---------------------------------------------------------------
Date: 10 Apr 98
From: Дмитрий Громов
E-Mail: [email protected]
Фрагмент нового романа
---------------------------------------------------------------
До каких я великих высот возношусь
И кого из владык я теперь устрашусь,
Если все на земле, если все в
небесах --
Все, что создал Аллах и не создал
Аллах,
Для моих устремлений -- ничтожней,
бедней,
Чем любой волосок на макушке моей!
Абу-т-Тайиб аль-Мутанабби
Есть такие призраки, что приходят между явью и сном.
"Ну что это за свинство?! -- хрипло бормочешь ты,
натягивая одеяло на голову.-- Просто безобразие! Эй, вы, там,--
я вас что, для этого выдумывал? Для этого, да?! А ну живо, кыш
отсюда!"
Шаги. Скрипят половицы, чужое дыхание перышком
касается щеки, щекотно, щекотно... у дальней стены тихо
смеются. Хрустальные колокольцы откликаются щемящим вздохам
сквозняка; ты пинаешь ногой наугад, промахиваешься и обнимаешь
подушку истово, как обнимают желаннейшую из женщин.
На кухне звякает посуда.
Пахнет чаем: крутым, свежезаваренным... чаем пахнет.
-- Призываю в свидетели чернила,-- бормочешь ты, не
ведая, что творишь,-- и перо, и написанное пером! Эй,
свидетели: я сейчас встану, и никому мало не покажется! Вы
слышите... вы... слышите...
Есть такие места, куда попадаешь между сном и сном.
Песок струится меж пальцами, уходя в песок; желтые
крошки бытия, и белые крошки бытия, а еще, говорят, бывают
черные, красные... Стойте! Куда вы?! В горсти вода -- те
хрустальные колокольцы, что совсем недавно заигрывали со
сквозняками, обрываются крупными каплями, и остается лишь
вытереть мокрой ладонью лоб.
"Ну что это за свинство?! -- ты идешь по берегу реки,
ругаясь в такт шагам всеми бранными словами, которые успело
выдумать человечество за века существования; и еще добрым
десятком слов, человечеству неизвестных.-- Эй, вы, там --
дадите мне выспаться, в конце концов, или нет?! На кой я
выдумывал эту речку, и эту пустыню, и эти горы (что, уже горы?!
м-мать!..)?! Для чьей забавы: моей или вашей?! Вот сейчас
проснусь -- и всех к ногтю... всех... к ногтю..."
Ветер смеется в лицо, мелкий щебень норовит забиться
в башмаки, сосны на взгорье текут смолистым ароматом, и вместо
одеяла остается лишь натянуть на голову серую пелену дождя.
Шаги.
За спиной.
Ты оборачиваешься: никого.
Одни шаги.
-- Призываю в свидетели серые сумерки, и ночь, и все
то, что она оживляет,-- бормочешь ты, лишь бы заглушить
проклятые шаги, лишь бы не слышать этого шарканья стертых
подошв.-- Призываю в свидетели месяц, когда он нарождается, и
зарю, когда она начинает алеть... призываю! Эй, свидетели:
имейте в виду, в следующий раз я напьюсь до того волшебного
состояния, когда сны шарахаются от перегара на сто поприщ!
Имейте... в виду...
Есть такие слова, что начинают звучать между сном и
явью.
Безумие воцаряется кругом: лепет младенца, крик
страсти, вопль влюбленного ишака, старческое бормотанье,
гнусаво пришепетывает мелкий плут, взахлеб плачет женщина,
выталкивая из себя комки отчаянья; "Да чтоб вас всех! --
надрываешься ты, не слыша собственного голоса, ощущая лишь
боль, жгучую боль в горле.-- Заткнитесь! Онемейте! Клянусь:
всем языки вырву!.. всем... всем..."
Слова испуганно разбегаются, чтобы из углов тыкать в
тебя пальцами.
-- Призываю в свидетели день Страшного Суда и
укоряющую себя душу,-- остается лишь воздеть руки к потолку,
прекрасно понимая всю бесполезность жеста.-- Призываю в
свидетели время, начало и конец всего, ибо воистину...
-- Ибо воистину человек всегда оказывается в
убытке,-- отвечают они, уходя.
Призраки, места, слова...
-- Всегда? -- спрашиваешь ты у них.
-- Нет, правда? -- спрашиваешь ты у них.
-- Постойте! -- и они останавливаются на пороге.
Есть такая жизнь, что начинается между явью и явью.
КНИГА ПЕРВАЯ. ФАРР-ЛА-КАБИР
Во имя Творца, Единого, Безначального, да пребудет
его милость над нами! И пал Кабир белостенный, и воссел
на завоеванный престол вождь племен с предгорий Сафед-Кух,
неистовый и мятежный Абу-т-Тайиб Абу-Салим аль-Мутанабби,
чей чанг в редкие часы мира звенел, подобно мечу,
а меч в годину битв пел громко и радостно,
слагая песню смерти...
То, что гнало его в поход,
Вперед, как лошадь -- плеть,
То, что гнало его в поход,
Искать огонь и смерть,
И сеять гибель каждый раз,
Топтать чужой посев --
То было что-то выше нас,
То было выше всех.
И. Бродский.
"Баллада короля".
О гроза, гроза ночная, ты душе -- блаженство рая,
Дашь ли вспыхнуть, умирая, догорающей свечой,
Дашь ли быть самим собою, дарованьем и мольбою,
Скромностью и похвальбою, жертвою и палачом?
Не встававший на колени -- стану ль ждать чужих молений?
Не прощавший оскорблений -- буду ль гордыми прощен?!
Тот, в чьем сердце -- ад пустыни, в море бедствий не остынет,
Раскаленная гордыня служит сильному плащом.
Я любовью чернооких, упоеньем битв жестоких,
Солнцем, вставшим на востоке, безнадежно обольщен.
Только мне -- влюбленный шепот, только мне -- далекий топот,
Уходящей жизни опыт -- только мне. Кому ж еще?!
Пусть враги стенают, ибо от Багдада до Магриба
Петь душе Абу-т-Тайиба, препоясанной мечом!
где излагаются сожаления по поводу ушедшей молодости,
слышится топот копыт и бряцанье клинков,
воспеваются красавицы и проклинаются певцы,
но даже единым словом не упоминается о том, что всякому
правоверному в раю будет дано для сожительства ровно
семьдесят две гурии, и это так же верно,
как ваши сомнения относительно сего.
Рыжая кобылица зари, плеща гривой, стремительно
неслась в небо. Словно хотела пробить первый свод, как следует
тряхнув подвешенные на золотых цепях звезды, и ворваться туда,
где ангелы в воплощении животных предстоят перед Всевышним за
разных зверей. Туда, где бродит одиноко белоснежный петух, чей
гребень касается опор неба второго -- хоть пятьсот лет пути
разделяет небеса! -- и про которого сказано: "Есть три голоса,
к коим Аллах всегда преклоняет свой слух: голос чтеца Корана,
голос молящего о прощении и кукареканье сего петуха". Ибо все
твари земные просыпаются от его пенья (кроме человека), а
прочие кочеты поют "алилуйя" тем же тоном, что и белый гигант.
Говорят, в преддверии Судного Дня смолкнет великий
провозвестник зари, сложит крылья и нахохлится, а следом за ним
онемеют все петухи земли; и это будет знаком скорого конца
мира.
Несись, рыжая, тешь себя несбыточными надеждами, пока
есть еще время, пластайся в яростной скачке над минаретами
Басры и Куфы, дворцами аль-Андалуса и острова Вахат, садами
Исфахана и Хуросона -- гони!..
...человек у ночного костра невесело ухмыльнулся.
Поворошил угли палкой с завитком на конце, похожим на вытянутую
букву вав; и в ответ иные буквы зарделись, заплясали в
очнувшемся пламени -- алиф, мим, нун, син, каф... ты, гроза,
гроза ночная... Заревая кобылица пока что существовала лишь в
воображении человека, до бега ее оставалось не меньше трех
часов, а реальность была совсем иной: костер, который пришлось
разводить заново, ежеминутно поминая шайтана над сырыми
дровами. Гроза промочила одежду до нитки, бурнус пришлось
дважды выкручивать, и в итоге сухими остались лишь нижние
шаровары из кожи, пропитанной овечьим жиром; да еще упрятанный
на дно запасного вьюка уккаль -- головной убор бедуинов.
Полотнище ткани и витой шнур, удерживающий покрывало
на голове.
Человек еще раз усмехнулся. Уккаль подарили ему те,
кто сейчас рыскал по пустыне в надежде залить пожар ненависти
кровью беглеца. Смешная штука -- жизнь. Все прекрасно знают,
куда влечет нас течение, и тем не менее каждый надеется, что
именно его забросит в иное русло. Вчера ты грел зад на атласных
подушках, а черноглазая гурия несла тебе чашу щербета или
запретный плод виноградных лоз; сегодня тебя ждет дырявый
ковер, вытканный еще во времена Яджуджа и Маджуджа, и вместо
гурии с чашей ты вынужден довольствоваться старухой-фазариткой
со щербатой плошкой, где плещется верблюжье молоко. Но пройдет
день или час, и явление ангела смерти Азраила, чьи ужасные
глаза отстоят друг от друга на семьдесят тысяч дневных
переходов, заставит добрым словом помянуть щедрую дочь Бену
Фазар -- и что с того, что ее предки после смерти пророка (да
благословит его Аллах и приветствует!) отпали от истинной веры,
возвратясь к племенному идолу Халлялю?! Только что твой рот
набивали жемчугами, превращая каждое сказанное тобой слово в
блестящую бусину, но вот уже твой сладкоречивый рот, твою
сокровищницу, готовы доверху набить собачьим дерьмом, ибо
сказал не то, чего ждали, и не так, как ждали! Старый мерин,
кричат они вслед, крепость паскудства, дитя вони и слепоты...
ты хватаешься за меч, но они разбегаются, гнушаясь честным
боем, и ты остаешься один на один с обидой.
Стрелы поношений, оперенные наилучшими сравнениями, с
наконечниками из самых изысканных рифм от Йемена до Моря Мрака,
где плавают наводящие страх глыбы льда, падают в пустоту, не
найдя цели -- о, они убегают, а "старый мерин" и без рифм
звучит громче и противней ослиного рева...
Как же ты был прав, еретик и скряга Абу-ль-Атахия,
чье прозвище-кунья означает "Отец Безумия", умерший за
девяносто лет до моего рождения, непревзойденный мастер жанра
"зухдийят" -- стихов о бренности жизни:
-- Вернись обратно, молодость!
Зову, горюю, плачу,
свои седые волосы
подкрашиваю, прячу,
как дерево осеннее
стою, дрожу под ветром,
оплакиваю прошлое,
впустую годы трачу.
Приди хоть в гости, молодость!
Меня и не узнаешь,
седого, упустившего
последнюю удачу.
Человек собрался было усмехнуться в третий раз, но
раздумал.
И правильно, в общем, поступил.
Улыбка давно не красила его, лишенного изрядной части
зубов, и среди них -- двух передних. Их выбил тупым концом
копья один ревнитель чести из племени Бену Кельб, столь же
горячий, сколь и опрометчивый. Ведь если его сирийские прадеды
действительно придерживались веры креста до того, как обратить
свой слух к воззваниям пророка (да благословит его Аллах и
приветствует!), то почему об этом нельзя сказать вслух?!
Сказать ясно и просто, не рискуя лишиться передних зубов и
поссориться затем со всеми кельбитами -- о нет, не из-за их
прошлого, но из-за безвременной гибели пылкого соплеменника!
Ведь если невовремя высказанная правда стоит славного удара, то
заплатить ударом за удар вдвойне достойно! Возгласил же пророк
Иса: "Не мир я вам принес, но меч!", и спустя шесть веков с
лишним Мухаммад, последний из пророков, повторил при многих
свидетелях: "Меч есть ключ к небу и аду".
Да, меч... Человек посмотрел на свою левую руку, до
сих пор сжимавшую палку с завитком в виде буквы вав. Вместо
безымянного пальца красовалась уродливая культяпка, а на
среднем не хватало одной фаланги. Впрочем, палец не голова, а
шрамы украшают мужчину. Вон, на шее, и еще на скуле, и еще под
ключицей. Драгоценности, не рубцы! Сокровища. Так говорят сами
обладатели шрамов, но с ними редко соглашаются стройные газели
тринадцати лет от роду, предпочитая изрубленным ветеранам
пухлощеких юношей с усиками чернее амбры. Вот ветеранам и
приходится брать газелей силой, утешая себя глупыми
пословицами. Пятьдесят лет -- плохой возраст для костров под
ночными ливнями; особенно в тех краях, где впустую потраченная
капля воды воспринимается как личное оскорбление. Давно, давно
пора было остепениться, осесть где-нибудь... да хоть в том же
Дар-ас-Саламе! Осесть, купить дом, восхвалять халифа и ближних
его, подставляя открытый рот за жемчугом или динарами, поносить
скупых, вышибая подачки острословием, вести беседы с закадычным
другом, прожорливым неряхой Абу-ль-Фараджем Исфаханским, в
надежде попасть в "Книгу песен" последнего; наконец бросить
воспевать дев и битвы, вспомнив о бренности тела и вечности
души...
