---------------------------------------------------------------
     Михаил Николаевич Алексеев (1918).
     Иcточник   --   Михаил  Алексеев,   "Солдаты",  Роман,  Военное  изд-во
Министерства Обороны СССР, Москва, 1967.
     OCR и вычитка: Александр Белоусенко ([email protected])
---------------------------------------------------------------

     Солдаты.

     Роман









     Весною 1944 года скоропостижно умер богатый  румынский боярин немецкого
происхождения,  отставной  генерал  Август  Штенберг,  дальний   родственник
немецкой королевской династии
     Гогенцоллернов.   Единственный    его   наследник,   двадцатитрехлетний
лейтенант Альберт Штенберг, адъютант корпусного генерала Рупеску, неожиданно
стал обладателем многочисленных владений, разбросанных в Молдовии, Валахии и
в Трансильванских Альпах.
     Хоронили  боярина  пышно.   В   старую   усадьбу  Штенбергов  съехались
знатнейшие  помещики Румынии, прибыла  с  многочисленной  свитой  сама  Мама
Елена* с  реджеле  Михаем  --  своим  юным  сыном, почти ровесником молодого
Штенберга.

     * Так в Румынии называлась королева Елена.

     Перед  отьездом  из  родового  имения  Штенбергов  королева  подошла  к
Альберту. Ее бледное лицо выражало неподдельную скорбь.
     --  Я потрясена, мой милый. Но... мужайтесь. -- Поцеловав  лейтенанта в
лоб, она вдруг побледнела еще больше и,  отвечая,  очевидно, каким-то своим,
может  быть  вовсе  не  относящимся   к  смерти  старого  боярина,   мыслям,
воскликнула:   --  Бедная  Румыния!..  --  и,   уже   обращаясь  к  Рупеску,
присутствовавшему на похоронах в число многих других генералов, добавила: --
Берегите его, генерал. Прошу вас. Несчастный мальчик!
     -- Трудно сберечь  его, ваше величество! Лейтенант молод, горяч. Рвется
в  бой. Ему  не  терпится  скрестить  оружие с этими...  э... варварами!  --
Рупеску, приземистый, краснолицый,  хотел  и никак  не мог склониться  перед
королевой -- ему мешал  огромный живот,  туго перетянутый широким ремнем. От
напрасных  усилий генерал  побагровел, крупное, мясистое лицо его  покрылось
капельками пота. -- Не могу удержать, ваше величество!
     -- Ну, полно, мальчик! -- Королева устало улыбнулась и вновь поцеловала
молодого офицера. -- Не обижайтe господина Рупеску. Он так добр к вам!
     Генерал в знак полного согласия с последними словами  королевы часто  и
неуклюже закивал большой круглой головой.
     Рупeску и Штенберг провожали королевский поезд до самого Бухареста.
     Альберт  возвратился  в свое  имение только  через пять  дней, в первых
числах марта. Генерал отпустил его из корпуса,  чтобы  лейтенант смог отдать
необходимые распоряжения управляющим поместьями. Лейтенант начал с того, что
посетил   кладбище,  где  несколько  специалистов,  вызванных  из   столицы,
устанавливали памятник на могиле его отца.
     С кладбища  он вернулся поздно вечером усталый, мрачный.  Но уже  утром
вышел во  двор  явно  повеселевший. Этому  в немалой  степени способствовала
весна.  Вся  усадьба  была залита  по  весеннему  щедрым  солнцем.  В сараях
крестьянских дворов, неистово кудахтали куры. На псарне взвизгивали  борзые.
Старый  конюх Ион (Альберт вспомнил,  что старику  этому несколько дней тому
назад  исполнилось  девяносто  лет)  чистил скребницей лошадей,  нетерпеливо
всхрапывавших и  перебиравших ногами. Делал он это не очень  расторопно, что
сильно удивило  лейтенанта, знавшего Иона  как добросовестного  работника  и
любимца  старого боярина. "Что случилось  с Ионом? Он даже нe  улыбнулся при
виде молодого хозяина,-- подумал  офицер  с неясной тревогой. -- Грустит  об
отце? Или болен?"
     -- Ион, голубчик, что с тобой? -- спросил Альберт, подходя к конюху. --
Ты болен?
     -- Нет, мой господин, я  здоров. -- И старик заторопился, с необычайным
для  его  возраста  проворством  нырнул  под  брюхо  коня, чтобы,  очевидно,
оказаться на противоположной от молодого хозяина стороне.
     Лейтенант пожал  плечами и быстрым взглядом  окинул  всю усадьбу  с  eе
бесчисленными пристройками. Недалеко от него  молоденькая работница Василика
кормила  гуся. Делала она  это престранным образом. Зажав птицу между колен,
Василика силой раскрывала ей  клюв и маленькой рукой втискивала в горло гуся
целые пригоршни  кукурузы.*  Заметив  Штенберга, Василика  выпустила  гуся и
скрылась в  домике, где жили  дворовые. Птица, оказавшись на  свободе, важно
зашагала по  усадьбе, гордо  неся свою голову. Василика  вновь  появилась во
дворе и  улыбнулась,  но  улыбнулась нe  ему, лейтенанту,-- это сразу  понял
Штенберг, -- а каким-то своим, по-видимому,  девичьим мечтам. И это молодому
боярину показалось тоже странным, даже подозрительным:  раньше  при виде его
Василика почтительно кланялась и говорила своим певучим, ласковым голосом:

     *Таким образом в Румынии откармливают гусей.

