свысока,  а может быть,  это только казалось,  скорее всего,
казалось,  скорее всего,  никому в машинах не было до нас дела.  Но мы  ведь
знали,  что  многие  израильтяне  относятся  к  олимам  высокомерно,  и  это
высокомерие мы слышали даже в шуршаньи шин.
   Дорога была безлюдной.  Одинокий  старый араб попался  нам навстречу.  Он
приветствовал нас незнакомым жестом, похоже, как своих.  Тогда я поняла, что
надо  снять  белую  косынку,  которой  прикрыла от солнца голову.  Возможно,
косынка была похожа на головные уборы мусульманок и ввела его в заблуждение.
   Из-за поворота показалась парочка,  совсем молодые.  Неужели тоже пешком?
Но нет,  подняли руку  --  проголосовали, впорхнули в машину.  Да еще попался
велосипедист, остановили, разговорились, оказалось, тоже олим. Раньше, как и
мы, ходил пешком, даже в Акко -- ого, далековато! А теперь обзавелся железным
конем  --  выручает.  Он попрощался и поехал  вперед,  но быстрее свернул  за
забор,  где  были  сложены  какие-то  плиты.   Наверное,  что-то  искал  для
хозяйства.
   А мы пошли дальше.  Пекло солнце.  От  солнца были некуда  деться.  Порой
вдоль дороги попадались деревья,  но подойти к ним было почти невозможно из-
за камней и мусора,  а сами деревья были запылены и унылы.  Мы искали какой-
нибудь отрады для глаз, но было грустно.
   Потом, позже, паша новая знакомая, старожилка Израиля, сказала мне:
   -- Меня волнует каждый пейзаж, каждый уголок в Израиле.
   Каждый  уголок  земли  этой  вызывает  у нее  волнение...  Как-то  с этой
знакомой мы  впервые ехали  по Галилее.  Расстилающиеся  вдали анфилады гор,
зеленых  и каменисто-серых,  это  может  быть,  не  так экзотично,  как горы
пышного Кавказа,  но  почему-то именно  они,  эти сливающееся  с небом  горы
Израиля заворожили меня,  и ком подступил к горлу, словно и во мне заговорил
голос моих предков.
   Но в тот раз  мне было только грустно.  По  обе стороны дороги все  время
попадались  пакеты  с отбросами,  мусор.  Немалую  часть  пути  мы  шли мимо
гигантской свалки. Она расстилалась слева от дороги сколько видел глаз.
   Я не  могла  понять,  как  такое  может  существовать.  Как к этому можно
привыкнуть и относиться спокойно?  Как люди до  сих пор не вышли из домов  с
лопатами,  метлами,  носилками, тачками и не навели порядок, тот самый поря┐
док, который у всех здесь постоянно на языке -- беседер?
   Но пет,  они проносились  в лимузинах,  очень дорогих,  просто  дорогих и
подешевле,  прибавляли свои пакеты с отбросами  к тем,  что уже валялись  на
дороге: выкидывали их из окон машин. Машина была их владением. "Частное вла┐
дение"  --  эти  слова  мы  часто  слышим  здесь.  За окнами машины  --  не их
собственность, как и за окнами квартир.
   Потом мы увидели, как бросают из окон домов  --  во двор и на тротуар. Как
на улице летит сверток -- в зеленые кусты у чужого двора.  Может, и я научусь
бросать наземь кожуру мандарина,  а не нести ее в руке,  пока не найду  ящик
для мусора,  а иногда и класть в сумку, чтобы выбросить дома.  Или для этого
нужна другая ментальность?
   Мы бывали в домах тех,  кто  бросал на улицах пакеты с  отходами.  Чисто,
очень чисто  --  в домах.  Значит,  за  пределами частных  владений можно  не
заботиться о порядке? Или это не наша земля?
   Как-то мне сказала другая моя знакомая,  тоже старожилка,  приехавшая  из
Европы:
   -- Там нам говорили: "Грязные евреи". Мне было так обидно. Почему?  Почему
мне говорят,  что мы грязные,  если  я так люблю чистоту?  А тут,  теперь  я
думаю, что может быть, они и правы...
   ...Но это все было уже потом. Эти мысли, эти раздумья -- потом. А тогда мы
шли под жарким солнцем.  Впереди была Хайфа. Она карабкалась вверх, в гору и
издали виделась прекрасной  и романтичной,  словно из  вечности,  из глубины
мироздания тянулась ввысь.
   Мы  уже  немного  знали  город,  бывали  в разных службах,  которые пасут
олимов,  но  приезжали  мы  сюда  на  автобусе  и сразу попадали в деловой и
торговый центр.  Сейчас  мы подошли  к Хайфе  со стороны  шоссе,  ведущего в
город,  но не стали подниматься вверх к центру,  а свернули направо,  огибая
подножье горы, к тому району, где живут наши друзья.
   Это тоже  был долгий  и печальный  кусок пути.  Спустя  время мы  увидели
другую Хайфу  с ее  дивным Кармелем,  но  в тот  раз слева  от нас  тянулись
кварталы разрушенных и полуразрушенных домов. Я видела пустые глазницы окон.
Наверное, здесь когда-то жили арабы, а теперь никто не живет, и никому здесь
селиться нельзя, потому что эти развалины имеют владельцев. Или что-то вроде
того.  Разбираться в этом тяжело и грустно.  И мне пока не хочется. Я просто
не  могу  понять  и приемлеть,  что  в маленьком  Израиле может существовать
разрушенный, мертвый, как у Уэльса, город.
   Возможно,  когда-нибудь я пойму,  почему это так,  и даже смогу объяснить
это тем,  кто приедет вслед за нами.  Но тогда я смотрела на  расстилающуюся
передо мной панораму и мне было жутко.
   Раньше я это видела только в кино. Горы ярких плодов на деревянных лотках
длинными рядами  разрезали вдоль  и поперек  сравнительно небольшую площадку
нашего  городского  рынка.  Даже  старые  знакомцы  --  яблоки  и апельсины --
выглядят здесь наряднее  и ярче.  Каждое это  чудо природы хочется  взять и,
прежде чем положить в сумку, подержать в руках.  Кажется, будто прикасаешься
к влитым в него энергии солнца и сокам земли.
   Но это поначалу.  Потом все становится до обидного простым.  Эту  энергию
продают, ты -- покупаешь.
   -- Пожалуйста, госпожа, -- дюжий смуглолицый молодец протягивает мне пустой
нейлоновый пакет.  Пожалуйста. Берите. Выбирайте, что вам нравится. Для него
это -- не чудо природы, для него это -- деньги. Живые, звенящие, шуршащие.
   Правда,  позже я поняла,  что среди тех,  кто предлагает мне эту  желтую,
оранжевую, красную сладкую и сочную энергию солнца, тоже есть поэты. Мужчина
лет тридцати, он торгует всегда на одном и том же прилавке, кудрявый, словно
цыган,  и быстрый, как юноша, с лицом улыбчивым и довольно красивым, кричит,
подбрасывая в руках округлые краснобокие помидоры:
   -- Си-и-имфония-я! Всего  три шекеля!  Только  сегодня  --  три шекеля!  Не
помидоры -- симфония-я!
   Когда я уже могла объясняться на иврите настолько,  что решалась вступать
в беседу на рынке, я спросила у этого веселого жонглера:
   -- Почему "симфония"?
   -- Помидоры прекрасны, как музыка,  --  ответил он.  А музыку, я поняла, он
слушает по телевизору. И нравится ему слушать симфонический оркестр.
   Правда, веселость любителя симфонической музыки исчезала, лишь кто-нибудь
из олимов пытался предложить ему за помидоры не три, а два с полтиной.
   -- Иди домой,  --  резко кричал он. -- Завтра. Я машинально, завороженно, не
выбирая,  кладу в сумку плоды.  Рядом со мной бывалый покупатель,  наверное,
сабра,  привычно  перекидывает  красно-оранжевые  шары,  метко выхватывая из
холма плодов лучший, и отправляет его в свою сумку.  Дюжий молодец глядит на
него уважительно  и терпеливо,  меня  же окидывает  понимающим взглядом.  Он
знает,  что у старожила денег побольше моего, но он не заплатит ему ни агоры
лишней, как и он сам не отдаст ни на агору дешевле.  А я новичок.  Он знает,
что денег у меня мало, но я заплачу ему столько, сколько он скажет.
   Вынимаю из кошелька  маленькие звенящие монетки-шекели  и, в самом  деле,
отсчитываю ему столько, сколько он сказал. Потом я соображаю, что можно было
купить дешевле.  А спустя время я научусь,  услышав цену,  говорить "нет"  и
отходить, не торгуясь, но и не покупая.
   Разноцветье и разноголосье рынка сливается в один непрерывный вибрирующий
рев: "Ше-е-ке-е-ель!"
   -- Ше-екель! -- орет, не умолкая, мальчишка лет одиннадцати. -- Ше-екель!
   У мальчишки громкий голос бывалого торговца восточного  базара,  смоляные
волосы и черные-черные глаза.  Лицо у него смуглое,  наверное,  естественный
цвет стал еще более темным  --  мальчишка всегда под солнцем.  Я вижу его  на
базаре всякий  раз,  когда прихожу,  кажется,  он  неотъемлемая часть  этого
пестрого шумного скопища. Откуда его предки?  Из Марокко?  Из Грузии? Почему
он не ходит в школу и здесь проходит свои жизненные университеты?
   Он не только орет,  зазывая покупателей, но и весь в движении, непрерывно
работает,  поднося ящики  и подсыпая  в лотки  зеленые,  оранжевые,  красные
плоды, равняя плоды в лотках, чтобы выглядели красиво.  Он научился уже быть
ловким хозяином  и, глядя  глаза в глаза,  уговорит  кого хочешь  взять гору
каких-то овощей задешево -- их сегодня уже не продать,  а везти обратно такую
малость нет смысла, себе дороже.  Мальчишка проворно ссыпает с лотка в пакет
весь остаток -- плохое, хорошее -- и сует мне в руки:
   -- Пять  шекель,  --  коротко,  уже  не  нараспев  произносит он на ломаном
русском  и,  получив  деньги,  мгновенно  отворачивается,  я его  больше  не
интересую.
   А я тяну к себе домой эту тяжесть, которая -- о, Господи, сколько же здесь
килограммов?  -- в таком количестве мне не нужна, но я знаю, что завтра почти
столько, сколько я заплатила за все, придется выложить за килограмм.
   Из  мальчишки  вырастет  достойная  смена  дюжим  молодцам  и седобородым
старцам,  хозяйски стоящим за прилавками и привычно бросающим па чаши  весов
пакеты с плодами.  Время от времени то один из них,  то другой вплетает свой
голос в общий базарный гул:
   -- Ше-е-еке-ель!
   Это слово выкрикивают тучные мужчины с лицами-масками, выкрикивают весомо
и зычно,  сразу видно  --  хозяева.  Кричат и мужчины, что работают у хозяев,
грузят,  привозят,  подают,  помогают продать.  Это не их добро,  но эти еще
хуже, они, как сторожевые псы, я обхожу их, мне кажется, они вот-вот укусят.
Они выкрикивают "шекель" хрипло и гнусаво, словно роботы.
   -- Шекель,  шекель?  --  тускло и устало твердит немолодая женщина, сидя на
стуле возле прилавка.  Ее муж,  старый еврей из Грузии,  торгует яблоками, а
она зачем-то каждый день тащится с ним на базар.  Может быть, сторожить. Она
устало твердит свое "шекель",  на это вряд ли кто-нибудь обращает  внимание,
но она -- при деле.
   Вообще, по-моему, крики как вид приманки, отнюдь не действенны. Шекельный
призыв достигает своей цели лишь тогда, когда оповещается, что цена снижена,
когда называется цена,  меньшая,  чем общерыночная.  Тогда толпа покупателей
устремляется к желанному  прилавку,  и множество  рук через  головы и  плечи
тянется к увядающим уцененным плодам. Это не только олимы, это и  --  местная
беднота.
   Я слушаю этот гул,  смотрю на пестрое великолепие базара и чувствую,  как
сердце сжимает жесткая холодная рука.  Это  --  все мои братья?  Мы стоим  по
разные стороны прилавка и вряд ли когда-нибудь сможем понять друг друга.  Не
потому, что они продают, а я покупаю. В конце концов, продавать -- это просто
работа.  И не потому, что у них много денег, а у меня их нет совсем. Но ведь
будут же.  Пусть не столько,  сколько  у них,  но достаточно на  нормальную,
достойную человека жизнь  --  я заработаю. Но я знаю, мы и тогда будем стоять
по разные стороны прилавка.
   Я устаю от рева.  Чем больше орут, тем мне нестерпимее. Скорее бы купить,
что нужно, и бежать. Бежать.

   Ципорина квартира была в тихом районе.  По утрам меня будили птицы  --  за
этот рай,  наверное,  и надо  было платить.  Когда  я ложилась  спать,  меня
убаюкивал сверчок,  он поселился  непонятно где  --  в этом  каменно-бетонном
склепе.  Я привыкла к нему,  и если вдруг его трель пропадала,  я лежала без
сна и вслушивалась в тишину: где он, маленький музыкант?
   Район,  где мы сняли квартиру,  уйдя от Ципоры,  тоже не очень шумный, не
трасса, как в местах, где по неведению поселился кое-кто из наших знакомых и
теперь проводит бессонные ночи, слушая гул машин.
   У нас район тихий, можно бы спать.
   Но я не сплю.  Надрывает сердце иногда истошный,  иногда жалобный щенячий
вой. Лай собак, громкий, даже злобный,  --  к нему можно привыкнуть. Но когда
под окнами каждую ночь скулит и жалуется собачонка, это вынести трудно.
   Зачем ее посадили на цепь? Может, был щенок любимцем детей, с ним играли,
его ласкали, кормили и баловали. И вдруг  --  на цепь. И бросили одного. Днем
смотрю:  во дворе  ни души,  взрослые  на работе,  дети  в школе,  маленькая
собачонка тихо лежит,  от шеи тянется цепь.  А ночью...  Отчего она скулит и
воет? Хочет есть? Пить? Душно, как мне? Или просто ей одиноко?
   Господи,  выйти бы мне,  накормить,  напоить,  погладить.  Но рядом,  где
собачонка, -- чужой двор. Частное владение. Есть хозяин. Нельзя.
   Я поднимаюсь, подхожу к окну и смотрю в темень.  И слушаю созвучный моему
сердцу вой.

   -- Вам помочь?
   Мы оглядываемся.  Перед  нами молодой  человек,  хочется сказать:  "милый
мальчик",  стройный,  в облегающем сором свитере,  росту среднего, но сложен
хорошо,  прямые развернутые плечи,  волосы темные,  но лицо светлое, круглые
живые глаза цвета  спелой-спелой вишни.  Потом я поняла,  что  он совсем  не
мальчик, в волосах залысины, только улыбка у него детская, добрая.
   Мы  стоим  у  большого   шкафа-холодильника  и  пытаемся  разобраться   в
немыслимом  ассортименте  молочных  продуктов.  Все  эти баночки,  пакетики,
коробочки,  украшенные рисунками, завитушками и буквами на непонятном языке,
рассыпаются перед нами, словно стекляшки в детской игрушке-трубочке, где при
каждом повороте складывается другой разноцветный узор.  Мы снимаем по одному
пакеты и баночки,  пытаемся по рисунку угадать,  что это.  Читаем написанное
латинскими буквами, но слова-то все равно незнакомые.
   -- Вам помочь?
   -- Да,  пожалуйста,  --  радуется Ирина.  Молодой человек, словно фокусник,
стремглав проводил нас по этому изумительному великолепию. И советует:
   -- Молоко возьмите вот это, трехпроцентное. Израильтяне пьют менее жирное,
оно дороже.  А это дешевле и вкуснее, больше похоже на наше. Творог?  Творог
вот этот.  Как на киевском рынке у бабок. Всем творогам творог, -- говорит он
совсем по-нашенски.
   -- Ты из Киева?
   -- Да.
   Земляки, значит. Мы не из Киева, но тоже с Украины.
   -- Давно здесь?
   -- Семь месяцев.
   -- Настроение?
   -- Нормальное.
   Мы и видим, что нормальное.
   Наш собеседник  ведет нас  вдоль шкафов-холодильников,  называя  салаты и
прочие  диковинки.  С нами  он  говорит  по-русски,  но  к  нему  все  время
обращаются другие, мы слышим его свободный иврит.
   -- Учил дома?
   -- Немного.
   Его  отзывают,  он,  извинившись,  уходит.  Мы  берем  рекомендованный им
творог, смотрим цену.  Цена немалая, но все равно кладем в сумку. И потом не
жалеем, творог, действительно, вкусный.
   Несколько дней  спустя я разговорилась  с женщиной,  тоже  олимкой,  но с
большим стажем. Говорили о разных бытовых вещах, я спросила:
   -- Где вы покупаете продукты?
   -- В Юриной лавке.
   Конечно, я сразу догадалась, что "Юрина лавка"  --  это тот самый магазин,
где работает наш добрый гид,  а Юра  --  это его имя.  Удивительно  --  нам не
показалось странным,  что лавку называют именем грузчика,  мальчика на побе┐
гушках.  Позднее мы  убедились,  что он  стал магнитом,  притягивающим  сюда
русскоязычную публику нашего городка.
   Я ходила сюда за покупками, но никогда не упускала возможности поговорить
с Юрой.  Он все время кому-то нужен,  все время занят, я стараюсь не мешать.
Но  иногда,  когда  покупателей  мало  и Юра  что-то  делает на одном месте,
например, фасует котлеты, я останавливаюсь около.
   -- Что ты сегодня такой хмурый? Устал?
   -- Ребенок плохо спал ночью, -- он пожал плечами: бывает, на то и ребенок.
   Я уже знаю,  что Юра женат, что у него есть малыш, жена не может работать
-- не на кого оставить ребенка. Юра один кормилец.
   -- Сколько ты получаешь?
   -- Сейчас мало -- девятьсот. Но обещают вскоре дать больше.
   Хозяева лавки,  два брата, сыновья выходца из Грузии, по-моему, понимают,
что для них -- Юра. Я слышу, они говорят с ним по-дружески, как с ровней.
   -- Юра,  --  зовут его,  когда не могут решить спор с кем-то из олимов, так
как спорят на разных языках. -- Вот Юра, он вам все объяснит.
   Юра спокойно, приветливо все объясняет.
   Но я уже знаю,  что Юра  --  артист.  Артист цирка.  Наверное,  отсюда его
легкость в походке, пластика, ладная фигура.
   -- А как же профессия? -- спрашиваю я однажды. -- Ведь тянет?
   -- Но у нас же нет цирка, -- на последний вопрос Юра не отвечает.
   -- А Тель-Авив?
   Он смотрит на меня с сочувствием к моему неведению.
   -- Вы знаете, сколько там стоят квартиры?
   -- Ты не жалеешь, что уехал?
   Опять  тот  же  взгляд.  Как  я не  понимаю:  он  увез  своего ребенка от
Чернобыля и от возможных погромов. На землю, которая будет его землей, когда
он вырастет. Это будет его страна, и сыну здесь будет хорошо.
   Юра быстро и ловко  набрасывает мясные шарики  в прозрачные пакеты  затем
кладет на  весы,  припечатывает  --  склеивает автоматом  горла пакетов  --  и
бросает готовые в корзину. Боже мой! И это на всю оставшуюся жизнь!
   Но Юра спокоен, бодр и весел. Он знает, что ему повезло: есть работа.
   Как-то, спустя время, мне показалось, что Юра сник.  Он по-прежнему умело
работал, но все реже улыбался.
   -- Ты заметила? -- спросила я у Ирины.
   -- Конечно, их лавку купили соседи.
   Ах, вот оно что!  Я видела ремонтно-строительные работы в магазине, по не
обращала  внимания.  А Ирина  новости  узнавала  в ульпане.  Оказалось,  что
владельцы магазина не расплатились с долгами,  их магазинчик купил на  корню
сосед,  владелец овощной лавки,  развалил стену и теперь переделывал все  на
свой лад. Не только витрины и холодильники.
   Прежние хозяева совсем не умели торговать,  хоть и выросли в этой стране.
Если к вечеру  оставалась клубника,  которая до  утра будет уже  не очень-то
свежая,  или еще  что-то,  например,  помидоры,  они продавали  задешево или
отдавали просто  так своим  рабочим,  Юре и его  сменщику,  тоже  олиму.  Не
выбрасывать же. Утром получат свежие плоды, а эти все равно не купят.
   Как они заблуждались!  Как раз и надо было выбрасывать,  потому что иначе
покупателей становится меньше.
   Теперь понятно...  Теперь понятна мне та немая сцена.  Юра метлой  убирал
текущий  из  мусорного  ящика  кроваво-красный  клубничный  сок.  Я тогда не
рискнула подойти.
   Потом мы  узнали:  так делают  всюду.  В огромных  суперах и в  маленьких
лавках.  И попробуй кто-нибудь из  рабочих подобрать выброшенные (совсем  же
хорошие!)  продукты  --  выгонят.  Мы  видели  такое  на базаре:  непроданные
помидоры вываливались на землю и -- разойдись! Колеса машины проезжали по ним
туда-сюда.  Колесами по этому кровавому месиву. Чтоб наверняка. Чтоб держать
цену. Чтоб не падал спрос.
   Вдруг разнесся слух,  что Юра ушел из магазина.  Слух подтвердился, и нам
расхотелось ходить туда за покупками.  Все  в этом магазине было наряднее  и
красивее,  чем раньше, можно купить, что надо, но я шла мимо, дальше.  Здесь
все было не так.  Меня коробил пристальный взгляд, который преследовал меня,
когда я клала продукты в пакеты.  Подойдя к кассе,  я сама быстро раскрывала
сумку  и подсовывала  ее  кассиру,  чтобы  меня  не оскорбили проверкой.  Но
главное -- не было Юры. Его нам не хватало.
   Неожиданно мы увидели  Юру на улице...  Он  ехал на смешном,  похожем  на
детский велосипеде, привезенном из Союза. Юра легко и быстро крутил педали и
очень прямо держал спину  --  ехал  словно по арене цирка.  Заметив  нас,  он
тормознул,  соскочил с седла  и, улыбнувшись,  предстал перед  нами,  на миг
похожий на того милого мальчика, которого мы увидели месяцев восемь тому.
   -- Ты куда пропал, Юра?
   -- Открываю лавку.  Свою. Через неделю -- милости прошу, -- он назвал адрес.
Делайте рекламу.
   Вот это  сальто!  Из мальчика  на подхвате  --  во  владельцы собственного
магазина.
   -- Один -- лавку?
   -- Нет, с компаньоном.
   -- Деньги?
   -- Деньги -- в долг. Откуда у меня деньги?
   -- Компаньон надежный?
   Секунду помедлил, кивнул: да.
   -- Не боишься?
   -- Нет. Поработал в магазине, опыт есть. Думаю, будет нормально.
   Он весело  вскочил на  своего маленького  железного конька  и махнул  нам
рукой.
   Конечно,  в первый же день,  что распахнулись двери магазина, мы были тут
как тут.  Теперь за покупками мы ходили только сюда, с полным правом называя
это заведение "Юрина лавка".
   Это  была  маленькая  двухкомнатная  лавчонка,  где  в аккуратной пестрой
тесноте на стеллажах имелось все,  что предлагали и большие  магазины.  Цены
были ниже, чем в супере, и в лавку сразу же проторили дорожку не только оли┐
мы,  но и туземное  население.  За лоснящуюся  от жира  толстобокую копченую
селедку здесь платили пятерку,  в супере такая тянула на все  десять.  Здесь
можно было купить подешевле приличное мясо, палку колбасы и многое другое.
   Но самое  замечательное  --  это был  Юра.  Он царил  в этом  мире,  легко
двигаясь от стеллажа к стеллажу,  к кассе,  весам,  одаривая всех улыбкой  и
всякими вкусностями.
   -- Хотите огурчики? Чудо огурчики! -- говорил он. -- Попробуйте. -- Юра мигом
нарезал маленький соленый  огурец и один  кусочек отправлял себе  в рот.  На
лице его  написано удовольствие.  Ну,  как  не купить  такие хрустящие чудо-
огурчики?
   -- Хотите  печенку?   Только  привезли.   Американская  Вку-у-усная...   --
аппетитно говорит Юра,  вынимая  из холодильника пакет  и подбрасывая его  в
руке.
   -- Взвесить?
   Конечно, взвесить.
   В лавке он был не один.  Здесь работала милая пышноволосая  Ирочка,  жена
Юры,  были их компаньоны,  Миша и Светлана,  совсем молодая  пара,  смуглые,
чернявые  --  с Кавказа. Они тоже отпускали и взвешивали, резали и объясняли.
Миша, как и Юра, привозил продукты, таскал коробки и мешки, но все остальные
владельцы магазина блекли в юрином свете. Покупатели тянулись к нему, у него
спрашивали, с ним говорили. Только и слышно было: "Юра! Юра! Юрочка!"
   Он как-то умудрялся всем отвечать, всех обслуживать.
   -- Светик, взвесь... Сейчас Ирочка вам все подсчитает. Правда, Ирочка?
   Иногда мы  заходили в магазин  перед закрытием.  Юрина  лавка закрывалась
позже других, и, забыв днем купить молоко или хлеб, мы бежали сюда.
   -- Устал?  --  как-то спросила я его,  глядя,  как он медленно нарезает мне
сыр.
   Он молча  кивнул,  и я вдруг  заметила,  как Юра  постарел.  Это особенно
видно, когда он не улыбается, как сейчас.  Мне стало его жаль.  В другой раз
вот так же перед концом работы, когда в лавке было пусто, я спросила:
   -- Как провел праздники? -- уж не помню, какие.
   -- Ездил в Тель-Авив к друзьям.
   -- Ну и как они? Тоже свой бизнес?
   -- Что вы...  У них все нормально  --  работают. В магазинчике все еще было
слышно: "Юра!  Юрочка!", но все больше вперед выступал Миша. Он был красивый
мальчик с усами, за те месяцы, что работала лавка, повзрослел и поднаторел в
торговле, теперь он старался подойти к покупателю первым:
   -- Что вам?
   Появились какие-то новые люди -- постарше.  Потом я узнала, что это Мишины
родители.  Стал приходить  сюда однорукий  старик с орденскими  колодками на
пиджаке. Он перебирал овощи и всех уговаривал купить сдобные сладкие булочки
с повидлом, говорил, что вкусно и дешево  --  всего за шекель.  Это был Мишин
дедушка.
   Как-то несколько дней подряд я не видела Юры и спросила у Светы:
   -- Где Юра?
   -- Он больше не будет работать здесь.
   -- Почему? Что-то случилось?
   -- Кажется, уезжает, -- ответила Светлана небрежно, будто и в самом деле не
знает, будто Юра ей едва знаком.
   -- Куда?