Увы, человек никогда не считал себя мастером жанра
"зухдийят". Душа не лежала. Собственно, желание освоить этот
жанр (вопреки велению сердца, зато по настоянию плешивых
умников) и погнало его сперва на Шамийские равнины, а потом
сюда, в пустыни Аравии или, как говаривали персы, Степь
Копьеносцев. Где, если не здесь, сохранился неиспорченный язык
бедуинов, язык Корана и поэтов "джахилийи"?! -- тех времен,
когда неистовый Мухаммад еще не родился, чтобы принести
верующим слово истины.
Язык восхвалений и поношений, язык правды, язык
открытого сердца.
Человек боялся признаться самому себе, что дело не
только в этом. Перекати-поле -- вот кто он такой. Просто Аллах
спросонья моргнул невпопад, и некий младенец в глухом селении
близ Куфы родился намного позже правильного срока. Лет эдак на
четыреста. Или на пятьсот. Пусть прикусят языки те, кто зовет
сии благословенные дни прошлого Эрой Невежества, пусть прикусят
до крови, или нет! -- пусть лучше вспомнят, чьи семь касыд, где
каждое слово благоуханней мускуса, были подвешены к стенам
святой Каабы! Пусть вспомнят грозного Имру уль-Кайса,
прозванного Скитающимся Царем, пусть их устрашит видение
чернокожего Антары, Отца Воителей, пусть остальные пятеро
великих поэтов-бойцов Эры Невежества на миг скинут погребальные
покровы и явятся к хулителям из скрежета зубовного или райского
блаженства, где бы они сейчас ни были! Вот когда надо было
рождаться, вот с кем надо было ехать бок-о-бок в походе и
набеге, вот с кем стоило состязаться в красноречии и остроте
копья...
Где Медный город и Долина гулей, талисманы ифритов и
летающие кувшины колдунов, где поединки храбрецов и
красавицы-пери, смущающие сердце и похищающие рассудок... и
наконец -- откуда под горбатым небосводом такое обилие серой
слякоти, лишь по недоразумению судьбы именующейся сынами
Адама?!
Аллах, куда ты смотришь?!
Человек вздохнул и поднял голову. Умытое грозой небо
отливало у горизонта лиловым, и падающие звезды расчерчивали
его вдоль и поперек, превращая в драгоценную кашмирскую парчу.
Сегодня была ночь правоверных джиннов, сегодня духи, созданные
из чистого огня, старались украдкой заглянуть в горние сферы, а
ангелы швырялись в дерзких соглядатаев метеорами, отпугивая от
запретного зрелища. Видимо, какой-то из вождей джиннов в
дерзости своей сунулся дальше обычного -- ослепительная молния
заставила светильники небес поблекнуть, а вместо грома
донеслось рычание Ангела Мести и перезвон раскаленных цепей,
грудой сваленных у подножия его престола. Свод над головой
затопило овечьим молоком, потом осыпало пеплом и ржавчиной, но
джинны отпрянули, рык стих, и лишь холодный порыв ветра налетел
с запада.
Будто вздох бездонной пропасти.
Крохотный оазис, давший приют беглецу, вздрогнул до
основания, испуганно плеснула влага в водоеме, обнесенном
каменными плитами, и колючие акации зашептались, затрясли в
испуге ветвями, роняя редкие капли.
Тишина.
Лишь храпят недовольно две лошади: низкорослая
тихамитка, чья доля -- тяжесть вьюков, и тонконогая кобылица с
белым пятном во лбу, напоминавшим звезду Сухейль.
-- Наама! -- еле слышно позвал человек.
Кобылица встрепенулась, зафыркала, и человек помахал
ей рукой. Левой, искалеченной, которая до сих пор сжимала палку
с завитком в виде буквы вав. Он сам дал кобылице, гордости
джизакских табунов, это имя -- Наама. В честь страуса-бегуна,
чьи ноги способны мерять пески так же споро, как купец меряет
дареный тюк шелка; и еще в честь знаменитой кобылицы прошлого,
из-за которой вожди племен спорили долго и обильно, заливая
кровью окрестные земли.
Пора было собираться в путь.
Пора было сунуть голову в пасть льва.
Рыжая кобылица зари, плеща гривой, стремительно
неслась в небо. "Наама!" -- позвал кто-то снизу. Заря не
обернулась, как не оборачивалась и раньше, в славные времена
джахилийи, времена поэтов, бойцов и безбожников, о которых
тосковал ночью человек у костра.
Аль-Мутанабби Абу-т-Тайиб Ахмед ибн аль-Хусейн из
племени Бану Джуф.
Что значит на языке Степи Копьеносцев, языке остром,
как меч, и звонком, как меч: Выдающий-Себя-За-Пророка, Отец
Всадников рода Тай, Ахмед, сын аль-Хусейна из южных арабов,
рожденный близ благословенной Куфы.
А на земле полновластно царил 354-й год со времени
"Бегства пророка", или 965-й год от рождения пророка Исы, как
привыкли считать люди креста.
"С детства ненавижу удачливых," -- подумалось
Абу-т-Тайибу, когда из-за дальнего бархана вывернул такой же
одинокий, как и он сам, всадник; и клич радости огласил пески.
Поэт в досаде забыл добавить: "Но удача еще никому не
мешала," -- ибо клич вполне мог оказаться куда более
многоголосым, а встретить одного преследователя несомненно
лучше, чем дюжину ему подобных.
Будем спорить?
Не узнать всадника пристало лишь слепому: даже самый
щеголеватый из бедуинов не станет скакать по пустыне,
вырядившись женихом. Кроме разве что жениха. Того самого жениха
из маленького, но гордого племени Бену Кахтан, куда
Абу-т-Тайиба позавчера чуть ли не силком затащили на свадьбу.
Шейхам племени было лестно присутствие на празднике знаменитого
поэта, а самым ретивым охота была проверить: сможет ли
похититель столичных сердец привести в восхищение привередливых
детей пустыни?
-- Мадх! -- закричали кахтаниты хором, после того как
обильные дары были разложены перед гостем.-- Хвалебный мадх в
честь невесты!
А одноглазый крепыш, слывший меж соплеменниками
знатоком прекрасного, добавил с ехидной усмешечкой:
-- Хвалебный мадх с "серой" рифмой, как однажды пел
Ибрахим Счастливец перед повелителем правоверных, мир им обоим!
Абу-т-Тайиб поднялся, не коснувшись руками ковра, с
достоинством поклонился собравшимся и начал, аккомпанируя себе
на чьей-то изрядно расстроенной лютне:
-- Ты горбата и зобата, и меня гнетет забота:
Если будешь ты забыта -- не моя вина, красавица!
Ты бежишь быстрее лани, ты бредешь, пуская слюни,
Предо мною на колени скоро встанешь ты, красавица!
О, бока твои отвесны, и соски твои отвислы,
Убежать смогу от вас ли, если...
В упоении "серым" мадхом, чья импровизация требовала
от сочинителя всего напряжения душевных сил, Абу-т-Тайиб
позорно упустил из виду, что шумные знатоки далеко не всегда
являются знатоками истинными, и заказчик может быть
подталкиваем скорей гонором, нежели знанием тонкостей. Ни
одноглазый, ни его соплеменники, как вскоре выяснилось, и
понятия не имели о правилах стихосложения. Знай они заранее,
что славное восхваление Ибрахима Счастливца начиналось с
описания собачьей подстилки с целью дальнейшего
противопоставления ей дворца повелителя правоверных... О, тогда
бы они, разумеется, дослушали бы мадх до конца и поняли всем
сердцем: их гость намеренно начал с описания верблюдицы, на
которой доставили невесту к шатрам жениха, дабы оттенить сим
сравнением всю прелесть девушки! Поняли бы, и не стали
гневаться, и подарили бы певцу вышеупомянутую верблюдицу вместо
того, чтобы ворчать и рычать яростными львами, размахивать
мечами и потрясать копьями, швыряться камнями и гоняться за
оскорбителем по всей пустыне, обещая сунуть его раздвоенный
язык в места много худшие, нежели блюдо с мясом в уксусе!
Ах, и впрямь опасно рассыпать жемчуг перед
хрюкающими!
Плащ закона гостеприимства спас Абу-т-Тайиба от
немедленной расправы, но едва истек второй час после его
бегства, как кахтаниты дружно ринулись в погоню. Впрочем,
сперва неудача в поисках, а затем ночная гроза поохладила
горячие головы (или кто-то из шейхов вспомнил-таки основы
стихосложения, за что хвала создателю миров!) -- короче, лишь
оскорбленный жених продолжил рыскать меж барханами и оазисами,
кусая губы.
Докусался, везунчик.
Догнал.
-- О встреча, не позволившая моей желчи разлиться
бурным потоком! -- заорал бедуин еще издалека, и кобылица Наама
злобно откликнулась на ржание бедуинского жеребца.-- О старик,
чей вид скверен, образ мерзок, а запах отвратителен! Любуйся
мною, ибо пробил твой час!
Абу-т-Тайиб вздохнул и понял, что юноша в детстве
пересидел у пастушьих костров, слушая "Рассказы о подвигах
племени ал-Хиллял".
Но, так или иначе, начало требовало продолжения.
-- Ты подробно описал мне своего благородного отца, о
пылкий жених! -- привстав на стременах, крикнул поэт, пытаясь
не усложнять поношений лишними сравнениями и образами; для
вящего понимания.-- Ты лишь забыл добавить, что он в старости
делает воздух мрачным и пространство от вони непрозрачным!
Давай же теперь вспомним твою славную мать! Правда ли, что
когда она хотела золотой динар, ей давали медный фельс, а когда
она просила фельс, то получала рубленый даник? И правда ли то,
что когда она просила сына, то получала безродного ублюдка
вроде тебя?!
После этого бедуин вместо острых слов швырнул в
оскорбителя копьем, а оскорбитель, уворачиваясь, понял раз и
навсегда: жанр "зухдийят", воспевающий добродетель и осуждающий
мирскую тщету, воистину недоступен для бедного поэта.
Как райские сады недоступны для хулителей веры, как
чалма недоступна для безголового, как...
Вскоре досужие мысли улетучились сами собой, а
жеребец араба и тонконогая Наама сшиблись, стараясь вцепиться
друг другу в шею.
Легко и весело рубился жених, пьянея от самого
опасного в мире хмеля, вкладывая в удары всю нерастраченную
юность, весь пыл, которому следовало бы выплеснуться в
невестиной палатке -- во имя рождения новой жизни, а не для
истребления старой. Бой должен был стать коротким, коротким и
ярким, ибо ждать -- сердце плавить, а кровь обидчика слаще воды
источника Земзем, даруя если не бессмертие, то непреходящую
славу. Увы, кривой машрафийский меч старика, изготовленный
славными оружейниками Йемена, оказался существенно длинней и
тяжелее, чем звонкая жениховская альфанга, а сам
старик-сквернослов -- существенно упрямей и опытней в поединках
храбрецов, чем показалось юноше с первого взгляда. Змеи клинков
плели в воздухе чудную вязь, рассыпая искры-чешуйки, немела
рука бедуина, запаздывая выполнять приказы хозяина, и вот уже
ядовитый поцелуй залил бедро алым ручьем, и еще, и снова, а
проклятая кобыла вертелась вьюном, словно крылатая аль-Борак,
что доставила пророка к престолу Аллаха; и еще, и снова... и
мнилось, поет небо над головой: "Разящие рифмы в пыли загремят,
обученные сражаться -- от этих стихов головам врагов на шеях не
удержаться!.."
Нет, Абу-т-Тайиб не хотел убивать глупого мальчишку.
И жалость была тут совершенно ни при чем. Мало чести, а душа
потом воет на луну тоскливым воем, саднит застарелой язвой,
словно и не душа она вовсе, и являются из ниоткуда призраки с
тусклыми бельмами, сидят рядом до самого утра, безмолвно
вопрошая убийцу:
-- Зачем?
Пусть его, отлежится, опомнится, свои подберут,
невеста выходит... Е рабб, в смысле "Боже мой"! Что ж ты
делаешь, безумец?!
В самый последний момент жених вдруг застыл в седле
каменным изваянием, рисованным красавцем-идолом, запретным для
истинно верующих; изрядно выщербленная боем альфанга
остановилась на полувзмахе -- и клинок Абу-т-Тайиба не удержал
разбега. Когда голова жениха отделялась от шеи, умирающие глаза
все еще смотрели куда-то за спину поэта, смотрели пристально,
испуганно, будто увидев рогатого ифрита или святого бродягу
Хызра; но кто в наши времена поддается на дешевые уловки? Поэт
благоразумно дождался, пока безглавое тело упадет в песок, и
лишь потом обернулся, заранее зная, что не увидит ничего
особенного.
Он и не увидел ничего.
На пустыню рушился самум.
Непроглядная чернота задрала подол небу, и насилие
свершилось.
"Кто я... о-о-о, скажите мне, кто я?!"
"Выдающий-Себя-За-Пророка, Отец Всадников рода Тай;
маленький Ахмед, глупый сын аль-Хусейна, ветвь от пальмы гордых
арабов юга..."
"Где я?! Где я, Абу-т-Тайиб аль-Мутанабби?!"
Нет ответа.
Лишь хихикает меленько насмешник-невидимка: "В
преддверии ада, дружище -- а хуже места и не сыскать, хоть век
ищи!"
Тьма обступает, морочит, приникает постылой женою, на
зубах хрустит песок, а где-то неподалеку капли воды долбят темя
вечности: алиф, мим, нун, син, каф... ты, гроза, гроза
ночная...
Капли?
Воды?!