     -- Добрый день, мой господин!
     Лейтенант  вновь  оглядел весь двор и  нахмурился. Ему  показалось, что
дворовые делают  все слишком медленно  и неаккуратно -- не так,  как раньше,
при старом боярине.  Альберту ужe хотелось, подражая отцу, крикнуть:  "Я вот
вас проучу, бестии!", но его что-то удерживало, он и  сам не мог бы сказать,
что именно. Увидев управляющего имением, Штенберг  мысленно ужe приготовился
жестоко  отругать его, пригрозить  увольнением,  но  вместо  этого сказал  с
обидной для себя нерешительностью в голосе:
     -- Я рад вас видеть, мой дорогой! -- Лейтенант козырнул  и  пожал  руку
управляющего   с   какой-то,   как   ему  самому  показалось,   заискивающей
торопливостью. -- Не кажется ли вам, что наши люди немного  пораспустились в
последнее время? Я бы попросил вас навести порядок в усадьбе.
     Чуть приметная усмешка скользнула по тонким губам управляющего.
     --  Ничего  ж  не  изменилось,  господин  лейтенант!  --  попытался  он
успокоить  молодого  боярина.  -- Просто  вы  переволновались,  устали и вам
следует отдохнуть.
     --  Благодарю вас,  я  чувствую  себя вполне  хорошо, сказал  Штенберг,
испытывая удовлетворение от того, что в конце концов овладел собой и говорит
с этим господином так, как должен говорить хозяин со своим служащим.
     "Впрочем,  управляющий, может  быть, и прав.  Я действительно чертовски
устал,  -- подумал Штенберг. -- Все заботы легли на меня,  оттого и кажется,
что дела идут хуже, чем они шли при отце".
     Лейтенант взошел на крыльцо, присел и мало-помалу успокоился. Тревожные
и мрачные мысли уступили место светлым,  радужным.  Молодой  боярин  впервые
испытал истинное наслаждение от  сознания собственного величия. Шуточное  ли
дело:  он,  двадцатитрехлетиий  офицер,  --  и владелец  огромных  богатств!
Альберт  ужe представил себе  день первой осенней охоты.  К  нему съезжаются
румынские  помещики, венгерские графы, которых  отец терпеть не мог и тем не
менее ежегодно приглашал поохотиться в своих  заповедниках, --  Бела Бетлен,
Берталан  Хартитаи, Габриэль  Кенфери,  Иоанн де Базархали.  Какие блестящие
имена!   И  Эстергази...  Да,  да,  непременно  и  он,  этот  могущественный
Эстергази! Пожалуй, Штенберг уже не будет называть  себя боярином -- слишком
патриархально! Граф  --  вот слово, достойное его имени, его богатств,  черт
возьми! А потом... женитьба! Сам Эстергази сочтет  за высокую  честь  выдать
свою младшую дочь за бояр... за графа Штенберга. Альберт ужe слышит, как eго
двор  наполняется  лаем  многочисленной  своры,  веселым  говором  и  смехом
экспансивных  венгерцев, звуками  чардаша, щелканьем курков, ржанием горячих
коней,  приглушенно стыдливым  шепотом  девиц,  дочерей именитых  помещиков,
приехавших взглянуть на графа Штенберга...
     Но вдруг шум  этот, рожденный воображением молодого человека,  сменился
реальным, все  нарастающим,  величаво-спокойным  и  ровным гулом, катившимся
откуда-то сверху.  Штенберг  вздрогнул, сбежал  с крыльца  и поднял  голову.
Невысоко  над  его усадьбой,  в  ясной  синеве  весеннего  утра, степенно  и
деловито плыли два краснозвездных самолета. Щурясь от солнца, собирал вокруг
хитро улыбающихся глаз пучки мелких морщинок, за ними  следил конюх Ион. Дед
зачем то стянул с головы  форменную  фуражку  (участник  кампании 1877 года,
старик и сейчас не расставался с военным мундиром), и ветер  шевелил  на его
голове реденькие пряди седых волос.
     --  Ион!  -- окликнул  его лейтенант.--  Уведи коней в  сарай.  Гнедого
заседлай для меня. Да побыстрее! Что уставился?..
     Через пять минут  Штенберг уже скакал в большое селение Гарманешти, что
было  в одном  километре от  eго  усадьбы. Село встретило  молодого  боярина
странным оживлением. Первым,  кого увидел  лейтенант, был  лавочник. Пухлое,
лоснящееся лицо торговца выражало крайнюю растерянность.
     -- Что с вами? -- спросил его Штенберг, придерживая коня.
     --  Как  что? Разве  господин  лейтенант не знает...  -- Лавочник вдруг
оборвал себя и лишь неопределенно махнул рукой.
     -- Что  ж вы делаете?  Зачем заколачиваете  окна магазина?  Разве вы не
собираетесь больше торговать?
     -- Торговать мне нечем. Все -- там, -- и он эффектным  жестом указал на
землю.
     -- Закопал?
     -- А что я должен делать? Оставлять русским?..
     -- Русских сюда не пустят.
     -- Кто же это их не пустит?
     -- Армия, разумеется.
     -- Дай бог,-- пробормотал лавочник и снова взялся за топор, которым  до
этого подгонял доски на окнах.
     Лейтенант поморщился и пришпорил коня. У деревянного моста, под которым
бушевал весенний поток, Штенберг снова задержался: на этот раз его остановил
сельский священник. Поверх рясы у  него  была надета епитрахиль  цвета хаки.
Альберт сразу понял, что случилось.
     -- И вас, святой отец, мобилизовали?
     -- Мобилизовали, сын мой. Полковым священником  в  вашем  корпусе буду.
Боже, боже! Спаси и помилуй! -- Поп  воздел короткие руки к небу. -- Всех на
оборону, к дотам! -- Он снова повернулся к лейтенанту.-- Слышите? Всех!
     Штенберг прислушался. Из-за поворота улицы  к мосту приближалась группа
сельских парней под  командой фельдфебеля.  Один  из  мобилизованных,  пьяно
раскачиваясь, пел надрывным голосом:

     Господи, даже горы мрачнеют
     В час, когда рекрутам головы бреют...

     Под заунывный плач скрипки и рожка остальные подхватывали:

     Звон колокольный нас гонит из хаты.
     Служба солдатская, как тяжела ты!

     -- Замолчать! -- рявкнул, должно быть уже не в первый раз, фельдфебель.
Но его никто не слушал, словно фельдфебеля не было вовсе.
     За колонной новобранцев темной массой катилась толпа женщин и стариков.
Одна  молодая румынка страшно, с волчьим подвывом, плакала.  А над  колонной
плыла и плыла, бередя сердца людей, солдатская песня:

     Мама, ты встань, помолись у порога,
     Может быть, станет полегче дорога.
     Встань, помолись на икону, -- быть может,
     Бог от окопов спастись нам поможет.

     Священник, пропустив мимо  себя  новобранцев  и толпу  крестьян,  вдруг
вознегодовал:
     --  Бога вспомнили!  А когда я с божьим  благословением к ним подходил,
чуть  было  не побили. Спасибо  жандарму  -- выручил,  а то  влетело бы... В
штурмовой батальон* всех. Там они по-другому запоют.

     * Вроде штрафного батальона.

     -- Неужели им  не дорого наше бедное отечество! -- воскликнул Штенберг,
и черные усики под его коротким носом шевельнулись.
     -- Не  дорого,  господин лейтенант, не  дорого,  --  охотно  подтвердил
священник,  перебирая  дряблыми  пальцами  епитрахиль.  --   Троих  пришлось
оставить. Подозреваю: махорочного настою напились...
     -- Дивизионного прокурора сюда позовем. Он разберется.
     Сказав  это, Штенберг хотел  ехать  дальше. Но навстречу ему уже бежали
хромой и черный, как грач, Патрану и пожилой жандарм.
     -- Что случилось, господа? -- спросил Альберт.
     -- Беда, боярин! -- Патрану оглянулся на жандарма,  как бы призывая его
в свидетели. -- Мужики там... на площади... отказываются идти рыть окопы...
     Лейтенант  чуть  побледнел,  но   промолчал.   Не  взглянув  больше  на
сконфуженных его молчанием Патрану и жандарма, ои помчался в центр села, где
действительно собралось до сотни крестьян, о чем-то  громко  споривших.  Над
толпой   маячили  остроконечные  верхушки  бараньих  шапок.  С  приближением
Штенберга верхушки эти зашевелились. Оказавшись среди толпы, боярин крикнул:
     -- В чем дело, э-э... господа? Отчего вы не на обороне?
     Крестьяне угрюмо  отмалчивались. К толпе подбежали  запыхавшиеся и злые
Патрану и  жандарм, отставшие  от Штенберга.  Остроконечные  верхушки  шапок
начали расплываться в разные стороны.
     -- Вы что же, не желаете защищать свое отечество?
     Офицер обвел толпу недоумевающим взглядом.
     --  Что же вы  молчите? Вот  ты, Бокулей, почему  ты не хочешь  идти на
оборонительную полосу?
     Худой желтолицый крестьянин зачем-то снял шапку, обтер ею свою курчавую
голову и только потом уже ответил:
     -- Я отдал двух сыновей. С меня хватит.
     -- Но ты не забывай, что один из твоих сыновей дезертировал.  Не служит
ли  он  русским? -- Штенбергу хотелось сказать что-то более острое и обидное
этому   мужичонке,   но   он  не  мог.  Все  та  же  непонятная  ему  самому
нерешительность,  которую он  испытал  утром в разговоре  со  старым конюхом
Ионом и управляющим, сдерживала его и  сейчас. -- Ты смотри у меня, Бокулей!
-- пригрозил он на всякий случай крестьянину.
     Тот ответил тихо, но твердо:
     -- Я не знаю, где мои сыновья. Их взяли в армию.
     -- Зато мы знаем!  -- Штенберг соскочил с коня, сунул за ремень черенок
плетки и вдруг заговорил дружелюбно: -- Отечество в  опасности, господа!  Мы
ведь с вами односельчане, и  нам легко понять  друг друга.  Королева Елена и
командование  румынской армии  поручили  мне  сказать  вам,  что  вы  должны
создавать  добровольческие  отряды  по  борьбе  с  русскими   парашютистами.
Готовьтесь!  Вам уже зачитывали обращение  маршала Антонеску  и  Мамы Елены.
Русские  идут  сюда,  чтобы взять у  вас  ваши земли, ваших жен и дочерей.--
Лейтенант почувствовал, что голос его начинает дрожать, и поскорее закончил:
-- За спасение вашей земли, наших очагов, господа!..
     Толпа,  до этого упорно  молчавшая, вдруг  загудела.  Почувствовав, что
крестьяне, по крайней мере  большая  их часть, поверили  его  словам, боярин
прокричал еще громче:
     -- Русские не пройдут по нашей земле!
     Штенберг ожидал, что эти слова вызовут  волну патриотических возгласов,
но  крестьяне молча  начали расходиться по  домам. Площадь  быстро опустела.
Гарманешти погрузилось в тяжкую  и долгую  тишину. Только  слышно  было, как
по-весеннему бодро ревел, клокотал под опорами моста водяной поток.
     "Что же  это такое? А?.. Что  же случилось?.." -- уныло спрашивал  себя
молодой боярин, подъезжая к своей усадьбе. У ворот он опять увидел Василику.
Щеки  девушки горели. Василика  пристраивала  у  себя  на груди  подснежник.
Наверное, она только что вернулась из леса. Большие  черные глаза и все лицо
ее были облиты светлой радостью. И лейтенанту почему-то захотелось согнать с
ее лица  эту  радость. "Чему  она все улыбается?" --  подумал  он с досадой,
быстро соображая,  что бы сказать ей. Неожиданно вспомнил о ее любимом.  "Не
eго ли  она  поджидает? Не зря  же  ходят слухи,  что  Георге Бокулей служит
русским.
     -- Василика! громко, с наигранной веселостью окликнул он девушку.
     -- Что, мой господин? -- Василика опустила ресницы.
     -- Василика, ты слышала что-нибудь о Георге?
     --  Нет, мой  господин! -- Девушка испуганными и вместе  с  тем полными
надежд и ожидания глазами посмотрела в красивое лицо молодого боярина.
     И он торопливо, боясь, что  уже через минуту  может не решиться на это,
бросил:
     -- Русские убили его.
     Альберт хотел быстро  пройти в  дом, но  широко раскрытые черные  глаза
Василики остановили его.
     -- Вы... вы... это неправда!..
     Он быстро взял ее за плечи.
     --  Да,  да. Я  еще раз проверю.  Наверное,  это  неправда.  Успокойся,
Василика.  Сейчас  столько  слухов,  им  верить нельзя.  Бедная  Румыния! --
Штенберг ощутил, как что-то холодное поползло в самую его душу. И теперь ему
вдруг стали  до ужаса понятными  эти два  слова, оброненные королевой  после
похорон старого боярина:  "Бедная Румыния!"  "Когда же началось все это?" --
мысленно  спрашивал он  себя,  не зная еще точно, что  следует разуметь  под
неопределенным словом "это".
     --  Успокойся  же,  Василика!  Жив,  наверное,  твой Георге.  Перестань
реветь! -- прикрикнул он на девушку.
     Над  усадьбой  вновь  пролетели,  только  в  обратном  направлении, два
советских самолета.