   -- Не знаю, кажется (опять "кажется"), в Эйлат.  Разговор был исчерпан, но
мне невозможно было не узнать что-нибудь о Юре. В другой раз, когда Светланы
не было в магазине, я сочувственно сказала Мише:
   -- Без Юры тебе будет труднее.
   -- Как сказать, -- горделиво отрезал Миша.
   -- Странно, вы так хорошо работали вместе...
   -- Значит, не так уж хорошо.
   И здесь разговора не получилось.
   Больше всего я узнала от Мишиной мамы. Как все на свете мамы, из каких бы
они  ни  были  краев,  Мишина  мама,  как  могла,  помогала детям,  до упаду
хлопотала в магазине.  В ней чувствовалась доброта -- и не только к своим де┐
тям.
   -- Ему было тяжело здесь, -- сказала она, когда я спросила ее о Юре.  -- Это
не его дело, понимаете.  Ну, не его. Он хотел бы открыть цирковую студию. Но
как? Нужны деньги, а денег у него нет.
   В лавку мы ходим по-прежнему, там дешевле и говорят по-русски  --  удобно.
Покупателей  там  и теперь  немало,  но  ходить  стало скучно,  будто что-то
погасло.
   Юру с тех  пор я не  встречала.  Он исчез с нашего  горизонта,  может,  и
вправду, уехал в Эйлат в поисках Музы. Или заработка. Дай Бог ему удачи! Дай
Бог!

   В нашем  городке,  в разных  его  концах,  в течение  полугода  открылись
маленькие магазинчики,  которые мы называем "олимовские лавки"  --  хозяева в
них олимы.  Еще раньше,  чем Юра,  в самом центре городка основал свою лавку
Шмуль из Ташкента.  Он рыжеват, веснушчат, упитан и округл.  Круглый его рот
замкнут в улыбке,  а светлые  прозрачные глаза  не улыбаются.  Он  двигается
быстро и энергично, а толстые руки поднимают тяжелые коробки довольно легко.
Лавка его всегда полным-полна людьми и снедью. Здесь есть все на любой вкус,
даже печень трески и шпроты:  он знает, что названия этих деликатесов еще не
успели забыть олимы.  У Шмуля можно купить дешевые сигареты, есть и водка на
любой карман.
   Сначала  у кассы  стояла  улыбчивая  рыжеволосая  Людочка,  сестра Шмуля.
Людочка убеждала покупать только у них  --  здесь  все самое вкусное и  самое
дешевое. Она знала постоянных покупателей и встречала входящих:
   -- Вот ваши сигареты... Есть ваши любимые крылышки...
   Неожиданно у кассы появилась  другая девушка,  тоже олимка,  но не  родня
Шмулю. Девушка не улыбается, не убеждает, просто работает. Шмуль относится к
этому спокойно: его лавка все равно процветает.  Место бойкое, речь русская,
товары чуть дешевле. Кушать людям все равно надо.
   Рассказывают,  что Шмуль привез с собой машину,  яхту и миллион.  Чего  --
долларов?  Шекелей?  Не знают.  Но машину и яхту  --  точно. Авто работает на
развитие торговли,  а яхта,  прикрытая брезентом,  ждет своего часа во дворе
виллы,  которую снимает Шмуль.  Возможно, он и в самом деле открыл свое дело
не в долг -- умеет парень жить.  Полгода спустя он открыл еще одну лавчонку --
в соседнем городке -- взял туда на работу тоже олимку.
   Возле бюро по трудоустройству я встретила Люду: она пришла отмечаться как
безработная.
   -- Почему ушла из магазина?
   -- Работала  с семи  до  девяти.  В  восемь  закроешь,  пока  подсчитаешь,
наведешь порядок. И все за тысячу. Добавлять не хотел.
   -- А сколько он платит новой?
   -- Столько же. Она долго была без работы. Рада и этому.
   -- А как же ты?
   -- Я так устала. Сейчас только отдохнуть.
   Самая  первая  из  известных  нам  олимовских  лавок появилась не в нашем
городке,  а на  окраине соседнего,  в двух  километрах от  нашего  дома.  Мы
возвращались с моря,  как всегда,  пешком  и зашли в этот  магазинчик купить
что-нибудь на ужин. Спросили на иврите и вдруг услышали родное:
   -- Можете говорить по-русски.
   Естественно, начались вопросы-ответы.
   Хозяин лавки был невысокий плотный человек, по внешнему виду, похоже, лет
пятидесяти, глаза умные, а лицо уныло, вроде помято. И плечи у него унылые --
опущенные.  Звали хозяина Иосиф,  и лавку для себя мы стали называть "Йосина
лавка".  Это название осталось для нас и до сих пор,  хотя прежнего  хозяина
давно уже там нет.
   Я не помню, в тот ли раз или, может, позднее  --  мы иногда заходили в эту
торговую обитель русской речи -- Йоси показал нам свое сокровище.
   -- Я купил ее сравнительно дешево  --  за девять тысяч.  Но работать  здесь
было невозможно.  Прежний  хозяин выжал  из нее  все,  что мог.  Место  было
бойкое,  хозяин  умел  рассказывать  байки,  встречал  приветливо,  забавлял
покупателя  разговорчиками,  забивал  голову  и при  том обманывал безбожно.
Раскусили  его  не  сразу,  ходить  стали  меньше,  но он уже кое-что успел.
Построил всем детям квартиры,  купил им машины.  К тому времени оборудование
все пришло в негодность,  хозяину выгоднее было продать лавку и купить  себе
что-нибудь в другом месте.
   -- А почему же вы купили эту развалюху?  Он посмотрел на меня с обидой.  В
самом деле, слово "развалюха" здесь не подходило.  Во всяком случае, то, что
я  сейчас  видела,  выглядело  прилично,  хотя  и  небогато.  Лавчонка  была
маленькая  однокомнатная,  перегородкой  служил  большой  холодильный  шкаф,
далеко  не  современный,  не  такой,  как  в новых  лавках.  За  шкафом были
оборудованы  закрома.   Помещение  не  такое  уж  нарядное,  но  все  чисто,
аккуратно.
   -- Для меня главное было,  --  рассказывал Йоси, -- что дело уже существует,
магазинчик   открыт,   зарегистрирован.   Иначе   все   эти  бюрократические
формальности сожрали бы у меня куда больше денег. Но, конечно, вы бы видели,
что здесь было!  Пришлось делать ремонт и не только помещения.  Не  работали
холодильники.
   -- Ремонтировать старые холодильники? Не дешевле ли купить новые?
   Он опять посмотрел на меня с обидой.
   -- Что. у меня рук нет?
   И он показал свои не очень красивые, обыкновенные мужские руки с мозолями
и ссадинами.
   -- Сам?
   -- Понятно, сам.
   -- Работают?
   -- Как видите. Работают, как звери.
   Время было позднее,  Йоси спросил,  куда нам,  узнал,  что нам по дороге,
закрыл лавку и мы вместе побрели вдоль шоссе.
   -- Кто вы? -- я не могу удержаться от своего вопроса.
   -- Инженер.   Вообще-то   я   радиоинженер.   Но   много   лет   руководил
производством.
   И Йоси рассказал нам свою историю.  А может быть,  не сразу рассказал всю
историю. Скорее всего, я узнала ее по частям.
   -- Лет пятнадцать назад я был начальником,  номенклатурой.  Меня назначили
директором небольшого отстающего,  совсем разваленного завода.  Я сделал его
краснознаменным.  Мы  получали  первые  места  по отрасли,  а рабочие хорошо
зарабатывали.  Меня приглашали в президиум.  А потом мама поехала в гости  к
сестре в Израиль.  Я просил ее: "Не надо ехать", но она не послушалась. Меня
вызвали в горком, сняли с работы. Пришлось начинать все сначала. Благо, руки
есть.  Я пошел в цех мастером,  потом стал заместителем начальника цеха.  На
первые роли уже рассчитывать не приходилось.
   Задумчиво,  словно вспоминая о чем-то давнем-давнем и таком хорошем, Йоси
сказал:
   -- Я люблю работать.  Я мог решить любой  вопрос.  В последние годы я  был
заместителем главного инженера,  --  он бегло назвал фирму, я не поняла, Йоси
порылся  в кармане,  достал  оттуда  и протянул  мне  свою  --  бывшую свою --
визитную карточку.  Я прочитала его фамилию и название фирмы...  Вот это да!
Ведь мы с ним сослуживцы!  Он работал в другом городе,  в России, в дочернем
бюро  нашего  украинского  объединения.  Мы  стали  вспоминать  с Йоси общих
знакомых,  больших и малых начальников.  Мы перебирали ситуации, которые оба
знали.  Он  говорил  о тех  временах  с самоуважением  и грустью.  Он  решал
вопросы. Сам генеральный директор лично жал ему руку за то, что Йоси однажды
нашел возможность спасти план объединения и не оставить людей без премии.
   Йоси так живо рассказывал о своих поездках к нам в город,  что мне начало
казаться,  будто я,  и в самом  деле,  видела в коридорах  нашего  огромного
стеклобетонного здания круглую,  немного косолапую фигуру Йоси.  А может,  и
вправду, видела.
   -- Я не хотел ехать,  --  сокрушенно поведал Йоси.  --  Жена уговорила.  Она
уговаривала меня пять лет.
   -- Кто она?
   -- Математик.  Кандидат наук. Ей легче, она еще дома освоила иврит. Сейчас
ее пригласили в университет под Тель-Авивом. А мне язык не дается.
   -- Как же общаетесь с поставщиками?
   -- На идиш. Я хорошо знаю идиш.
   -- Дети есть?
   -- Дочка-десятиклассница. Она в интернате.
   -- Что за жизнь -- все врозь? Он пожал плечами -- что делать?
   -- Когда  я  согласился  ехать,  я  думал:  ну,  начальником  я  не  буду,
бизнесменом тоже  --  не тот возраст, чтоб начинать.  Но обыкновенным рабочим
где-нибудь я устроюсь.  Я все могу. Но они же меня за человека не считают. Я
прихожу к нему,  спрашиваю  работу,  он даже  и головы  не поднимет,  еще  и
помолчит,  прежде чем скажет:  "нет".  Я обошел  столько мест.  Я для них  --
человек с улицы, да еще без иврита, да еще и не восемнадцати лет.
   Я поняла, что "он", "они", "для них" -- это собирательный образ хозяйчика.
Отношения с этим хозяйчиком не складывались.
   -- А теперь вы стали самостоятельным хозяином, значит -- довольны.
   Он посмотрел на меня с сожалением: какие глупости я говорю!
   -- Выхода не было. Узнал, что продается лавка, назанимал денег и -- вперед.
   -- Люди ходят?
   -- Начинают ходить. Приучаю, чтоб поверили -- не обвешиваю и не обманываю.
   -- Значит, все хорошо. Вы должны считать, что все хорошо.
   Он пожал плечами: не знаю...
   В нашем городке открылись лавки,  где говорили по-русски,  и мы перестали
ходить к Йоси за два километра.  Но однажды,  возвращаясь с моря,  заглянули
сюда снова.
   В помещении было наряднее и богаче,  ассортимент пошире, а за прилавком у
весов стояла  пышная ухоженная  блондинка с ярко  накрашенными  губами.  Она
улыбалась покупателям, обнажая золото коронок. Обслужили нас прекрасно.
   Неужели  такая  метаморфоза  произошла  с кандидатом математических наук?
Соскучилась по мужу,  примчалась укреплять семейные узы, улучшать финансовые
дела семьи и тренировать свои математические способности на счете денег?
   Конечно, я не выдержала:
   -- А где Йоси?
   -- Зачем вам Йоси? Это теперь наша лавка.
   Я ничего не понимала.
   -- Мы купили лавку.
   Ах, вот оно что! Йоси лавку продал.
   -- Купили за наличные?
   -- Нет, конечно.  Взяли ссуду.  Но мы все продумали, просчитали, расписали
по чекам. Знаем точно, когда все выплатим.
   Я  молчала,  а  моя  собеседница,  приняв  молчание  за  интерес  к себе,
продолжала свой монолог.
   -- Мы ехали сюда и понимали, что никто нас не ждет, что рассчитывать нужно
на самих себя,  никому мы тут не нужны.  Ну,  сами скажите, кому нужны здесь
советские инженеры?
   К лавке подкатила маленькая машинка,  вышел из нее худой длинный мужчина,
окликнул хозяйку, стал вынимать из кузова и заносить в магазин коробки.
   -- У вас уже машина есть?
   -- Да, как видите. Купили старенькую. Без машины в торговле нельзя. С нами
дедушка-пенсионер,  живем  на  его  пенсию,  машину  купили  на его корзину.
Выплатим ссуду, все будет нормально.
   -- Дедушку не обижаете?
   -- Ну что вы...
   Я все-таки решилась:
   -- А где сейчас Йоси?
   -- Не знаю. Точно не знаю. Кажется, пошел на стройку.
   -- Знаете,  --  сказала я,  --  в Союзе мы работали в одной  фирме.   Он был
заместителем главного инженера крупного бюро.
   Разговаривая,  блондинка все время работала:  брала  коробки,  открывала,
вынимала содержимое,  раскладывала на полках.  При моих последних словах она
вдруг остановилась.
   -- Странно...  Это правда?  Мне вообще непонятно,  как он мог кем-то быть.
По-моему, он даже не умеет считать.

   Его зовут Рэувен.  Но мы  зовем его Рубэн  --  нам трудно  еще произносить
имена на ивритский  манер.  И, конечно,  он не  говорит по-русски ни  слова.
Иногда мне кажется,  что этого не может быть,  он не может не знать русский.
Мы  вполне  могли  бы  встретить  в Москве  или  в Киеве  этого  сероглазого
светлокожего седеющего мужчину.  И при встрече вместо "Ма шломэх?" он должен
спрашивать меня: "Как поживаешь?"
   Но нет.  Он из Венгрии, знает идиш, но его язык -- иврит. На этой земле он
уже сорок пять лет.  За его плечами Матхаузен и все, что выпало на долю алии
сороковых.
   Мы немного знаем немецкий  --  учили когда-то в школе, а значит, чуть-чуть
понимаем идиш.  Но,  в основном,  мы объясняемся на пальцах и понимаем  друг
друга.  Или думаем,  что понимаем.  Обсудив какую-то проблему,  мы улыбаемся
друг другу в знак того,  что пришли к соглашению.  Но проверить,  пришли ли,
невозможно.
   Правда, есть доказательства понимания. Когда мы забегаем к Рубэну в гости
и он спрашивает:  "Кофе?  Чай?  Водка?", то никогда не перепутает, принесет,
что выберешь.  Он вообще очень  гостеприимен и радушен,  встречает нас  так,
будто мы принесли в его дом благословение.
   Нам нравится Рубэн. По-моему, он вообще не может не вызывать симпатии, но
для  нас  он  человек  замечательный  еще  и  потому,  что  это  был  первый
израильтянин, протянувший нам руку помощи.  Хотя о помощи мы не просили.  Мы
вообще стараемся не жаловаться и никого  ни о чем не просить.  Мы  все,  все
пятеро.  В нас  все  равно  сразу  узнают  олимов,  но  мы не хотим вызывать
жалость. Пусть нас не жалеют. У нас все нормально.
   Впервые мы увидели  их на углу  нашей улицы  --  Рубэна и его  жену Эстер,
женщину  моложавую,  элегантную,  одетую  по-европейски  аккуратно  (о,  эти
местные наряды женщин!  Она идет на работу,  а впечатление такое, что только
встала  с  постели).  Познакомились,  разговорились.  С  олимами  знакомятся
запросто: "Откуда? Давно? Кто по профессии?"
   Через час  после того,  как  мы попрощались,  в нашу  дверь постучали,  и
мальчишка передал огромный пакет лимонов и грейпфрутов. Потом мы узнали, что
собрали их для нас с деревьев в своем дворе.
   День спустя Рубэн пришел к нам сам.  Ходил по комнатам,  осматривал  нашу
квартиру,  горестно качал головой,  прикладывая руку к щеке,  цокал языком и
пожимал плечами.  Мы сказали ему  по-немецки,  а затем написали на  бумажке,
сколько мы платим за такую невозможность,  эта цифра в сочетании с тем,  что
он видел, вызвала в нем возмущение.
   -- Пятьсот долларов, пятьсот долларов, -- повторял он. -- О, майн гот!
   Мы были с ним согласны,  но что мы могли сделать?  Рубэн ушел и  вернулся
через  полчаса,  принес  ящик  с  инструментом  и  электрическую  дрель.  Он
повозился в нашей душевой,  почистил и починил слив, закрепил трубы, чтоб не
болтались.
   -- Ну вот, -- потрогал, проверил, -- теперь порядок.
   Через день  он привез  нам оконное  стекло и вставил  его вместо  пленки,
которой Володя, чтоб не дуло, затянул окно, где стекла не было.
   В нашей семье мужчины не из тех, кто не умеет забить гвоздь.  Отнюдь.  Но
весь инструмент  остался по  ту сторону  границы.  Там же  осталось и умение
ориентироваться в окружающем пространстве. Где купить стекло?  И сколько оно
стоит? Пока потерпим с пленкой.
   Но стекло вставлено. Теплее -- ив комнате и на душе. Спасибо Рубэну.
   У нас не было не  только инструмента.  Мы собирались поспешно,  багаж  не
отправляли,  в чемоданы  сложили только  постели и одежду.  Кухонная  утварь
осталась там,  в стране исхода.  Нам  говорили (ох,  уж эти евреи,  они  все
знают!),  что в Израиле  все стоит гроши.  Зачем  тащить с собой  кастрюли и
сковородки? Но первое же знакомство с ценами на посуду привело нас в уныние.
Мы не могли позволить себе купить посуду.
   Рубэн  осмотрел  нашу  кухню  Вскоре  он  принес  нам  большой  пакет   с
кастрюлями, старенькими, но до блеска вычищенными. Он собрал их, наверное, у
своей многочисленной родни.  Мы могли бы почистить их сами и все равно  были
бы ему благодарны, но Рубэн не мог оскорбить нас грязной посудой.  Наверное,
это сделала его элегантная строгая Эстер.
   Среди принесенной утвари было уже  забытое в Союзе с послевоенных  времен
чудо,  кастрюля в виде  кольца,  в которой пекут  пироги.  Мы с Алей  тут же
принялись стряпать.
   Телевидение показывало голодающих олимов,  в самом деле,  в ту зиму  было
много попавших в беду матерей-одиночек, больных и слабых людей, которые жили
впроголодь.
   Рубэн не мог спросить нас,  не голодаем ли мы,  наверное, не только из-за
языкового барьера,  скорее всего из  чувства такта.  Он принес нам  пакет со
снедью, среди прочего там лежала большая лоснящаяся курица.  Принес, коротко
улыбнулся, сказал что-то на идиш и ушел -- много дел.
   Мы смотрели на курицу, и хотелось плакать.  Мы нормально (пока) питались,
иногда покупали кур. Как ему объяснить, что не надо нам приносить еду?
   -- Ничего,  --  сказала  Ирина,  --  когда-нибудь  я тоже  смогу кому-нибудь
помочь, кому это будет нужно.
   -- Купить курицу? -- спросила я, чтобы шуткой сбить готовые брызнуть слезы.
   Потом мы все-таки убедили Рубэна,  что не следует нам приносить продукты,
мы не голодаем. Но прежде он еще раз принес большой пакет. Это было в первые
дни войны.  Война уже шла,  и мы  не могли понять,  почему не видно  Рубэна.
Пойти к нему сами в это тревожное время мы не решались -- наверное, ему не до
нас.
   Он пришел на третий или четвертый день и опять -- с продуктами.
   Оказалось,  его мужественная Эстер уехала в Тель-Авив к дочери, у той муж
в армии, она одна с детьми, ей страшно. А другая дочь с ребенком прикатила к
отцу и не выпускала его из дома ни днем ни ночью.  Но как только страх  стал
чуть меньшим, его освободили из домашнего плена, он отправился за продуктами
и не забыл про нас -- мы ведь могли бояться выйти из дома. Мы сказали "спаси┐
бо",  но открыли  наш холодильник  и показали  ему,  что внутри непусто.  Он
удовлетворенно кивнул и улыбнулся.
   Рубэн долго не мог понять, что у меня за профессия.  Началось с того, что
Рубэн  так  же,  как  Ципора,  увидев  в нашей  комнате бандероли с книгами,
спросил:
   -- Что это?
   И очень  удивился,  услышав  ответ.  Зачем?  Книги  в Израиле  да  еще на
русском?  Мы объяснили ему, что любим читать. Вот тогда он и заинтересовался
моей профессией. Я показывала ему на пальцах, что мое занятие писать,
   -- Служащая?  --  посочувствовал он.  --  Тяжело.  --  То  есть очень  тяжело
устроиться на работу.
   -- Нет, не то.  --  Я подсунула ему газету.  Так и не знаю, понял ли он что
пишу я -- в газету. Пришлось показать ему книжку и сказать, что она моя, я ее
написала.  Кажется,  он понял,  спросил,  есть ли  в книжке про  любовь:  на
обложке силуэты мужчины и женщины. Я кивнула, тогда он сказал на идиш:
   -- Я найду тебе человека, который знает русский и иврит. Он переведет твою
книгу,  издашь  ее,  получишь  деньги  и,  --  Рубэн  оглядел  нашу комнату и
остановил взгляд на разваленном еле дышащем ципорином шкафу,  --  купишь себе
новый шкаф. -- Пошутил и улыбнулся.
   Добрый  человек,  он  не  знает,  что  для  того,  чтобы перевести книгу,
недостаточно знать два языка. Но желание помочь было таким искренним!
   Кто он, Рубэн?
   Работал  на  фабрике  лет  тридцать.   Кем  работал,  определить  трудно,
спрашивать  как-то  неудобно.  Во  всяком  случае,  когда  мы спросили,  кем
работает Менахем,  его младший сын,  он не ответил, кем, а тоже сказал:  "На
фабрике".  Похоже, что фабрика  --  это фирма, это хорошо, а кем работать, не
так уж важно, особенно в молодости.
   Возраста Рубэн еще не пенсионного, но вышел на пенсию раньше.  Я так и не
поняла,  какие заслуги дают право в Израиле выйти на пенсию не в  шестьдесят
пять,  а немного раньше.  Возможно,  зачлось  то,  что Рубэн сколько-то  лет
служил в армии.
   Похоже,  что он не богат,  говорит,  правда,  что,  когда ему  исполнится
шестьдесят пять, то денег получать будет больше, но сам он считает, что ни в
чем не нуждается  --  есть дом,  машина,  пятеро детей и куча внуков.  Дети и
внуки  вечно  толкутся  в их  доме,  и проворная  Эстер  подсовывает обед то
одному,  то другому.  Мы никак не можем запомнить,  кто есть  кто,  невпопад
зовем по имени сменяющих друг друга на дедовых коленях черноглазых  --  в ба┐
бушку -- малышей.
   Как-то я встретила  на улице  сияющих Рубэна  и Эстер.  Родился  еще один
продолжатель их  рода,  в этот  день ему  сделали брит-милу,  семья отмечала
праздник.
   В другой раз  мы повстречали  Рубэна в центре  города.  Он был  с внуком-
школьником, покупали лотерейные билеты.
   -- Играете в лотерею? -- мы удивились.
   -- А как же! Все время.
   -- Собираетесь выиграть миллион? Рубэн рассмеялся. Неплохо бы,
   -- Может, что-нибудь выиграю. А нет -- что делать? Все равно интересно.
   Мне нравится, как Рубэн ходит.
   Я думаю,  по  походке  можно  разгадать  человека.  Походка  выдает его с
головой.  Сколько мы видели важноходящих и неторопливовходящих.  И тех,  кто
бежит  --  успеть, успеть, ухватить.  И тех, кто катится. Одни катятся, будто
скользят, быстро-быстро, другие лениво перекатываются с боку на бок.
   Рубэн ходит как-то очень спокойно. Надо быстро -- пожалуйста, ускорит шаг,
спешить некуда,  вот как  сейчас  --  он гуляет с внуком,  --  идет  медленно,
наслаждается ходьбой. Голова его не задрана, не опущена, он просто нормально
держится, человек на своей земле.
   Как-то  он  предложил  повезти  нас  в  Акко,  посмотреть  старый  город.
Наслышанные и начитанные уже об интифаде и терроризме, мы побаивались ехать,
а согласившись,  тоже немного ежились и поглядывали на белотканные  головные
уборы  арабов  с опаской  и интересом.  Люди  па  улицах  старого  Акко были
одновременно из сказок Шехерезады и из газетных статей.
   Мы  ходили  по  узеньким  таинственным  мощенным  камнем  улочкам,   было
интересно,  но  как-то  не  очень  уютно.  А Рубэн  словно не замечал нашего
внутреннего дискомфорта,  он  был у себя  дома в этом  арабском  районе,  на
арабском рынке.  Он останавливался и разговаривал с арабами, даже шутил.  Мы
не понимали, о чем, но видели, шутил -- собеседники улыбались.  Наверное, ему
и в голову не приходило,  что можно вести себя иначе.  Он у себя дома, какой
может быть дискомфорт?
   Эта спокойная уверенность хозяина земли,  где он живет,  где  ходит,  где
ступает сейчас,  в эту минуту, поразила нас однажды особенно.  В нашем доме,
этажом ниже, живет семья -- муж, жена, трое детей, один из них солдат. Они ни
с кем не здороваются, не разговаривают с соседями, в подъезде они смотрят на
нас в упор и молча проходят мимо.  Заходят в квартиру и быстро закрывают  за
собой дверь,  будто отгораживаются от мира.  Младший из их семьи,  мальчишка
лет десяти,  бросал  камни в бродячих  кошек,  что рылись  в нашем  мусорном
ящике. Это совсем доконало Алину.
   -- Какой ужас! -- сказала она. -- Я видеть его не могу.
   В этой квартире живет большая собака.  Мне кажется,  она похожа на  своих
хозяев.  Хотя, в отличие от хозяев, собака всегда приветствует нас: когда мы
подходим к дому  и поднимаемся  по лестнице,  она  сопровождает нас  злобным
лаем.  Я всегда знаю, когда мои возвращаются домой -- мне знак подает собака.
Иногда  ее  выпускают  гулять  по  двору,  и тогда  я, съежившись,  стараюсь
прошмыгнуть побыстрее. Но и остальные мои не радуются встрече с четвероногой
соседкой, а, посторонившись, вежливо уступают дорогу.
   Как-то Рубэн в чем-то помогал мужу во дворе,  а это четвероногое как  раз
было  выпущено  хозяевами  погулять.   Собака  подошла  к  мужчинам,  злобно
ощерилась.  Муж говорил потом,  что стало несколько не по себе.  А Рубэн по┐
смотрел на нее спокойно,  уверенный властный жест рукой,  и  короткая,  тоже
властная, команда:
   -- Домой!
   Собака потупилась, попятилась, отошла. Может, так от силы отступает зло.