Встать на ноги труднее, чем пешком дойти до
легендарной горы Каф, и поначалу приходится двигаться на
четвереньках, по-собачьи, в кровь обдирая колени, а потом уже,
когда боль становится обжигающим кнутом, рывком подымать себя
и, выплевывая хриплый стон, тащиться в темноту, невозможную,
небывалую темноту, где пахнет сыростью, а капли не смолкают,
бубнят речитативом: алиф, мим...
Надо было идти.
которая есть наилучшая в нашем повествовании,
ибо здесь говорится о безвременной кончине владык
и трудностях, связанных с наследованием трона,
о моргающих глазах мира и долинах гулей-людоедов,
но даже краешком не приоткрывается завеса над тайной
древнего храма Сарта-Ожидающего,
да сохранит его Аллах и приветствует!
Суришар с ленивым интересом наблюдал за
приготовлениями жрецов-хирбедов, вызвавшихся служить
проводниками. Перевал как перевал, родной брат предыдущего и
двоюродный того, что они миновали три дня назад -- морщинистые,
изъязвленные ветрами скалы, сквозь которые упрямо ползет змея
горной тропы, накручивая кольца: вверх-вниз, вверх-вниз...
В общем, будущий шах совершенно не понимал: зачем
хирбедам понадобилось останавливаться именно здесь и с головой
погружаться в таинства явно бессмысленного обряда? Подготовка
затягивалась, на шее удавкой палача, грозя если не смертью, то
смертельной скукой; и вскоре ожидание вдоль и поперек изгрызло
печень нетерпеливому Суришару. Даже учитывая, что сейчас его
взгляд настойчиво ласкал молоденькую жрицу Нахид. Увы! -- будь
сей взгляд стократ пламенней, и то остыл бы, расплескавшись по
ледяной броне невозмутимости прекрасной хирбеди. Девушка была
всецело поглощена разведением ритуального огня на
жаровенке-алтаре, установленной поперек дороги, и не обращала
на наследника престола никакого внимания.
Впрочем, точно так же она вела себя и в течение всего
пути, чем дальше, тем больше раздражая молодого человека.
Суришар ценил себя весьма высоко, и не без оснований: знатен,
юн, красив, остроумен... что еще? Стихи -- как из рога
изобилия! Вот, к примеру:
-- Прости, красавица, и не вини поэта,
Что он любовь твою подробно описал!
Пусть то, о чем писал, не испытал он сам --
Поверь, он мысленно присутствовал при этом!
Ну?! Где славословия?! Где восторги равных и
пресмыкание низших?! Все нам по плечу, хоть слово, хоть меч...
кстати, о мечах! На ристалище или на скачках приз получить -- и
тут он один из первых в столице! Отвага? Презрение к опасности?
Ха! Кто еще из возможных наследников решился на Испытание,
вышел на дорогу, которую должен пройти будущий владыка Кабира?
Да никто, кроме него! И быть ему вскорости шахом, а эти
унылолицые пусть прозябают...
Женщины от таких молодцов должны быть без ума. И были
без ума. И будут. За исключением Нахид-хирбеди. Разумеется,
подобное равнодушие "небоглазой" жрицы (а ведь действительно:
глаза у девицы -- голубые и пронзительные, как небо в горах!)
выводило будущего шаха из себя.
Тем более, что обета безбрачия жрицы не давали.
Сыщется достойный жених -- и ладно... а сказок про блудливых
хирбеди хоть пруд пруди!
"Ничего, дай срок, гордячка! Вот сяду на престол --
возьму в жены. Или лучше в наложницы. Шаху не отказывают,--
злорадно думал юноша, лаская яростным взглядом по-звериному
изогнувшуюся фигурку жрицы, что припала к алтарю.-- А мольбы
Огню Небесному пусть плешивые мудрецы возносят!.. кто на них,
кроме Огня, позарится?" -- он покосился на хирбеда, бродившего
вокруг Нахид и алтаря с невнятным бормотаньем.
Вот этот жрец был правильный: долговязый старец,
отменно седой и морщинистый, в плаще шафранового цвета, надетом
по случаю обряда поверх изрядно сношенной рясы. Общую
благообразность слегка портила бородавка на верхней губе --
раздвинув усы, проклятая нагло вылезала, подставляя бока для
всеобщего обозрения и топырясь тремя иссиня-черными волосками,
росшими из нее...
Словно почувствовав взгляд Суришара, старец вдруг
остановился, коротко взглянул на шах-заде, но ничего не сказал
и продолжил свое бесконечное хождение по кругу.
Седой хирбед тоже был "небоглазым", только в его
запавших глазницах плескалась не безумная горная синь, а
блеклое небо пустыни.
"Так, наверное, и должно быть," -- невпопад
подумалось шах-заде; и он сам удивился такому странному итогу.
Огонь мало-помалу разгорался, обратив слух, наконец,
к уговорам молодой хирбеди, старец без устали наворачивал круг
за кругом, бормоча себе под нос свое "хирам, хирам, кирам,
пирам" -- молитвы? заклинания? просто какую-то ерунду? -- и
Суришару уже начало казаться, что так было всегда, от
сотворения мира, и они торчат на этом перевале уже целую
вечность, и будут торчать еще вечность, до скончания времен, и
хирам, и пирам, и еще кирам...
-- Вставай, шах-заде. Можно ехать.
-- А до этого нельзя было? -- не удержался Суришар,
стряхивая оцепенение и с трудом поднимаясь на ноги.
В колени словно песка насыпали.
-- Можно. Но не нужно. И прошу тебя: держись строго
между нами.
Юноша презрительно фыркнул, подражая собственному
жеребцу, но спорить не стал: как раз в этом месте тропа была
достаточно широкой, чтобы по ней бок-о-бок могли проехать трое
конных. Раз жрец говорит "надо" -- значит, надо. Вот только --
зачем? Спросить? Суришар ловко вскочил в седло, подбоченился и
с некоторым удивлением обнаружил, что и старик, и девушка
опередили его. Святые покровители! -- оба сидят верхом. А вся
поклажа собрана и приторочена к седлам. И когда успели? Сон его
сморил, что ли?..
Что-то здесь было не так. Несуразица комом стояла в
горле, насмехалась шорохом малой осыпи, горькой оскоминой плыла
в воздухе, от которой хотелось закричать во все горло... а тут
еще хирбед с хирбеди буквально зажали его коня с двух сторон
своими лошадьми. Шах-заде вновь помянул святых покровителей и
машинально проверил: легко ли выходит из ножен сабля? Мало ли.
Хотя в такой тесноте и не развернешься для хорошего удара...
-- Драться не придется, шах-заде,-- в холоде голоса
Нахид явственно сквозила легкая насмешка.-- Оставь саблю в
покое и всего лишь держись между нами. В этом месте очень легко
заблудиться.
"Да за кого она меня держит, эта гордячка?!" Однако
вслух юноша ничего не сказал: пререкаться с женщиной, пусть
даже трижды "небоглазой" -- ниже достоинства наследника
шахского рода!
Тем паче заблудиться на одной-разъединственной тропе
в горах, при полном отсутствии развилок... ладно, промолчим!
Старец сухо щелкнул пальцами, будто уличный
лицедей-мутриб -- кастаньетами; и кони, как если бы только
этого и ждали, шагом тронулись с места. Они шли голова в
голову, мерно бряцая серебром уздечек, будто на время
превратились в единое существо, и Суришар невольно задумался: а
что еще может этот немногословный старик с лающим именем
Гургин?
Кроме как бормотать и пальцами щелкать...
В следующее мгновение мир вокруг МИГНУЛ. Другое слово
подобрать было трудно, да и не стоило его подбирать, это слово,
ни другое, ни третье, как не нужно пальцами сбрасывать
набежавшую слезу -- веки сошлись, разошлись, словно встретились
века, дрогнув ресницами-днями; миг сменился мигом, и вот --
жизнь вроде бы прежняя, но без слезы, застившей взор.
И без соринки, что вызвала слезу.
Шах-заде ошарашенно заморгал в ответ, затряс головой,
не веря своим глазам. Те же горы, то же небо -- вот только
внизу, в долине, что открылась по правую руку от путников,
возник город! Суришар готов был поклясться: до того, как миру
вздумалось мигать, никакого города внизу не было! Да и долины
не было. Или все-таки была?..
Лишь сейчас он заметил, что кони уже не держат строй,
тропа распухла от сознания собственной значимости,
превратившись в довольно торную дорогу, а ладонь самого
Суришара крайне глупо закаменела на сабельной рукояти.
-- Не беспокойся, шах-заде,-- буднично сообщил
Гургин, почесывая бородавку.-- Осталось совсем немного. К
вечеру доберемся до места.
Прозрачное небо опрокинулось само в себя, плотно
облегая тропу и всадников на ней; пестрая крупинка ястреба
металась в голубизне, оглашая простор хриплым клекотом, и
мелкие камни переговаривались друг с другом под копытами.
У наследника престола было много вопросов к
проводникам, но юноша прикусил язык: стыдно уподобляться
молокососу-несмышленышу, донимающему взрослых глупой болтовней.
Поэтому Суришар осведомился лишь с показным безразличием:
-- Что это за город, Гургин? Харза? Кимена? Медный
город?
Последнее Суришар добавил с явной подковыркой: в
Медный город попадали исключительно доблестные витязи,
исключительно при помощи колдунов с бородавками где ни попадя и
исключительно в сопровождении прекрасных девиц.
Гургин кивнул с абсолютным равнодушием.
-- Проницательность шах-заде не имеет пределов. Это
именно Медный город. Впрочем, на самом деле он медный не более,
чем любой другой. И названия у него нет.
-- Как это -- нет? -- опешил юноша.-- Но ведь хотя бы
его жители как-то называют свою родину?
-- Называют,-- во второй раз кивнул хирбед.-- Просто
Город. Город -- и все.
Наследник престола честно сдерживался почти час.
Потом его прорвало, и сквозь разрушенную плотину выдержки и
напускного безразличия хлынул мутный поток вопросов.
-- Мы заедем в Медный город, Гургин?
-- Заедем, шах-заде. Или не заедем. Если да -- то на
обратном пути. Если нет -- то тоже на обратном. Сначала ты
должен пройти Испытание.
-- А что это вообще за горы? Ты бывал здесь?
-- Бывал. И Нахид бывала. А кличут их по-разному,--
Суришар обратил внимание, что после странного перевала старик
стал куда более разговорчивым.-- Жители Города вообще лишних
имен не любят. Просто -- горы. Других-то все равно поблизости
нет. Местные горцы... ну, тут история особая. Для них гор
просто так не бывает, для них горы -- это весь мир, а мир
целиком и без названия проживет. Разве что части... Вон та
вершина, в дымке -- Тау-Кешт, за ней Ырташ-ата; а перевал, на
котором ты скучал и поминал старого дурака тихим помином --
перевал Баррах. Хочешь -- запоминай, не хочешь -- выбрось из
головы.
-- Гургин, а как ты сам здешние места зовешь? Тоже --
просто горы?!
-- Фарр-ла-Кабир,-- отрезал хирбед, поджав губы, и
веселый шах-заде осекся.
Словно подзатыльник схлопотал.
Именно здесь, в этих горах без названия, из века в
век решалась судьба будущих шахов Кабира. Наследники рода,
претенденты на престол и шахский фарр всякий раз гурьбой
отправлялись сюда в сопровождении жрецов Огня Небесного -- а
возвращался из взыскующих славы лишь один. Шах. Куда девались
остальные -- никто не знал. Впрочем, хирбеды, наверное, знали.
Они-то всегда возвращались в целости и сохранности!.. знали, но
молчали.
Однако Суришару подобная участь не грозила. Дивное
дело! -- на сей раз он оказался единственным, кто отважился
пройти Испытание. Значит, исход однозначен.
Шахом станет он.
А вот известие, что юная Нахид уже бывала в здешних
местах, оказалось для шах-заде новостью. Когда это она успела?
И -- зачем? Похоже, "небоглазые" скрывают ото всех целые
сундуки тайн, отнюдь не стремясь посвящать в них даже великих
правителей Кабира-белостенного!.. Ничего, когда он примерит
шахский кулах и перстень-печать, он заставит их развязать
языки. Щелкая пальцами или не щелкая -- заставит. Всему свое
время: и время это уже не за горами. Вернее, как раз за горами!
-- притаилось в логове, куда они сейчас направляются.
Ждет.
Эй, время, слышишь? -- ты дождешься!
Я иду!
"Ду-у-у-у..." -- откликнулось эхо прямо в сознании
шах-заде, не размениваясь на прогулки меж скалами, и юноша
вслушался в самого себя: кто это там насмешничает?
-- Ты никогда не рассказывал мне, в чем состоит
Испытание, "небоглазый",-- вновь заговорил Суришар спустя
полчаса.-- Здесь водятся гули-людоеды? Дэвы? Горные великаны? Я
должен буду сразиться с ними?
-- Водятся,-- охотно согласился старый хирбед, а
бородавке досталась новая доля почесываний.-- В изобилии.
В ответ послышалось лошадиное фырканье, и до будущего
шаха не сразу дошло, что это Нахид весьма удачно передразнила
его самого. Еще и издевается, девчонка! Ох, дойдут у меня руки,
дотянутся, почешут, где чешется!..
Однако, когда юноша скосился на едущую рядом жрицу,
вид красавицы-хирбеди был совершенно серьезен.
-- Вон за Тау-Кешт,-- пальчик Нахид указал на вершину
в чалме сизых облаков,-- живут хмурые горные великаны. Очень
хмурые и очень горные.