     -- Ну, господин генерал, вам-то  грешно сетовать  на  свою  судьбу. Ваш
корпус  расположился  ничуть не хуже, чем  в  королевском дворце.  Вы только
подумайте:  господствующие  высоты  и  триста  пятьдесят  дотов!   Железная,
несокрушимая  стена от Пашкан до самых Ясс. Если русским и удастся  вступить
на территорию нашей  страны,  то здесь, у  этих  твердынь,  они  найдут свою
могилу.  Заметьте, генерал: русским еще ни разу не приходилось  иметь дело с
дотами...
     Так говорил, обращаясь к Рупеску, представитель верховного командования
при Первом румынском королевском  корпусе  полковник Раковичану.  Младший по
званию, Раковичану разговаривал с Рупеску снисходительно-покровительственным
тоном,  каким   обычно  разговаривают   в  подобных  случаях   представители
вышестоящих штабов.  Он посмотрел в  хмурое лицо Рупеску, склонившегося  над
картой, и улыбнулся:
     -- Что же вы молчите, господин командующий?
     -- Я думаю,  полковник,  что вы  не  слишком сильны в военной  истории.
Иначе вы бы вспомнили Измаил, Плевну,  Галац.  Да что говорить о тех  давних
временах! Вам пришлось бы вспомнить линию Маннергейма.
     Раковичану расхохотался:
     -- Это вы  правильно подметили, генерал. В истории военного искусства я
действительно профан. Как вы знаете, мои  познания простираются совершенно в
иной  области...  Однако  надо  же признать,  господин командующий, что ваши
гвардейцы  совсем  недурно устроились  под  метровыми крышами долговременных
точек. Не так ли?
     Это уже походило на издевку.
     --  Вам,  полковник,  как  представителю  верховного  командования,  --
подчеркнул  Рупеску  последние  слова,  --  следовало  бы знать, что в дотах
расположились не мои, а немецкие солдаты...
     --  Неужели? --  деланно  удивился Раковичану.--  О,  эта старая бестия
Фриснер!* --  Полковник  попытался изобразить на своем  лице негодование, но
это ему не  удалось, и он поспешил все свести к шутке. -- Приближается лето,
мой дорогой генерал. Пусть себе немцы преют в этих карцерах, -- И, чувствуя,
что переборщил, начал уже серьезно: --  Говоря между нами, генерал, на наших
солдат  -- плохая надежда. У немцев есть все основания не слишком полагаться
на нас.
     Рупеску потемнел:
     -- Не вам бы, румынскому офицеру, говорить об этом, господин полковник.
     --  К  сожалению,  приходится говорить.--  Голос  Раковичану  мгновенно
изменился, в нем зазвенел  металл. Фразы его стали жестки и прямолинейны. --
Я плохой военный -- это уже  вы  успели заметить.  Но я не могу считать себя
плохим  политиком,  генерал. A политика сейчас  состоит в  том, что  русские
должны быть задержаны на  этих  рубежах. Задержаны  до тех пор, пока сюда не
придут...  --  Раковичану,  спохватившись,  замолчал,  с  минуту  подумал  и
закончил:  --  Итак,  задержать!  Сделать это  могут лучше немцы,  чем  наши
солдаты. Как ни обидно, но  это следует признать. Наши армии, черт возьми, с
каждым днем становятся все  менее и менее надежными. Конечно, вы согласитесь
со мной, генерал?

     *  Фриснер --  генерал-полковник, командовавший  немецкой  группировкой
"Южная Украина".