   А собака Рубэна мне нравится.  Больше всех собак, что я видела здесь. Она
приземистая,  черная-черная  с  белыми  башмачками  и  большими  игрушечными
добрыми ушами.  Она не лает по пустякам,  но уж если хозяев нет дома,  в дом
никого не впустит.
   ...Как-то мы были  в гостях у Рубэна.  Пришел  из школы внук  --  мама  на
работе,  куда же идти?  Эстер поднялась  и пошла греть внуку  обед.  Рубэн с
грустной и мудрой улыбкой сказал:
   -- Одна мать прокормит десять  детей,  а десять детей не  могут прокормить
одну мать.
   -- Но у вас же не такие дети.
   -- Конечно,  конечно,  у нас не такие дети.  Надеюсь,  что мне не придется
просить у них кушать.
   Я тоже надеюсь.
   У них небольшая вилла,  небольшой чистенький дворик, немного деревьев.  В
доме большой нарядный салон,  много воздуха, высокие потолки и большие окна.
Двери из салона ведут в маленькие  спальни,  где скромно и чисто,  здесь  не
живут, здесь спят.
   Они приехали сюда вдвоем.  Без денег, без барахла.  Ни родных  --  никого.
Начали строить  --  жизнь и дом.  Эстер поведала нам историю  дома.  Говорила
Эстер на иврите,  слова мы понимали не все, но она ходила и показывала, руки
ее дотрагивались  то до  одной стены,  то  до другой,  то  касались окна или
двери. И мы все понимали.
   Сначала соорудили что-то маленькое, жили пока вдвоем.
   Родился первенец, достроили комнату. Родился второй ребенок  --  расширили
салон. Третий  --  достроили еще. Сразу не было денег, все делали постепенно,
много лет ушло. Эстер любит свой дом и гордится им. С особой гордостью пока┐
зывает она сооружение  в углу салона,  нечто  похожее на бар  с полированной
деревянной стойкой.
   -- Это сделал сам Рубэн.
   Мне нравится смотреть,  как умело расправляется Эстер с ватагой малышей и
как ласково смотрит Рубэн на нее и на них.
   -- Знаешь,  -- сказала я как-то мужу, когда мы возвращались от них, -- Эстер
кажется счастливой женщиной.
   -- Да -- согласился муж, -- Похоже.

   Когда в нашем активе появилась семья Леви -- Абрам и Хана, мы тут же стали
именовать  главу  семьи  "Абрам  второй",  потому  что  у нас уже был добрый
знакомый Абрам, муж Иры.
   ...Вчера она показалась мне совсем старенькой  --  широкое, но худое серое
лицо,  серые волосы,  опущенные плечи.  Иногда она  --  ничего,  бодрая, лицо
светлое, живое.
   -- Она-таки была блондинка, -- сказал как-то Абрам о жене с теплой улыбкой.
Вспомнились дни молодости.  Она была тяжелая, страшная, но  --  молодость. Он
вообще говорит с Ханой и о Хане с теплой улыбкой,  но при этом и чуть-чуть с
усмешкой  --  над самим собой. Что за чудак -- до сих пор благодарен судьбе за
такой подарок, как Хана.
   -- Слушай,  --  спросила я у Абрама,  --  а как ты объяснился в  любви?  Как
предложил замуж? На каком языке?
   Она была из Венгрии и знала только венгерский, а он  --  украинский, чуть-
чуть польский,  чуть-чуть идиш.  Они  встретились на послевоенных  дорогах в
буреломе судеб.
   -- Соседский  мальчишка  учил  меня  по-венгерски.  Чего  не сделаешь ради
любви!
   Видя, как муж закуривает, он вспомнил, что дымил в молодости самокруткой.
   -- Как бросил? -- спрашиваю я с надеждой: муж курит очень уж много.
   -- Хана сказала: "Или я или табак". Жалко было терять Хану. Бросил курить.
   Я разочарованно вздыхаю,  и  он  смеется:  "Попробуй и ты  так.  Или  уже
поздно?"
   У Ханы светлые глаза на круглом лице,  нос широковат,  приподнят немного.
Что тут еврейского?
   -- Да, -- говорит Абрам, -- немцы пропустили ее, она сошла за венгерку.
   Хана была в Освенциме.
   -- Как уцелела? -- спрашиваю я.
   -- Повезло,  --  отвечает.  Она говорит на иврите  "йеш  мазаль",   обычный
перевод: "есть везение".  Но я уже знаю оттенки слов. На иврите "мазаль" --
это не просто везение, это -- судьба.
   -- А Абрам?
   -- Он был в другом  лагере.  Не всех же  сразу загоняли в газовые  камеры.
Многих раньше отправляли на работы. -- О подробностях вспоминать нет желания,
да и что вспоминать. У Абрама тоже "йеш мазаль".
   -- У нашего соседа погибла вся семья, -- сказал муж.
   -- У Абрама тоже.  Уцелела только сестра.  А у меня  погибли  отец,  мать,
сестра.
   Мы немного молчим. А потом я все-таки произношу слова, которые слышала от
Абрама первого, от соседа со второго этажа и которые мучают меня самое:
   -- Где был Господь, когда убивали шесть миллионов из избранного им народа?
   Я вижу -- ей неприятны мои слова, она верующая.
   -- Мы уцелели, -- тихо произносит Хана.  И замолкает. Я знаю, они не только
уцелели там, но и выдержали все здесь, они -- это алия сороковых. "Странно, --
думаю я,  --  ищу еврейскую душу, а, может, вот она сейчас передо мной.  Хотя
облик совсем не привычно еврейский,  да и он тоже мог бы сойти за не  еврея,
светлый, глаза светлые, нос прямой чуть картошкой".
   Когда мы только познакомились и зашли  к ним впервые,  Хана показала  мне
фотографию внука  --  широколицый  глазастый подросток  с пушком  над верхней
губою.
   -- Симпатичный, -- сказала я.
   Ей приятно,  что он мне нравится.  Но  она понимает,  что он пока еще  не
красавец, редко встретишь красавца в таком возрасте.
   -- Мой, -- сказала Хана. -- Значит, симпатичный.
   Потом был разговор о стране,  о трудностях, с которыми встречаются олимы.
Видно,   Хана  уловила  в  том,   что  я  говорила,   некоторое   олимовское
недовольство.  Провожая нас, она остановилась около порога, произнесла тихо,
серьезно, глядя мне прямо в глаза:
   -- Внук -- не красивый, не хороший, но -- мой. Страна -- не такая прекрасная,
не такая хорошая, но -- моя, -- и прижала руки к груди.
   Она сказала "шели", но "шели",  хоть и переводится "мой, моя", это совсем
не то, что вкладывается в это слово на русском. А в том, как Хана произнесла
"шели",  было  столько  сокровенного,  личного,  что у меня сдавило в груди.
Сколько лет мы пели "Страна моя, Москва моя...", но ни разу от этой песни не
защемило сердце. Пели и пели, такие у песни слова. А тут я вдруг поняла, что
эта страна  --  моя,  и что  мне никуда не  деться,  не так она  хороша,  как
хотелось бы, как виделось издалека.  Но что делать?  Дети и внуки мои тоже --
не самые лучшие.
   ...Познакомились  мы  случайно.   Хотя  нет,  я  думаю,  что  нет  ничего
случайного на земле.  Кто-то согласится со мной и скажет,  что да,  это так,
потому что все заранее задумано всевышним. Кто-то сошлется на книгу судеб. Я
все  списываю  на  человеческие  характеры,  на  свойства  человеческих душ.
Встречаясь с обстоятельствами,  характеры проявляются,  встречаясь с другими
характерами,  взаимодействуют, и из этого вытекают или не вытекают события и
взаимоотношения людей.
   В ту первую  весну нашей  жизни в Израиле,  когда  муж с бригадой  олимов
приводил в порядок город,  в один из дней ему пришлось выкашивать бурьян  на
небольшом пустырьке возле высотных  домов,  среди которых отдельно и  как-то
очень независимо стоял небольшой одноэтажный домик за живым зеленым забором.
Таких и побольше  пустырьков он  выкосил уже  немало.  Бывало,  что  хозяева
выглядывали из  своих домов.  Некоторые  настороженно:  чего можно  ждать от
олимов?  Некоторые были равнодушно любопытны.  Встречались и злые,  жестокие
люди.  Один  из  бригады  как-то,  устав,  присел  под  тенистой изгородью --
отдохнуть. Вышел к воротам хозяин изгороди.
   -- Здесь сидеть нельзя,  здесь частное владение,  --  непреклонно и  твердо
заявил он.
   И тут из домика вышла немолодая женщина и вынесла кружку воды.  Вода была
холодная,  кисловатая от лимонного сока и искрилась пузырьками газа.  Кружка
воды казалась чудом в этот  знойный день,  но еще чудесней было  доброе лицо
женщины, принесшей напиток.
   Потом вышел мужчина,  тоже немолодой,  но поджарый и, видно,  не  слабый.
Постоял  немного,   наблюдая,   как  муж  справляется  с  работой,  понятно,
непривычной для него, по всему видно -- не из косарей.
   Не знаю,  что он думал тогда,  в первый раз,  оценивая работу.  Наверное,
видел,  что  человек  перед  ним  не хилый,  крепкий,  что,  хоть и нелегко,
старается и не халтурит.  Если бы понял,  что косарь хлипок и ему себя жаль,
возможно,  не подошел бы,  не заговорил,  а может,  и подошел бы, но только,
чтобы помочь.  А тут -- заговорил, да еще с шуткой, простой почти деревенской
шуткой.  Они поговорили, как два соперничающих мужика.  Сколько тебе лет?  А
мне вон сколько!  А какой ты молодой?  Вот я  --  молодой.  Посмотри,  как  я
работаю. А какие мускулы? А руки? Ну-ка, чья рука крепче?
   Говорили  они  на  смеси  языков украинского,  иврита,  идиш.  У одного --
хороший украинский, а иврит -- увы! У другого иврит хорош, а украинский давно
забыт,  с трудом вспоминается.  И идиш оба почти не знают.  Но выручил  язык
жестов. Он до сих пор нас выручает.
   Попрощались -- заходи, буду рад.
   Муж  вспомнил  об  этом,  когда,  собираясь  уйти  от  Ципоры,  мы искали
квартиру.
   -- Зайдем, может, помогут. Они старожилы, многих знают.
   Мы   зашли   сразу   после   обеда,   еще   не  зная  местных  законов  о
неприкосновенности двух послеобеденных часов.  Потом мы узнали,  что Абрам и
Хана не  всегда в это  время отдыхают,  но  в тот  раз,  видно,  утомившись,
прикорнули.  На наш стук вышел Абрам, еще полусонный, остановился на пороге,
рассматривал нас,  словно припоминая,  кто мы, и не понимал, что нам от него
нужно.
   Он вяло стоял на пороге своего дома, невысокий, с неприбранными после сна
редкими седыми волосами,  в распахнутой рубашке,  а светлые чуть прищуренные
глаза его смотрели на нас оценивающе.  Вообще-то,  когда тебя оценивают,  не
очень приятно, но мы почему-то не испытывали этого чувства, возможно потому,
что вся процедура длилась  недолго.  Хозяин так же,  как стоял,  не  выражая
никаких эмоций, спокойно посторонился, давая дорогу  --  заходите.  Но тут на
пороге появилась Хана и все обволокла добротой и приветливостью.
   Потом мы сидели  в их доме,  рассказывали  друг другу о себе.  В ход  был
пущен наш еще очень плохой иврит,  забытый Абрамом украинский, руки, пальцы,
телодвижения.  Мы понимали друг друга.  Квартиру мы подыскали без них,  но в
них нашли близких людей. Как-то сразу и без оговорок.
   Они старались нам помочь,  чем могли,  и делали это ненавязчиво,  часто с
шуткой.  Абраму нравилось, что муж за все берется, умеет не умеет -- берется.
И Абрам никогда не забывал похвалить мужа.  Мы делали ремонт в нашей съемной
квартире,  Абрам давал советы, какую покупать краску, шпаклевку, инструмент.
Он предлагал свои услуги в работе,  но не был огорчен,  что мы отказались  и
стали делать все сами.
   -- Лучше,  когда человек не может,  но хочет,  чем может,  но не хочет,  --
высказал он свое кредо.
   -- А еще лучше, когда и может и хочет...
   -- Верно.
   Мы покрасили первую комнату, сделано было неплохо, но и не Бог весть, как
хорошо.  Абрам пришел,  походил  по комнате,  прищурив  свои светлые  глаза,
изображая придирчивый осмотр работы, потрогал углы и выразил удовлетворение:
   -- Мастер  --  первый класс,  --  сказал он на ломаном украинском и похлопал
мужа по плечу, подняв для этого руку. Он был ниже ростом, но -- старший.
   "Мастер  --  первый  класс"  --  говорит  он  мужу  всякий раз,  осматривая
сделанную работу.  Приходилось ремонтировать краны,  прочищать  канализацию,
ставить новые розетки.  Абрам все трогал руками,  проверял, высказывал одоб┐
рение.  Он не обращал внимания на мои слова о том, что муж и в Союзе все это
делал сам.  Абраму нравилось,  что человек берется за всякую работу,  хоть и
ученый.
   Зато своей работой Абрам никогда не выхваляется.  Он принес мне в подарок
маленький складной столик, за которым я и сейчас работаю. Столик этот не Бог
весть какой нарядный,  но прочный  и легкий,  а главное,  он очень  удобен в
нашей тесной квартире,  где ни для чего нет места.  Столик можно сдвинуть, а
то и вовсе сложить и убрать, когда приходят гости.  Этот столик был мне, как
подарок судьбы,  мы искали в магазинах  хоть что-нибудь подходящее,  но  все
было не так  удобно и стоило  кучу денег.  Абрам принес  столик,  разложил и
спросил небрежно:
   -- Ну, ничего? Подходит?
   И чтоб избежать  благодарности и похвалы,  стал  рукой  разглаживать  еле
заметную неровность.
   -- Еврейская работа...
   Вообще мне нравится его  ирония,  его понимание шутки.  И умение  шутить.
Наверное,  если бы мы могли свободно говорить на одном с ним языке,  было бы
еще интереснее.  Его манера шутить напоминает мне юмор моих интеллектуальных
друзей из страны исхода.
   Мы рассказываем ему и Хане, как из аэропорта Бен-Гурион звонили знакомым,
не знали, что делать, куда ехать.
   -- Почему не позвонил мне? -- спрашивает он мужа, смеясь только глазами.
   Мы хотели навестить их,  но не застали,  идем от их дома,  на углу  улицы
встречаем Абрама и Хану.
   -- Были у нас?  --  спрашивает он, прищурив свои светлые глаза. -- Ну и как,
не знаете, мы дома?
   -- Я тоже был красивый мальчик,  --  сказал он как-то,  когда я восхитилась
соседским ребенком.  --  Мама даже завязывала мне на руке красную нитку --  от
сглаза. Не веришь?  --  смеется он. -- Теперь я не такой красивый? Уже не надо
завязывать красную нитку?
   Он много знает,  ему все интересно, он в курсе всех политических событий,
немного читает газеты, но больше смотрит телевизор. У него есть своя любимая
программа  --  "Новости" в половине  восьмого вечера,  ему  нравится  ведущая
программы. Где бы он ни был, торопится домой:
   -- Там ждет меня моя девушка.
   Но говорить подолгу о политике Абрам не любит, оно того не стоит.  Спорят
себе сильные мира сего,  а в стране тяжело.  Зато всегда спрашивает у мужа о
разных вещах из истории,  о народах,  их судьбах, слушает с интересом, готов
слушать долго.  К сожалению,  у нас не хватает иврита,  и муж, рассказывая о
чем-то, быстро переходит на язык пальцев. Тут уже становится неинтересно. На
том и кончаем,  откладывая до  лучших времен,  когда мы заговорим  на иврите
вовсю.
   Как-то они зашли к нам,  я накрываю стол  --  все,  что есть,  мне хочется
угостить их получше. Но Абрам говорит:
   -- Зачем столько?  Нет места, -- и похлопывает себя по животу. -- То, что ты
наставила, хватит на неделю. Он худощав, ест мало.
   -- Когда были молодые,  --  вспоминает он,  -- так хотелось есть, но не было
денег. Теперь есть деньги, но нужна диета.
   Нет, он не болен, он энергичен, подвижен, но понимает, что в его возрасте
много кушать уже вредно. Зачем же делать себе во вред?  Он относится к этому
спокойно. Раньше было хуже, когда хотелось есть, а купить было не на что.
   -- У тебя нет работы, -- говорит Абрам моему мужу. -- У меня тоже не было. Я
тоже был  оле  хадаш.   Хана работала,  шила.  Ходила на  работу далеко,  за
пятнадцать километров. Каждый день. Пешком. Что делать? Жить-то надо было.
   Она любила читать и рисовать. Когда-то, до войны. Мечтала учиться и стать
художником-модельером. Но ее не приняли: в Венгрии тоже не любили евреев. Но
шить она научилась, и это спасло их в Израиле.  Она ходила по богатым домам,
обшивала. И до сих пор шьет понемногу.
   -- У нас не было  съемной квартиры,  нам не  давали денег.  Жили в  сарае,
пришлось его самому построить.  Сарайчик был маленький,  тут спали,  тут  же
керосинка.  Хана варила еду и до  двенадцати часов каждый день  шила  --  при
керосиновой лампе.
   Мне  нравится,  что  они  не  ноют,  не  плачут,  не жалуются,  от других
старожилов я слышала много стонов по поводу старых времен.  "Что  делать?  --
говорят Абрам и Хана.  -- Время было такое". Они не завидуют нынешним олимам,
тому, что нам дают немного денег на прожитье. Понятно -- теперь время другое.
Понимают,  что и нам не сладко совсем,  хоть и заботятся о нас  больше,  чем
заботились о них. И, может, потому что они так хорошо все понимают, мне ста┐
новится неловко оттого, что я, в самом деле, ничего не вложила в эту страну,
что не приехала сюда раньше. Действительно, почему я не приехала?
   Когда они начинали здесь с нуля?  В конце сороковых?  Что делала я в  эти
годы?
   Мы тоже не сытно ели,  мы даже голодали, был страшный голод.  Потом стало
немного легче.  Но мы были очень молоды,  учились,  ходили на лекции, вечера
поэзии и диспуты.  Мы верили в коммунизм и учились, чтобы его строить. Среди
моих друзей было много евреев.  В самом деле,  почему мы строили там,  а  не
тут? Кто повинен в том, что нас разбросало по вселенной? Там, где мы жили, и
приходилось работать. Ни у кого в то время не была легкой жизнь.
   Евреи собираются здесь, у нас есть, у нас должна быть своя страна.
   ...Абраму тоже иногда перепадала работа, совсем, как теперь олимам:  что-
нибудь  починить,  подрезать  кусты.  Как  семейную  реликвию хранят они эту
историю.
   Хана ушла чуть  свет на свою  поденку.  Он опять остался  один,  молодой,
неприкаянный,  не у дел.  Пришел сосед,  предложил работенку на своем дворе.
Сможешь? Он все сможет, дайте только работу.
   Солнце палило, как всегда летом, немилосердно.  Абрам косил траву, убирал
двор. Соседу в доме тоже было жарко.
   -- Зайди, выпьем.
   Добро бы воду, нет, похоже, самогон. Выпил, пошел работать.
   У соседа опять жажда:
   -- Зайди, выпьем.
   Вечером спросил:
   -- Домой дойдешь?
   Как не дойти? Выпрямился, приосанился. Больше ничего не помнит.
   Хана пришла поздно,  увидела,  что Абрам лежит на постели поверх  одеяла,
испугалась.  Присела рядом,  все поняла и заплакала.  Он  проснулся,  открыл
глаза, тоже все понял, взял ее руку в свою, сказал:
   -- Больше такого не будет.
   -- И не было? -- спрашиваю.
   -- Нет, не было.
   Не то,  чтобы он совсем трезвенник,  он и сейчас, когда садимся за стол в
шаббат или в праздник, может выпить стопку-другую. Это нормально.
   Жизнь была трудовая,  трудная,  вся в заботах.  Открыли фабрику в городе,
повезло   --   Абрама  приняли  на  работу.  Строили  дом.  На  то,  что  она
зарабатывала, ели, а его деньги уходили на стройку.
   Ну, что за чудо -- их дом, как он мне нравится!
   ...В первые  месяцы нашей  жизни в Израиле  под вечер  а иногда  в  тихий
безмашинный шаббат мы любили гулять по нашему городку.  Гуляли  втроем  --  с
Алиной.  Она водила нас по  незнакомым улочкам:  мы тут еще  не были.  Сюда.
Сюда.  А теперь сюда.  У нас  сложилась игра:  бездомные,  мы выбирали  себе
виллу.
   -- Эту?
   -- Нет, эта мне что-то не нравится.
   -- Может, вон ту?
   -- Ну что ты?! Разве не видишь: здесь негде поставить машину.
   -- А эта?
   -- Надо подумать. Эта вроде ничего.
   Потом  мы  узнали,  что  эта  игра  увлекала  не только нас,  но и других
бездомных олимов.
   Игра не мешала нам любоваться.  Мы отдавали должное  строителям  --  виллы
были  красивы.  Иногда  мы  останавливались  и замирали.  Белые  с красным в
окружении аккуратно подстриженной зелени, со ступенчатыми балконами, острыми
готическими крышами или  крышами плоскими,  как солярий,  одно-,  двух-  или
трехэтажные, иные виллы были поистине творением художника. Одни были богаче,
другие скромнее, но что нас поражало -- не было двух одинаковых, похожих.
   Выходцы  из  разных  стран,  хозяева  этих  вилл,  принесли  с собой свое
понимание красоты и стиля.  Смешанное  с израильскими  традициями,  местными
материалами и свободой строить,  что  хочешь (вспоминаю унылые ряды  домов в
городах и деревнях страны моего исхода), оно взрастило красоту и своеобразие
нашего уходящего в гору городка.
   Иногда мы останавливались возле какой-нибудь виллы и начинали другую игру
-- гадать,  что за хозяин у этого  терема.  Можем ли мы узнать  о хозяине  по
фасаду дома? Что может рассказать дом и двор о тех, кто здесь живет?
   Дом Абрама и Ханы стоит за невысоким, но и не низким зеленым забором -- из
кустарника, аккуратно подстриженного, словно подогнанного веточка к веточке,
листок к листку. Во двор впускает калитка (иначе и не скажешь -- калитка, как
там, на Украине), слева от входа под деревом вкопан стол, скамейки. За домом
аккуратный негустой сад, трава.  Деревья -- лимоны, мандарины, орехи. Мне ка┐
жется, здесь должны бы расти вишни, черешни.
   Сам дом в один этаж  --  словно раскинулся вширь -- белый-белый с  цветными
наличниками.  Дом не очень велик,  но весь улыбается,  радует  глаз.  Внутрь
ведет крыльцо.  Мне все хочется увидеть здесь строганное деревянное крыльцо,
но нет, оно из каменной крошки, гладкое и чистое. Как все внутри  --  чистое-
пречистое.
   -- Я люблю свой дом, -- говорит Хана.  И это чувствуешь сразу. Мне хорошо в
их доме. Мне хорошо с ними.
   И часто,  бывая в их доме, я думаю о том, что неистребима в нас не только
принадлежность  к нашему  гонимому  народу,  нельзя  истребить  также  дух и
культуру тех мест,  где мы родились и жили.  Как бы ни плавил нас котел  аб┐
сорбции. Что делать? Такая у нас судьба.
   ...Звонил?  --  спрашиваю я у Ханы осторожно,  боясь причинить боль,  но и
надеясь услышать, что да, звонил.
   Она тихо, отрицательно качает головой. В глазах тоска.
   -- Ничего, -- утешаю я, -- позвонит. У него много работы.
   Она согласна, она сама себя спасает этой мыслью, что у него много работы.
Это прекрасно,  что  у него  много работы,  он  и уехал  за океан  в поисках
работы. Здесь инженеру, даже хорошему специалисту по электронике, устроиться
не так-то просто, а устроишься  --  платят мало. Там, за океаном, тоже не так
уж хорошо с работой,  за которую прилично платят.  Ездил с семьей с места на
место, три месяца вообще был не у дел.  На что жил?  Папа переводил шекели в
доллары, доллары с оказией передавал в Америку.
   А сейчас все нормально.  Много работы. Это хорошо. Но позвонить-то можно.
Это же не то, что писать письма.
   В прошлый раз она сама не выдержала, позвонила.
   -- Ах,  мама,  --  услышала голос Якова, сына,  --  вот хорошо!  А я как раз
собирался завтра звонить вам.
   -- Ну вот,  --  пыталась тогда  шутить Хана.  --  Когда ни  позвоню:  ах,  я
собирался звонить завтра. Всегда -- завтра.
   Вообще  он  не  такой  уж  плохой  сын,   иногда  звонит  и  сам,  всегда
интересуется здоровьем и делами.  Ко дню рождения Абрама прислал подарок.  А
внук,  тот самый подросток с пушком над верхней губою, и вовсе нежен с дедом
и бабушкой -- по телефону. Спрашивает у Ханы:
   -- Плачешь?  -- понимает. И чтоб доставить ей радость, говорит, что хочет к
ней, у нее самая вкусная в мире еда.
   Внук, и в самом деле, с удовольствием проводит здесь каждое лето -- свежий
воздух,  забота,  бабушкины пироги.  Молодые приезжают редко  --  всей семьей
дорого.  А мальчик спокойно позволяет старикам вращаться вокруг его оси. Его
ось -- это ось их вселенной.  Он понимает, что доставляет им радость уже тем,
что он существует да еще приехал. С Абрамом и Ханой он снисходительно нежен,
смотрит на них с любовью, но уже чуть-чуть свысока.
   -- Ах, дед, ну, что ты понимаешь...
   Но  разрешает  ласково  похлопать  себя  по  плечу.  Ему и самому это еще
приятно.
   -- Ездишь к морю? -- как-то спросила я у него. Стояли жаркие, знойные дни.
   -- Когда дед свободен.
   -- А сам? На велосипеде.
   Ответом меня не удостоили, только взглянули.
   -- Как можно?  --  смеясь объяснил  Абрам.  --  Только в машине  и то не  во
всякой.
   -- Любишь Израиль? -- спрашиваю я у внука.
   -- Да,  --  отвечает он сразу же, но без эмоций.  Любить Израиль -- это само
собой разумеется, это его страна, он здесь родился.
   -- Ну вот, закончишь школу, приедешь сюда учиться в университете.
   На меня опять взглянули -- Боже мой, ну, что за наивность!
   -- Кем собираешься стать?
   -- Хочу изучать физику.
   О! Он уже знает, что хочет. А ведь этот мальчик только на год старше, чем
наша Аля.
   -- И будет у тебя много денег? И машина не чета дедовой -- мерседес? -- Хотя
у Абрама машина хорошая, нормальная машина.
   Подросток слегка улыбается:
   -- У меня будет и свой самолет.