-- Но мы туда не поедем,-- не преминул добавить
Гургин, хмурясь почище старейшины всех на свете великанов.
-- А долина, куда можно выйти через ущелье по левую
руку -- владения гулей-людоедов. Там хранится их боевой петух
-- чьи перья острее копий, а кукареканье заставляет воинов
ходить под себя, словно малых детей и впавших в детство
патриархов...
-- Но туда мы тоже не поедем,-- снова уточнил хирбед.
Видимо, на всякий случай.
У Суришара начало складываться впечатление, что эта
парочка вполне могла бы зарабатывать кучу динаров, теша своими
байками чернь на площадях.
-- Наискосок от Тау-Кешт, и на треть фарсанга ближе к
Городу, расположен древний храм Сарта-Ожидающего. Иногда там
ночуют странные люди, чтобы выйти наружу еще более странными.
Или не выйти совсем.
-- Сарт-Ожидающий? -- с интересом переспросил
юноша.-- Я никогда не слышал о таком боге. Кто он?
-- Он не бог. Он -- Сарт. Он ждет; и ждет не нас,--
резко бросил жрец, скривившись, словно в рот ему попала
пригоршня зерен горького колоквинта, сулящего несчастье глупому
едоку.-- И туда мы уж точно не поедем. Испытание -- не
самоубийство; вернее, далеко не всегда самоубийство. Потерпи,
шах-заде. Умерь горячность. Осталось недолго.
После такого ответа у Суришара напрочь пропало
желание пускаться в дальнейшие расспросы, и они продолжили путь
в молчании.
...Суришар сидел перед входом в пещеру и время от
времени бросал взгляд на клонящееся к закату солнце, ожидая,
когда Огнь Небесный утонет в складках чалмы Тау-Кешт. Именно в
этот момент он, наследник престола, должен будет войти в
шершавый сумрак входа, который поглотит его... надолго ли?
Этого шах-заде не знал.
Сейчас юноша был один: Гургин и Нахид ушли, уведя с
собой всех трех лошадей и предупредив, что будут ждать шах-заде
у выхода. Ему надо просто пройти через пещеру насквозь и
выбраться к ожидающим его спутникам. Только и всего. В этом
заключалось Испытание.
"Только и всего!" -- мысленно предразнил юную хирбеди
Суришар. Без факела тащиться через мутную сырость, где просто
обязан поджидать неизвестно кто или что! Сидит, небось, во
мраке, тварь безымянная, потирает клешни, слюну меж клыков
пускает -- желтую такую, тягучую... Только и всего! Правда,
старый хирбед клялся, что в пещере отродясь не водилось никаких
страхолюдин, кроме темноты -- но ведь всякий раз с Испытания
возвращался лишь один претендент на трон и фарр! Куда девались
остальные? Темнота убаюкала?! Даже если пещера и впрямь пуста,
как торба нищего (шах-заде отнюдь не был трусом, но ему очень
хотелось верить Гургину), то во мраке вполне можно заблудиться
и сгинуть, так и не найдя выхода. Ждите, "небоглазые"! Авось,
дождетесь... Суришар справедливо полагал, что внутри пещеры
должен крыться некий лабиринт -- иначе велико ли испытание:
пройти по прямой от входа до выхода?!
Нет, на подобное везение он даже не надеялся.
Впрочем, все теперь в руках Судьбы -- а еще не было
случая, чтобы Судьба отвернулась ото ВСЕХ претендентов, и
шахский престол опустел! А раз так, раз претендент один, как
одно солнце в небе, значит, Судьба сама за руку проведет его по
всем лабиринтам мира -- к будущей славе и величию! Иначе просто
и быть не может!
Придя к подобному заключению, Суришар малость
приободрился, и мысли шах-заде игриво свернули в другое русло,
уводя в сторону от предстоящего Испытания.
Только сейчас до юноши начало доходить, сколь
завидная доля ему уготована. Когда скоропостижно скончался его
прадед, шах Кей-Кобад, донельзя удивив этим знать и
простолюдинов, в столице (да, похоже, и во всем Кабирском
шахстве) почти месяц царили растерянность и тихое смятение.
Впору до дыр зачесать затылки: шах уходит к праотцам, не
достигнув и двухвекового рубежа?! Ведь даже сельскому дурачку
известно, каков срок жизни великих шахов, обладателей
священного фарра, а если верить преданиям старины, так и вовсе
впору развести руками! Умереть в сто семьдесят девять лет, в
самом расцвете сил...
О Кей-Кобад!
Поговаривали об отравлении или ином тайном
умерщвлении, но слыханное ли это дело -- поднять руку на
носителя фарра?!! Вовек не бывало! И, тем не менее...
Официальное заключение придворных лекарей-хабибов и
верховных хирбедов было: смерть от внезапно наступившей
преждевременной старости. Ха! Поверить в такую нелепицу?!
Однако вслух объявить лжецами ученых хабибов и мудрых жрецов
никто не решился. Через месяц волнения улеглись, траур
продолжился, но траур трауром, а престол -- престолом.
Кто унаследует трон и фарр?
Кто?!
Родственников у покойного шаха оказалось порядочно,
несмотря на раннюю кончину: дряхлые младшие сыновья (старшие
давным-давно перешли в лучший из миров, ибо, в отличие от шаха,
жили обычные земные сроки), племянники, внуки, правнуки...
Суришар был одним из многих. И даже не самым близким.
Но, видимо, молодой шах-заде чем-то выделялся среди толпы
возможных претендентов на трон, поскольку однажды рядом с ним
остановился один из верховных хирбедов -- все тот же Гургин --
и загадочно осведомился: "Не зябко ли стоять в тени фарра,
шах-заде?".
Ответить или просто переспросить юноша не успел:
хирбед исчез быстрее змеи, когда та стремится во мрак норы.
И вскоре выяснилось, что претенденты, один за другим,
отказались испытывать судьбу. По собственной воле. В здравом
уме и трезвой памяти. В итоге осталось двое: Суришар и его
двоюродный дядя Лухрасп, тридцатипятилетний силач и гуляка,
который не собирался отступать. Не умел. "Испытание? Отлично!
-- во всеуслышание заявил Лухрасп, подкручивая ус.-- Я чувствую
в себе силы достойно продолжить дело Кей-Кобада!" И через три
дня силач слег в горячке: родичи даже испугались, что последнее
дело шаха, то бишь безвременная смерть, и впрямь будет
продолжено бахвалом. Придворные хабибы клялись, что непременно
поставят Лухраспа на ноги -- но не раньше, чем через месяц. А к
Испытанию он будет готов... ну, скажем, месяца через
три-четыре... Для круглого счета, через полгода. А время
подгоняло. Смутная пора междувластья затягивалась, дела в
стране шли наперекос, жалобы на самоуправство наместников текли
в столицу грязным потоком, дихкане роптали, пряча зерно в
потайных ямах, благопристойные горожане без причины ударялись в
хмельной загул, ремесленники бездельничали, стражники несли
службу спустя рукава и не очень-то торопились ловить
расплодившихся сверх всякой меры разбойных людишек...
Народу нужен был шах. Опора и символ государства.
Земной бог, чей фарр олицетворяет сам Огнь Небесный, сошедший
на грешную землю, дабы согреть и осветить заблудшие души детей
своих.
Ждать выздоровления Лухраспа было смерти подобно.
Особенно в свете новостей о набегах кочевников-хургов на
рубежах с вечно голодной Харзой. Надо сказать, что Суришар
ничего не имел против -- и когда к нему заявились хирбеды с
вопросом о дне Испытания, ответил коротко, как и подобает
человеку решительному, будущему правителю великой державы:
"Выезжаем завтра".
Ответ шах-заде явно понравился Гургину; хотя сам
юноша предпочел бы нравиться упрямой хирбеди.
И вот теперь...
Очнувшись от раздумий, Суришар воздел очи к небу,
налившемуся лиловой глубиной -- и увидел, как диск светила
тонет в пуховой млечности.
Пора.
Надо было идти.
в которой повествуется об ангелах и праведных размышлениях,
о ястребах и кровниках, пиве и сыре, но ни слова не
говорится о мосте аль-Серат, перекинутом через пучину геенны
и тонком, как лезвие дамасской сабли, по которому верные души
пройдут в лучезарном свете, а грешники -- наощупь, во тьме.
Светящийся провал возник впереди сразу, рывком,
словно огненная кисть начертала его на скрижалях кромешной
тьмы; и Абу-т-Тайиб со стоном зажмурился. Еще и ладонями
прикрылся, для верности. Впору было кощунствовать: минуту (час?
день? год?!) назад он богохульственно мечтал о способности
рассеять темноту властным окриком: "Да будет свет!".
Домечтался, еретик. Вот сейчас уберешь ладони, заставишь веки
разойтись -- и дождешься мрака, одного мрака и ничего, кроме
мрака, где пахнет сырой землей, и еще отчего-то мокрым
войлоком.
На веки вечные.
Омин.
Поэт стоял, дожидаясь, пока сердце прекратит
колотиться безумным узником о двери своей тюрьмы, и заставлял
себя не думать о случившемся. Не ждать удачи, не надеяться на
лучшее и не спешить к плодам бытия. Такому способу хладнокровно
принимать беды и напасти его обучил один шакирит из страны
Хинд, которую предки поэта еще триста лет тому назад растоптали
копытами своих коней. Вместе со всей воинской силой шакиритов
-- сами они звали себя труднопроизносимым словом "кшатрии", и
очень плохо соглашались принимать ислам. Настолько плохо, что,
даже согласившись, частенько обзывали пророка Мухаммада (да
сохранит его Аллах и приветствует!) девятым воплощением
какого-то четырехрукого идола.
Но предки предками, вера верой, а потомки давнишних
врагов мирно встречались в благословенном Дар-ас-Саламе, и
чубатый шакирит делился с бритоголовым поэтом многими тайнами.
В частности, умением отрешиться от земного перед пучиной битвы
и океаном волнений. Это умение передавалось в шакиритском роду
еще со времен их легендарного родича, колесничного витязя
ар-Джунана ибн-Панду умм Притха. Тот, говорят, был мастером
самоуспокоения: прадеда застрелил, двоюродных братьев топтал,
как саранчу, учителей с наставниками к ногтю прибирал чище
вшей, а сердцем до конца дней своих был кроток и незлобив.
Великий человек, хоть и гяур неверный.
Абу-т-Тайиб краем глаза глянул меж решеткой пальцев:
нет, светящийся провал никуда не делся. Слепит, манит. Чем
манишь, свет? -- надеждой?! Глупо. Какая надежда у того, чьей
могилой стал песчаный бархан, насыпанный самумом поверх четырех
трупов -- двух конских и двух человеческих? И по каким пещерам
ты бродишь сейчас, ревнивый бедуин, жених-неудачник, в злую
годину решив потешиться "серым" мадхом?!
Поэт вздохнул и побрел вперед.
Сперва вслепую.
Потом опустил руки.
Потом открыл глаза и обнаружил на фоне светлого пятна
две черные фигуры. Ну конечно! -- темные ангелы-допросчики,
ужасающие Мункар и Накир, соединяющие погибшую душу с былым
телом для последнего дознания. Мертвецу велят встать -- а он,
Абу-т-Тайиб, разве не стоит сейчас, что ли? -- и опрашивают с
усердием о единстве Божием и о земных делах. Если ответы
удовлетворяют темных ангелов, то тело остается в покое, а дух
правоверного тихо ждет у могилы Судного дня; если же нет --
ангелы лупят бедолагу железными палками по лбу, а душу
выдергивают с адскими мучениями, словно косорукий цирюльник --
гнилой зуб.
Да и тот после на поверку оказывается здоровым.
В предвкушении железных палок Абу-т-Тайиб выбрался
наружу и замер, глядя в сторону. Дабы не оскорбить ангелов. И
достоинство так сохранить легче: смотри себе мимо и думай о
возвышенном... об аде, например. О третьем его круге, где
сейчас вопиет слезно умник-шакирит, проклиная своего предка
ар-Джунана за дурацкие способы самоуспокоения. Или о круге
седьмом, где сидят лицемеры, пропускавшие час молитвы дневной
или вечерней, сочинявшие еретические стишки и в дерзости своей
восстававшие на справедливость господа миров...
Да одна строка "все, что создал Аллах и не создал
Аллах..." вполне заслуживает, чтобы ждать Дня Суда в потаенных
недрах земли, а потом свалиться в серный мрак геенны без
надежды на прощение!
Крик ястреба спугнул грустные размышления. Поэт
покосился в сторону и рассмотрел в сини небес пернатого
хищника. Вот он сложил крылья, свинцовым диском, брошенным с
крыши умелым ловкачом, рухнул в бездну -- чтобы мигом позже
вновь явиться в просторе и огласить его негодующим воплем.
Упустил добычу? Эх, ястреб, тебя вот никто не станет бить
железными палками по лбу... От свежего воздуха слабо кружилась
голова. Абу-т-Тайиб еще немного подумал о ястребах и ангелах,
даже сложил машинально пару бейтов:
-- Я стою, уставясь в небо, всей душой мечтая: мне бы,
словно ястреб, словно небыль, птицей мчаться в
небесах!
Но не птица я, не ястреб... Судный День! -- коль грянул
час
твой, почему усердной пастве крыльев не ссудил
Аллах?!
Бейты вышли странными. До озноба; до неуместной
ломоты в костях. Поэт вздохнул и стал разглядывать горы, сурово
молчавшие вокруг, размотанную чалму дороги, низкорослые деревья
на склонах; после чего решился и перевел взгляд на ангелов.