     Но Рупеску слушал рассеянно. Мысли генерала были  заняты другим: его не
очень-то устраивала перспектива неизбежной  и, по-видимому, скорой встречи с
русскими. Куда  лучше было бы остаться в Бухаресте, где его корпус в течение
нескольких лет нес охранную службу при королевском дворце.
     -- Я вас слушаю, генерал, -- нетерпеливо  проговорил  Раковичану. -- Вы
что же, не согласны со мной?
     Вместо ответа Рупеску спросил:
     -- Вы излагаете свою точку зрения или верховного командования?
     -- И свою и верховного командования.
     -- Положим, что это так,  хотя и нe слишком патриотично с вашей стороны
утверждать подобное. Hо уверено ли верховное командование, что немцы удержат
русских?
     -- Удержат -- едва  ли. А вот задержать на  более или менее  длительный
срок могут, что, собственно, нам и нужно от них.
     -- А дальше? -- Рупеску пристально посмотрел на своего собеседника.
     -- Полагаю,  румынскому  правительству  лучше знать,  что оно  намерено
предпринять дальше. Наше дело, генерал, -- выполнять приказы, -- с некоторым
раздражением проговорил Раковичану. --  Красная Армия стоит у границ Польши,
она подходит к  Днестру. От Польши рукой подать до  Германии. А там близко и
Франция, Ла-Манш -- вся Европа! -- Раковичану покраснел, глаза его сузились.
-- Европа  в руках  большевиков -- это всемирная катастрофа, генерал!  Вот о
чем мы должны сейчас  подумать. И  нам важно,  чертовски  важно,  друг  мой,
подольше удержать здесь, в Румынии, русскую армию.
     Рупеску налил в рюмки коньяку и одну из них молча поднес взволнованному
полковнику.
     -- Выпейте, это здорово успокаивает.
     Раковичану взял рюмку.
     -- За что же, господин генерал?
     Они чокнулись. Подняли рюмки.
     -- Не знаю, полковник...
     -- Выпьем за... Впрочем, за них еще рано пить.
     Генерал понимающе посмотрел на Раковичану.
     -- И  вы думаете, полковник, что  они  сумеют  прийти сюда раньше,  чем
русские оккупируют всю нашу страну? -- вкрадчиво спросил он.
     -- Это вы о чем, генерал? Вернeе, о ком? -- встревожился Раковичану.
     -- А о тех, за которых вы собирались поднять наш первый тост.
     -- Не понимаю.  Однако -- выпьем! -- И Раковичану первый вылил коньяк в
свой большой зубастый рот.
     Генерал угрюмо последовал его примеру.
     -- Э, да вы... Впрочем, вернемся к тому, с чего мы начали  нашу беседу,
генерал. Итак, позиции от Пашкан до Ясс и далее до Днестра нужно удержать во
что   бы  то   ни  стало.   Таков  приказ   королевы  и  маршала,   а  также
генерал-полковника Фриснера.  Для выполнения этого приказа у немцев и у  нас
имеется все  необходимое. В распоряжении Фриснера,  например,  находятся две
прекрасно  укомплектованные  и  оснащенные  армии.  Триста пятьдесят  дотов.
Десять  --  двенадцать  батарей на каждый километр фронта...  Неужели  этого
недостаточно,  чтобы остановить Малиновского и  Толбухина, растерявших, надо
думать,  большую  часть  своей  техники  в  украинской  грязи?..  Однако  мы
заболтались,  --  вдруг  спохватился  полковник, взглянув  в  окно.  --  Уже
полночь. Нелишне подышать свежим воздухом. А?
     -- Пожалуй.
     Раковичану и Рупеску вышли на улицу.
     --  Не  съездить ли нам на позиции, генерал?  --  предложил  полковник,
жадно вдыхая широкими ноздрями свежий, прихваченный легким морозцем вечерний
воздух.
     Как раз в это  время где-то далеко-далеко на северо-востоке колыхнулось
огромное бледно-розовое зарево и вслед за тем донесся глухой гул.
     -- Впрочем,  -- быстро изменил  свое решение  представитель  верховного
командования,  --  поедем  завтра с  утра.  А  сейчас отдохнем.  -- Он зябко
передернул острыми плечами.-- Не кажется ли вам, генерал, что штабу  пора бы
уже перебраться в землянку?
     --  Землянка готовится. Мой прежний адъютант лейтетант Штенберг пригнал
сюда до сотни крестьян из села Гарманешти. Быстро выкопают.
     -- Ну вот и отлично. Прекрасный офицер этот молодой боярин,  не так ли,
генерал?  Кстати,  как  он  себя  чувствует после  этой скверной  истории  с
капралом?  -- Раковичану  замолчал  и с минуту  прислушивался.  -- Что-то уж
очень близко...  У вас есть последняя сводка, господин командующий? Что  там
делается, на фронте?
     На  северо-востоке  вновь  поднялись  и   долго  дрожали  на  горизонте
трепетные зарницы. Гул, правда еле слышный, теперь уже не умолкал. Сильный и
резкий  кривец* доносил  его сюда, до этих серых румынских  холмов и равнин,
где угрюмо насупились темные громадины дотов.
     Раковичану, оставив генерала, быстро вернулся в дом.

     * К р и в  е ц -- так в Румынии  называют северный, северо-во-сточный и
восточный ветры.