   О! А я предлагаю ему -- на велосипеде.
   ...Уже третий месяц,  как внук уехал, сразу же по приезде домой позвонил,
и с тех пор молчат. И жизнь -- сплошное ожидание звонка.
   -- Я все время что-то делаю,  делаю,  я должна все время что-то делать,  --
говорит Хана.  Она всегда в хлопотах,  словно на плечах семья, а не их двое,
она да Абрам.  То сестре что-то сделает, то племянникам, то чужим людям.  Он
тоже,  где может,  ищет работу  --  и занятие и приработок,  пенсия не так уж
велика.  Он все умеет,  может сделать любую работу  --  починить  водопровод,
поставить солнечный бойлер,  подстричь траву.  Целый день работает  --  то по
дому, то у людей. У них много друзей, знакомых. Надо помочь -- пожалуйста.
   -- На том и держусь, -- говорит Абрам.  Узнав о нашей малейшей нужде, Абрам
и Хана тут же спешат на выручку.  Помогут что-то сделать,  подбросят утварь,
дадут инструмент кран починить, а то и вовсе отдадут хорошую вещь  --  у них,
мол, стоит без дела, а нам нужна.
   -- Я  не  дарю,  --  улыбаясь,  говорит  Абрам.  --  Даю,  пользуйся.  Когда
разбогатеешь, вернешь.
   Он понимает,  что я уже никогда не разбогатею, но он подбрасывает мне эту
игру, он знает, что так мне легче.
   -- И вообще  --  мы одна семья, -- добавляет Хана. Мы уже давно считаем, что
мой муж и Абрам  --  братья, а когда приезжает Ирина, у нее есть дядя и тетя.
Это тоже игра, но игра приятная, мне она по сердцу. И мне очень хочется что-
нибудь для них сделать, что-нибудь доброе, ласковое. Но что я могу?
   Иногда в теплую погоду мы заходим за ними, и мы вместе гуляем.
   -- Хорошо, что вы пришли, -- говорит Абрам.
   -- Нам было приятно, -- добавляет Хана.
   Хоть мы еще мало знаем иврит, но когда мы вместе, стараемся шутить, и они
тоже стараются шутить,  и мы  много смеемся.  А  смех,  говорят,  продлевает
жизнь.
   А сегодня мы заглянули в их домик,  и Хана,  вся светясь, протянула мне --
смотри  --  фотографии.  Получила от  сына письмо,  он  теперь живет  в штате
Небраска, а на снимке купленный им в рассрочку дом. На фоне этого небольшого
красивого дома их Яков, мужчина высокий, светловолосый, со светлыми усами. А
на другом снимке, на лужайке в лучах солнца, стоит центр их вселенной -- гла┐
застый подросток. Пожалуй, за эти месяцы он повзрослел.
   -- Совсем взрослый, -- сказала я Хане. Она радостно кивнула.
   А мне больно.  Мне зябко. Отчего сыновья покидают эту страну?  Почему они
уезжают отсюда? Зачем старики остаются одни?..

   Боже мой,  что за навязчивая  идея  --  понять еврейскую душу?  Или ее  не
существует -- единообразной еврейской души?
   -- Нет,  --  сказала мне Ира,  --  наша новая знакомая. -- Конечно, вы еще не
можете писать об израильтянах.
   Мы  сидим  в уютной  квартире  на  третьем  этаже дома,  расположенного в
верхней части нашего городка. Квартира далековата от центра, но зато из окон
видны просторы необъятные  --  добрая часть Израиля. Ире нравится смотреть из
окна.
   -- Меня волнует каждый пейзаж в Израиле, -- сказала она мне, глядя, как из-
за горы Кармель поднимаются облака.
   -- Ну, а вы понимаете израильтян? -- спрашиваю я Абрама, мужа Иры.
   Абрам и Ира немного старше нас,  приехали из Риги,  живут здесь  двадцать
лет.
   -- Конечно,  --  протяжно говорит Абрам и немного  вытягивается,  довольный
тем, что это так, что он понимает.  -- Я думаю и чувствую, как ваш квартирный
маклер, как хозяин вашей квартиры.
   Абрам  помогал  нам  с переводом,  когда  мы  заключали  договор на новую
квартиру.  Он чувствовал себя неуютно оттого,  что мы просили перевести  еще
раз  то  или  иное  место,  мы  оказались  тупицами и занудами и не обращали
внимания на то, что маклер посматривал на часы.  Мы хотели знать все, понять
странные израильские законы:  почему во главу угла в договоре ставят  только
наши обязанности квартиросъемщиков?
   Абрам нервничал.  Он неспокойно как-то боком сидел на стуле,  словно  под
ним было несколько горячевато.  Переводил пункты длинного договора  быстрее,
чем нам бы хотелось,  иногда  даже не дословно,  а смысл.  Ему  не терпелось
быстрее закончить это дело,  не потому что он торопился.  Время у него было,
но он считал, что мы ведем себя неприлично.
   -- Уверяю вас,  здесь все  нормально,  --  сказал тогда Абрам,  и рука  его
плашмя легла на лист договора.
   Он  испытывал  неловкость  от  нашей  занудливости,   ему  нравился   наш
квартирный маклер, и адвокат внушал симпатию.  Абрам хотел, чтобы они видели
-- он с ними, он свой.
   Маклер нам тоже нравился, но мы хотели знать...
   -- Если бы это я тогда заключал договор,  --  говорил Абрам, -- мы составили
бы его за десять минут. Мне все было ясно.
   -- Возможно, через двадцать лет нам тоже потребуется только десять минут.
   Абрам усмехается и качает головой.  Он не желает нам еще двадцать лет  не
иметь своего угла.
   -- Когда я приехал сюда, я думал и воспринимал все точно так же, как и вы.
Я ведь тоже был из той страны.  Я вас уверяю:  через несколько лет вы будете
думать точно так же, как я. Вы станете израильтянами.
   Он  не  просто  говорит,   он  выделяет  каждое  слово,  поддерживая  его
энергичным жестом руки и вдалбливая в наши несмышленые головы.
   -- Значит, вы уверяете,  --  не унимаюсь я, -- что думаете и чувствуете, как
наш квартирный маклер.
   -- Конечно.  --  На этот раз "конечно" он произносит коротко и убежденно. И
встряхивает головой. И разводит руками, удивляясь моей непонятливости.
   Мне хочется сказать Абраму:
   -- Неправда.
   Это был Йоси,  лучший и честнейший из встретившихся нам маклеров, из тех,
о которых мы слышали.  Но я уверена: маклер  --  это не только профессия, это
способность души. Лучший и честнейший спокойно положил перед нами бумаги для
подписи -- почти что смертный приговор. Улыбался, поздравил, отдал ключи. Все
по закону,  спокойно и честно.  Честно ли?  По закону.  Все с  добровольного
согласия сторон.  Но нам-то просто  некуда деться,  и этот вариант  наименее
тяжкий. Возможен и не летальный исход.
   -- Что поделаешь?  -- говорит Абрам. -- Работа. Говоришь -- работа? Но каждый
ли может быть горным спасателем, каждый ли -- палачом?  А ты, ты бы мог стать
маклером?  Ах, ты не знаешь?  А я знаю:  не смог бы.  Ты весь, как натянутый
нерв. Тебе хочется думать и чувствовать, как они, но ты не можешь. Ведь тебя
самого обманули,  провели, как доверчивого ребенка.  Но ты не любишь об этом
говорить, я знаю.
   -- Да,  конечно,  меня обманули,  соглашается Абрам.  Руки его при этом не
двигаются, а покорно лежат на коленях.  Он не возмущается, не кипятится, как
обычно,  доказывая что-то из области политики,  а просто признает  печальный
факт  --  обманули.  Бывает.  Хотя расхлебывает этот обман уже который год, и
будет расхлебывать до самой смерти,  теперь уже ничего не исправишь.  Может,
Абрам уже отвозмущался по этому поводу,  и до меня дошли не  волны  --  тихая
рябь.
   Я никак  не  могу  разобраться  в механике  начисления  пенсии  здесь,  в
Израиле.  Что-то откладываешь сам,  что-то хозяин (если человек порядочный),
что-то потом выплачивает институт национального страхования.  Сколько и как,
я еще не знаю, и как можно:  -- хочу -- плачу, не хочу -- не плачу, тоже понять
не могу. Но вот с Абрамом такое было. Начальство кооператива, где, приехав в
Израиль,  работал Абрам,  а работал он тяжело и по двенадцать часов в  день,
как и нынче олимы, не хотело платить и не платило.  А Абрам об этом не знал.
И остался он,  выйдя на  пенсию,  практически без пенсии.  Хорошо,  что  Ира
работает.
   -- И сейчас такое случается, -- мы пытаемся загнать Абрама в угол.  Недавно
по радио,  когда адвокат давал консультации,  женщина-врач,  рассказала, что
работает в частной клинике уже  семь лет и вдруг обнаружила,  что  хозяин за
нее не платит.
   -- Да,  --  соглашается Абрам, -- бывает. Надо быть внимательным. -- Руки его
все еще покорно лежат на коленях.
   -- Но ведь это все евреи. Надо ли их любить?
   -- Что вы хотите? Люди несовершенны.
   В доме  у Абрама  и  Иры  хорошо  и приятно.  И чай  вкусен.  И  говорить
интересно. Но договориться невозможно -- у каждого свой угол зрения.
   ...Познакомились мы  тоже случайно.  Муж  и Ирина  шли по улице,  впереди
торопливо поднималась  в гору  изящная немолодая  женщина,  видом и  одеждой
похожая на только-только приехавших из Европы. Догнали, спросили, не говорит
ли она по-русски,  и если говорит,  то как пройти...  По-русски она говорила
прекрасно,  в разговор вступила охотно,  расспросила, кто и откуда.  Им было
чуть-чуть по пути,  но "чуть-чуть" затянулось,  они проболтали час,  за  это
время узнали друг о друге довольно много.
   Теперь  я  понимаю,  что  свел  нас  отнюдь  не  случай.   Закономерность
заключалась в том,  что  если мы  нуждались в помощи  сейчас или  в  будущем
ожидалась нужда в помощи, мы не могли не встретить Иру.
   Тогда, правда, они разошлись, только обменявшись номерами телефонов.
   -- Если что нужно, -- сказала Ира, -- звоните.
   -- Мама, -- говорила мне с восторгом Ирина, когда вернулась домой.  -- Какая
женщина!  Она музыкант, преподает в музыкальной школе.  Ты увидишь, вы с ней
подружитесь.
   О дружбе не  думалось,  было не  до того,  да  и слишком  много друзей мы
оставили в стране исхода.  Но  вскоре нам понадобилась консультация,  и  муж
позвонил.  Ира была приветлива,  но сказала,  что убегает на работу,  а дома
будет ее муж,  Абрам,  он с удовольствием нам поможет.  Муж застал Абрама за
чтением (это вообще был первый  дом в нашем городе,  где мы  увидели книги).
Абрам отложил чтение,  помог перевести принесенные мужем  бумаги,  объяснил,
что к чему, немного поговорили о политике.
   Так бы, наверное, и тлело наше знакомство, но -- завыла первая сирена. Еще
она не успела отзвучать,  раздался телефонный звонок,  и я услышала в трубке
незнакомый еще голос Иры:
   -- По радио  говорят:  надо зайти  в загерметизированную  комнату и надеть
противогазы. И не волнуйтесь, все будет хорошо.
   Потом она позвонила еще раз:
   -- Можно снять противогазы, выйти из комнаты. Спокойной ночи.
   В течение нескольких дней я слышала ее уже знакомый голос каждый вечер  --
в начале и в конце тревоги.
   -- Как? -- удивилась она. -- У вас нет приемника? Надо что-то придумать.
   У них был старенький приемник,  который почему-то молчал,  они отдали его
нам.  Володя  заставил  приемник  работать,  с тех  пор  мы  сами узнавали о
тревоге. Но Ира все равно звонила:
   -- Вы слышали -- уже отбой. Спокойной ночи. Если было не очень поздно и она
никуда не спешила, мы болтали по телефону. Она всегда успокаивала.
   -- Ну, а сами-то вы волнуетесь? -- спросила я как-то.
   -- Конечно.  Но  все  равно  все  будет  хорошо.  Посмотрите,  скоро война
закончится. Вы знаете, из Швейцарии приехал мой знакомый пастор  --  молиться
за Израиль.
   Она всегда рассказывала о разных олимах, своих подопечных.
   -- Ой, извините, -- вдруг спохватывалась она посреди разговора.  -- Мне надо
еще позвонить Н. -- Называлось очередное имя.
   -- Вы говорили,  ваш знакомый где-то работает.  Может, можно туда устроить
П.?  --  спрашивала она в другой раз. -- Я понимаю, это далеко и тяжело, но он
согласен  на  любую  работу.   Они  ужасно  нуждаются.   Представляете,  что
получилось.  С ними приехала бабушка,  которая получала пенсию,  значит было
две корзины плюс пенсия.  Бабушка вдруг  умерла,  и теперь у них совсем  нет
денег:  все пожирает квартира.  Да,  конечно,  им нужна квартира  подешевле,
может быть, вы знаете, я у всех спрашиваю. Но главное -- работа.
   Я назвала ей место,  где,  кажется, олимов берут на работу.  Она прервала
наш разговор, не закончив:
   -- Сейчас я ему позвоню.
   Некоторое время спустя она говорила мне о новом своем знакомом олиме:
   -- Ах,  вы не представляете, А. такой несчастный.  У него столько проблем.
Он совсем раскис.  Я ему говорю:  так нельзя,  надо добиваться,  надо что-то
делать.
   -- Ну, а если бы вы не нянчили его, как бы он жил?
   -- Не знаю.  Но все равно, я должна помочь. И она куда-то звонила, куда-то
бежала,  куда-то мчалась.  Уже  давно закончилась  Буря в пустыне,  мы  были
знакомы уже не только  по телефону,  и каждую нашу  встречу я узнавала о  ее
новых заботах.
   -- Ну, и как? -- спрашивала я. -- Помогли?
   -- Не все получается, -- сожалела Ира. -- Не все получается, как хочешь. Что
поделаешь?
   -- Ира,  когда вы успеваете?  Пора бросать работу.  Шутки Ира понимает, но
такие не поддерживает.
   -- Да,  тяжело,  совсем нет времени.  Я сегодня  не играла,  а когда я  не
играю, у меня плохое настроение. Зато Абрам эту тему поддерживает охотно:
   -- Что вы... Работать будем, пока упадем.
   Сам он вышел на пенсию и служит при Ире личным шофером.
   -- Мой министр,  --  с доброй  усмешкой над  собой и  над  обстоятельствами
говорит о жене Абрам. Иногда скромнее: -- Мой начальник.
   Надо везти Иру в Хайфу  на концерт или в соседний  городок в  музыкальную
школу на урок,  или в какое-то учреждение решать олимовские дела, он садится
за руль и едет.
   -- А вы, -- спросила я у Абрама, -- почему не так соучастливы?
   -- О! -- ответил он с усмешкой. -- Нам вполне хватает Ириного соучастия -- на
двоих.  --  Помолчал немного, стал рассказывать. -- Раньше, когда большая алия
только начиналась,  я встречал людей из  Союза и можно было чем-то  помочь --
объяснить,  перевести с иврита  на иврит,  позвонить по  телефону,  --  я это
делал.  Но решать проблемы за другого?  Их решить вообще не так просто, а за
другого невозможно. Я не могу, мне это тяжело.
   -- А Ире?
   -- Ну -- Ире...
   Мы жили тогда недалеко от Сохнута,  они неожиданно зашли к нам днем.  Ира
опустилась на стул,  с жадностью  выпила стакан холодной  воды.  У нее  было
усталое, постаревшее лицо.
   -- Что с вами?
   -- Я полдня провела в Сохнуте. Это кошмар!
   В Сохнуте?  Что  делать  там  израильтянам  с двадцатилетним стажем?  Это
контора для олимов.
   Оказалось,  какая-то  подопечная  сама  не  смогла объясниться с тамошней
дамой.  Нет пойти бы занять очередь,  а Ира подошла бы  попозже.  Подопечная
вообще не пошла, у нее депрессия.  Ира в сопровождении Абрама вошла в прием┐
ную Сохнута.
   Эту сцену я хорошо представляю.
   Битком набитое помещение,  никому ни  до кого нет дела,  никто  никого не
слушает, все галдят, каждый стремится протиснуться поближе к заветной двери,
за которой восседает начальственная дама.  В углу  сидит и тихо плачет  ста┐
рушка.
   Вот уж поистине, Господь послал ей Иру.
   -- Что случилось?
   Понятно, та разрыдалась совсем. Но Ира все выспросила.
   Оказалось,  живет с мужем, совсем стариком, и с детьми.  Отдали детям все
деньги,  всю корзину,  а теперь дети  гонят из дома.  Сколько я  наслышалась
подобных историй об олимах! Старушка пришла в Сохнут за советом, за помощью.
Заняла очередь пораньше,  а ее оттеснили, оттерли.  Теперь уже не попасть на
прием.
   Ничего не оставалось делать, как сесть в угол и заплакать.
   Ошеломленные олимы даже  притихли,  такой гневной была  в их адрес  Ирина
короткая речь. Откуда в этой хрупкой женщине столько энергии?
   Потом она ворвалась в кабинет начальственной дамы и высказала ей все, что
думала.
   -- А результат? -- спросила я.
   -- Обещали подыскать маленький караванчик.
   -- Ира, как вам удается находить самых несчастных?
   -- Вот так, везет, -- смеется она.
   Как-то мы ждали их к ужину.  Давно не видались,  хотелось поболтать.  Они
опоздали, и мне пришлось заботиться о том, чтобы горячее сохранить горячим.
   -- Что стряслось? Очередной олим?
   -- Хуже, -- сказал Абрам. -- Собаки. -- Он сердит, это видно.
   -- ???
   Была суббота,  и Ира вышла  прогуляться до обеда,  созвонившись со  своей
бывшей  ученицей.  А та  по  дороге  на  свиданье  с Ирой наткнулась на двух
щенков,  беспомощных и симпатичных.  Ира увидела свою ученицу,  уже взрослую
женщину, растерянной и плачущей. К себе она взять собак не могла: жилья нет,
ютится у мамы.  Вдвоем три часа  искали достойных хозяев щенкам и отдали  их
только в надежные руки.  Нет, пожалуй, одного пристроили не совсем надежно и
немного за него волнуются.
   -- Совсем не хочу есть,  --  говорит Абрам, когда мы садимся к столу. Я жду
Иру с обедом час, два... Поел один, не так давно.
   -- Не  могли  же  мы  бросить  на  улице щенков.  --  Ира не чувствует себя
виноватой, и Абрам сердится зря.
   -- Понятное дело...  --  покачивает головой Абрам. Я вспоминаю, что ждал он
ее уже не в первый раз.  Совсем  недавно поехал за Ирой в назначенный  час в
музыкальную школу, где у ее учеников была репетиция перед концертом.
   -- Ах,  -- сказала мне в тот раз Ира, -- мой муж на меня рассердился, и я, в
самом деле,  виновата.  Мы играли,  играли,  и я не заметила, что прошло два
часа. Он ждал меня в машине.
   В другой раз  мы куда-то  вместе едем,  торопимся,  экономим  время.  Ира
говорит, что ей нужно заскочить в банк  --  нет денег.  Это недолго.  Мы ждем
десять минут, полчаса, Абрам вылезает из машины.  Через две минуты возвраща┐
ется.
   -- Что делать?  --  покорно говорит он.  --  Этому человеку надо помочь. Там
такая история...
   -- Но чем  Ира может  помочь?  --  спрашиваю я,  узнав очередную олимовскую
историю.
   -- Не знаю. Наверное, ничем. Но хотя бы выслушать, объяснить.
   Мы ждем еще полчаса.
   Ира с каким-то мужчиной  показываются из-за угла,  медленно двигаются  по
улице, останавливаются, говорят.
   -- Иринька, ты идешь?  -- доносится из машины устало-покорный голос Абрама.
Он понимает,  что ничего не может  поделать со своей женой,  и старается  не
дать себе закипеть.
   -- ...Скажите, -- спрашиваю я Абрама, -- евреи с Востока, они чувствуют себя
евреями?
   Абрам дока в политике, в социальных вопросах, он все знает.
   -- Конечно,  --  говорит он.  --  Они сохранили религию -- они чувствуют себя
евреями. А как же?
   -- Но разные этнические группы, все разное... Кроме религии.
   -- Пожалуй.
   -- Как же можно ожидать взаимопонимания и приязни?
   -- Да, конечно, все это сложно. Но вы знаете, что здесь было в семидесятые
годы, когда приехала наша алия.  Здесь были демонстрации. Не давали селиться
в новых домах.  Возмущались:  "Как олимы везут с собой машины?" Здесь  тогда
еще не было  столько машин,  сколько теперь.  За  эти годы многие  выходцы с
Востока  разбогатели,  в  основном,  на  торговле,  сейчас  они  ведут  себя
спокойнее, лояльнее.
   -- Ничего себе лояльность! Даже до Москвы добрались, агитировали советских
евреев -- не ехать в Израиль.
   -- Что вы! Разве сравнить -- тогда силу применяли.
   -- Ну вот, а вы говорите -- евреи.
   -- Конечно, евреи.  Просто другая ментальность. Ох, уж это модное словечко
-- "ментальность"!  Нет, этого мне никогда не понять: другая ментальность и --
евреи.
   ...- Скажи, спрашиваю я у своего ульпановского учителя, -- ты учился и жил
в общежитии с евреями не из Европы. Они чувствуют себя евреями?
   -- Конечно,  --  отвечает он. -- Почему нет?  Мой ульпановский учитель живет
здесь уже четверть века,  приехал сюда с ребенком с Украины, родители до сих
пор помнят украинский,  а сам он говорит с нами на ломаном русском,  знает и
любит идиш,  рассказывает,  что в детстве пережил кошмар языкового  барьера,
насмешки одноклассников,  сумел преодолеть  себя и барьер.  К концу  шестого
класса был в иврите уже  сильнее аборигенов.  На вопрос,  какой же его  язык
родной, недоуменно отвечает:
   -- Иврит.
   Он высок,  худощав,  с птичьим лицом,  в очках.  Одет аккуратно.  С  виду
интеллигентен,  может,  и в самом деле,  интеллигентен, внешне он напоминает
евреев, живущих в Европе.
   -- Но есть в евреях с Востока эта извечная мятущаяся еврейская душа?
   -- Зачем?  --  удивляется мой учитель.  -- Я тоже не думаю о смысле жизни. Я
думаю о том,  чтобы найти  хорошую работу,  купить книги.  В университете  я
избегал курса философии. Я люблю историю, это конкретно.
   Я вдруг замечаю,  какие у него  холодные глаза и твердые  губы.  По  моим
меркам на этом лице не должно быть холодных глаз.
   Потом я рассказала ему об Але. О том, как ей трудно. И о том, что недавно
она вдруг заявила:
   -- Хочу виллу, машину и миллион в банке.
   -- Значит, -- сказал мой учитель, -- она уже стала израильтянкой.
   И это все? И это богоизбранный народ?
   Они ходят по улицам,  небрежно одетые,  спокойные,  уверенные, без вечной
тоски в глазах. Эта тоска, сколько я помню, выдавала еврея. Или это только в
галуте? А теперь мы должны обрести покой? Или нам опять суждено нести в себе
тоску -- уже о другом?
   В моей бедной голове все смешалось.  Картины великих мастеров,  с которых
смотрят на меня  глаза предков,  лица титанов-творцов,  моих  соплеменников,
поднявшихся  над  толпой  и оставшихся  живыми  в своих  творениях лица моих
друзей-евреев из  страны моего  исхода.  Все они  отмечены духом.  Я  всегда
ощущала неразрывную общность со всеми ими.  Я не шагала по улице с плакатом,
демонстрирующим  мою  национальность,  но  никогда  не  пыталась спрятаться,
скрыть  свою  роковую  принадлежность  к еврейству.  И прежде,  чем возникал
вопрос, я, предвидя его, говорила:  "да".  Мне всегда казалось, что я несу в
себе всю боль и муку моего  гонимого народа,  и я должна беречь его  высокий
дух.
   -- Ну да,  --  скажут мне,  --  будто не было среди евреев  сапожников?  Или
жуликов?
   Были, были.  Есть.  Но если и сапожник, он творец, служитель Музы.  Был у
моего мужа дядя,  прошедший  войну.  В мирные годы  он всю жизнь  работал на
обувной фабрике.  Я познакомилась с ним,  когда дядя был уже стар и слаб,  а
жена, как многие еврейские жены -- при всей их доброте -- шумна и криклива.  И
старик плакал:
   -- Почему она кричит на меня: "сапожник"? Я модельщик!
   Он произносил это  слово так,  будто не  выкраивал пару ботинок  из куска
кожи, а писал "Иудейскую войну".
   А если жулик?  Там? О! Это был талантливый жулик. Но я не о них, я о тех,
которые здесь. О тех, кто в ладах с законом.
   Вот он  сидит,  развалившись на  стуле,  в своем  офисе и пьет  кофе.  Не
видите, я занят, я устал. А ты стоишь и ждешь, когда он закончит пить кофе и
даст тебе аудиенцию.  Ты не можешь плюнуть и уйти,  у тебя нет выхода,  и он
знает, что у тебя нет выхода. И медленно пьет кофе.
   А  в  другой  раз,  в другом  месте,  другой  мой  соплеменник,  небрежно
покачиваясь на стуле,  держит в руке  телефонную трубку,  о чем-то с  кем-то
вяло беседует и даже не взглядывает на тех, кто стоит перед ним. А ты ждешь.
Вы ждете.
   -- Боже мой, -- заводится Абрам, когда я пытаюсь говорить с ним об этом.  --
Обыкновенный чиновник, обыкновенный бюрократ, каких полным-полно в мире.
   В мире  --  да, я понимаю. Но здесь? Принадлежащий к богоизбранному народу
не может не  сострадать,  ибо сострадание заложено  в него издревле.  Но  он
почему-то не сострадает, а пьет кофе.
   ...Небольшая  бригада  олимов  убирала  по  весне город.  Люди все больше
немолодые,  изнемогая под  немилосердным солнцем,  косили  бурьян,  сгребали
мусор.  Держались.  Для  тех,  кому  под  шестьдесят,  это была единственная
возможность заработать.  Некоторые брали с собой бутылку воды и бутерброд, а
кто  --  нет,  терпели.  Ровно в два рослый сытый красавец  Габи,  подрядчик,
объезжал все рабочие точки и без улыбки протягивал каждому сверток -- питу  и
жестянку с водой. Можно поесть и немного передохнуть.
   Однажды было особенно жарко, и один из бригады, шестидесятилетний Володя,
не выдержал.
   -- Что-то мне плохо,  --  сказал он Габи, когда тот протянул ему сверток, --
пойду домой после обеда.