Спорят, посланцы.
О чем?
Темный Мункар до ужаса напоминал
старца-огнепоклонника, с которым Абу-т-Тайиб однажды
познакомился в своих странствиях, пересекая окрестности
Гундешапура. Тот маг в оранжевом плаще еще, помнится... шайтан
побери! И плащ точно такой же! И бородавка... только у
гундешапурского мага она была на щеке. Точно, искушение перед
допросом. Иначе чем объяснить, что второй ангел, грозный Накир,
как одна песчинка на другую, походил на юную красотку из
веселого квартала ан-Римейн, в чьих объятиях поэт не раз
забывал о времени поста и покаяния! Ясно, железные палки
обеспечены. А вокруг, наверное, лежит промежуточная страна
аль-Араф: место меж адом и раем, лишенное покоя и блаженства,
предназначенное для младенцев, лунатиков, идолов и существ, не
сделавших никому ни добра, ни зла -- а также для тех, чьи
прегрешения уравновешиваются рождением в богобоязненной семье и
молитвами матери. Ох, куковать тут с ястребами... и утешаться
тем, что унылая аль-Араф для обитателей ада кажется раем.
Впрочем, для обитателей рая все выглядит совсем
иначе, и тогда утешаться уже нечем.
-- Замолчи! -- вдруг выкрикнул Мункар-старец, и полы
его плаща всплеснули гривой кобылицы, что еще совсем недавно
неслась в небо над живым поэтом.-- Замолчи, дерзкая! Не я ли
учитель твой?! Не я ли делал из сельской дурочки "небоглазую"
хирбеди?! Он вышел из пещеры, и впереди его бежал Златой Овен!
Чело его являет нам все признаки величия фарр-ла-Кабир, и
блеску юного шах-заде далеко до этого невыносимого сияния!
Замолчи, или кровь твоя станет дозволена мне!
Слушая гневную тираду, Абу-т-Тайиб принялся
размышлять: отчего бы это темному ангелу вздумалось
разговаривать на языке пехлеви? Сам поэт неплохо владел и
пехлевийским, и новым фарси-дари, на котором даже пытался
сочинять, подражая великому Абу Абдулло Рудаки --
сладкоречивого слепца убили ревнители веры в тот день, когда
самому поэту исполнилось ровно двадцать шесть лет. Так что
понять ангела было проще простого... но ангелы, пожалуй, должны
все-таки изъясняться священным языком Корана! Или не должны?
Или ангелам вообще все равно, какие слова слетают с их языков,
отточенных подобно самхарийским копьям?
-- Я склоняюсь перед волей наставника,-- ответил
прекрасный Накир, но в звонком ангельском голосе явственно
звучали кимвалы противоречия.-- И тем не менее, полагаю, что мы
должны либо обождать появления шах-заде Суришара, либо
вернуться ко входу, либо...
-- Либо! -- передразнил старец.-- Вернуться и ждать
грозы с ясного неба! -- когда тебе, глупой, отлично известно:
ждать больше нечего!
И, не дожидаясь очередного возражения, он бухнулся в
ноги поэту, потрясенному столь неуместным поведением ангела.
Тут настал такой момент, когда мысли сами собой
проясняются, а сердце успокаивается и бьется ровно-ровно, хотя
причин для ровного биения нет ни одной, и даже наоборот.
Абу-т-Тайиб оглядел самого себя с ног до головы, оценил
превосходную изорванность одежды и наилучшую грязь, щедро
украсившую ткань и плоть; после чего строжайшим образом
запретил себе валять дурака. Даже ради спасения рассудка.
Потому что если долго строить из себя юродивого дервиша, то
недолго и всерьез повредиться умом, нацепив власяницу и
подражая в неистовости танца суфиям-бродягам.
Хватит.
Судьбе угодно пошутить? -- рассмеемся в ответ и
пойдем по новой дороге.
А рассуждения об аде и рае оставим для более
подходящего случая. Ты сам мечтал о завидной доле и потрясающей
участи, ты ссорился с великими и малыми, называя жизнь серой
дерюгой, а жизнью -- отголоски легенд и сказаний?! Ты убивал и
рисковал быть убитым, ты пел и внимал пению; ты ждал, ждал...
Радуйся! -- кажется, ты получил, что хотел, и теперь можешь
вволю разочаровываться, обладая желанным.
Считай, что игривые джиннии забросили тебя за гору
Каф.
Много ли это меняет, кроме места действия?
-- Подними себя, мой ангел! -- поэт наклонился и
ухватил старца под мышки.-- Иначе из уважения моих седин к
твоим я буду вынужден прилечь рядом, а это оскорбит твою
достойную спутницу, ибо грех мужчинам возлежать бок-о-бок в
присутствии белогрудых красавиц! Ну давай, давай, подымайся...
Старец встал с неожиданной легкостью и, отойдя на шаг
назад, в пояс поклонился Абу-т-Тайибу.
-- Кони ждут, о мой владыка! -- коротко заявил он, не
снизойдя до объяснений.-- Нам пора отправляться домой, в Кабир.
-- Ты уверен? -- поинтересовался поэт, удивляясь не
столько приглашению вернуться туда, где он никогда не бывал,
сколько тому, что у него после удивительных злоключений ничего
не болит.-- Тем более, что слово "домой" для меня мало что
значило раньше... э-э-э... я имею в виду, при жизни; а теперь и
вовсе ничего не значит. Не лучше ли вам отправиться своим
путем, а мне -- своим? И посмотрим, каковы здесь дороги!
"А заодно посмотрим, не ведет ли одна из них в
Дар-ас-Салам, где я теперь уж наверняка куплю дом и раскрою рот
в ожидании подачек!" -- едва не добавил он.
-- Ничуть не лучше, о мой владыка! Ибо тебя ждет трон
и шахский титул, а нас -- высокая честь помазания тебя на
шахство!
Абу-т-Тайиб расхохотался, с удовлетворением слыша,
как здоровое веселье окончательно вымывает из смеха визгливые
нотки истерии.
Это было восхитительно: еще недавно он с тоской
вспоминал о славных временах джахилийи, когда невозможное было
возможным, а слава ждала за поворотом ближайшей дороги... Увы,
возраст и опыт мешали до конца поверить в сказку, когда она
встала на пороге и воскликнула: "Салам!". Не зря же историк
аль-Масуди и библиограф ан-Надим, собутыльники, каких мало, и
умницы, каких еще меньше, с пренебрежением отзывались о
собрании сказок "Тысяча ночей", говоря, что оно составлено
"нудно и жидко, подобно калу объевшейся собаки".
И вдобавок сказители слишком часто возвещают: "Он
рубил головы, будто шары, а отсеченные руки летели сухими
листьями в пору листопада!" -- но горе, если "он" это не ты, а
ты... короче, ясно.
Не отвечая, Абу-т-Тайиб пересек дорогу и встал над
обрывом.
-- Вон на той вершине, смею полагать,-- под ногами
беззвучно смеялась пропасть, а за спиной сопел старец, которому
если чего и не хватало, так это летающего кувшина,-- живут
хмурые горные великаны. Полагаю также, что поклоняются они
барану, вскормленному миндалем, фисташками и чистым конопляным
семенем; а пришельцев они поедают сырыми, кроме милых дев,
предназначенных для услаждения божественного барана. Не так ли,
мой дорогой старец?
-- Мудрость владыки глубже морских пучин! --
сдавленно донеслось из-за спины.
-- Не то слово, о светоч разума, не то слово...
Полагаю также, что минуя дальнее ущелье, мы попадем в долину
гулей-людоедов, которых больше, чем звезд в небе, и нрав у них
хуже, нежели у голодного барса! И едят они путников, начиная с
печени, ибо таков их обычай!
-- Ты... откуда ты знаешь?! -- голос упрямой
красавицы, до того звонкий, словно литой кувшин, дал трещину.
-- От верблюда,-- усмехнулся Абу-т-Тайиб, нарочно
глянув на красавицу через левое плечо, чтобы та как следует
разглядела шрам на скуле и щербатую усмешку.-- Есть один такой
верблюд во владении Бену Кахтан, о чьей верблюдице я невовремя
решил сложить стихи... Он мне и поведал о горных великанах и
диких гулях, в чьи угодья мы наверняка не поедем. Потому что я
достаточно взрослый, дабы иметь свое суждение относительно
героических поездок.
-- Мы поедем в Медный город,-- вмешался старец-маг, и
в хриплом голосе его звучала абсолютная уверенность.-- Чтобы
завтра отправиться домой. Где владыку ждет шахский венец и
поклонение народа. Нахид, веди лошадей!
-- Ты не похож на ангела, мой ангел,-- искалеченная
ладонь поэта огладила бороду, где соли давно было больше, чем
перца.-- А теперь взгляни на меня и скажи: похож ли я,
беспутный бродяга, которого самум и шутки Иблиса затащили
невесть куда -- похож ли я на наследника шахского венца? На
юношу, подобного свежему курдюку или динару в фарфоровой миске,
чье предназначение -- сражать врагов и осыпать поцелуями дев?!
-- Похож, мой владыка,-- твердо заявил старец тоном,
не терпящим возражений.-- Похож.
И добавил вполголоса уже знакомую бессмыслицу:
-- Фарр-ла-Кабир. Вне сомнений, господа мои! --
фарр-ла-Кабир!
Девица фыркнула, а поэт пожал плечами.
Все лучше железных палок.
...Сырой бархат темноты ласкал его щеки, искусно
притворяясь кистью цирюльника, путался в заплетающихся от
усталости ногах, приглашая сесть на валун, отдохнуть, смежить
веки и -- спать, спать, спать... Но Суришар упрямо шел вперед,
время от времени натыкаясь на стены или падая, чтобы встать и
двинуться дальше. Он уже устал шипеть от боли, да и сама боль
от многочисленных ушибов и ссадин успела притупиться и потеряла
всякое значение. Как и многое другое.
Значение сейчас имело только одно: надо идти, сделать
еще дюжину дюжин шагов, а потом -- еще полдюжины, и еще... Он
дойдет до выхода! Непременно дойдет! Что для этого требуется?
-- ах, идти, господа мои, всего лишь идти, сквозь тьму и
злость, запрещая себе останавливаться и поддаваться на мрачные
уговоры пещеры... какая малость!
Он шел.
Счет минутам и часам потерялся давно, и было
совершенно невозможно возвращаться за ним, за проклятым счетом,
чтобы узнать, ночь сейчас снаружи или день! "Не сойдешь с пути,
так сойдешь с ума!" -- втихомолку посмеивались стены, тьма, и
вторили им чужие, чуждые голоса, обещая скорое исполнение
желаний, вечный привал между "сейчас" и "никогда"; шаг, смех,
призрак безумия, еще шаг...
И когда мрак впереди наконец дрогнул, сдался на
милость человеческому упрямству, посветлел, а затем и вовсе
расступился, изгоняемый благословенным Огнем Небесным, Суришар
даже не нашел в себе сил для радости. Просто добрел до выхода
-- и упал.
Заснул он мгновенно.
* * *
...Суришар воздел очи к небу, налившемуся лиловой
глубиной -- и увидел, как диск светила тонет в пуховой
млечности.
Пора.
Но... ведь это уже было!
Юноша непонимающе огляделся: он лежал на знакомом
месте, у входа в пещеру, и солнце клонилось к закату, окрашивая
снежную вершину Тау-Кешт в пурпурные цвета шахских одежд.
Неужели он просто заснул, устав от ожидания, и все
остальное ему привиделось?!
Шах-заде поспешно вскочил на ноги -- и тут же во всем
теле отдалась ноющая боль. Во рту пересохло, перед глазами
разом потемнело, рванув душу постылым воспоминанием... Значит,
все это случилось на самом деле? Проклятая пещера, где он
проблуждал всю ночь, а к утру вышел... туда, откуда вошел! -- и
свалился без сил, чтобы проспать до вечера?!
Но где хирбеды с лошадьми, водой и провизией? Ведь
Испытание завершилось!
Или нет?
Куда он должен был выйти на самом деле?!
Потрясенный этой догадкой: заблудился, проиграл, не
выдержал Испытания! -- Суришар растерянно озирался по сторонам,
все больше убеждаясь в обоснованности своих подозрений.
В отчаянии шах-заде бросился к краю обрыва; и увидел.
Далеко внизу, по пыльной спине горной змеи-дороги,
двигались три едва различимые чешуйки: фигурки трех всадников.
Суришар напряг зрение, и ему показалось, что он узнает их. Да,
точно: вредный Гургин и эта дерзкая недотрога Нахид! А
третий... третий... На какое-то мгновение юношу обожгло
изумление: третий -- это он сам, только сильно постаревший,
много повидавший на своем веку, истрепанный жизнью, будто
верблюжье одеяло -- кочевым погонщиком буйволов... Шах-заде
упрямо мотнул головой, освобождаясь от колдовского наваждения,
и вгляделся вновь. Конечно же, третий человек, восседавший на
его -- ЕГО, Суришара! -- жеребце, был ему совершенно незнаком.
Чужак.
"Предатели! -- гнев опалил юного шах-заде изнутри,
вскипев лавой в жерле вулкана.-- Изменники! Они еще поплатятся
за это! Догнать, догнать и рассчитаться за все сполна!.."
Но как? Вниз головой с обрыва -- и забрызгать своими
мозгами негодяев?! Говорят, у раскосых вэйцев такой поступок
считается наилучшей местью обидчику, но он, Суришар, не вэец,
он кабирский шах-заде!