     Лейтенант Штенберг принял командование ротой с большим удовлетворением.
Адъютантство  его не  устраивало.  Альберт  помнил, что  в его  жилах  течет
немецкая кровь, и в связи с этим был твердо уверен, что ему не пристало быть
на побегушках у румынского генерала.
     До него временно командовал этой ротой младший лейтенант Лодяну, бывший
рабочий с  заводов  Решицы, произведенный в офицеры  в дни  войны  из нижних
чинов.
     Штенберг с трудом отыскал младшего лейтенанта. Лодяну находился в одной
из  только что вырытых траншей, окруженный  уставшими, перепачканными глиной
солдатами. Однако  никто  из них не унывал. Еще  издали  лейтенант  Штенберг
услышал  звуки  губных  гармошек, дудок и  скрипок  -- любимых  инструментов
румынских солдат.
     -- Забавляетесь, господа? А  кто же за нас будет  рыть  траншеи?  -- на
ходу бросил  Штенберг,  решивший  с  первой  же  минуты  дать  понять  своим
подчиненным, что он строгий командир.
     -- Солдаты  утомлены и  сейчас отдыхают, -- спокойно ответил Лодяну. --
Разве вы  не видите,  господин лейтенант? Почти месяц  они  день и ночь  без
отдыха роют траншеи.
     Штенберг  промолчал.  К  вечеру  он  приказал собрать  всю роту. Новому
командиру  захотелось  ободрить  подчиненных, и,  едва  рота  выстроилась  в
неглубокой балке, он начал:
     --  Солдаты!  Корпусной  генерал   Рупеску  просил  передать,  вам  его
благодарность.  Вы  отлично потрудились. Враг не пройдет через ваши позиции!
Королевская  гвардия  покажет,  что  она  умеет защищать  свое отечество. Вы
утомлены, знаю. Но ваши братья  испытывают более тяжкие  трудности.  Там, на
полях золотой Транснистрии и Молдавии, возвращенных нaшей родине ценой крови
лучших ее сынов, румынским солдатам очень тяжело сдерживать красные полчища.
Вы не испытываете тех лишений, какие испытывают они. Вы  сыты, обуты, одеты.
Мама  Елена, по приказу которой сформирован наш корпус, заботится о вас.  Не
так ли, братцы?
     Лейтенанту было  приятно  сознавать, что две  сотни людей, втиснутых  в
рыжие мундиры, не спускавших сейчас с него глаз, -- его подчиненные, что он,
Штенберг, -- их командир, начальник, властелин, первый судья и защитник.
     -- Не так ли, братцы? -- повторил  он, сияя от  внутреннего  ликования,
причиной которого  были  и вот это  ощущение  власти над  людьми, которых он
скоро  поведет  в  бой, и сознание того,  что  он,  Альберт,  стал  хозяином
огромных  богатств,  и  воспоминание   о  последней  встрече   с  красавицей
Василикой, поверившей,  кажется, в гибель своего возлюбленного, и надежда на
то, что, наверное, удастся пристроить ее где-нибудь при штабе.
     В эти минуты Штенберг как-то совершенно забыл о вчерашних неприятностях
и  о том, что идет война,  что она очень близка,  что скоро, совсем скоро он
может  лицом к лицу  встретиться с теми, о которых он много говорил, но имел
самое смутное представление, что  вот эти позиции, окрашенные сейчас низкими
лучами медленно опускавшегося  за далекие горы солнца, нужно  будет защищать
всерьез и, может быть, сложить на них свою голову.
     Ни  о  чем  этом не думал  сейчас  румянощекий  офицерик,  меньше всего
расположенный  к  неприятным  мыслям. Бой  для  него был  пока что  понятием
довольно абстрактным. И он думал о нем  с беззаботностью юноши, для которого
все нипочем. Поэтому вначале он даже не понял значения слов, грубо брошенных
одним из его солдат:
     -- Двадцать пять лей в сутки  -- не  слишком много, господин лейтенант.
Мама Елена должна бы знать...
     --  Капрал  Луберешти,  я  советовал  бы  вам  помолчать, --  испуганно
проговорил Лодяну, пытаясь остановить солдата.
     -- Что,  что вы  сказали,  капрал?  -- вдруг встрепенулся  Штенберг. --
Продолжайте!