   -- Домой?  --  Габи нахмурился.  --  Тогда давай обратно обед.  --  И  забрал
сверток.
   Володя больше на работу не пришел, хотя деньги были нужны.
   -- Кто он, этот Габи? Бюрократ? Человек? Еврей? И кто он мне -- собрат?
   Я рассказываю это, и Ира делает круглые глаза.  Она возмущена  --  подлец!
Ира сейчас же готова бежать и убить Габи.
   -- Но он  --  еврей.  --  Это я уже адресую Абраму.  Он согласен, что не все
евреи достойны похвалы, но они -- евреи. Они израильтяне. Мы израильтяне.
   -- Они -- да. А мы?
   Вот эти девочки,  что опустились на край тротуара и сидят,  поджав  ноги,
будто у себя дома на диване.  Мимо идут люди,  едут машины,  они не обращают
внимания.  Сидят, где хотят. Это их земля, их страна. Слава Богу, что есть у
евреев своя страна.
   -- Поймите, -- говорит Абрам, -- евреев отовсюду гнали, их всюду уничтожали,
убивали. Только на своей земле евреи могут жить спокойно.
   Мне нравится смотреть,  как Абрам говорит.  Не просто слушать,  слушать --
это само собой, интересно, но и смотреть. Доказывая что-то, он помогает себе
руками,  обычные слова произносит так эмоционально, что они и впрямь кажутся
откровением,  а сам он, похоже, заводится все сильнее и сильнее, словно туже
и туже затягивается внутри него пружина,  а потом эта пружина распрямляется,
завод кончается, и Абрам вроде как оседает, бросает последнюю фразу, слово и
выпускает воздух  --  уф-ф. А потом  снова начинает затягиваться  пружина,  и
голова Абрама вытягивается вперед, и руки двигаются в такт со словами.
   -- Сионизм  --  это  великая  идея.  Может  быть,  самая  великая  из идей,
рожденных человечеством. Сионизм начинался в одно время с коммунизмом. А где
теперь коммунизм? На свалке истории. А сионизм? Пожалуйста -- вот он. Вот, мы
с вами. -- Он обращает к нам руки ладонями кверху -- мы с вами. И продолжает:
   -- Боже мой!  Израиль!  В страшном окружении,  войны,  террор,  арабы.  Но
страна есть. Вот вам доказательство того, что идея правильная.
   Значит, я у себя дома?  Но почему же я не могу, как та девочка -- сесть на
тротуар?  Ладно я, возраст уже не тот,  но и Алина не может.  Ведь это и  ее
земля. Или только еще будет -- ее?
   -- А знаете,  я как-то сразу почувствовала себя здесь, как дома, -- говорит
Ира. -- Может, потому, что много лет стремилась сюда.
   А Абрам?  Он ведь тоже долго добивался разрешения выехать в  Израиль.  Но
ему было трудно здесь. Тогда, вначале, трудно. А сейчас? Сейчас ему  --  как?
Легко? Комфортно.
   Абрам расслабляется и смеется. Конечно, у него полный душевный комфорт.
   -- Хорошо, -- соглашаюсь я. -- Страна есть.  Страна будет. Слава Богу. А мы?
Какова наша роль?
   -- Вы сделали самое главное.  Вы приехали и привезли сюда детей и  внуков,
вы выполнили свой долг перед еврейским народом.
   Значит так. Я здесь, и дети мои здесь. Я могу спокойно жить -- с сознанием
выполненного долга.
   ... -- Что вы хотите? Что вы требуете?  --  вопрошает, вздымая на меня очи,
светлокрашенная Шошана,  восседающая в солидной  конторе,  в которой  должны
заботиться об олимах. -- Кто вас звал? Что вы сделали для страны?
   Ну да,  конечно,  я не сомневаюсь,  что сама она сделала очень  много,  в
развитие Израиля  ее вклад  весом,  иначе зачем  бы страна  так заботилась о
благе этой женщины  --  видно, живется ей отнюдь не туго. Наверное, она имеет
право -- изрекать от имени страны.
   -- Боже мой,  ну,  есть,  конечно,  такие,  --  говорит Абрам.  Когда Абрам
вынужден соглашаться, он говорит тихо, горестно, покачивая головой, руки его
неподвижно лежат на коленях. Он недолго молчит и заводится снова:
   -- Но большинство израильтян понимает,  что алия нужна,  необходима.  Если
приедет  еще  миллион  человек  из  России,  это будет совсем другая страна.
Совсем другая.
   ...Ладно, Бог с ней, с этой светлокрашенной Шошаной. Сейчас рядом со мной
старик-сосед со второго этажа.
   Мы жили  в этой  квартире уже  четыре месяца,  видели,  как  каждое утро,
согнув  плечи,  он  уходил  из  дома  торопливо-семенящим  шагом.  А вечером
возвращался,  брал сумку-тележку и семенил  в супер.  Завидев  нас,  он,  не
останавливаясь, бросал: "шалом".  Про себя мы его называли "мрачный старик".
Пытались разгадать его тайну  --  тайну мрачности.  Отделенности от всех,  от
жены.  Мы  не  разу  не  видели  его  вдвоем  с женой,  женщиной  улыбчивой,
голосистой, но не открытой.  Если была возможность не заметить меня, стоящую
во дворе,  она не замечала.  Но,  столкнувшись лицом к лицу,  расплывалась в
улыбке:
   -- Здравствуй, соседка. Как поживаешь?
   Пожалуй,  была у них какая-то тайна,  или нам казалось, что была.  Но все
оказалось  ужасно  простым.  Такой  безысходно  простой  может  быть  только
трагедия.
   В прекрасный  праздник  Радости  Торы  мы  возвращались из синагоги,  где
гремела музыка и плескалась до небес радость людей.  Гордые мужчины в  кипах
шествовали  по  кругу  со  свитками  Торы,  а вдохновенные  женщины тянули к
свиткам руки.  Плясало все и вся,  стар и млад, худ и упитан, дети на плечах
отцов хлопали в ладоши в такт музыке.  Мы возвращались  домой,  захлестнутые
этой волной радости, пораженные увиденным и пережитым впервые.
   Что там Саддам Хусейн,  арабы,  терроризм и ядерная бомба!  Что там Буш и
миллиарды долларов, которые он не дает Израилю! Какие мелочи -- экономический
застой, отсталая технология и безработица. У народа праздник. Праздник -- это
от Бога. Завтра будет новый день. Все заботы -- на завтра.
   Возвращаясь,  мы столкнулись у подъезда с соседями, впервые мы увидели их
вместе.  Обменялись приветствиями,  несколькими словами о празднике, и вдруг
соседка, показав на мужа, смешливо-насмешливо сказала:
   -- Он знает русский.
   Знать русский и быть из России  --  не очень большие достоинства для  нее.
Так подумалось мне.  Она вскоре ушла, а сосед остался. И стал говорить. Нет,
не по-русски.  На смеси русского,  украинского,  идиш, на этой смеси говорят
здесь выходцы из западных  областей Украины,  приехавшие сорок с лишним  лет
тому.  Это были языки его детства,  уже забытые,  а теперь словно воскресшие
для общения с нами.
   С тех пор Шломо  --  соседа зовут Шломо -- часто присаживается возле нас во
дворе и говорит. Мы знаем уже почти наизусть все, что он скажет, но слушаем,
спрашиваем и слушаем.  Сколько их,  таких историй,  почти одинаковых,  почти
стандартных.  Но ведь у каждого  --  своя трагедия, своя неистребимая боль. А
вместе -- жуткая боль европейского еврейства, пережившего Катастрофу.  Всеоб┐
щая боль вопиет, но вопиет и мука каждого, кого Катастрофа коснулась мрачным
своим крылом.
   Я вспоминаю слезы моего  свекра,  когда он вернулся  из поездки в  родные
места.  Там были погребены живьем его отец,  мать, сестра, ее дети.  Три дня
дышала земля. Свекор плакал потом не раз -- до самой смерти.
   И вот Шломо, наш сосед со второго этажа.
   -- Я не могу забыть,  не могу забыть,  --  повторяет он, как заклинание.  --
Прошло пятьдесят  лет.  Я не  могу забыть.  Сестра  держала на  руках своего
маленького сына,  прижимала к себе его и меня.  "Шлемеле,  --  шептала она  --
уезжай, ты комсомолец, тебе надо бежать".
   Ему было тогда пятнадцать лет.
   -- Не могу забыть ее руки,  --  говорит Шломо. -- Когда я вернулся, я искал,
может быть,  кто-нибудь остался в живых.  Все погибли.  Все,  --  он опускает
голову и замолкает. Помолчав, опять говорит.  --  Остались только я и старший
брат,  он был в Красной Армии.  Я никогда не прощу себе, что оставил их, что
не помог им.
   Я смотрю на него и думаю,  что он не так уж стар,  наш сосед.  И  красив,
пожалуй, даже сейчас. Бледное удлиненное лицо, крупная голова, выпуклый лоб,
седые волосы.  И на этой бледности выделяются коричневые,  не  черные,  нет,
коричневые глаза.  Странно  видеть эту  крупную голову  па небольшом  теле и
опущенных плечах.
   Ах, как похож на него его красавец-сын, недавно вернувшийся из Канады. Те
же крупные правильные черты, но в рамке темных длинных волос. Похож? О, нет.
Он смотрит совсем не так.  Твердый, уверенный, открытый взгляд. Сын высокий,
стройный,  с гордым  разворотом плеч.  Чувствуется,  что  ребенка в  детстве
хорошо кормили. Не то, что папу.
   Он ходит  широким быстрым  шагом,  всегда спешит,  но  не суетится.  Черт
возьми,  надо же быть таким!  Мне приятно смотреть на Эреза.  Его и зовут-то
Эрез, что по-русски значит "кедр". В Израиле, если хотят похвалить юношу или
выразить свое восхищение им, говорят:  "Бахур ка-эрез"  --  парень, как кедр,
парень, что надо!  Знали мама с папой, какое имя дать сыну.  Знали, каким он
станет.
   Эрез -- электронщик, наверное, техник-электронщик, не инженер, но, похоже,
разбирается в этом  деле.  И вообще  он все  умеет.  И не  чурается  никакой
работы.  Он пробыл два года в Канаде,  заработал денег,  почему вернулся, не
объясняет, говорит, что просто дома лучше.  И еще говорит, что хочет открыть
свое дело,  свой бизнес.  "Чтоб не было сверху  начальников-хозяев".  Может,
потому и вернулся,  что хочет работать самостоятельно,  а там  --  без кола и
двора было ему трудновато.
   Он уже купил маленький,  не новый,  но приличный автомобильчик с открытым
кузовом,  оборудовал рядом с домом сарайчик,  где есть все,  что  надо,  для
любой работы  --  починить приемник,  сделать,  как новенькую, старую люстру,
подстричь деревья.  По утрам  он вскакивает в кабину  своего авто и  несется
куда-то.  Иногда днем я вижу,  как автомобильчик паркуется у наших ворот,  и
Эрез бегом тащит что-то в свой сарайчик, а потом опять мчится куда-то  --  до
вечера.
   Мама его говорит мне:
   -- Тяжело. Тяжелая у него работа.
   -- Почему?  -- возражаю я. -- Это маме тяжело смотреть на сына, кажется, что
ему тяжело. А молодые здоровые парни должны много работать.
   Я думаю, что ему совсем не тяжело. Ему -- как надо. Она согласна -- молодым
надо много работать. Но ей все равно его жаль.
   -- Странно,  --  говорю я мужу,  и он со мной согласен,  --  ее муж, старик,
работает у хозяина  за пять пятьдесят  в час,  ездит далеко,  чтобы  немного
подработать к их маленькой пенсии, она ни разу не сказала, что жаль его...
   Она никогда не работала, Шломо, как мог, обеспечивал семью. Его тоже, как
Абрама,  каким-то  образом  обманули,  и в итоге  пенсия  так  мала,  что не
прожить.  И Шломо, согнувшись, каждое утро семенит на работу.  Я не слышала,
чтобы она говорила об этом с сожалением. Хотя нет, было.
   -- Что делать?  --  пожаловалась она однажды.  --  Муж работает,  приходится
самой управляться по хозяйству. Тяжело.
   Но Бог с ней,  с мамой,  она мне не нравится.  Скорее всего, я ей тоже не
нравлюсь, иначе, почему бы ей не заглянуть ко мне поболтать -- я ведь немного
говорю на иврите.  Или не пригласить меня на чашку чая -- все-таки мы соседи.
Возможно,  она думает,  как Шошана:  "Кто  вас звал?  Зачем вы  приехали?" А
может, я все это придумала, и не нравится она мне просто так.
   А на сына я смотрю с удовольствием.  Он очень приветлив и вежлив.  Всегда
спросит о здоровье и житье-бытье.  Даже если спешит,  все равно спросит.  Он
интересуется:
   -- Может, вам помочь? Может, что-нибудь нужно?
   Не мама интересуется, а юноша.  Это странно, но приятно -- надо же... Как-
то мужу понадобился напильник и еще какой-то инструмент, он спросил у Эреза,
есть  ли,  тот  кивнул  и через  две  минуты  принес  нам целый чемоданчик с
инструментом -- может, еще что-нибудь понадобится.
   ...Мы сидим во дворе со Шломо.
   -- Я искал их, я всех спрашивал о них, -- опять вспоминает он. -- Я вернулся
и даже не сказал, мне некому было сказать: "Шалом, аба" -- здравствуй, папа.
   Пятьдесят лет стоит перед его глазами старый отец.  И Шломо все  твердит:
"Здравствуй, папа", но нет ответа.
   -- А сын знает о том, что вы пережили? -- спрашиваем мы.
   -- Знает, -- с болью говорит сосед. -- Я все рассказал ему.
   -- Ну, и как он к этому относится?
   -- Как?  Только я начинаю вспоминать,  жена возмущается:  "Опять твой отец
все о том же. Только об одном".
   -- У нее никто не погиб?
   -- Нет.  Дедушка даже  дожил до  девяноста лет.  Из  подъезда стремительно
выходит Эрез.
   -- Ты скоро вернешься?  --  спрашивает Шломо.  Эрез, не поворачивая головы,
что-то бросает.  Я не могу разобрать,  что.  Но и Шломо,  по-моему,  тоже не
может. Сын исчезает вместе с машиной. Шломо молчит.
   "Боже мой, -- думаю я, -- неужели  так  трудно сказать  "Шалом, аба",  если
отец рядом".

   У Абрама тоже  погибли все.  Все.  Он  остался один  в этом  мире.  Какое
страшное  слово  --  один.  Каждый  раз,  что  я встречаюсь  с Абрамом,  меня
охватывает щемящее чувство жалости к его одиночеству.
   Но почему -- одиночество? У него есть жена, сын, внуки.
   -- Я вернулся домой,  --  рассказывает Абрам,  --  ничего не было. Никого не
было.  Я все ходил и искал,  спрашивал.  Я хотел знать,  как их  увели,  где
могила,  кто  видел  их  в последний  раз.  Я искал  следы  в лесу,  где  их
расстреливали.
   Как это страшно:  они до сих пор обступают его  --  отец,  мачеха, сестры,
братья.  Девочка,  что сидела за  соседней партой.  Ему рассказала  соседка-
латышка, что видела его одноклассницу в солдатской казарме  --  в лохмотьях с
оторванным кровавым соском.
   Он не может забыть семейного доктора,  старика,  который лечил их семью и
соседей. Его хотели спасти латыши, бежали с бумагой из комендатуры к машине,
куда грузили евреев. В бумаге говорилось, что доктора надо оставить. Но тот,
помедлив немного, сказал:
   -- Нет.  Куда мой народ,  туда и я,  --  и поднялся в машину.  Понимал, что
сегодня нужен  --  оставили,  завтра все равно убьют.  Лучше умирать вместе с
людьми.
   Как можно жить, зная все это? Помня все это. Думая об этом непрестанно.
   -- Я не мог  жить,  --  говорит Абрам.  --  Я никого  не хотел  видеть.  Все
свободное время я искал, восстанавливал страшную картину. Я не мог быть дома
один.  Я возвращался с работы и снова куда-то шел.  Мне казалось, я близок к
ужасному.
   Она спасла его, эта хрупкая вдохновенная женщина.  Так всегда нас спасает
любовь. Если спасает.
   -- Да, да, -- говорит Ира, -- ему было тяжело. И сейчас тоже -- тяжело.
   Она понимает,  она сопереживает  --  его Катастрофе.  Отчего же все равно,
Абрам, ты кажешься мне таким одиноким?
   Этот  вопрос  я могу  задать  только  самой  себе,  но  если  бы решилась
произнести вслух, Абрам никогда не согласился бы со мной. Он? Да что вы?! Он
счастлив,  что есть у евреев  своя страна,  что он  --  на этой  земле,  он --
израильтянин.
   Как он переживает за все дела израильские!
   Абрам слушает мой рассказ напряженно,  нервно, смотрит на меня неотрывно,
ловит слова, будто горячие угли.
   ...Мы брели  с Ириной  вдоль шоссе  с сумками,  полными  снеди.  Ходили в
дальнюю лавку. Мыслей никаких, только желание дойти  --  солнце печет ужасно,
сумки оттягивают руки.  Неожиданный автомобильный гудок выводит нас из этого
тупого состояния.  Мы поворачиваем головы, гудок повторяется: нас приглашают
сесть в машину, что бывает нечасто. Забираемся на заднее сиденье.
   На  машине  путь  короток,  вставать  нам  на  краю города,  но мы едем с
гостеприимным хозяином дальше, объезжаем весь город.
   За рулем высокий -- видно,  что высокий, хоть и сидит, элегантный мужчина,
у него интересное лицо, волосы с густой проседью.  На вид лет сорок. Говорит
по-русски  с еле-еле  знакомым  уже  акцентом.  Скорее  всего приехал не так
давно, но уже, похоже, преуспел.
   Спрашиваем:
   -- Откуда вы?
   Оказалось  --  из  Кишинева.  Десять  лет  в стране.  Инженер,  работает в
солидной фирме, чувствует себя здесь нормально. Здесь его дом. Хозяин машины
интересуется нами, расспрашивает, вселяет надежду.
   -- Все у вас наладится,  --  говорит он,  --  все будет нормально. Я знаю, я
чувствую, все должно измениться в стране. Надо только, чтобы пришла к власти
партия Труда.  Надо голосовать за нее.  Если опять придет Ликуд,  будет  еще
хуже. Они ничего не делают, ничего не могут, только говорят, только грызутся
между собой за портфели.  Все,  что сделано в стране, сделано партией Труда,
когда она была у власти.  Я очень  боюсь,  что олимы отдадут свои голоса  за
Ликуд.  Тогда никакого просвета  --  он  чуть поворачивает к нам  голову,  не
упуская из  виду дороги.  --  Не  думайте,  что я решил  подвезти вас,  чтобы
агитировать.
   Ох, уж эти политики!
   -- Вот, -- Абрам подскакивает, не дослушав мой рассказ. Ему уже все ясно. --
Вот этого я и боюсь,  --  что  придет к власти  Маарах.  Я боюсь,  что  олимы
отдадут им свои голоса.  Но это будет ужасно.  Это тупик.  Правые до сих пор
расхлебывают то, что наделали левые...
   Абрам опять завелся,  руки его поддерживают слова,  а голова вытягивается
вперед.  Он весь живет в своем монологе.  Мы выслушиваем очередную лекцию  о
том,  что натворили левые,  строя израильскую экономику по образу и  подобию
страны,  откуда мы приехали:  на госсубсидиях,  без рынка,  без конкуренции.
Когда  пришел  к власти  Ликуд,  многие  предприятия  пришлось закрыть,  они
оказались нерентабельными, продукция не имела сбыта.
   Опять  голова  идет  кругом.  Попробуй  разобраться  во  всем.  Но  Абрам
разбирается в делах израильских,  он,  вообще,  в политике, как рыба в воде.
Это его стихия.  "О  чем говорят два  еврея,  когда встречаются?  --  смеется
Абрам. -- О политике".
   -- А олимы? Олимы о своих бедах.
   -- Это тоже политика, -- говорит Абрам. -- Вы читаете русскоязычную прессу?
   Бросили.  Почитаешь, как живется олимам, и не видишь просвета. Повеситься
хочется.
   -- А зачем такое пишут, вы не думали?
   Мы сходимся в мысли: "тот, кто платит, тот и заказывает музыку".
   -- Вот,  --  говорит Абрам и тычет пальцем в мужа. -- Русские газеты дешевы,
их  могут  покупать  олимы.  Кто-то  же  их субсидирует.  Тот,  кому выгодно
показать: алия провалена, значит, виновато правительство. Значит, нужно дру┐
гое правительство.
   Мысль об этом приводит Абрама в уныние. Он не может этого допустить.
   -- Левые  --  они преступники.  Они обманщики. Он рассказывает о том, с чем
сталкивался,  когда  работал  при  левых.   Приписки,  подделка  документов,
незаконные оплаты.  Все, о чем он рассказывает, знакомо нам, мы сталкивались
с этим в стране исхода.
   -- Они все делали коммунистическими методами. Они не могли иначе, это дети
Сталина.  Он еще там,  в той стране, откуда приехал, был вскормлен нелюбовью
ко всему советскому, коммунистическому.
   Родители  Абрама  --  выходцы  из  Германии,  жили  в Прибалтике,  дед был
раввином, а отец  --  уже бедным учителем, иврит знаком Абраму с детства.  Он
знает кучу  языков и сейчас  много читает  на английском  --  учит  язык,  но
разговаривает,  в основном,  на русском, в их доме язык общения  --  русский,
хотя говор Абрама выдает явно не российское место его рождения. Часто, чтобы
точнее выразить свою  мысль,  Абрам находит ивритское  или немецкое слово  и
переводит его на русский.
   -- Конечно,  --  соглашается он, понимая, что русский его несовершенен. -- Я
познакомился с ним  после тридцать  девятого года,  когда  Прибалтику  занял
Советский Союз.  А учил русский, в основном, на шахтах Узбекистана. Во время
войны.
   Ему повезло:  мобилизовали в армию,  но послали не на фронт, а на Восток.
Он выжил.  Освоил язык великой империи. Узнал, что такое рука помощи  --  она
протягивалась,  если  человек  попадал  в беду  --  будь  то  мусульманин или
христианин, трудармеец или зэк.  Там были свои законы, свои понятия о чести.
Может, потому и выжил, что эти законы принял.  Но из пройденных им наук чуть
ли не главной была наука ненависти -- к коммунизму.
   Абрам старше нас, но не так уж намного.  Мы жили в эти годы в одной с ним
стране и  --  верили. Мы верили еще много лет спустя  --  в коммунизм и в наше
светлое будущее.
   -- Миленький мой, как можно? -- поражается Абрам. Он сказал это, растягивая
слова, и вся его невысокая фигура вытянулась, выражая удивление.
   Возможно, из шахтных треков было виднее.
   -- Ну, а здесь, в Израиле, вас все устраивает? Но Абрам уже выпустил пар и
соглашается, что построили, конечно, не такое общество, какое хотелось бы.
   -- Что ж, -- предлагает он нам, -- исправляйте.

   Наверное, слухи о доброй фее расползлись по нашему городку.  Однажды в их
квартире раздался еще один телефонный звонок.
   -- Меня зовут Гриша. Я художник. Вы должны мне помочь.
   -- Должна?
   Художник плачет.  Это вам не старушка в сохнутовской приемной. Это рыдает
Муза. Музе нельзя дать погибнуть.
   -- Я сейчас, я немедленно приду. Где вы живете?  У них оказались сразу все
олимовские беды.  Квартира мала и дорога,  к тому же хозяин вообще  требует,
чтобы они  съехали,  ему самому  для чего-то  нужна квартира.  Но  где найти
дешевое да  еще просторное  жилье?  Надо где-то  рисовать.  Пришел багаж,  а
забрать некуда.  Каждый день  простоя багажа  --  минус из  и без того  тощей
корзины.  Но  главное,  он,  художник,  который  участвовал  в международных
выставках,  никому здесь не нужен.  Негде работать, негде устроить выставку,
чтобы продать картины.  Денег нет. В багаже тоже есть картины, их тоже можно
было бы выставить, но негде.  Работать в таких условиях он не может. Словом,
жить невозможно.
   -- Вы даже не представляете,  --  сказала  мне Ира,  --  в каком он  ужасном
состоянии, ему нужно помочь.
   -- А жена?
   -- Жена молодая и славная. Очень милая. Но что она может?
   -- Работать. Мыть полы, зарабатывать, чтобы он мог творить.
   -- Что  вы  говорите?  Она  должна  быть  при  нем.  Помогать.  Его нельзя
оставлять.
   Ира развила бурную деятельность.  Подняла  всех знакомых и незнакомых  на
поиск дешевых и просторных квартир.  Но  ни одну из найденных Муза  не сочла
достойной. Ира присмотрелась к той квартире, где художник жил, и поняла, что
и из нее можно сделать то,  что нужно.  Переставить мебель, открыть окна.  В
оборот был взят  хозяин  --  не такой уж  плохой человек,  надо только  уметь
договориться.  В другом месте, у каких-то знакомых, нашлось помещение, чтобы
сгрузить  багаж.  Начались  поиски  меценатов.  Нити  тянулись в Соединенные
Штаты, в Швейцарию -- у Иры везде знакомые, благо хлопочет не для себя.
   -- А сам художник, он что-нибудь делает? -- спрашиваю я.
   -- Ах, -- сокрушается Ира, -- он никак не придет в себя.
   -- Это  какой-то  кошмар,  --  говорит  мне  Абрам  при  встрече,  когда  я
выговариваю ему, что долго не заглядывал к нам,  --  каждый день поездки. Тут
один художник...
   -- Тот самый?
   -- Да,  тот самый,  вы уже знаете о нем.  Выставка в одном месте,  потом в
другом.  Нашли какого-то знакомого, он устраивает выставку в своем доме. Там
есть большой салон.
   -- И много продали картин?
   -- Немного, но все-таки, -- отвечает Ира. -- Все-таки что-то.
   -- Что-то...  -- Абрам относится к этому иначе. -- Теперь опять надо куда-то
везти картины.  Знаете, -- признается он мне, -- я уже ненавижу свою машину. Я
никуда не хочу ехать.
   -- А в Иерусалим?
   -- Тем более.
   Вот тут мне и надо рассказать о самом главном -- об их детях. О сыне.
   У Иры есть дочь от первого брака, дочь вышла замуж за американского еврея
и живет в Штатах. А есть у них еще единственный сын -- Даня. У Дани есть жена
и трое детей.  И живут они все в Иерусалиме.  Но не потому,  что это большой
город, центр науки и культуры, а потому что в Иерусалиме расположена йешива,
в которой далеко не первый год учится Даня.  Он изучает Тору. И молится. Это
его занятие.
   Он был прекрасным многообещающим мальчиком  --  вундеркинд и спортсмен. Он
блестяще  учился  и  прыгал  через  классы.  Любил  биологию  и  поступил  в
университет.  Потом переключился на физику.  Он  любил книги и много  читал.