Гнев по-прежнему мерно клокотал внутри, но сверху его
начала покрывать ледяная корка холодной, расчетливой ярости.
Гургин говорил, что на обратном пути они, скорее
всего, заедут в Медный город. Вот и славно. Именно там он и
перехватит изменников. Но для этого сначала надо добыть коня --
пешком он будет добираться до города в лучшем случае неделю,
если не сгинет вовсе в здешних ущельях. Коня! Полшахства за
коня! Кто-то ведь живет в этих горах? Живет! Издалека они не
раз видели прозрачные столбики дыма -- верные признаки людских
селений. Денег у него с собой достаточно, чтобы купить целый
табун аргамаков и впридачу нанять проводника до города; да,
проводника -- обязательно, а то в этих нелепых грудах камня и
заблудиться недолго. А если здесь действительно живут великаны
и гули-людоеды... что ж, прекрасно! Он сразится с ними всеми --
гулями, великанами, проводниками, горами, пещерами и судьбой!
-- сразится, что бы ни болтали предатели-хирбеды, и добудет
коня силой! Предателям не уйти!
И, забыв об усталости, шах-заде решительно двинулся
прочь от зловредной пещеры.
Лучина торчала, воткнутая в щель между плоскими
нетесаными камнями стены, и скорее чадила, нежели разгоняла
мрак. В углах сакли копились корявые извивы теней, притворяясь
старой ветошью. Там что-то шуршало, пищало, бегало взад-вперед,
наводя юного шах-заде на неприятные мысли. И пещеру напоминало;
только еще противнее. Хозяин, сказавшийся Джухой ("Я сам Джуха,
и дед мой Джуха, и его дед; а отец мой -- Аршантагур, и сын мой
-- Аршантагур, а внук снова Джуха -- слава моему роду!") -- так
вот, этот самый Джуха, к счастью, свято чтил закон
гостеприимства. И говорил понятно: на родине шах-заде примерно
так же изъяснялись уроженцы Малого Хакаса, хотя Джуха, в
отличие от хакасцев, изрядно коверкал самые простые сочетания
слов.
Отчего речь горца походила на его хижину: сто лет
простоит, но душу не радует.
Джуха усадил гостя за сланцевый блин, носивший гордое
имя стола, и, наотрез запретив сразу переходить к делу или
просьбам, принялся выставлять угощение. Вскоре и сам хозяин
уселся напротив гостя, разломил лепешку и сделал щедрый жест,
предлагая начать трапезу. Суришар, вспомнив обычаи хакасцев,
рассчитывал на добрую толику вина, крайне уместного после
гнусного Испытания; юноша ухватился за кружку, даже не очень
разобрав сперва, что именно в нее налито -- и жестоко
поплатился.
Один-единственный глоток просяного пива, которое
успело прокиснуть и прогоркнуть еще в дни деда Джухи, чуть не
вывернул шах-заде наизнанку. Боясь закашляться (кто их знает,
этих обидчивых скалолазов?!), он спешно ухватил со стола
первое, что попалось под руку: сероватый шарик подозрительного
вида и с резким запахом извести. Однако, против ожидания, шарик
оказался отнюдь не пометом двузадой птицы Ум, а твердым и на
редкость едким овечьим сыром. Он пришелся как нельзя кстати,
мгновенно отбив вкус мерзкого пойла. От неожиданности юноша
машинально хлебнул еще раз из глиняной кружки -- мигом кинув в
рот следующий шарик и отметив про себя, что в таком сочетании
что-то есть.
Зато лепешки, густо усыпанные поверху сушеной
кислицей, а также жареная на углях баранина, окончательно
примирили Суришара с местной кухней. Не успели оглянуться, а
кувшин опустел, уступая место горячему чаю. Какой же ужин без
беседы? А какая беседа без чая?
Или это не чай? -- впрочем, юноше уже было почти все
равно.
И пиво булькало в желудке почти приятно.
Сначала Джуха, исполняя долг хозяина, поведал гостю о
своем роде и о жизни в здешних горах. Юноша честно надеялся
услышать о хмурых великанах и гулях-людоедах, однако речь все
время шла о другом: предок Джухи налетел на кровника и угнал
пять коз, потом кровник налетел на предка Джухи и отбил три
козы, прихватив две чужих овцы и восемь горшков с пивом, потом
сын предка Джухи отбил горшки без пива и овчину без мяса, зато
обесчестил жену сына кровника, прилюдно назвав ее старой
кошелкой, потом внук кровника... Великаны и людоеды в эти
подвиги не мешались. Правда, горец помянул между делом
подземных духов-альбестов, но явно больше для красного словца
-- сам Джуха с оными духами не встречался и, похоже, отнюдь не
горел желанием встретиться.
Хватало кровников, коз и горшков.
Затем настала очередь Суришара рассказывать. Юноша
набрал полную грудь воздуха и, стараясь не слишком врать, но и
не говорить всей правды, поведал, как он, потомок знатного рода
из далекого Кабира (чистая правда!) долго ехал по горам в
сопровождении двух спутников (снова правда!) -- и как,
проснувшись сегодня утром, обнаружил, что спутники исчезли,
прихватив заодно его коня, провизию и прочее имущество (а ведь
тоже правда! -- удивился сам себе шах-заде); а потом он увидел
их далеко внизу на дороге в обществе незнакомца, видимо,
сообщника -- и решил пуститься в погоню за проклятыми
предателями, но для погони ему обязательно нужен конь; и хорошо
бы -- проводник, а то в здешних горах и заблудиться недолго.
Вот.
А теперь промочим горло.
Джуха сочувственно цокал языком на протяжении всего
рассказа, а когда юноша умолк, заявил:
-- Быть конь. И проводник. Сам проведу. Тропа знаю,
быстро ехать. Вай, плохой люди тебе попались! Резать надо.
Долго резать надо, сердце греть, печень греть, расстройство
долой гнать! Завтра. А сейчас спи будем.
И без всякого предупреждения швырнул в лучину
папахой.
* * *
Продавать коня Суришару никто не захотел: на все
селение лошадей было не больше десятка, и хозяева соглашались
скорее расстаться с руками-ногами, а также со всеми чадами и
домочадцами, нежели с любимой скотиной. Ни за какие коврижки, а
тем более -- деньги. Однако Джуха сумел договориться с сыном
двоюродного брата внука кровника, что тот даст гостю коня на
время: добраться до Города. Там Джуха заберет коня и приведет
обратно, а Суришар купит себе в Городе другого.
На том и порешили.
И вот теперь мохнатый низкорослый зверь, по
недоразумению названный конем, споро трусил вслед за лошадью
Джухи по, казалось бы, вообще непроходимым тропинкам.
-- К вечеру-ночь быть в Город! -- заверил юношу
Джуха, сбив на затылок косматую папаху.
От папахи несло горелым.
Осыпям и изъеденным ветрами наростам не было видно
конца-краю, зазубренные клыки скал яростно вгрызались в
безумную синь неба, деревья, искривленные и скрученные своей
тяжкой судьбой, изо всех сил цеплялись за камни
руками-корнями... Подъем сменялся спуском, перевал --
перевалом, от жесткого седла и тряской езды у шах-заде уже
чувствительно побаливал крестец; вдобавок юношу нещадно
донимали блохи -- легионы их с радостью переселились на нового
хозяина из кошмы, на которой юноша провел ночь в жилище Джухи.
Суришар терпел, стиснув зубы. Юноша прекрасно
понимал, что Джуха не виноват -- у них все так живут. Горец и
без того сделал для шах-заде все, что мог, и даже больше:
накормил, обогрел, оставил переночевать, добыл коня и лично
вызвался проводить до Города. Кто сделал бы больше? Вся вина за
теперешние злоключения лежит на "небоглазых" предателях.
Ничего, скоро он до них доберется! До них, и до их третьего
сообщника, зачинщика святотатственного сговора! Как сказал о
них мудрый Джуха? Резать надо? Правильно сказал! Будем резать.
Перевал.
Спуск.
Р-резать!
Подъем.
Перевал.
Долго резать! -- все более ожесточался юноша,
подпрыгивая на очередном ухабе и мимо воли расчесывая блошиные
укусы. Никакого честного боя -- резать, как поганых шакалов!
Сердце греть, печень греть, селезенку, требуху... Впрочем,
одного из злодеев придется оставить в живых, иначе он просто не
найдет дорогу обратно в Кабир! -- дошло вдруг до шах-заде.
Мир моргает редко, а Суришар, увы, не самая большая
соринка в глазу.
И когда шах-заде, во время переправы через быстрину
горной речушки, смирился с необходимостью оставить в живых
красавицу-хирбеди,-- за их спинами раздался вой.
Суришар самым постыдным образом вжал голову в плечи,
не смея оглянуться. Трусость была присуща кому угодно, кроме
молодого шах-заде, но рассудите, господа мои: люди и звери воют
по-иному. А здесь желчью выхлестывалась первобытно-жуткая
тоска, неотвратимая, как возмездие за грехи в потустороннем
мире, и казалось -- вековечная боль гор исходит унынием, глядя
на скрытую до поры луну и захлебываясь от муки без конца и
начала.
Лохматый конек прянул вперед и в один прыжок оказался
на берегу, нагнав каурую лошадь Джухи.
Вой оборвался истошным взвизгом, от которого впору
было оглохнуть, но эхо его до сих пор металось в теснинах,
дробилось, множилось, всем телом ударяясь о скалы, в клочья
разрывая самое себя, чтобы вновь и вновь вернуться...
Тишина.
Гулкая, набатная тишина заталкивает в уши бархатные
затычки; еще и ладонями поверх хлопает, для верности.
-- Что это было, Джуха? -- свистящим шепотом спросил
юноша, опасаясь говорить громко и не слыша звука собственного
голоса.
-- Горный Смерт был,-- спокойно ответил проводник
чуть погодя; и добавил с ухмылкой.-- Добрый знак.
-- Добрый?!! -- поперхнулся юноша.
-- Ясно дела,-- в свою очередь приподнял брови Джуха,
удивляясь, что его спутник не понимает таких простых вещей.--
Он же нас предупредила! А могло и не предупредить.
-- И... что теперь?
-- А-а, пустяк теперь! Ехай дальше. Темнота приди, мы
должен сиди в Город. Тогда жизнь -- хороший штука.
-- А если это... не сиди в Город?
-- Дохнуть станем, ясно дела,-- пожал плечами
Джуха.-- А то пади на ночь в храме Дядь-Сарта, Гложущий
Время... Но лучше сиди в Город. Или сдохни.
Дальше они ехали молча. Джуха задремал в седле,
присвистывая заложенным носом, а шах-заде пытался представить
себе что-нибудь хуже смерти.
Получалось плохо, зато блохи донимали куда меньше.
Так, безуспешно терзая себя горькими думами, шах-заде
и не заметил, как они подъехали к заставе.
Очнулся он только от оклика Джухи:
-- Пошлина платить надо! Деньга доставай!
Действительно, шагах в двадцати впереди дорога была
перегорожена суковатым бревном, установленным на подпорках. А
сбоку, под навесом, расположились двое близнецов-мордоворотов:
в одинаковых чекменях из рыжей шерсти, косматых треухах и с
ржавыми, словно молью трачеными, бердышами в руках.
Есть, видать, такая моль, что железо грызет за милые
пряники.
-- Дирхем и три медных даника за оба рыла,-- хрюкнул
левый мордоворот, нимало не интересуясь, кто такие путники и по
какой надобности едут. Да и то сказать: даже проезжай через
заставу разбойный люд с намерением позабавиться в Медном городе
-- разве ж признаются? А на роже редко у кого написано: я, люди
добрые, вор и разбойник. Разве что клеймо палаческое на лбу
стоит; да и то клейменых лучше заставщиками нанимать, чтоб злее
службу вершили, а на лоб и треух недолго сдвинуть. Я, значит,
сдвинул, а ты плати пошлину и проезжай.
Без лишних разговоров.
Шах-заде развязал тесемки кисета и, не слезая с коня,
кинул заставщику золотой кабирский динар. Этого должно было
хватить с лихвой: сколько бы ни стоил местный дирхем, пускай
даже и больше двух третей динара, вряд ли въездная пошлина
могла превышать золотой!
Монету прямо на лету словно жаба языком слизала; и
мордоворот уставился на свою ладонь, как если бы пытался
разобраться в линиях жизни и удачи.
Напарник, глухо сопя, заглядывал через плечо.
-- Гляди, и у этих такие же,-- пробормотал он, пока
первый обстоятельно пробовал монету на зуб.
Суришара передернуло: вонзить зубы в изображение
обладателя священного фарра, отчеканенное на монете -- это ли
не варварство и святотатство?! Однако юноша сдержался. В
здешних горах явно свои законы (небось, те, которые дуракам не
писаны!); местные дикари, возможно, вообще ничего не знают об
истинном порядке вещей, как и упрямые горцы его родных краев...
Ничего, они узнают! И те, и другие!
Дайте только срок.
-- Вкусно! -- с уважением протянул левый заставщик, а
правый отобрал у него динар и сам стал прикусывать подачку,
пофыркивая от удовольствия.-- Езжайте, люди добрые, дастарханом
вам дорога...
И двинулся к странному приспособлению, состоявшему из
деревянного ворота с ручкой, цепи, толстой измочаленной веревки
и еще каких-то воротков поменьше. Зазвенела, натягиваясь, цепь,
детина крякнул, поднатужась, пустил обильные ветры -- и
суковатый ствол начал медленно подниматься, освобождая путникам
дорогу.