     --  Я сказал, господин лейтенант, что двадцать пять лей  --  не слишком
много. Вы -- наш ротный. Отец солдат. И должны знать, как  мы живем. Из этих
двадцати пяти лей половина разворовывается начальством. Вон наш старшина уже
пятую посылку домой отправляет! -- Капрал, очевидно, решил идти напропалую и
поэтому  смотрел на офицера с  отчаянным  вызовом;  вот  с таким  же вызовом
глядел он в глаза полицейских во  время забастовок на заводах Решицы. Лодяну
хорошо помнит этого горячего, несколько необузданного электромонтера.
     -- А  солдат получает, -- продолжал капрал, -- два  раза в день постный
суп,  в котором  плавает несколько бобов или  кусочков  сухого картофеля. Мы
едим мамалыгу  и хлеб, который  на восемьдесят  процентов выпекается тоже из
кукурузы.
     -- Луберешти!
     -- Не мешайте ему, Лодяну. Пусть говорит. Продолжайте, капрал.
     Лицо Штенберга потемнело. Он как  бы только  теперь понял, что  все это
значит  для  него, принявшего командованиее  ротой.  Сейчас  Штенберг больше
смотрел на  Лодяну, чем на капрала. Выражение лица боярина говорило: "Вот до
чего довели вы роту! Я могу немедленно сообщить об этом в прокуратуру, и вас
обоих  расстреляют.  Но я  не сделаю этого,  потому что  я  добрый,  хотя  и
недостаточно решительный, и вы должны  это ценить во мне и, оценив, полюбить
меня".
     Лодяну  понял  это.  Но  он понял  также и то, что все, чего не  сделал
командир  роты,  сделают взводные  офицеры, уже  не раз  обвинявшие Лодяну в
панибратстве с солдатами, и вновь обратился к своему земляку:
     -- Капрал Луберешти, вы с ума сошли!
     Однако остановить солдата было уже невозможно.
     --  Пшеница  идет  для  немецкой  армии!  -- почти кричал он,  зачем-то
перекидывая винтовку с  одного  плеча на другое. -- Немецкий солдат получает
четыреста  лей в день,  а офицер -- две тысячи. Немцы сидят в наших дотах, а
нас вышвырнули в чистое поле, под русские снаряды и пули!
     -- Молчать!
     Штенберг вздрогнул  от оглушительного голоса. Рядом с ним, перед строем
роты, стоял генерал Рупеску.
     -- Кто командовал  этим сбродом?  -- грозно спросил  он,  показывая  на
замерший вдруг строй. -- Вы?
     -- Так точно, ваше превосходительство! Честь имею представиться: бывший
командир роты младший лейтенант Лодяну!
     --  Вы...  вы -- дерьмо, а  не командир! --  И с этими словами  генерал
несколько  раз  ударил  по  щеке  Лодяну  своей тяжелой пухлой  ладонью.  Он
замахнулся  было  еще раз,  но, обожженный взглядом  наказываемого,  опустил
руку. -- Судить! Обоих!
     И вечером капрал Луберешти был осужден трибуналом.
     Ночью его расстреляли перед строем роты.
     Лодяну разжаловали в рядовые.
     Случай этот, пожалуй, больше всего встревожил полковника Раковичану.
     "Русские  еще  черт знает  где,  а  тут  творится  такое,  --  невесело
размышлял  он,  выкуривая  одну  папиросу  за другой.  --  Впрочем, подобные
маленькие  неприятности в армии  были и  раньше. Они неизбежны".  Раковичану
постепенно стал успокаиваться и успокоился  было уж совсем, когда в  комнату
почти вбежал генерал Рупеску.
     -- Случилось то, чего мы больше всего боялись, полковник. Русские вышли
на Прут!
     --  Что?!  --  Раковичапу  мгновенно  соскочил  с  дивана,  на  котором
собирался  вздремнуть.  -- Что вы говорите?  Не может быть!  Это  чудовищно!
Когда они... когда они успели?
     Он метнулся к  окну, как бы  надеясь увидеть  за ним то, что  могло  бы
опровергнуть эту страшную весть. Но за  окном ничего  не было видно. Горячий
лоб  полковника   ощутил  легкое  вздрагивание  стeкла  от  резких  толчков,
вызванных далекими разрывами тяжелых снарядов и бомб. Где-то, должно  быть в
деревне, жутко выла собака.