Прекрасно  плавал.  Ему  все  удавалось,  кроме  легкого  отношения к жизни,
необязательных дружб и коротких связей.  Он не мог ни завязывать их, ни быть
при сем. А тут появились новые знакомые  --  люди в кипах. Нет, не те, что по
субботам ходят  в синагогу,  а в  будние  дни сидят  в банках  или в  других
конторах, солидно выпятив животы. Другие.
   -- Ты не представляешь, мама,  --  говорил он Ире,  --  что это за люди. Это
совсем иной мир.  Они к человеку относятся с душевностью,  добротой,  мудрым
пониманием.
   Прекрасно, если к тебе -- с добром, если тебя понимают.
   Ира и Абрам уже ничего не могли сделать. Этот мир уводил их сына. От них.
Ира старалась удержать в руках  нить,  связывающую их и их ребенка,  она  не
могла допустить, чтобы он ушел совсем.  Она стала зажигать свечи и соблюдать
субботу.  Даня очень редко бывал дома,  он бросил университет и теперь жил и
учился в йешиве.
   А потом  появилась  Таня,  он  женился.  Таня  тоже  ребенком приехала из
России, из Ленинграда.  Ей тоже было сложно в здешнем мире, и она потянулась
к Всевышнему.
   Они очень  симпатичная пара  --  Даниэль  и Таня.  У нее  прелестное  лицо
женщины,  рожденной для радости.  Кажется,  у нее  красивые волосы,  но  они
прикрыты,  я их  не  вижу,  только  чуть-чуть.  У  Дани  умное  живое  лицо,
правильные черты.  Но лица почти не видно, все заросло  --  так надо. Немного
грустно смотреть на них: они плохо выглядят. Кашрут  --  это непросто, да еще
трое детей, два мальчика и девочка, все малыши. Живут далеко не роскошно.
   Она очень способная,  Таня.  Хорошо училась, ей давалась математика.  Оба
могли стать  учеными.  Но Таня  хотела выйти  замуж только  за знатока Торы.
Потом,  когда они уже были женаты,  Таня узнала, что Даня раньше подумывал о
том,  чтобы  совмещать  жизнь  в йешиве  с учебой  на  физическом факультете
университета. И даже сам ребе почти что разрешил ему это.
   Таня бы этого не допустила.  Если  бы она знала о таких  грешных замыслах
будущего мужа, он бы не стал ее мужем.  Она не протестует, что Даня так мало
получает,  ничего не зарабатывает  --  только стипендия.  Она сама  работает,
благо знает компьютеры.  Лишь бы он учился.  Он учится. И молится. Молится и
учится. Она тоже молится. Они ждут Мессию.
   Изучение Торы -- занятие достойное.  Но как прокормить, одеть, обуть такую
семейку?  И где-то надо жить,  должна быть крыша над головой, чтоб было, где
читать благословения, плодиться и размножаться. Как повелел Всевышний.
   Ире больно смотреть на их трудную жизнь.
   -- Я не могу,  чтобы у них было хуже, чем у меня.  Она работает невозможно
много, берет учеников там и тут.
   -- Сколько можно так работать?  Надо и о себе подумать немного, -- жалуется
Абрам.
   -- Я не могу не работать, -- оправдывается Ира. -- Дане нужны деньги.
   -- Но они взрослые люди.
   Даня пробует зарабатывать. Он иногда читает лекции.
   Она старается оправдать сына.  Она приносит жертвы. Она бросает на алтарь
свое сердце и свой кошелек.  Их с Абрамом кошелек. Нужна квартира?  Родители
берут в банке ссуду.  Несколько лет молодые живут в небольшой  трехкомнатной
квартире. Но теперь у них уже трое детей.
   -- Я не могу видеть, как они живут, -- говорит Ира.  -- Детям нет места. Они
должны купить квартиру побольше и в другом, лучшем, районе.
   Деньги? Вечная проблема -- деньги. Денег нет. Но есть еще пенсионный фонд,
то,  что  они  накопили  для  себя  --  на  старость.  Когда совсем не смогут
работать.
   Жертвоприношения принимаются  со спокойствием  языческих богов.  Даете  --
берут. Почему нет? Чем дальше, тем больше. Это уже не жертвы -- обязанность.
   -- Мама, -- раздается телефонный звонок, -- надо платить адвокату.
   -- Но у меня уже нет денег.
   -- Я думал, ты можешь взять в банке.
   Ах,  какая святая простота,  он думает,  что у мамы бездонный счет.  И ей
становится стыдно, что счет в самом деле не бездонный.
   -- Ничего, -- говорит она мне, -- как-нибудь выкрутимся, займем.
   Если можно оплатить квартиру, то мелочи -- сам Бог велел.
   -- Мама,  --  звонит Даня,  --  я заболел, нужно купить лекарство, а у нас в
банке минус.
   Ира мчится в свой банк, и  --  о, радость!  --  у нее что-то есть на счету:
перевели зарплату из музыкальной  школы.  Можно перечислить немного на  счет
своего идола.
   -- Я не могу видеть,  как спит младший -- в манеже, -- рассказывает мне Ира.
-- Ему  неудобно.  Я как-то  утром  вынимала  ребенка  из  этого  ложа,  душа
заболела.  Сказала,  что надо купить ему диванчик или кроватку,  я  заплачу.
Сколько стоит детская кроватка?  Двести? Триста? Ладно, ради ребенка  --  еще
триста.
   Через несколько дней  раздается телефонный звонок,  и в  трубке  --  голос
Тани:
   -- Вы  хотели,  чтобы  мы  купили  кроватку.   Но  зачем  покупать  что-то
временное?  И простая кроватка не пойдет в новую квартиру.  Даня (о, это  не
она,  а Даня,  сын,  которому  Ира  никогда  не  откажет) присмотрел хороший
салонный диванчик.  Сколько стоит?  Полторы тысячи.  Но очень приличный. Как
оформлять -- на два платежа или на пять? На два -- дешевле.
   -- Я посмотрю, я еще не знаю, что у меня в банке, -- бормочет Ира.
   А мне говорит:
   -- Я, конечно, заплачу, но скажу ему  --  все. Я так не могу. Откуда? У нас
нет.
   -- Вы верите?  -- качает головой Абрам. -- Это уже не раз было. Твердость на
полчаса.
   Однажды  я застала  Иру  усталой,  она  хлопотала  на  кухне,  что бывает
нечасто, больше готовит Абрам под присмотром Иры -- он сейчас свободнее.
   -- Едете в Иерусалим? -- догадалась я.
   -- Да. Моя невестка столько мне назаказала, два дня стою у плиты.
   -- А Абрам едет?
   -- Нет, Абрам не хочет. Поеду автобусом.
   -- У меня просто нет сил, -- объясняет Абрам. -- Раньше я приезжал к детям и
все делал, даже окна мыл. Правда, окна мыть для них необязательно. Это нигде
не записано.  Но я мыл.  А теперь не могу,  устаю.  Они меня не трогают.  Но
привыкли, что мама -- перпетум мобиле. Вечный двигатель.
   -- Нет,  Абрам,  что ты говоришь.  Даня  жалеет меня.  Он же  говорил мне:
"Мама, иди спать".
   -- Ну,  конечно,  сказал,  а сам лег и уснул.  И Таня тоже.  Оставили тебе
троих детей. Попробуй бросить и пойти спать.
   -- Я их понимаю,  --  Ира опять  старается оправдать и себя  и  их.  --  Они
молодые, они так устали: трое детей. Им хочется поспать.
   -- Я не могу все это видеть,  --  говорит Абрам.  -- Это невозможно терпеть.
Ира готовит,  выкладывается,  покупает  все в магазинах,  где только  кашер,
платит за все на двадцать,  тридцать процентов дороже, а то и в полтора раза
дороже.  А  когда  приезжаем,  они  расспрашивают  и  рассматривают  с таким
недоверием, так подозрительно. Порой это даже оскорбительно.
   Он все реже ездит в Иерусалим, но ничего не может поделать с Ирой.
   -- Мне больно смотреть на свою жену, когда она приезжает домой оттуда. Она
сидит -- маленькая, старенькая, сгорбленная. Нет сил подняться. Я хочу, чтобы
мы, сколько еще положено, пожили нормально.
   -- Ах, он ничего не понимает, мужчины вообще ничего не понимают.
   Зашел разговор о требовании кашрута иметь посуду отдельно -- для мясной  и
для молочной пищи.  Для Тани и Дани  --  это обязательно.  Иначе они не будут
есть.
   -- Иринька, -- сказал Абрам, -- у тебя с посудой все в порядке. Когда дети у
нас были? Не надейся, что твой сын выпьет у тебя стакан воды.
   -- Ну что ты говоришь... Помнишь, они у нас были на Суккот.
   -- Господи, когда это было! С тех пор они ушли еще дальше.
   Ира кивает, она согласна -- ушли. Стали еще более жесткими и нетерпимыми.
   -- Ах, -- вздыхает она, -- Хаим такой сладкий.  -- Это она о старшем внуке. --
Сегодня праздник, а мы не с ними. Так плакать хочется, такое настроение...
   А у них? Им тоже хочется плакать оттого, что вы не рядом?
   -- Да, да, Хаим все время спрашивает: "Бабушка, когда ты приедешь?"
   Иногда Абрам  сдается и везет  Иру в машине,  но  все больше  Ира едет  в
Иерусалим автобусом,  а Абрам  остается один.  В такие  дни он  кажется  мне
особенно одиноким.
   -- Вам не хочется быть рядом с детьми? -- спрашиваю я.
   -- Я хочу быть рядом с женой.  Когда Ира дома и не нужно никуда  ехать,  я
могу спокойно читать, заниматься. Но это бывает так редко.
   Абрам говорит  --  все больше о политике.  Я не  слушаю.  Я опять думаю  о
навязчивой  своей  идее:  как  понять  еврейскую  душу?  Или  ее все-таки не
существует -- еврейской души? Я думаю: как же так? У тебя погибли все, ты ос┐
тался деревом без корней.  Дерево без корней  --  это мертвое дерево. Но есть
плоды. Значит -- не мертвое. Опять все смешалось. Корней не стало раньше, чем
появились плоды.  Значит дерево живо.  Значит корни уходили вглубь,  в века.
Дерево было подрублено,  но выстояло,  прижилось на нашей святой  земле.  По
вечному  городу  бегают  кучерявые  мальчики.  Значит,  не  прервалась связь
поколений. Значит...
   Я  прерываю  монолог  Абрама  о  современном  правительстве  Израиля,   о
трудностях и о том,  что Америка обязательно должна дать деньги на  развитие
нашей экономики.
   -- Вам ведь  тоже хочется  видеть малышей.  Все-таки  надо было  поехать с
Ирой.
   Лучше бы я не спрашивала. Эти малыши  --  неизбывная его боль. Изменить он
ничего не  может,  он старается  не думать,  отвлекать  себя,  но все  равно
думает.
   -- Это ужасно, -- говорит Абрам. -- Что они делают с детьми! Мальчики учатся
в хедере и больше  ничего не должны  знать.  Им нельзя изучать  естественные
науки, смотреть телевизор.  У их соседей мальчику пятнадцать лет, он никогда
не видел моря. Зачем?  Спрашивает: "Корабль железный? А почему он не тонет?"
Пятнадцать лет!  Это ужасно.  Они живут, как в средневековье. Тогда это было
необходимо.  Но с тех пор мир изменился. Они не хотят этого замечать. Раньше
я пытался говорить с сыном, спорить, объяснять.  Ничего хорошего из этого не
получалось.  Теперь,  если встречаемся, только:  "Здравствуй, как здоровье?"
Мне больно за детей. Жалко.
   Он говорит,  выделяя каждое слово, а последнее произносит растянуто -- жа-
а-алко-о, и я зримо вижу, как ему больно и тяжко.
   -- Ира  старается  не  замечать  всего  этого,  но не замечать невозможно.
Каждый раз приходится сталкиваться с...  --  он остановился, подыскивая более
мягкое,   более  обтекаемое  слово  и,  кажется,  нашел,   --   с  бездушием,
черствостью. К родителям, к детям.
   Мне вспомнилось:  не так давно  Дане для каких-то своих  дел понадобилась
родительская машина,  и они приехали (все-таки  приехали) к ним с детьми  на
шаббат. Утром молодые ушли в синагогу, а уставшая счастливая бабушка пошла с
детворой гулять.
   -- Я повела их в скверик,  --  рассказывала тогда Ира,  -- играть в песочке.
Дети были так счастливы.  Когда еще в их жизни было такое?  Живут в  четырех
стенах, гулять негде и некогда...  Но Даня с Таней вернулись из синагоги.  И
мне досталось.  Оказывается,  в субботу  нельзя играть в  песке.  Почему?  Я
ничего не поняла...
   -- Если бы только это,  --  горестно,  как всегда,  когда говорит о  детях,
качает головой Абрам.  --  Я говорил,  я предупреждал:  не надо встречаться в
субботу.  Но Ира хотела, и я согласился.  Хорошо, ты так хочешь, пусть будет
так, как ты хочешь,  --  его ладонь покорно ложится на стол. Этот жест я вижу
каждый раз,  когда он вынужден  соглашаться с Ирой.  --  Ну,  и что  из этого
вышло?
   Он опять говорит о детях:
   -- Ребенку уже пятый  год,  он прекрасно читает,  уже  в три года  он умел
читать. Он хочет знать -- обо всем. Он очень способный. Но они же не дают ему
ничего узнавать.  "Дедушка, -- спросил он меня как-то -- услышал, наверное, от
кого-то, -- а что такое Катастрофа?  Он не знает о Катастрофе. Этого знать не
нужно. Зачем?
   Может быть, это и есть главное, почему ты не едешь к сыну?
   -- Где был твой Бог,  когда живым закопали твоего деда?  И всех родных.  И
еще шесть миллионов? -- спросил он однажды Даню.
   И услышал в ответ: "Надо молиться.  Надо изучать Тору, там есть ответы на
все вопросы. И ждать Мессию. И третий храм".
   -- Что вы  хотите,  --  говорит мне  Абрам.  --  Это два  параллельных мира,
которые никогда не пересекутся.
   Вот  мы  и  договорились  с  тобой,  Абрам.   Линия  каждого  теряется  в
бесконечности  и никогда  не  пересекается  с  другой.  Человек  обречен  на
одиночество,  даже еврей,  даже на своей земле,  даже если вокруг  --  только
евреи.
   -- Пойди в синагогу, помолись, -- советует ему Ира. -- Тебе станет легче.
   Но он не идет.
   Он ждет,  когда Ира вернется  домой,  чтобы везти ее по  делам очередного
олима.

   -- Ну, ты идешь? -- спрашиваю я у Риты по телефону.
   -- Нет.
   -- Надо пойти, -- настаиваю я.
   -- Я не играю в азартные игры.
   Все-таки. Человек в беде. Надо помочь.
   -- Лучше приходи ко мне.
   -- Ты же не в беде.
   -- Попьем кофе.
   -- Слушай, может, кроме нас, никого не будет.
   -- Вот именно.
   -- Иду выручать.
   Диалог проходит на интонации шутливой,  хотя, конечно, повод для шуток не
очень подходящий.  Вообще многие события, по поводу которых мы шутим, отнюдь
не так смешны.  Но если  обо всем,  что с нами  происходит,  говорить только
серьезно, то будет больше слез.
   Рита -- наша здешняя приятельница,  приехала она немного позже нас, тоже с
Украины. Пришла с мужем в ульпан, сели они за парту, что стояла за нами. Так
свела нас судьба. А выручать я сегодня иду ее мужа. Правда, он ни в какой не
в беде,  может,  даже наоборот, сегодня для него исторический день.  Местные
деятели  культуры   организовали  мероприятие   под  названием   "Встреча  с
интересным человеком", и интересный человек -- это муж Риты.
   Мужа зовут Марк,  человек он среднего роста,  коренастый и плотный, ходит
немного вразвалку, руки в карманах куртки, локти плотно прижаты.  Может, это
старая армейская привычка -- держать руки плотно к телу,  а может, это у него
черта  характера  такая  --  собранность.  Хотя  насчет  собранности я иногда
сомневаюсь.
   Вообще-то,  он бывший военный,  служил  в авиации,  больше четверти  века
занимался моторами,  дослужился до подполковничьих погон, что, понятно, было
нелегко в той стране человеку его крови.  Давали какую-то высокую должность,
но он все бросил, вышел в отставку. В цивильном обществe нашел для себя дело
по душе.  И по рукам. В буквальном смысле этого слова. Марк  --  массажист. У
него сильные умелые руки.  Но сам он представляется,  в первую очередь,  как
мануальный  терапевт,  и на  это  у него  есть  бумага.  Документ.  Марк был
удостоен чести  стоять в качестве  ученика у волшебного  стола  легендарного
доктора Касьяна.  И еще  он  --  экстрасенс.  И еще...  Я боюсь  запутаться в
названиях его профессий.
   -- Ты чувствуешь важность события?  --  говорю я по дороге мужу.  -- Идем на
встречу с единственным в нашем городе интересным человеком.
   -- Единственным, которого мы знаем.
   Название мероприятия нас веселит. Совсем, как в нашем родном государстве,
там  сплошь  были  встречи  с интересными  людьми.  Но,  возможно,  название
придумал сам Марк,  а он прожил там немало лет и еще не научился мыслить по-
иному.  Идем,  посмеиваемся,  а на душе не очень комфортно.  Вдруг никто  не
придет,  а скорее всего это так,  никто не явится, что будем говорить Марку,
как бодрить?
   Мы поднимаемся на второй этаж здания нашей городской библиотеки.  Приятно
удивлены -- в небольшом зальчике сидит человек тридцать или более того.  Марк
оказался лучшим психологом, чем мы.
   За столом он сам в парадной тройке. Уже выступает. Мы опоздали.
   ...Первый раз я лицезрела  действа Марка у нас  дома.  Володя работал  на
стройке и повредил  спину,  болело так,  что  не мог  ходить.  Один знакомый
сказал:
   -- За тобой в ульпане сидит мужик,  он вправляет диски и все,  что хочешь.
Он моего зятя поставил на ноги. И всего за двадцатку.
   -- Придешь? -- спросила я Марка, тогда еще человека малознакомого.
   Естественно, он согласился.
   Пришел,  поколдовал над Володей,  после этого Володя спокойно прошелся по
комнате,  но потом вдруг заболело в другом месте.  Марк снова уложил его  на
стол. Так или иначе, на следующий день Володя на работу пошел.
   -- Сколько? -- спросила я Марка.
   -- С тебя, как с одноклассницы, на пять шекелей меньше. Двадцать пять.
   Мне стало неловко, но не будешь же торговаться. Я выкладываю деньги.
   -- Марк,  --  говорит Ирина.  -- У меня все время болит голова. Вы не можете
посмотреть?
   -- Могу, конечно.
   Он пробегает пальцами по верхнему отделу ее позвоночника. Больно? Ничего,
потерпи.  Она терпит. Потом Марк внимательно смотрит на Ирину и идет к своей
сумке.  Оттуда  он  вынимает  обыкновенные  металлические  вязальные  спицы,
согнутые посредине под прямым углом.  Спицы вставлены в трубочки и  свободно
вращаются в них, когда Марк держит трубочки в руках.
   -- Сейчас  я замерю  твою  энергию,  --  говорит  Марк,  подходит  к  Ирине
вплотную,  держа острия спиц нацеленными на ее голову,  затем пятится назад.
Дальше, дальше. Спицы сомкнуты.
   -- Так и есть,  --  удовлетворенно говорит Марк. -- У тебя похитили энергию.
Но ничего, я сейчас тебя закрою.
   Резкими движениями рук он отсекает от Ирины пространство со всех  сторон,
словно оставляя ее в замкнутом собственном мирке. Я чувствую, это дается ему
нелегко.  Он  распрямляется,  переводит  дыхание  и повторяет  свой фокус со
спицами.  Нацеленные  на  Ирину  острия  расходятся,  спицы  останавливаются
параллельно друг другу.
   -- Все в порядке, -- расслаблено говорит Марк.
   Я вынимаю еще двадцать пять.
   В тот раз мы выслушали -- уже бесплатно -- первую лекцию о  людях-вампирах.
Эти люди,  говорит Марк, живут за счет энергии других.  И сами могут об этом
не знать.  И еще он рассказывает о чакрах. У каждого человека есть семь чакр
-- головная,  сердечная,  половая...  И еще  есть третий  глаз.  К тому  же у
каждого имеется свое "я",  которое находится постоянно над головой человека.
И еще...  Этих лекций с тех пор я прослушала множество и уже знаю все  почти
наизусть.  Мне даже  кажется,  что дайте  мне фотографию  человека,  который
пропал и находится неизвестно где,  я возьму кольцо, повешу его на ниточку и
узнаю,  где сейчас этот человек,  --  так подробно и много раз рассказывал об
этом чуде Марк.
   Но, конечно, ничего этого я не могу, потому что я -- человек обыкновенный,
а Марк -- экстрасенс, он может все.
   Как-то Ирина позвонила мне из своей Галилеи:
   -- Мама, передай Марку "спасибо". В нашей компании вдруг появился человек,
явно вампир,  по всем признакам.  Всем от него стало плохо,  и только мне  --
нет.
   -- Вот видишь, значит, тебя накрепко закрыли.
   Голова  у Ирины,  правда,  все  равно  болит.  Но  это  от усталости,  от
недосыпания. От постоянного напряжения, в котором живет.
   А от вампира закрыли.
   Я не очень-то во все это верю, но верит Марк. И дай Бог!  Он исцеляет. Он
старается исцелить. Не я.
   Конечно,  он берет деньги.  Я уже знаю,  что с олимов вдвое меньше, чем с
местной публики.  И еще я знаю,  что олимы, в общем-то, не торгуются:  могут
заплатить  --  зовут Марка, нет -- как-то обходятся.  Дочери одной нашей одно┐
классницы он сделал десять сеансов бесплатно.  Знал, что вряд ли поможет, но
мама так просила.  А местные,  особенно те,  что при деньгах,  торгуются  до
унижения,  да еще потом стараются недоплатить.  Но Бог с ними, говорит Марк,
Бог с ними.
   А деньги -- как не брать? Это его работа, его кусок хлеба.
   ...Мы сели в заднем ряду и стали слушать.
   Марк говорил часа два без перерыва. Конечно, он столько готовился, что ни
день забегал к нам с новыми планами предстоящей встречи. Словно прочитав мои
мысли, муж, наклонившись ко мне, тихо сказал:
   -- Должен выложить все, что знает.
   Он рассказал свою автобиографию.  Подробно.  Начиная с летного училища. И
весь  послужной   список.   Вскользь  упомянув   о  дедушке,   который   был
замечательным лекарем-самородком,  он подробно остановился на своих  великих
учителях  --  модных тогда в Союзе экстрасенсах, да еще о каком-то знаменитом
тянь-шаньском маге, который учил его, как по утрам черпать энергию солнца.
   Марк  показал  все  свои  инструменты.  Вытаскивал  какие-то  молоточки и
рассказывал,  как этими молоточками он вонзается в жирные ягодицы  клиентки,
добираясь до болевой точки.
   Мы  теряли  терпение.  Скорее  бы  остановился  и предложил:  "А теперь --
вопросы".
   Нет, он решил добить собравшуюся публику.  Вынул старую потертую газету и
стал читать из нее,  какое дерево кому досталось в соответствии с датой  его
рождения.  К этому дереву,  как сообщала газета,  а с ней и наш оратор, надо
прижаться,  если у тебя  хворь,  и хворь отступит.  Правда,  из-за  ветхости
газеты название одного дерева стерлось. Марк так и сказал:
   -- Прочитать не могу.
   Так что некоторые из присутствующих так и не узнали,  к какому дереву  им
прижиматься в случае головной боли или просто плохого  самочувствия.  Ну,  а
если мое дерево, к примеру, береза или тополь?  Этих деревьев я в Израиле не
встречала.  Значит, надо возвращаться в бывший Союз?  Но вот незадача: будет
ли это достаточным основанием, чтобы меня выпустили из Израиля без того, что
я расплачусь с долгами, выплачу все, что здесь на меня потратили?
   Все это я собираюсь потом спросить у Марка.  Мысли мои прерывает голос из
зала:
   -- А теперь покажите что-нибудь практически.
   Ну, наконец-то! Хоть Миша выручил. Миша -- тоже наш приятель и тоже пришел
из сочувствия к интересному человеку, но не молчит, как мы.
   -- Да, пожалуйста, -- солидно произносит Марк. -- Кто желает?
   Естественно, Миша никому не дал выскочить вперед.  Он сбросил свою куртку
и предстал  перед  публикой  в клетчатой  рубашке,  высокий,  грузный  живот
свисает над поясом, лицо полное, туго налитое.
   -- Та-ак,  --  говорит Марк,  --  сейчас замерим энергию,  -- и взял знакомые
изогнутые  под  прямым  углом  спицы.  --  Та-ак,  --  Марк  с серьезным видом
перемещает  спицы.   --   Голова  в  порядке.  Сердце...  Сердце  пошаливает.
Печенка...  Сейчас  проверим  половую  чакру...  --  Мы  заметили,  как  Миша
напрягся.  "Господи, -- смеясь, сказал он нам, когда мы возвращались домой, --
я думал: сейчас опозорит".  Спицы останавливаются параллельно друг другу.  --
Нормальный мужчина, -- спокойно констатирует Марк.
   Он солидно, со знанием дела просветил замершую публику:
   -- Посмотрите,  у этого  человека  --  красные жилки  у крыльев  носа,  это
свидетельствует о повышенном кровяном давлении.
   Миша  кивает,  действительно,  у него  повышенное  кровяное  давление,  а
публике совсем не обязательно знать, даже лучше не знать, что они с доктором
приятели и вообще -- знакомы.
   После этого представления женщины  --  и мужчины, но в основном, женщины --
посбрасывали свои пальто  и куртки и выстроились  в очередь для  определения
энергии чакр.
   Первой вышла брюнетка лет сорока,  полная,  с объемистым животом и жирной
холкой на спине. Марк обошел женщину несколько раз и объявил:
   -- Смотрите,  у женщины сколиоз...  --  Господи, это и мне видно:  спина-то
согнута,  одно плечо выше другого.  Но зрители восприняли это,  как диагноз,
доступный только провидцу.
   -- Та-а-к, -- Марк взялся за спицы. -- Проверим энергию. Голова... сердце...
печенка... все не в порядке, все пошаливает.
   Оно и мне из дальнего ряда видно, что не в порядке. И сердце и прочее.
   -- Ниже не надо,  --  умоляюще шепчет женщина, но Марк уже вошел в раж.  Он
нацеливает острия спиц ниже живота. Так и есть. Энергия половой чакры уходит
далеко. Женщина съежилась. Зал замер.