"Вишь ты: дикари, да не совсем," -- честно признал
юноша.
Уже проехав под поднятым стволом, он вдруг, повинуясь
какому-то наитию, обернулся и поинтересовался у заставщика:
-- А скажи-ка, любезный, кто расплачивался с вами
такой же монетой, как мы? Не трое ли путников: долговязый
старец с бородавкой под носом, наглая девица и...
Рука шах-заде скользнула в развязанный кисет.
-- ...И здоровый дядька! -- возликовал мордоворот,
умудрившись поймать брошенный динар, ловко зажав его между
плечом и щекой.-- Одежа жеваная, рваная, а глазищи хи-итрющие!
На роже шрам, да и слепому видно: всласть пожил... Пальцев на
руке не хватает; и еще зубов.
-- Зубов? На рука? -- искренне изумился Джуха, но
шах-заде мигом перебил своего проводника:
-- Давно они проехали?
-- Да с третий час будет. Уже в городе, небось.
-- Ниче, отыщем! И ты их зарезать,-- утешил юношу
Джуха, когда, уже в сумерках, они проезжали под аркой городских
ворот.
Суришар искренне надеялся, что горец окажется прав.
где излагаются многие соображения относительно дурных
наклонностей
золотых баранов, вспыльчивых юношей с усиками чернее амбры,
ночных гроз и невезучих собак,
но так и не раскрывается тайна ужасного воя в горах,
хорошо известная всякому чабану
от перевала Баррах до вершины Тау-Кешт.
Постоялый хан со многими коновязями, верблюдовязями и
даже одной слоновязью располагался совсем близко от крепостной
стены. Рыскать по темным улицам в поисках бывших спутников не
имело никакого смысла -- те, скорее всего, давно устроились
где-нибудь на ночлег. "Возможно, прямо в этом самом хане!" --
мелькнула у Суришара мысль. Увы, надежду на скорую месть не
замедлил развеять бритоголовый ханщик, когда шах-заде
набросился на него с расспросами. Отведя Суришара в тень
вековых карагачей, ханщик подробнейшим образом выслушал юношу,
особо замечательные эпизоды упросил повторить, сочувственно
хмыкнул, всплеснул руками, пересказал с десяток подобных
историй, где мститель благополучно настигал обидчика...
Ханщику очень хотелось поговорить со свежим
человеком. И толку от его сочувствия было чуть: поиски в любом
случае откладывались до утра.
-- Ниче, не уйти! -- успокаивал юношу Джуха, налегая
на заказанный его спутником плов и вино.-- Утром конь тебе
купать. Красный конь купать, быстрый. Потом враг найдешь.
Зарежешь. И дом поедешь. Ай, хорошо!
Слова горца и уют хана малость успокоили Суришара. А
вскоре выяснилось, что здесь не только вкусно кормят: кельи
оказались чистые, с белеными стенами, с мягкими тюфяками; и без
клопов или блох, что было вообще удивительно.
Проснулся юноша ни свет ни заря -- солнце еще только
боком выползало из-за горизонта, а шило в седалище успешно
подняло Суришара на ноги. Он растолкал ворчащего спросонья
Джуху (постелью горец не воспользовался, отдав предпочтение
дорожному кожуху); и они отправились на базар.
Город не произвел на шах-заде особого впечатления:
он-то ожидал увидеть невесть что (что именно, он и сам не
знал), а тут -- смотри-моргай. Кривые улочки, высокие дувалы
закрывают дома, площадь вымощена булыжником... Город был
заметно меньше не только родного Кабира, но даже Хины или
Харзы, где Суришар успел побывать. Лишь общественные
хаузы-водоемы, аккуратно выложенные голубой плиткой и оттого на
удивление чистые, а также высоченные башни храмов были Суришару
в диковинку. "С хаузами они здорово придумали,-- решил юноша.--
Стану шахом, прикажу, чтобы и в Кабире так было."
И через минуту их захлестнула базарная разноголосица.
-- Ай, слава славная! -- туманно возвестил горец,
потирая ладоши.-- Пропустил, радость мой, вывел!.. ай,
молодца...
И еле-еле успел вовремя ухватить своего спутника за
локоть -- иначе шах-заде уже готов был купить у лишайного
прохвоста двух красавиц, подобных луне и вполне способных
нянчить внучат. Прохвост был отогнан взашей, обиженные
красавицы воспеты, но не куплены; и Джуха, игнорируя призывные
вопли торговцев сластями и фруктами, лезущих под ноги
попрошаек, разноцветье тканей со всех концов света,
оглушительный гомон и дурманы из лавок, торгующих
благовониями...
Короче, превратясь в каменного истукана, равнодушного
к радостям бытия, горец поволок обалделого Суришара прямиком к
конному ряду.
Здесь уж настал черед шах-заде: уж в чем -- в чем, а
в лошадях юноша разбирался. И теперь сам повлек Джуху мимо
бородатых гуртовщиков -- все, как на подбор, в дерюжных
халатах, подпоясанных веревками, с полами, заправленными в
холщовые штаны. Ведь ясно и без разглядывания: кони тут
продаются мужицкие -- ширококостные, коренастые, с огромными
копытами, размером и твердостью напоминавшими головы продавцов.
На таких ломовиках только землю пахать или зерно на мельницу
возить! Нет уж, Джуха, пошли, пошли, кончай глазеть! -- и
вскоре тяжеловозы уступили место настоящим бегунцам.
Разочаровав Джуху донельзя.
Суришар долго приглядывался к стройному гнедому
трехлетке, чья грива была заплетена в мелкие косички. Зашел
сбоку и спереди, резко взмахнул ладонью перед самой мордой:
нет, не подслеповат скакун, отпрянул, захрапел!.. ощупал бабки,
суставы, понюхал копыта, проверил на шагу и рыси. Всем хорош
конь: стать лихая, легок на ногу, хотя сразу видать -- долгой
скачки не вынесет. Но тут шах-заде спохватился, вспомнив старое
правило, усвоенное еще от дворцового конюшего: если сразу конь
глянулся, если глаз прикипел -- бери, сколько бы ни стоил! Нет
денег -- в долг бери, умоли, угони, укради, или душа соком
изойдет! А ежели задумался, прикидываешь, весы уравновешиваешь
-- отойди, брось маяться!
Не про тебя конь, не нужен он тебе.
Да и ты -- ему.
Это правило всегда действовало безотказно, и юноша
отправился дальше.
А потом он увидел.
Чалый красавец-скакун заговорщицки косил на него
влажным лиловым глазом, вскидывал узкую, щучью морду, чуть ли
не подмигивал: бери, не прогадаешь! Я -- твой! Одного взгляда
Суришару хватило, чтобы понять: конь прав. Рождены друг для
друга.
И юноша полез за пазуху: доставать кисет.
Торговаться шах-заде не умел в силу происхождения, но
теперь настала очередь верного Джухи. Спорили всласть: долго и
упорно, ударяя шапками оземь, призывая в свидетели всех и
каждого -- людей и богов, зверей и демонов, купцов и прохожих,
Дядь-Сарта и Горный Смерт -- но в итоге ушлый Джуха сбил-таки
цену почти на треть.
Впридачу выдурив роскошный ковровый чепрак.
Солнце близилось к полудню, когда они вернулись в
хан.
-- Все, парня. Мне вертайся надо. Удачи!
Оставаться в незнакомом Городе и в одиночку пускаться
на розыски беглых хирбедов было тоскливо, но -- ничего не
попишешь. Джуха, совершенно чужой ему человек, и так сделал
больше, чем лучший друг или родной брат. Пора и честь знать.
Суришар щедро расплатился с проводником, а также за
аренду взятого напрокат конька (цену двоюродный кровник Джухи
заломил такую, что впору было вернуться, согреть сердце
традиционным способом горцев!). Но возвращаться шах-заде не
стал. И торговаться опять не стал. Лишь вздохнул тихонько и
долго смотрел вслед, пока кожух и папаха не скрылись за
поворотом.
А после, когда и топот копыт в переулке затих, юноша
препоручил своего чалого заботам ханщика и отправился на
поиски.
Справедливо рассудив, что беглецы должны были где-то
ночевать, Суришар начал обход города с местных постоялых ханов.
За скромную плату хозяева охотно сообщали юноше, кто вчера
останавливался у них на ночлег; и, казалось, поиски вот-вот
увенчаются успехом. Однако вскоре выяснилось, что ханов в
Городе -- превеликое множество, и еще неизвестно, удастся ли
обойти их все до темноты.
Шах-заде приуныл. Огненная птица-солнце весело
подмигивала юноше с небосвода, щедро обрушивая на город
слепящий жар своих перьев. Ханщики утирали пот с бритых
макушек, перечисляли постояльцев, Суришар вежливо благодарил и
шел дальше. Странное дело: поначалу Город глянулся шах-заде
совсем убогим -- но раз за разом перед юношей открывались все
новые площади, улицы и переулки, крепостные стены норовили
удрать подальше, и когда солнце начало клониться к закату,
Суришар окончательно укрепился во мнении: Город этот если не
Медный, то наверняка заколдованный, и заколдован он
исключительно с целью заморочить Суришару голову!
А может, и вовсе в сговоре с проклятыми хирбедами.
Изрядно проголодавшись за день, юноша решил наконец
зайти в ближайшую чайхану -- перекусить. Он и предположить не
мог, что в этом чадном и шумном заведении удача наконец
соизволит улыбнуться ему. Видимо, понравился удаче молодой
красавчик: хорошо сидел, хорошо жевал сочный беш-кебаб, вино
молодое глотал хорошо и ушки на макушке держать не забывал!
-- Эй, Али-хозяин, что за гостя ты сегодня привечал?
Уж не пророк ли заезжий, или там святой-чудотворец?
-- Шутишь? -- хозяин подозрительно скосился на
шумного болтуна, облаченного поверх халата в кожаный фартук
сапожника или скорняка.
Нет, скорее все-таки сапожника: у скорняков одежа
вонючая...
Болтун прочистил горло, взлохматил черную, как смоль,
шевелюру и залпом осушил вместительную кружку.
-- Ты, Марцелл, и сам у нас вроде чудотворца,--
вмешался в разговор купец средней руки, вытирая ладони о полы
длинного казакина.-- Еще отец мой, бывало, едва завидит тебя в
чайхане, и давай сразу вспоминать, как вы об заклад бились в
молодости -- кто кого перепьет?! Только отец мой давно в раю
гурий за ляжки щупает, а ты все по канавам отсыпаешься... Не
надоело?
-- А, мало ли что дураки вспоминают! -- небрежно
отмахнулся чернявый Марцелл.-- Не лез бы твой родитель меня
перепивать, глядишь, и по сей день небо коптил бы помаленьку...
На все воля Всевышнего! А вот когда впереди человека в таверну
входит золотой баран, сияя, как начищенный сапог -- это
что-нибудь, да значит?!
-- Какой-такой баран? -- мало-помалу раздражался
хозяин.-- Баранов всяких видел, включая тебя, но чтоб
золотой... Ты это если платить не хочешь, так сразу и говори,
чтоб я тебя к судье за шкирку волок! Ишь, удумал: баран...
-- Кто из нас пьян? -- хитро усмехнулся сапожник.--
Ну, ежели тебе скупердяйство зенки застит, и ты чудо из чудес
не увидел, так хоть дядьку того запомнил? Трепаный такой мужик,
борода клоками, шрам на роже, и двух пальцев на руке не
хватает!
Суришар вздрогнул, напрягся и весь превратился в
слух.
-- Ну! -- уверенно подтвердил хозяин, сообразив, что
сапожник не собирается увиливать от платы.-- У него еще ухмылка
щербатей твоего гребня, и горло вроде как перерезано, сохрани
нас всех Аллах от злой участи! Небось, лиходей-заброда.
-- Сам ты лиходей,-- скривился купец, о котором
успели забыть.-- Лиходеи сами берут, а не платят-заказывают. И
старики с лиходеями не ходят, почтенные такие старцы в плащах,
и порядочные девицы с лиходеями за одним столом не сидят! А с
этим и ходили, и сидели. Старик -- ладно, а девица -- очень
даже ничего девица, прямо замечу! Персик, не девица! Пери, не
девица! Щечки розовые, глазки небом отсвечивают...
-- Кому что, а Мурзе все глазки! -- хохотнул
кто-то.-- Небось, уже и разузнал, где остановилась, чтоб ночью
наведаться! Авось, пустит Мурзового осла в стойло!
-- А то как же! -- самодовольно подтвердил
Мурза-купец.-- В хане хромого Кумара и остановилась. Старик еще
две кельи взял: одну -- красотке, одну для мужчин.
Народ загомонил, смакуя любимую тему, и никто не
расслышал, как сапожник в фартуке произнес нараспев, глядя в
пустую чашу:
-- ...И Златой Овен будет следовать впереди того
мужа, носителя священного фарра...
Никто; включая Суришара, которого в чайхане уже не
было.
Он услышал все, что хотел.
...Уже четвертый по счету прохожий охотно указывал
Суришару дорогу к хану хромого Кумара -- каждый раз отправляя
молодого шах-заде в противоположную сторону; и каждый раз юноша
неизменно возвращался в один и тот же грязный переулок, зажатый
между косыми дувалами, за одним из которых при его появлении
слышалось злорадное козье меканье.
Когда юноша оказался в переулке в четвертый раз, уже
начало смеркаться. Откуда-то налетел колючий, совсем не южный
ветер, швырнул в лицо пригоршню мелких дождевых капель. Капли
были похожи на слезы, и шах-заде, чуть не плача от бессилия,
так и не понял: дождь ли это, или глаза все-таки предали
наследника престола?
А потом сомнения мигом улетучились: ветер ударил
крылом, прошелся в брачном танце, взбив пыль смерчиками, и
следом хлынул такой ливень, что юноша невольно втянул голову в
плечи.
Укрыться от грозы в переулке было негде. Да теперь
это и не имело никакого смысла: в первые же мгновения Суришар
вымок до нитки -- не помог ни плащ, ни высокая шапка-калансува
с назатыльником.
Ливень же, словно куражась над молодым человеком,
вскоре ослаб, но прекращаться и не подумал: верно, решил
посмотреть, что юноша станет делать дальше.
Бродил вокруг, погромыхивал, молнии гонял туда-сюда:
эй, человек, ну спляши, что ли,-- все веселее!.. и
злорадствовала невидимая коза за дувалом, чтоб ей сдохнуть,
проклятой!
Окончательно пав духом и махнув на все рукой,
шах-заде побрел прочь, куда глаза глядят, поминутно
оскальзываясь в грязном месиве... чтобы минутой позже встать
столбом, разом забыв про дождь и холод.
У выхода из переулка шел бой.
Не на жизнь, а на смерть.
Круторогий баран, чья шерсть неестественно блестела
от осевшей на ней влаги, сражался за свою баранью жизнь с
голодным псом.
"Ну вот, где еще по улицам беглые бараны
разгуливают?" -- вяло удивился шах-заде, но тем не менее
остановился посмотреть, чем окончится странный поединок.
Поначалу казалось, что пес обязательно возьмет верх:
вот он вцепился барану в шею, мощные челюсти сжались мертвой
хваткой... Однако, вопреки здравому смыслу, на его рогатого
противника это не произвело особого впечатления. Баран
встряхнулся, весь в брызгах, легко сбросил с себя пса и так
наподдал ему вдогонку рогами, что зубастый любитель свежатины
со всего маху шмякнулся о ближайший дувал! Не давая врагу
опомниться, баран коротко разогнался и живым тараном врезался в
затравленно скулившую собаку. Захрустели кости, пес истошно
завизжал, а баран, не останавливаясь на достигнутом, продолжал
с яростью топтать содрогающееся тело острыми раздвоенными
копытами. Хруст, визг,-- шах-заде, не веря своим глазам,
наблюдал, как пес в последний раз дернулся и затих.
Победное блеяние огласило переулок, ударилось о
дувалы, притихшие в испуге, а затем баран наклонил голову и
принялся рвать поверженного врага своими плоскими зубами, время
от времени жадно глотая кровоточащие куски собачатины!
Суришар мимо воли отступил на шаг -- и в этот самый
момент баран на миг оторвался от жуткого пиршества. Взгляд его
налился пурпуром, два огня зловеще засветились в сумерках и
уперлись в наследника кабирского престола, не суля молодому
шах-заде ничего хорошего.
Баран утробно заурчал и вразвалочку двинулся к юноше.
Уже не думая о своем достоинстве и о том, как будет
смотреться со стороны наследник престола, удирающий от барана,
шах-заде развернулся и помчался со всех ног. Позади мерно
цокали копыта. Юноша бежал что есть мочи, но цокот копыт
неотвратимо приближался. Улица впереди раздваивалась, и Суришар
инстинктивно замедлил бег в нерешительности: куда свернуть?
Однако раздумья юноши были недолгими: чувствительный
удар пониже спины направил шах-заде в левый проулок, а ноги
сами понесли дальше. Проулок круто свернул вбок, и Суришар,
следуя его изгибу, с разгону выскочил на маленькую площадь --
где и налетел на какого-то кряжистого горожанина.
-- Тише, юноша, подобный вспышке молнии во мраке...--
ухмыльнулся тот, рассудительно подытожив:
-- Так и зашибить недолго!
Сполох молнии высветил его лицо, бросил отблеск на
ладонь, которая неторопливо оглаживала бороду; и Суришар
задохнулся, благословляя судьбу в облике хищного барана.
"...Трепаный такой мужик, борода клоками, шрам на
роже, и двух пальцев на руке не хватает!.."
-- Попался! -- счастливо возвестил шах-заде и потянул
из ножен саблю.
...подковы небесных всадников грохотали вдалеке, суля
грозу. Но Абу-т-Тайиб не внял этой угрозе. Он вдруг решил
покинуть чайхану, сей приют обремененных голодом и жаждой. Без
видимой причины. Можно было уйти, можно было остаться и
заказать еще гранатового сока, от которого плясало чрево и
сводило скулы; можно было вернуться в келью постоялого хана и
лечь спать. Можно было все. Чуть ли не впервые в жизни; так
бывает, когда ты вдруг понимаешь, что Аллах дал тебе душу в
залог отнюдь не навсегда, понимаешь остро и ярко, до сердечной
боли и ледяного, темного спокойствия. Именно поэтому старый
поэт капризничал в мелочах, изводя навязавшихся спутников и
тайно радуясь действительности. Есть люди, с которыми ты
незнаком и которые твердо знают, что тебе надо делать, и куда
тебе надо ехать. Не счастье ли? Е рабб, тебя провозглашают
шахом и валятся в ноги? -- даже если маг с бородавкой безумней
весеннего павлина, какая разница? Да, халиф на час! А там...
там видно будет. В шахский венец он верил не больше, чем во
встречу с птицей Рох, но к чему искушать судьбу и Аллаха?
Или скажем иначе: стоит ли лезть со своим пеналом в
чужую медресе? Жизнь продолжается, а в последние годы он редко
загадывал больше, чем на день вперед.
Этот день прошел.
Маг и девушка безропотно последовали за ним, когда он
поднялся из-за стола. И Абу-т-Тайиб отметил про себя, что уже
начал к этому привыкать: к неотвязной парочке, к их послушанию
и повиновению; у старика -- вполне искреннему, у девушки же...
с норовом девица!
Такие ему нравились.
О них хотелось слагать стихи, звонкие, словно
дамасский клинок, журчащие, будто река на перекатах; а для ложа
вполне годились другие, послушные и искусные.
Под ногами чавкала грязь, подражая нечистому
животному свинье; дождь выждал, пока люди окажутся под открытым
небом и отойдут подальше от чайханы, чтобы припустить изо всех
сил. Куда идти, Абу-т-Тайиб еще не решил; и после долгого
кружения по улицам, в котором смысла крылось не более, чем в
послеобеденной отрыжке, он остановился, поджидая своих
спутников. Те не торопились, и мокрый до нитки поэт успел вволю
поразмышлять о странностях Медного города: создавалось
впечатление, что не люди идут по улицам и переулкам, а город
водит людей сам по себе, играя в сложную игру с непредсказуемым
результатом.
Как они тут живут, местные горожане?.. и льет, льет
-- когда прекратится?!
Почти сразу из-за угла и вылетел сломя голову молодой
человек, как если бы за беднягой гналась целая свора ифритов, и
с размаху врезался на поэта.
К счастью, оба устояли на ногах, и никто не шлепнулся
в лужу.
-- Тише, юноша, подобный вспышке молнии во мраке...--
Абу-т-Тайиб справедливо решил, что выбрал неудачное место и
время для красноречия, а посему закончил просто:
-- Так и зашибить недолго!
В ответ скороход самым невежливым образом уставился
ему в лицо -- остатки зубов пересчитать хотел, что ли?! --
затем отшатнулся и с возгласом "Попался!" выхватил саблю.
Поэту даже показалось сгоряча, что это пылкий
жених-бедуин восстал из могилы и догнал его по ту сторону
жизни, дабы свести счеты. Высверк клинка над головой оставлял
мало времени для раздумий, а умирать во второй раз не хотелось
-- вряд ли тебе заново предложат шахский венец! Удар был хорош,
и направь его безумный юноша как надо, наискосок -- лежать бы
Абу-т-Тайибу в грязи, разрубленным от ключицы до... в общем,
все равно уже, до чего.
Тем паче, что машрафийский меч, за который поэт отдал
в свое время блюдо полновесных динаров, остался там, в самуме
прошлого.
К счастью, юноше непременно хотелось снести с плеч
мерзкую голову со шрамом на скуле. Желание вполне здоровое и
даже благословенное: потому что, когда поэт в последний момент
бухнулся на колени, клинок со свистом прошел над его уккалем,
подбрив ворсинки ткани.
Прошлое скрыл мрак, где пахло мокрым войлоком,
будущее рассмеялось с отчетливым привкусом безумия; и час
нынешний стал всем временем сразу, от сотворения до гибели
мира.
Мира по имени Абу-т-Тайиб аль-Мутанабби.
-- Ты тоже хочешь насладиться "серым" хвалебным
мадхом?! -- тихо спрашивает Абу-т-Тайиб, чувствуя, как страшно
горят от падения колени, изодранные пещерой: и еще -- как
закипает внутри то варево, хлебнув которого ты можешь отрезать
обидчику губы и заставить бывшего владельца съесть их без соли
и куфийских приправ.
Выпад. Прямо в лицо. Сабля плохо приспособлена для
таких игр, но рука юноши тверда, и приходится снова издеваться
над своими коленями. А также наскоро вспоминать полузабытую
науку "детей Сасана" -- братства плутов и ловкачей, чья забота
в свое время прикрыла поэта от гнева халебского эмира. Шаг,
нарочито грузный, снова шаг, подошва сапога скользит по земле,
проворачиваясь на носке; и край халата, обласканный сабельным
лезвием, повисает хвостом шелудивого пса... жалко, но своя
шкура дороже.
-- Тише, юноша, подобный блеску молнии во мраке...
Удар.
Злой, бешеный, и оттого бессильный.
-- ...наслаждению в пороке, дивной пери на пороге,
Нитке жемчуга во прахе...
Удар.
-- Сладкой мякоти в урюке, влаги шепоту в арыке,
Просветленью в темном страхе...
Возраст неумолимо берет свое, хрипло посмеиваясь
втихомолку, набивая грудь ветошью, а суставы -- железной
крошкой, но "сасанская пляска" все длится, подменяя юность
памятью, памятью о славном ловкаче Али по прозвищу Зибак, что
значит "Ртуть", и о его повадках, следить за которыми было
привилегией избранных.
И еще: нутром, чутьем битого бродяги поэт понимает,
что убить горячего юнца легко, заставить съесть собственные
губы -- трудно, но можно; а то, что происходит сейчас, стократ
жесточе и первого, и второго.
-- Башне Коршунов в Ираке, мощи буйволов двурогих,
Шелесту ручья в овраге...
Ливень хлещет сотней плетей по спине, по стене, по
глиняным дувалам, истрепывая вдребезги пространство, и хвала
Аллаху за сей ливень, ибо сволочной юнец привык биться на
твердой земле и даже, скорее всего, под аплодисменты зрителей.
Грязь не для него.
Грязь уравновешивает годы.
-- Доброму коню в дороге, неврежденью в смертной
драке --
Но невольницей в остроге ждет душа...
О благословенная грязь, в которой Абу-т-Тайиб должен
был найти последний приют, второй после самума! -- беспалая
ладонь мимоходом зачерпывает полную горсть тебя, о дивная,
бесконечно грязная грязь; и подарок отправляется прямиком в
лицо юноши.
Простые средства всегда самые действенные: например,
кровопускание или прижигание. Или липкая жижа в нужное время и
нужное место. Юноша бестолково взмахивает руками, видимо,
окончательно ощутив себя сизым кречетом, плюется, рычит -- и
тяжелый кулак основательно ласкает сперва плоский живот буяна,
а затем и затылок.
Сабля верткой щукой плюхается в лужу. Сам же юноша
грузно валится в ноги поэту, валится крайне неудачным образом,
мешая продолжить мадх и, что главное, сшибая наземь, поскольку
левое колено подвело-таки владельца... а дождь радостно скачет
вокруг, стегая наотмашь копошащиеся тела.
Минутой позже тел становится трое.
А еще спустя миг, короткий и полный яростного
движения, драчуны выясняют новое обстоятельство: они стоят на
четвереньках в семи локтях друг от друга, а между ними стоит
баран.
Здоровенный баран очень мрачного вида; и в свете
очередной молнии шерсть его отливает синеватым золотом, а глаза
явственно мечут искры.
Чуть поодаль молчат маг с девицей, и холодные струи
текут по их лицам ручьями; но руки так ни разу и не поднялись
отереть воду.
Зато дождь вскрикивает, эхо отдается за горами, и
небо перестает рыдать.
Тишина.
Баран сурово глядит сначала на поэта, потом на юношу,
потом оброненная сабля ломается под тяжелым копытом, и незваный
миротворец бредет восвояси, раздраженно блея.
Маг делает шаг вперед.
-- Фарр-ла-Кабир не спешит, но везде успевает,
владыки мои! Мы поедем домой все вместе. Знакомься, о избранник
судьбы: это теперь твой названный сын, шах-заде Суришар. И ты
знакомься, шах-заде: перед тобой будущий шах Кабира!..
Будущий шах встречается взглядом с названным сыном, и
вдруг чувствует себя молодым.
Совсем молодым.
Такая замечательная ненависть горит во взгляде
шах-заде.
[............................................................]
Популярность: 1, Last-modified: Sat, 11 Apr 1998 05:22:12 GmT