   -- Это надо срочно поправить, -- спокойно говорит Марк. Он отходит в угол и
поднимает руки кверху. Ну, точно  --  шаман!  Марк, кажется, просит энергии у
солнца, но оно-то давно на покое:  вечер.  Но шаманская поза производит впе┐
чатление на публику. Сидят тихо. Ждут.
   Марк возвращается к своей жертве и отсекает от нее всех злых духов. После
каждого взмаха руками он делает ими еще одно движение: как бы стряхивает все
скверное и со своих рук. О, Марк!
   -- Все в порядке.  --  Марк берет спицы и демонстрирует возвращение энергии
важнейшей из человеческих чакр.
   -- А печенка? -- умоляюще, с надеждой спрашивает женщина.
   -- С печенкой еще надо поработать,  --  весомо произносит  исцелитель.  Это
значит:  "Приходите  ко  мне  в кабинет,  который  обещали  помочь открыть в
профсоюзном клубе.  Или звоните по телефону, я приду к вам домой".  Он пишет
на доске номер своего телефона.
   Я смотрю на все, что происходит, и думаю.
   Развел  бы  Марк  всю  эту  бодягу там,  в том городе,  откуда приехал...
Пожалуй,  его парадную тройку Рите бы пришлось нести в химчистку.  В  лучшем
случае зал бы давно опустел.  А здесь -- сидят и слушают. И даже просят уточ┐
нить насчет дерева -- не успели записать. Наверное, людям необходимо верить в
чудо. Потому что им скверно.
   ...Наслышанные о всемогущей  израильской медицине,  многие ехали  сюда за
исцелением. Но увы... увы...
   Моя  соученица  по  ульпану  привезла  сюда  дочь,  прикованную к креслу-
каталке.  Вся  большая  семья  приехала сюда,  надеясь,  что кудесники-врачи
Израиля поставят на ноги несчастную женщину. Надежды уже нет.
   Знакомый  парень  из  нашего  украинского  города,  спортсмен,  штангист,
человек здоровый и крепкий, вдруг заболел глазами. Он ездил в Москву, как-то
его лечили.  Собравшись ехать в Израиль,  он перестал пользоваться  услугами
советских врачей.
   -- Ты так уверен, что тебя вылечат в Израиле?  -- спросила я. -- Знаешь, что
там медицина очень дорогая?
   -- Дорогая,  --  ответил парень,  но она есть.  --  Подразумевалось,  что  в
стране, из которой он уезжает, врачебная помощь отсутствует вообще.
   -- Как у тебя с глазами?  --  спросила я, встретив его полгода спустя после
приезда.
   -- Никак.  Как было, так и есть.  --  То есть, я поняла, не лечат.  Но хуже
пока не стало.  Правда,  парень  этот забросил спорт  и подался в ученики  к
раввину. Может, Всевышний ему поможет.
   Слышу  по  русскоязычной  израильской  радиостанции,  рассказывает слепая
женщина. Она приехала в Израиль со слепым мужем и таким же сыном. Надеялись,
что  хоть  сына  избавят  от  ужаса  мрака.  Нет,  говорят,  операция ему не
показана.  Но вот деньги,  правда, крошечные положены им всем  --  для оплаты
сопровождающих.  Но деньги не платят,  требуется преодолеть жуткие  преграды
бюрократии. Преодолеть -- слепым.
   Но я знаю и другое.
   У сына моей подруги  в Хайфе на  одном из глаз  отслоилась сетчатка.  Всю
жизнь я знала, что отслоение сетчатки -- это конец, слепота.
   -- Точно, -- говорит подруга, сама врач, -- там бы он потерял глаз.
   А здесь на  следующий день  после того,  как  пришел к  врачу,  лежал  на
операционном столе. Глаз возвратили к жизни.
   В Нацрат-Илите у меня живет другая  подруга.  Тоже олимка.  И есть у  нее
старая мать.  Ей много лет, больше восьмидесяти.  Но когда уходит мать, даже
старая,  даже с испортившимся характером,  это всегда горе.  Дочь не  хотела
этого горя,  она вызвала скорую  помощь,  когда матери стало очень  плохо и,
казалось, уже ничего не поможет.
   -- Кто бы в Союзе,  --  говорит подруга,  --  возился с ней, да еще так, как
возились здесь.  Ей поставили кардиостимулятор.  Несколько дней поддерживали
сердце  аппаратурой  --  пока  нельзя  было  ставить  стимулятор:  у нее была
температура.  И кому  бы в голову  пришло непрерывно  делать анализы,  чтобы
определить,   какой  бактерией  вызывается  температура,   чтобы  убить  эту
бактерию? Старухе...
   О! Я это  хорошо знаю.  В таком  же возрасте умерла  моя мама.  С тяжелым
сердечным приступом ее привезли в больницу ночью, и дежурный врач ее принял.
А утром пришла  заведующая отделением.  Говорили,  что  она прекрасный  спе┐
циалист.  Может быть.  Но дежурному врачу была выволочка. Я думаю, он уже не
станет принимать старух, даже больных.
   Маму быстренько  выписали,  она умерла.  Возможно,  ее  часы уже  пробили
полночь, и она все равно умерла бы.
   А здесь... Я видела это сама.
   Мы шли по улице, было темно, холодно, сыро. Вдруг рядом резко затормозила
машина, оттуда выпала немолодая женщина, стала кричать:
   -- Помогите! Плохо!
   Ее мужу, человеку пожилому, стало плохо за рулем.  Я побежала к знакомым,
что жили рядом -- позвонить,  но телефон у них почему-то не работал, и скорую
помощь я не вызвала,  но минуты  через три вернулась с валидолом  и каким-то
еще сердечным лекарством. Всего этого уже не нужно было. Пока я бегала, кто-
то высунулся из  окна,  понял в чем  дело,  вызвал скорую.  Когда я  пришла,
крепкие парни дежурной скорой уже  вытаскивали из машины на асфальт  грузное
тело.  В ту же минуту  подъехала еще одна скорая  --  с бригадой  врачей,  их
вызвали по рации.  Мы  смотрели,  как человек пять  или шесть,  не теряя  ни
мгновения,  колдовали над  распростертым телом.  У них  все было  под рукой,
какие-то  незнакомые  нам  приборы  были  подключены  к проводкам,  проводки
прикреплены к телу больного.  Наконец,  мы увидели, как поднялся живот.  Еще
раз. Еще. Задышал. Мы облегченно вздохнули: может, спасут. Больного быстро и
бережно  положили  на  носилки,  носилки  --  в машину.  Гудок.  Маген-Давид,
разрезая вечернюю темень, помчался в больницу.
   -- Ну вот,  -- сказал кто-то в толпе сострадающих, -- а у меня мать умерла в
Минске потому, что сделали не тот укол. Чего-то там не было.
   Еще там,  в стране исхода,  мы  читали рекламу о распростертых  объятиях,
которые открывают новым репатриантам повсюду,  в том числе и в поликлиниках.
Не успеешь приехать,  тебя  сразу же обследуют,  выявят,  где  хворь,  будут
лечить, чтоб был здоров. Стране нужны люди здоровые.
   Кто  откажется  от  такого  комфорта?  Тем  более,  что кто из нас грешит
прекрасным здоровьем?  И к тому же -- доктора, которого в Союзе называли как-
то не очень эстетично, словно милиционера: участковый, здесь именуют любовно
и интимно: семейный врач.
   Измотанная скоропалительными сборами,  дорогой и устройством, я пришла на
прием к нашему семейному врачу.  Его звали доктор Рубинштайн,  и он  говорил
по-русски.  Он сидел за  своим столом,  кругленький и  лысоватый,  брезгливо
оттопырив нижнюю губу и потирая друг о друга небольшие кругленькие ручки.
   -- Что вы хотите? -- спросил он меня, выдержав достаточно длинную паузу.
   Но  мне  уже  ничего  не  хотелось.  Муж,  зная  мой  характер и предвидя
возможные осложнения, зашел со мной в кабинет. Он-то и ответил:
   -- Ей нужно обследоваться.
   -- Ax,  -- сказал наш семейный доктор, еще больше выпятив нижнюю губу, -- вы
все русские,  чтоб  вы мне  все были  здоровы,  все хотите обследоваться.  А
израильтяне не могут из-за этого лечиться.
   -- А вы -- израильтянин?
   -- Я здесь семнадцать лет.
   Все-таки он дал мне направление на кардиограмму. Но я была и в больничных
делах сущей невеждой, не знала здешних порядков.  Я зашла к медсестре, как и
полагалось,  ровно в восемь утра и подала направление,  которое выписал  мне
вчера доктор, сидящий в кабинете рядом.
   -- Паспорт, -- потребовала у меня медсестра.
   -- Зачем? -- я не взяла паспорта.
   Сестра гневно  взглянула на  меня,  ничего не  сказала больше  и вышла  в
кабинет доктора Рубинштайна  --  туда ведет дверь из ее комнаты. Они громко и
бурно говорили на иврите,  которого я еще  совсем не понимала.  Не глядя  на
меня, из другой комнаты, наш семейный доктор произнес:
   -- Я вам всем,  русским,  русским языком говорил,  что,  когда вы идете  в
поликлинику даже только поздороваться с доктором,  все равно берите с  собой
паспорт.
   Я вышла в коридор.  Я больше не хожу к врачу.  Мы привезли с собой  много
разных советских таблеток, потом нам прислали еще. Пока -- слава Богу.
   Может быть,  нам просто не повезло с семейным врачом.  Я знаю,  что  могу
отказаться от доктора  Рубинштайна и выбрать  себе другого семейного  врача.
Говорят, есть внимательные. Может быть, когда-нибудь я так и сделаю.
   ...Я слышу  по русскоязычной  радиостанции (идет  беседа со слушателями),
рассказывает какая-то женщина:
   -- Муж болен, тяжело болен.  Он упал на улице, его увезли в больницу, а на
следующий день выписали  --  больного,  без денег,  чтобы доехать  домой,  не
позвонив мне,  жене, чтобы я за ним приехала.  Он мог опять упасть на улице.
Это поступок врача? Это соответствует нормам гуманности?
   -- Нет,  конечно, если говорить о гуманности,  --  соглашается с несчастной
женщиной  журналист-комментатор,  --  но  врач  поступил  по  инструкции,  он
поступил в соответствии с законом. И судить его не за что.
   Увы... увы...  Нет  для широкой  публики всемогущей  и гуманной медицины,
хотя каждый исправно платит свои шекели в больничную кассу.  Есть очереди  в
поликлиниках, антибиотики и аспирин  --  только под другим названием -- на все
случаи жизни.  И домой к тебе врач не придет,  даже если у тебя  температура
сорок,  а если  придет,  плати  отдельно,  а  уж  если  скорая  потребуется,
выписывай чек на солидную сумму.  Скорая помощь здесь служба отдельная,  до┐
рогая, дешевле вызвать такси.
   ...Людям скверно.  И они слушают Марка.  Неважно, что он тоже олим и тоже
приехал оттуда, может, даже лучше, что он  --  оттуда.  Издалека кажется, что
тамошнее было лучше.
   -- На черта тебе нужна была вся эта мистика?  --  спрашиваю я Марка,  когда
идем домой.
   -- Почему мистика? -- обижается Марк.
   -- Ты многое можешь,  вот и говори  об этом,  делай это.  Зачем  напускать
туман?
   -- Людям нужен туман.  --  Наверное,  он лучше разбирается в том, что людям
нужно.
   Марк верит в свое чародейство. Может быть, мы просто недооцениваем Марка,
и чародейство  существует  в  самом  деле.  Он  поставил  на  ноги  девочку,
маленькую десятилетнюю  сабру,  которую врачи  считали обреченной  на непод┐
вижность. Ее лечили в больнице и отказались продолжать лечение -- безнадежно.
Марк творил этого ребенка, каждый день оставляя в нем немалую частицу самого
себя.  После  каждого  сеанса  он  заглядывал  по  дороге  к нам,  усталый и
выпотрошенный,  опускался на стул.  Ему наливали то стопку водки,  то  чашку
кофе -- что хотел.
   -- Ну, как?  --  я всегда спрашивала о девочке, мне так хотелось, чтобы она
выздоровела.
   -- Сегодня подняла руку.
   -- Ну, как?
   -- Подняла ножку...  Встала...  Держится за стенку... Открыла мне дверь...
Сегодня она танцевала со мной. Понимаешь, прихожу, а мама говорит, что Тамар
ждет меня,  она  хочет со  мной танцевать.  Конечно,  еще  слабенькая.  Надо
тренировать мышцы....
   -- Ну, как?
   -- Пошла в школу...
   -- Слушай,  они заплатили тебе  нормально?  --  спросила я, наслышанная  об
обещании золотых гор Марку, если вылечит девочку.
   -- Как же,  --  усмехнулся Марк.  --  Даже не доплатили то,  что положено за
сеансы, как договаривались. А обещали -- написать в газету и на телевидение и
сверх того еще полторы тысячи. И кабинет открыть...
   -- Да плюнь ты на родителей. Ты же знаешь, что это за люди. Из тех, кто за
двадцать лет здесь разбогател. Они удавятся за шекель.
   -- Но отец клялся мне здоровьем собственного ребенка.
   -- Вот видишь, для них нет ничего святого. Плюнь на них. Вылечил девочку --
радуйся. Там, -- я показываю рукой на небеса, -- тебе зачтется.
   Он рад за девочку.  Он вложил в нее все,  что мог, и дай Бог ей здоровья.
Но ему так хотелось немного славы. И денег. Деньги -- это возможность открыть
свой кабинет, а не мотаться в любую даль в любую погоду  --  куда позовут.  И
без машины.  На машину денег  тоже нет.  Все-таки уже не  мальчик.  Он хочет
нормально работать. Когда работаешь, жизнь кажется не такой уж мрачной.
   Хуже всего, когда вдруг исчезают клиенты.  Пойдет дождь или подует ветер,
клиенты  пропадают.  Они  ленивы  и боятся  плохой  погоды,  хотя Марк готов
тащиться,  куда угодно, куда скажут.  Это тяжко, если его не зовут, тогда он
понуро сидит в плетеном хозяйском кресле и говорит сам себе:
   -- Не может быть.
   Когда мы приходим, он нам говорит то же самое.
   -- Я все думаю:  не может быть,  чтобы люди не шли ко мне,  если я могу им
помочь.
   Конечно, он не всех ставит на ноги с первого раза и вообще -- не всех.  Но
кто поставит на ноги тяжело больного в один присест?  И -- или нет безнадежно
больных?
   А потом вдруг кто-то звонит и на иврите просит доктора Марка приехать.  У
жены болит голова, ничего не помогает. Марк подхватывается, мрачность с лица
исчезает. Через час возвращается, в руке полсотни.
   -- Помог?
   -- А как же! -- он доволен. -- Женщина готова была биться головой о стенку.
   -- Чем лечил?
   -- Всем. Болевые точки. Энергия.
   Рита усмехается.  Она не верит  в чародейство своего мужа.  Поистине  нет
великого человека  для его  жены.  Рите не  нравится,  что Марк  мотается по
городам и весям.
   -- Если я буду сидеть дома около тебя, мы сдохнем с голоду.
   -- Делай себе потихоньку массаж. Массажем тоже можно заработать на жизнь.
   Но почему только массаж, если он владеет энергией солнца?
   -- Вот видишь, -- жалуется Марк, -- не верит. А заболеет кто-нибудь из детей
-- "иди лечи". И воспринимает, как должное, когда у ребенка проходит насморк.
А у Анютки (это их внучка) судороги были. Кто-то ее сглазил. Я же ее спас.
   -- Да, -- кивает головой Рита. С Анюткой было. Но -- верит, не верит, деньги
у Марка она берет, без них было бы совсем туго.  До пенсии обоим далеко, а у
нее работы -- всего два подъезда, и те достались по блату.  Протекция, даже в
таком деле, как мытье подъездов, в Израиле необходима.
   Рита женщина худощавая,  энергичная,  грубоватая.  Она выдает суждения  в
момент  с решительностью  человека,  много  лет  проработавшего с маленькими
детьми.  Дети не ждут,  пока ты обдумаешь,  что сказать, они нетерпеливы.  А
может,  Рита такой уродилась  --  решительной и скорой на язык.  Ей ничего не
стоит в сердцах сказать непристойное слово, если нет ничего более весомого и
конкретного, а сказать все равно хочется, для нее это просто необходимо, она
произносит:
   -- Ну, ты даешь... А иногда наоборот:
   -- Ишь какая -- порядочная.
   Но вообще-то она все подмечает.  Это уже,  наверное,  чисто женское:  все
подмечать.
   -- Посмотри,  --  говорю я, -- только олимы тащат сумки. Только олимов можно
увидеть на улицах с полными сумками.  Местных почти не видно. Как-то неловко
за олимов -- никак не могут наесться.
   -- Хм... -- удивляется Рита моей наивности и пожимает плечами. -- Ты что, не
видела,  как они в супере  покупают продукты?  По три полных  телеги  --  и в
машину. А мы прем сумки в руках.
   В самом деле,  я видела.  Я вижу это всякий раз, когда бываю в супере.  Я
стою в очереди в кассу,  передо мной только одна женщина,  но ее обслуживают
долго-долго.  Она  вынимает  из  тележек  на  колесах бесконечные коробочки,
пакеты, бутылки.  После такой покупательницы мне неловко подходить к кассе с
буханкой хлеба и пакетом молока.
   -- ...Твари,  --  говорит Рита,  --  что делают!  --  Это она уже по  другому
поводу.  Второй  месяц  не  выдают  чек  на  деньги,  что  положены им,  как
безработным.  Она исправно ходит за чеком в Сохнут, там ничего не объясняют,
говорят, чтобы пришла завтра или послезавтра, может быть, чек уже придет.
   Рита иврит совсем не знает,  почему и в чем дело, спросить не может.  Дай
Бог запомнить,  когда,  сказали,  надо  заглянуть еще  раз.  Она всю  дорогу
твердит про себя услышанную  фразу.  Дома эту фразу переводит  ей Марк.  От┐
сутствие иврита сдерживает Риту,  иначе она бы показала им характер  женщины
из России. Да и в самом деле -- как жить?  Даже жалкие гроши, что положены по
безработице, и те не получишь.  Хорошо, что хоть немного подрабатывают они с
Марком.
   -- Твари, -- говорит Рита, -- сволочи. -- Но, конечно, говорит не им, а мне --
о них.  О тех,  кто сидит в теплых кабинетах и кому нет дела, есть ли у Риты
сегодня обед или нет его.
   Но  тем,  кто  знает  русский,  достается  от нее сполна.  Особенно мужу.
Мечтатель и фантазер,  Марк,  когда мы гуляем,  подходит к каждой стоящей на
шоссе машине, щупает ее и вздыхает.
   -- Все, -- говорит он, -- покупаю машину.
   -- На какие шиши, извините? -- резонно спрашивает Рита.
   -- Куплю  старенькую,  --  уже  не  так  вдохновенно мечтает Марк.  --  И на
старенькой можно ездить.  Клиент позвонил, я бджик  --  и там.  Бджик  --  и в
другом месте. А то тащусь на автобусе, пока доедешь.
   -- Ну, ну... Давай. Денег в банке много?
   -- Ты же знаешь -- пять тысяч.
   -- Даже на старенькую приличную не хватит, -- это вставляю я.
   -- Возьму ссуду в банке.
   -- Прекрасно,  --  отрезвляет его Рита.  --  Как раз через месяц надо отдать
хозяину за квартиру  --  за полгода. Марк уныло замолкает. Не дают человеку и
помечтать. В другой раз мы гуляем, он ведет нас по какой-то улочке...
   -- Чего ты сюда завернул?
   -- Сейчас покажу, где будет мой кабинет.
   -- Какой кабинет? Тебе же обещали в клубе открыть.
   -- Нет, там уже -- нет.  Вот здесь будет, в спортивном комплексе. Смотрите,
вот здесь будет мое окно.
   -- Как же, будет, -- комментирует Рита.
   -- Это уже  точно,  --  уверяет Марк.  --  Через  три недели  я прихожу,  мы
заключаем договор...
   -- Жди...
   Надо сказать, что до сих пор Рита всегда была права.
   А недавно Марка осенила новая идея.
   -- Покупаем землю.
   -- ???
   -- Да.  Покупаем землю.  Вот мы  --  четыре семьи. Строим четырехквартирный
дом. Здорово! Представляешь -- каждый живет в своей квартире. И все вместе.
   Я, единственная,  поддерживаю его игру.  Не  можем же мы о покупке  земли
говорить всерьез.
   -- Так...   Входы  в  квартиры  делаем  на  четыре  стороны  света,  чтобы
интереснее было ходить друг к другу в гости.
   -- Ну да! Ты захочешь -- выход на север, и я -- тоже.
   -- Бросим жребий.
   -- Сейчас?
   Рита в нашей игре не участвует, скептически молчит. Иногда, правда, и мы,
женщины,  затеваем какую-нибудь игру.  Вокруг  столько людей открывают  свой
бизнес. Почему бы и нам не попробовать?  Или хотя бы не помечтать?  И мы уже
открываем пельменную или вареничную.  Мы  ведь отлично умеем делать  русские
пельмени и украинские вареники  --  с любой начинкой.  Возможно, это бы имело
успех и принесло бы немалый доход.  Но мы никогда не откроем ни  пельменную,
ни вареничную.  Потому что не умеем торговать, этому нас не учили. Мы только
работали. Всю жизнь.
   А Марк все равно ждет чуда.  Он верит в чудо.  Но его нет. Правда, если и
случается,  то чудеса в решете.  Остается только удивляться, что вытворяет с
нами жизнь в этой богоизбранной стране.  И крепиться.  Чтобы выстоять.  Рита
так и говорит:
   -- Что же теперь делать?  Приехали. Надо жить. Надо держаться. Слава Богу,
не голодаем. Бывает и похуже.
   Одно из  чудес в решете  стряслось вчера.  Марк  зашел к нам  днем совсем
унылый.
   -- Что случилось?
   А  случилось  вот  что.  Сотворил  подлость  хозяин,  у  которого  Ритины
родители,  старики,  раньше снимали квартиру.  Мама заболела,  Рита стариков
забрала к себе, с хозяином рассчитались полностью, о чем тот и расписку дал.
Но вот чек,  выписанный раньше,  еще когда въезжали,  на будущее,  остался у
хозяина. И тот  --  подлец! -- снял с родительского счета две тысячи с лишком.
Украл. Не осталось у стариков на счету ни шекеля.
   -- Почему счет не аннулировали? -- спрашиваем мы, пораженные происшедшим.
   -- А откуда я знал?
   -- Но старики-то и подавно не знали.  Как много еще наук мы должны освоить
в этой стране, чтобы выжить.
   -- Родители остались совсем без денег.  Выходит, мне теперь платить вместо
них за все. Уходя, Марк печально говорит:
   -- Теперь уже не куплю машину, даже старенькую. Но ничего, куплю видик, на
видик хватит. Буду крутить фильмы. Тоже хорошо.
   -- Тварь, -- это уже вечером говорит Рита.  -- Ведь это он втравил нас в эту
историю.  Он нашел такого хозяина  --  жулика и наркомана.  Он выписывал чек,
заключал договор.  --  Я понимаю,  что Рита говорит о своем зяте.  Обычно она
называет его "мой дорогой зять".
   ...Я смотрю на цветное чуть поблекшее фото -- краски на сделанных в  Союзе
фотографиях недолговечны.  Но все равно я с удовольствием и долго смотрю  на
знакомое  прелестное  лицо  женщины,  оно  тонкое с изящным овалом,  глазами
небольшими, но лучистыми, в пушистых ресницах. Лицо молодое и счастливое. На
руках у женщины младенец.  А рядом мужчина. Даже на фото видно, что он высок
и плотен,  черты  лица  у него  крупные,  усы  холеные.  Это  лицо человека,
знающего, что делать. Возле мужчины мальчик, очень на него похожий.
   Прелестная женщина  --  это Лариса,  дочь Марка и Риты.  А с нею ее муж  и
дети.  Младенец на маминых руках  --  Юлька,  та самая Юлька,  которую  очень
приятно потрогать за щечку,  только  теперь она подросла,  ей уже  шесть.  А
мальчик  --  Сашок.  Он изменился мало, только стал старше.  Мало изменился и
Леня, дорогой Ритин зять.
   Я смотрю на лицо женщины, которую прекрасно знаю, верю и не верю, что это
она.  У меня сжимается сердце.  Лариса  и теперь приятная и молодая,  те  же
черты, тот же изящный овал лица. Но где счастье в глазах?  Да и черты, пожа┐
луй, не те  --  заострились, лицо исхудало.  Бледное, усталое, всегда усталое
лицо.
   Лариса приехала раньше нас и раньше мамы,  вот уже второй год она убирает
и моет в богатых домах,  каждый день  --  по квартире или по вилле, иногда по
две.  Одну уберет до обеда, другую  --  после.  Платят прилично, бывает, даже
покормят. Так изо дня в день. Она очень устала, Лариса. Но что делать.
   Вообще Лариса в нашем городе очень популярна,  как убиральщица.  Вздумает
отказаться  от  дома:   тяжело,  ее  уговаривают,  замену  брать  не  хотят.
Рекомендуют друг другу.
   -- Чем ты их покорила? -- спрашиваю я. -- Скоростью или качеством?
   -- Главное,  --  смеется  Лариса,  --  чтобы  образование  соответствующее и
человек был интеллигентный.
   Эти качества у Ларисы есть. Она пианистка. Вполне подходящее образование,
чтобы мыть чужие полы.
   Мне так хочется ей помочь.  Помочь я не могу. Но хотя бы поговорить, что-
нибудь посоветовать.
   -- Лариса, а что дальше? Надо же подумать о будущем. Ну, еще год, еще два.
Нельзя же так всю жизнь. У тебя просто не хватит сил.
   -- А что думать?  -- спокойно говорит Лариса. -- Нет ничего. А семью кормить
надо.
   -- Но может, все-таки попытаться найти учеников? Пусть меньше денег.
   -- Учеников?  Смотрите,  --  Лариса протягивает мне руки,  я вижу стертые в
кровь пальцы.  Я молчу  --  мне больно смотреть на эти руки. И я понимаю, что
найти учеников тоже не так-то просто.
   Сверкающее коричневое пианино стоит в углу  --  его для дочки привезла  из
Союза Рита. Я не видела, чтобы пианино это открывали.
   -- Надо пойти на курсы, -- решительно заявляет Рита.  Ей очень жаль дочь, и
она выходит из себя от своей беспомощности.
   -- Какие, мама?
   -- Воспитателей детских садов.
   Лариса усмехается.  Да и сама  Рита отлично знает,  что  курсы отнюдь  не
гарантируют  работу  --  тебе.  Зато  это  неплохая  работенка  для тех,  кто
преподает на курсах.  Читают лекции,  много,  долго.  Деньги за это получают
немалые. А для слушателей толку  --  что?  Окончишь, получишь бумажку и опять
отправишься  на  безбрежный  свободный  рынок  труда  --  искать работу.  Без
протекции бесполезно.
   -- Надо ребенка устроить  на работу,  --  требовательно говорит  Рита мужу.
Как-никак у Марка уже есть кое-какие знакомства.
   -- Я уже устроил.
   Что правда,  то правда.  Устроил.  У хозяина одного ресторанчика заболела
спина, к нему срочно вызвали Марка.  Папа и сосватал свою трудолюбивую дочь.
Теперь Лариса еще и официантка,  работает по вечерам,  обслуживает  свадьбы,
бар-мицвы и другие веселые праздники.
   Эту свою  работу Лариса  не то  чтобы любит,  но  идет в ресторан  пока с
удовольствием.  Надо выглядеть. И она одевается красиво, накладывает макияж,
чувствует себя женщиной.  Приятно скользить  по гладкому полу на  каблучках,
коротенькой юбке, черных натянутых чулках. Держать поднос прямо перед собой,
ловко  раскладывать  по  тарелкам  мясо,  чувствовать,  что на тебя смотрят,
слушать комплименты. И еще приносить домой чаевые.
   Чаевые, правда, в основном, отбирает мама.
   -- Знаю я тебя, -- говорит Рита, -- спустишь на жратву.  У меня будут целее,
купим сапоги.
   -- Посмотри, -- хвастается мне Рита некоторое время спустя и гладит сапожки
на дочкиных ножках. -- Ничего?
   Сапожки, и в самом деле красивые -- мягкие, легкие, ловко обтягивают ноги.
Рита с радостью  купила бы  их на  свои,  как не  раз покупала  там,  откуда
приехала,  но своих нет.  Всю свою боль  за нелегкую дочкину жизнь Рита  вы┐
ливает в раздражение против зятя.
   -- Он что -- не видит, как ты пашешь? По-черному.
   -- Наверное, не видит.
   -- Был бы порядочный мужик, давно бы сказал: посиди дома с детьми.
   -- Но ведь он тоже устает.
   -- Мужик должен уставать.
   -- Мама, что ты говоришь?  Надо выплачивать за квартиру, кормить семью. Он
один не может столько заработать.
   -- Ничего, заработает. Знал, куда ехал. Бежал впереди паровоза. А теперь --
полные штаны. Ох, эти зятья!
   Вот такой разговор. А что от него толку? Разве что выпустишь немного пар.
А завтра все равно вставать и браться за тряпку.
   Муж Ларисы,  Леня, старше ее лет на восемь, он радиоинженер, жили в Союзе
неплохо, была квартира, машина, приличный доход.  Рвался сюда  --  оттуда, из
грязи и мерзости, как он говорит.  Сюда -- в мир, где можно успешно жить. Все
оказалось сложнее и примитивнее.
   -- Полгода работал в пекарне,  --  рассказывает Леня. -- По двенадцать часов
под шаббат плел халы.  Главное -- быстро, а самое главное -- не думать. Думать
-- это ужасно,  потому что тогда невозможно работать быстро, тогда застываешь
от мысли, одной-единственной мысли: "И так всю жизнь?! Плести косы у хал..."
   Потом он перепробовал и другие работы, может, менее тупые и однообразные,
но не менее тяжелые. Все -- на износ. Сейчас у него -- на двоих с напарником --
грузовичок, перевозят мебель и прочее, что закажут.  Перевезут, к примеру, в
Афулу или в Иерусалим пожитки, а потом тащат их на третий или четвертый этаж
-- холодильник,  шкаф,  пианино...  Вернешься  домой,  Боже  мой,  ничего  не
хочется, даже в телевизор уставишься машинально.
   А тут Юлька:
   -- Папа,  посмотри,  --  ребенок делает  на ковре  сальто.  Ребенку хочется
двигаться и делать сальто.
   -- Прекрати! -- кричит папа. Ему так хочется, чтоб было тихо.
   Юлька садится за стол.  Ну,  что  за ребенок!  Она почему-то не  сидит за
столом  чинно  и смирно,  как  папа,  а подкладывает  под  себя  одну ногу и
свешивается на бок.  Она просто  не может сидеть спокойно,  ей  только шесть
лет,  и не было при ней бонны,  чтобы вышколила и научила сидеть за  столом,
как положено барышне из приличной семьи.
   Папа вскакивает и тащит девочку за руку.  Нечего баловаться, стой в углу.
Юлька плачет.
   Ну вот,  теперь Сашок.  Этот мальчишка совсем отбился от рук, он не хочет
учиться. Целый день гонял на велосипеде, пришел взмыленный.
   -- Почему не делаешь уроки?
   Сашок молчит.
   -- Тебе что-нибудь задали? -- спрашивает мама.
   Мальчик опускает голову, но не произносит ни слова.
   -- Как партизан, -- говорит Рита.
   Лариса ходила в школу,  учительница очень недовольна ребенком,  но судьба
его учительницу не волнует.  Просто такой мальчик.  Вообще многие дети-олимы
осложняют ее жизнь. Не учится -- не надо.
   Но мальчику уже одиннадцать лет, должен и сам что-то думать.
   А он молчит.
   Папа не выдерживает. От его крика сотрясаются стены.
   "Вот,  --  думаю я, -- квартира еще не своя,  куплена в рассрочку, вдруг да
рухнет..."
   Леня кричит.  Какой бездельник, этот мальчишка, ничего не понимает.  Папа
так тяжело работает,  чтобы заработать, чтоб обеспечить нормальную жизнь.  А
ребенок не понимает, как папе тяжело.
   Ребенку, наверное, легко. Он молчит.
   -- Что делать?  Что делать?  --  ломает голову Рита.  Леня замечает,  что я
смотрю на картины,  развешанные по стенам их гостиной  --  недавно картин  не
было. Леня перестает кричать.
   -- Нравится? -- спрашивает меня.
   -- Да. Из Союза?
   -- Картины -- да. А рамки сделали здесь. Только повесили.
   -- Дорого?
   -- Полтыщи.
   Картины,  в самом деле, неплохие -- пейзажи и натюрморты, рамки добротные,
сделаны хорошо. От картин в комнате уют и обжитость, Лене это нравится, и он
доволен,  что правится мне.  Квартиру  выплачивать еще двадцать  девять лет,
прошел только год, как взяли ссуду. Но есть хотя бы иллюзия своего угла.
   Вдруг обнаружилось,  что  куда-то запропастились  часы.  Ленины часы.  И,
конечно, их куда-то задевала Лариса. Только она могла...
   Лариса сидела с ним  рядом,  ей хотелось по-доброму  поговорить с  мужем.
Может быть,  уложить детей и вырваться куда-нибудь хоть на вечер,  отвлечься
от всего этого.
   -- Где часы?!
   -- Я не видела твоих часов.
   Лучше бы она промолчала.
   В конце концов, часы нашлись в самом неожиданном месте, и положил их туда
он сам. Леня хлопает дверью и уходит. Ему опять предстоит дальняя дорога, он
не может отказаться от заказа. Каждый заказ -- это деньги, денег нужно много.
   -- Железный шекель,  --  бросает ему  вслед Лариса.  --  Ты не  человек,  ты
железный шекель.
   Она не плачет,  просто тупо  и устало смотрит перед  собой  --  в пустоту.
Потом  встряхивает  головой,  отгоняя  свои  мысли.  Я замечаю  в ушах у нее
сережки с маленькими камушками под цвет глаз. Они очень идут ей.
   Рита перехватывает мой взгляд.
   -- Купила из своих чаевых. Совсем недорого. Правда -- красивые?
   -- Мужу нравятся? -- спрашиваю я Ларису.
   -- Мой муж их не заметил.
   Господи,  для кого же ты хочешь быть красивой?  Неужели для тех, кто дает
чаевые?
   ...Я смотрю на прелестное лицо женщины на фотографии. Что будет с ними, с
этими четырьмя?
   -- Ничего,  --  говорит Лариса, словно угадав мои мысли.  -- В конце концов,
все как-то устраиваются.

   Иногда мы собираемся вместе  --  попить кофе или чего  покрепче.  Покрепче
реже,  чаще кофе,  на  кофе хватает.  На  базаре есть  разнообразное сладкое
печиво -- недорого и стряпать не надо. А за чашкой кофе тоже можно поговорить
и вспомнить былую жизнь.
   Жили, в общем, неплохо. Был у каждого свой угол, свои обжитые стены.
   Старожилы,  выходцы из Союза,  относятся  к нашим рассказам  скептически.
Как-то  разговорились  с одной  дамой.  Дама  была  довольна  собой  и очень
возмущалась олимами.
   -- Каждый  рассказывает  сказки.   У  всех  были  квартиры.  Машины  были.
Зарабатывали хорошо. Зачем едут? Зачем -- если там так хорошо?
   -- А вы зачем приехали?
   -- Но мы же давно.
   -- Ну, а мы теперь. Кто-то раньше, а кто-то позже. Главное, что приехали.
   Собеседница не поняла,  взглянула удивленно.  Она говорила уже на ломаном
русском,  уехала тридцать пять лет тому из коммунальной московской квартиры.
Так и осталась Россия в ее  голове коммунальной.  А у нее,  у  дамы,  теперь
возле самого моря красивая квартира и доход приличный,  хоть вначале и  были
трудные годы.  А у дочки вилла в три этажа, и сын при деле.  Только олимы из
России не вписываются в ее душевный комфорт.
   -- Все требуют,  все им не так.  А везут с тобой!..  Я смотрю, что везут с
собой на багаже.  Барахло.  Ну, самое настоящее барахло. Лучше бы кто-нибудь
привез с собой миллион, открыл дело. И другим была бы работа.
   Насчет  миллиона  эта  женщина  с кем-то  нас перепутала.  Может быть,  с
американцами. Откуда у нас миллионы?  Даже те немногие рубли, что скопили за
свою трудовую жизнь,  не  дали нам взять  с собой,  вывозить деньги  не раз┐
решалось. Ограбила нас родная страна. Все нажитое бросили. Немногое, правда,
можно было положить в багаж.  Собеседница говорит "барахло".  А моя знакомая
олимка,  получив багаж, обнимала и гладила нехитрый гостиный гарнитур.  Жили
не богато,  не бедно,  нормально жили,  и была у них обыкновенная  приличная
мебель.   И  радовалась  она  своему  диванчику  не  потому,  что  такая  уж
шмоточница,  а просто поставила это барахло в немилой чужой съемной квартире
и на миг почувствовала себя дома.
   Ограбила нас бывшая наша родина.  Ну,  а  эта,  историческая?  Эта  --  не
грабит,  даже немного деньжат подбросила,  чтобы не помирали с голоду.  Но в
общем не очень-то и она нас жалует.
   Я часто веду сама с собой один  и тот же разговор.  Иногда я завожу  этот
разговор с другими. Но больше -- сама с собой.
   -- Тянет тебя обратно?
   -- Куда?
   -- Туда, откуда приехала, где жила.
   Но я жила во многих местах. Родилась на Украине. Когда началась война, мы
бежали под бомбами,  нас приютил сначала Казахстан, потом Узбекистан.  После
войны  мы  вернулись  на  Украину.  Закончила  институт  и уехала работать в
Сибирь. В последние годы -- опять Украина. Когда сын закончил школу, он уехал
учиться в большой русский город.  Все это была, так нас учили, наша огромная
и прекрасная родина.
   А теперь все рассыпалось.
   -- Значит, некуда ехать?
   -- Значит, некуда.
   -- А в город, где я родилась?
   -- Место рождения мое случайное...
   -- А если бы не рассыпалась страна?
   -- Не знаю, не знаю... Не тянет. Туда -- не тянет. Мы неплохо, мы нормально
жили.  Но все равно оставались евреями. Может быть, потому что нам не давали
об этом забыть?
   Да,  забыть  не  давали.  Были  отделы  кадров на предприятиях,  приемные
комиссии в институтах.  Приветливые соседи по дому:  "Ах,  вы такой  хороший
человек и совсем не похожи на еврейку".  Иногда о ком-то:  "Еврей, а человек
хороший".  Сослуживцы: "Он такой умный, такой умный  --  еврей".  Были пьяные
соседи по трамваю,  эти высказывались иначе.  Они торили нам дорогу на  нашу
историческую родину.  Но все равно мы жили неплохо. У каждого был свой угол.
Была работа.  Был заработанный кусок хлеба.  С маслом.  Мы чувствовали  себя
людьми.
   -- Значит?..
   -- Нет. На той земле нет места, куда бы я хотела поехать.
   -- Может быть, потому что то все-таки была не наша земля?
   Может быть. У нас были друзья -- и русские и из других народов. У нас были
книги -- русских, но и не только русских писателей. Но почему же у каждого из
нас,  из тех,  кто вообще читал,  на  книжных полках непременно были  Шолом-
Алейхем и Фейхтвангер?  И судьба Михоэлса была нашей болью.  И поэтов-евреев
мы хранили особенно нежно. Что делать -- мы были евреи галута.
   При запрете на правду вообще,  на всякую правду, правда еврейской истории
была втройне под запретом.  Но мы хотели знать. Знать истоки, в чем истина и
почему мы гонимы.  И кто  они были,  мудрецы нашего  народа?  И что они  нам
завещали?  И почему мы все-таки выжили? И почему мы есть, хотя нас убивали и
убивали?
   В книгах западных  авторов мы  выискивали по  крупицам правду  о нас,  мы
готовы были платить любые деньги за эти книги. Мы хотели знать.
   Может, этого требовал голос крови? Значит, он все-таки есть?
   Может быть.  Может быть,  есть.  Было  больно и сладостно  сознавать себя
частицей богоизбранного и в то же время такого трагического народа.
   -- А здесь -- о чем голос твоей крови?
   Здесь?
   Я хочу услышать его, голос моей крови.  А он молчит.  Почему?  Я не знаю.
Неужели только потому, что нет здесь у меня своего угла? А может, потому что
вблизи все оказалось менее духовно. Не знаю. Я не хочу возвращаться. Но и на
этой земле нет места,  где бы я чувствовала, что здесь мой дом.  Неужели мне
так и суждено -- до гробовой доски не иметь места,  куда бы хотелось прийти и
преклонить колена? Или вечный жид живет в каждом из нас?
   -- Подожди, -- прерываю я самое себя.  -- Говорят, должно пройти не год и не
два,  по меньшей мере пять лет, пока ты врастешь в эту жизнь, в эту страну и
почувствуешь себя дома.
   Пять лет?  Что будет через пять лет?  Я обрету,  быть может, квартиру.  И
машину. Хотя машину  --  вряд ли. Но даже если так, будет у меня свой угол. И
приличная мебель.  И этого достаточно?  Достаточно, чтобы почувствовать, что
здесь моя родина. И осознать наконец: я, еврейка, в стране Израиль. Господи,
неужели все так просто? Память поколений во мне не в счет. Нужно еще пять
 лет.
   ...Мы сидим за длинным низким столом. Пьем кофе. У Миши.
   Я завожу тот самый нескончаемый разговор.
   -- Ты все еще хочешь ехать обратно?
   -- Конечно.
   -- Почему?
   -- У меня там было все. Квартира, машина, все в доме. Достаток.
   -- А здесь?
   -- А здесь я бесправный и нищий.
   Миша в прошлом инженер-майор. Вышел в отставку, пенсия была приличная, да
еще работал. Словом, на жизнь хватало.
   -- А тебе не мешала твоя кровь?
   -- Конечно, мешала. Всякое бывало. Но там я мог жаловаться.
   -- И действовало?
   -- Как когда. В основном -- да.
   -- А Виталик? Ты рассказывал, что с Виталиком было совсем плохо.
   Миша сдвигает плечами.  То, страшное, уже прошло. А было, конечно,  --  не
дай Бог никому.  Сына,  Виталика,  взяли в армию и после учебной школы  его,
единственного из курса, не оставили в центре страны, даже вообще в стране не
оставили,  а отправили в Монголию.  А  там  --  групповщина:  якуты,  татары,
узбеки.  А он  --  один. И его били. Били страшно. И надо было молчать, иначе
могли  изувечить.   Слух  до  папы  дошел  случайно,  папа  разыскал  бывших
однополчан и отправился в Читу с чемоданом коньяка и сухой колбасы.
   -- А здесь? Что я могу здесь?
   Живется им очень туго.  Получают пособие по безработице на двоих с Дорой,
женой,  а Виталика, коль сорвали его со второго курса института, надо как-то
здесь доучить,  довести до ума.  Виталик поступил в колледж,  но как и  все,
подобные ему, не получает ни стипендии, ни пособия. Хочешь -- учись, хочешь --
бросай -- дело твое. Ищи, где бы подмести улицу. Виталик ищет, иногда удается
немного подработать, но на эти деньги не то что не выучиться -- не прожить.
   -- Там я мог писать в Верховный Совет, -- говорит Миша.
   -- Пиши в кнессет.
   Миша смеется.  Он уже писал. Рассказал, что его семья буквально голодает.
А ему ответили: "Ищите работу".
   -- Ладно, чего уж плакать? Все-таки не голодаем, -- останавливает его Дора,
женщина полная, синеглазая и удивительно располагающая.
   -- Конечно, не голодаем, но благодаря чему?  Тетя подбрасывает немного. Да
твои салфетки.
   -- Видели новую? -- спрашивает нас Дора. -- Пошли, покажу.
   Мы выходим в соседнюю  комнату,  Дора раскладывает на кроватях  кружевные
салфетки-скатерти.
   -- Господи!  --  замираем  мы  с Ритой.  Это  тонкое  искусное  плетение из
белоснежных ниток описать невозможно. Это художество.
   -- Сколько вязала?
   -- Вот эту -- больше недели.
   -- Носил?
   -- Да.
   -- Сколько дают?
   -- Больше полсотни не дают.
   Всего полсотни за такую красоту? За такой труд?
   -- Сколько же это получается в час?
   -- Не спрашивай. И считать не хочу. А что делать? Иначе вообще не прожить.
   Какие  повороты  делает  жизнь.  Там,  в Союзе,  отдыхая  после  работы у
телевизора,  Дора вязала всякие штучки,  чтобы украсить свой дом.  А  теперь
целый день сидит, не разгибаясь, чтобы заработать па хлеб.
   Вот так. Дора вяжет, а Миша продает. Если покупают.

   В  левом  дальнем  углу  нашего  городского  рынка  в  последние   месяцы
образовался новый торговый центр -- здесь продают олимовские шмотки. Прямо на
земле,  на подстилках или нейлоновых пленках разбросаны знакомые выходцы  из
одной со мной  страны:  детские колготки,  расписные шали,  пуховые  одеяла,
тапочки... Посуда, словно из моей бывшей кухни  --  белые и красные кастрюли,
белая мясорубка,  пузатый  сверкающий самовар...  Горкой  брошены деревянные
ложки -- хохлома, чудо, созданное тамошними мастерами.  Здесь оно лежит среди
прочей  утвари.   Я  не  собираюсь  покупать,  просто  не  могу  удержаться,
спрашиваю:
   -- Сколько?
   Называют цену такую,  что впору бы и купить.  Ложки не покупают,  здесь в
ходу совсем другое искусство.
   Торгуют всем этим привезенным оттуда добром и сами олимы,  хозяева  вещей
(привезли багаж,  кое без чего можно обойтись,  а деньги нужны),  но  больше
перекупщики,  тоже бывшие  соотечественники,  быстро смекнувшие,  что  здесь
можно поживиться:  не каждый пойдет  на базар продавать,  не у каждого  есть
время.  Они на дому  скупают все за  бесценок и здесь  запрашивают подороже.
Хотя,  в общем, и у них не так-то все дорого, дешевле, чем в местных магази┐
нах. Приходится пускать дешевле, иначе не купят.
   Я сторговала у такого купца красные в белый горох чашки,  похожие на  те,
что были у меня в Союзе, по трояку за штуку. Сколько же он заплатил хозяину?
Совсем копейки. Стоило везти...
   Эти, что перекупают, похоже, чувствуют себя здесь уютно:  они при деле, и
навар есть.  Почему-то они похожи  --  или это только кажется мне  --  на  тех
продавцов,  что,  я помню,  во времена моего детства торговали в ларьках  на
базаре, в городе, где я родилась.  Тогда в этих ларьках сидели только евреи,
они мне казались  старыми,  а на самом  деле,  наверное,  им было совсем  не
помногу  лет.  Они  умело  надевали  на  тебя обычную кофточку и уговаривали
купить так,  что  не купить  было невозможно.  Кофточка  казалась нарядной и
необыкновенной.  Молодых я не помню в этих ларьках,  детей своих они сюда не
пускали. Своих детей они учили в институтах.
   Не зря,  когда один абориген спросил,  кем работал мой муж там, и услышал
от  меня,  что  он  инженер-электрик,  господин  с  презрительной  насмешкой
констатировал:
   -- Олимы -- сплошь инженеры.
   Что делать? Евреи тянулись к свету, и если была хоть какая-то возможность
учиться, они учились.
   Люди,  что нашли себе торговое место здесь, на нашем городском рынке, это
уже не те, из ларьков, по возрасту, похоже,  --  это их дети. А может, внуки.
Среди купцов есть и молодые. Вот сидит женщина  --  круглолицая, светлая, ей,
наверное, чуточку за тридцать. И маленький, усатенький верткий муж все время
подходит и куда-то исчезает. Он тоже при деле.
   Жить надо. Каждый устраивается, как может.
   Похоже, вот эта черная, вся в черном госпожа устроилась совсем не плохо.
   -- Бери,  сестра, -- говорит она мне с явным кавказским акцентом, -- дешево.
Какая красота! -- Это она увидела, что я смотрю на блестящие с яркими цветами
подносы. -- Бери, сестра. Хочешь? Я дам дешевле.
   Я вижу эту  услужливую госпожу  здесь не  впервые.  Запас вещей  у нее не
иссякает.  Можно подумать, что сооружен транспортер из одного теплого края в
другой -- в наш нынешний.
   Я не знаю,  кем ей приходится тот смуглый господин,  что основал в  нашем
городе, прямо рядом с ирией -- место бойкое, комиссионный магазин.  Почему-то
он уговаривает меня теми же словами:
   -- Бери, сестра. Дешево. Смотри, какая красота. Его лавка похожа на музей.
Здесь, в самом деле, красоты немало. Вазы, чайники, супницы, блюда -- все это
может украсить любой  званый обед.  Чего здесь  только нет!  Все вывезено  и
вывозится из родных краев и продается. Задешево? Для нас не очень-то, нам не
купить.  Но вообще,  по-моему,  за гроши.  Только я не вижу, чтобы здесь эти
вещи  торопились  покупать.  Хотя,  наверное,  если  бы  не  покупали,  этот
маленький, круглый, довольный собой господин вряд ли вкладывал бы в них свои
кровные.
   Мы купили у него новый олимовский  --  сделанный в Союзе  --  велосипед. Он
пытался  спихнуть  его  без  насоса,  ключей  и другого имущества.  При этом
говорил:
   -- Приходи завтра.  Завтра я все отдам.  Я честный человек. Меня все здесь
знают.
   Насос он,  правда,  вытащил из-под  кучи вещей,  но ни  завтра,  ни через
неделю не отдал нам обещанные ключи. И при этом прижимал руки к груди:
   -- Сестра,  я честный человек.  А твой муж,  он меня хорошо знает,  он мне
брат.
   Ну вот, наконец-то у нас в Израиле появились родственники.
   ...Миша, наш Михаил, совсем не похож на эту торговую публику.  Он стоит в
стороне,  высокий,  плотный, в хорошей серой куртке, лицо у него энергичное,
серьезное.  Перед ним на подстилке расстелены Дорины салфетки, большие и по┐
меньше, белые, словно чистая морская пена.
   Подходят  женщины,  спрашивают:   "Сколько?"  Качают  головой:  "Дорого".
Дорого?  За эту сплетенную руками скатерть? Или они просто не понимают? Ведь
здесь любят салфетки, в каждом доме их -- тьма. Но разве такие?
   -- Тридцать, -- говорит какая-то женщина на иврите.
   -- Нет, -- отказывает Миша. -- Одних ниток на двадцать, да работы сколько. --
По поводу салфеток он уже может свободно говорить на иврите.
   Я не выдерживаю:
   -- Не дешевле восьмидесяти.
   Женщина взглянула на меня: с луны я свалилась, что ли? И пошла себе.
   -- Нет,  --  говорит мне Миша,  --  даже шестидесяти не дадут.  Надо ехать в
большой город, где туристы, где люди побогаче.
   -- Но дорога... Больше проездишь.
   Рынок  заканчивается,  Миша  сворачивает  свои  салфетки  и идет покупать
помидоры -- к концу они на полтинник дешевле.
   ...А сейчас вечер.  Мы сидим и разговариваем.  Кофе уже выпито, больше не
хочется. А говорить мы можем бесконечно.
   Открывается дверь,  входит  Алла,  дочь Миши  и Доры.  Они  живут в одной
квартире,  но у Аллы своя семья  --  муж,  дети.  Алла тоже пианистка,  как и
Лариса. Пришла она с работы. Работает она в огромном продовольственном мага┐
зине,  который называется "Гипер коль",  что значит "здесь есть все и  всего
много". Работает Алла уборщицей. По девять часов в день.
   -- Устала?
   Как не устанешь? Пашут всю смену без передышки. Следят, чтоб, не дай Бог,
нигде соринка не упала, капля не пролилась.
   -- Ну, а поесть можно?
   -- Только с разрешения начальника и только по очереди.
   -- А платят?
   -- Четыре пятьдесят в час.
   Четыре пятьдесят? Это же намного ниже минимума по стране.
   -- Почему вы не говорите хозяину, чтоб добавил?
   -- Говорили.
   -- Ну?
   -- Отвечает:  "Не нравится,  уходите.  Я других наберу,  сколько угодно  --
молодых, красивых, с высшим образованием".
   Хозяину очень нравится, что у него такие уборщицы.  Он и мечтать не мог о
таком кайфе.
   -- Не те специальности мы дали детям... -- горько раздумчиво говорит Рита
   А какие надо было?  Не нужно Израилю столько музыкантов.  А кто нужен?  Я
мысленно перебираю семьи моих знакомых.  Софа -- химик. Стелла -- программист.
Муж Стеллы -- тоже программист.  Ира -- экономист. Муж у нее -- механик. Тамара
-- филолог. Муж у нее -- теплотехник.
   -- Я посмотрела на своего зятя, -- говорит Дора, -- сердце заболело.  Пришел
с работы, сел, нет сил подняться, выкупаться, поесть.  С утра до ночи грузил
мешки.
   Да, многие уже работают. Но -- где?  Моют, метут, трут, грузят, таскают. И
тупеют.  Тупеют мысли,  тупеют души,  тупеют люди.  В этом тупом непосильном
труде.
   Но, говорят, так начиналась каждая алия. И надо иметь терпение.
   Прошел год. Только один год.

Популярность: 1, Last-modified: Fri, 16 Aug 2002 16:05:51 GmT