     Под  темневшими  яблонями  и  вишнями  в  предутренних   сумерках  плыл
сдерживаемый говорок,  вспыхивали и тут же  гасли  красные точки  папиросок.
Храпели запряженные  Кузьмичовы  кобылы. Мишкин битюг  бил копытом и  шумно,
тяжко дышал.  В минуту  особенной  тишины  слышно было, как  лопались  почки
яблоневых и вишневых веток. В прохладном воздухе веяло их горьковато-кислым,
едва  уловимым запахом. На земле, под  прошлогодней листвой, возились  мыши,
бегая  по  своим  тайным тропам.  Где-то в старом  дупле пискнула пичуга. По
всему  саду  мерцали драгоценными  камнями холодные точки  --  это покрылись
капельками росы только  что пробившиеся из-под  земли бледно-зеленые  ростки
молодых трав. Маскхалаты  солдат  тоже были покрыты росой,  но не блестели в
темноте, влажные и тяжелые.
     -- Что за страна такая Румыния? -- мечтательно гудел Сенькин голос.
     --  Ось  зараз  побачим,-- отвечал ему басок  Пинчука,  .--  А если  не
переправимся? Может, еще куда пошлют нашу Непромокаемо-Непросыхаемую?
     -- Не может того быть.
     -- Вот и я так думаю...
     -- Ладно вам. Утро вечера мудренее.
     -- Такая поговорка,  Вася,  к  разведчикам не  подходит.  У нас  все --
наоборот.
     -- В чужедальнюю сторонку, стало быть...-- раздумчиво проронил  до  сих
пор  молчавший  Кузьмич  и  глубоко  вздохнул: --  Бывал я  в семнадцатом  в
здешних-то  местах. Измаил,  Галац... Опять  же Аккерман...  и... эти еще...
обожди...  Туртукай... Рымник... Во-во! Знакомые мне края.  Тут нас германец
газами потчевал...
     -- Уж  не служил ли ты при  Суворове,  Кузьмич? -- серьезно осведомился
Сенька.
     -- При Суворове не служил, а по eго путям хаживал! -- так же серьезно и
не без гордости ответил сибиряк.
     -- Далече ушагаешь ты, Кузьмич, от своей Сибири. Сам Ермак Тимофеевич в
такую  даль не уходил.  Женим мы  тебя на какой-нибудь румынке  да и оставим
тут. Будешь мамалыгу есть...
     -- Не балабонь ты, Семен! Що к  человеку  прицепився?  О дeле лучше  бы
сказав! --  шумнул на Ванина  Пинчук, которому в такие ответственные  минуты
Сенькина болтовня  казалась совсем неуместной,  хотя, как известно, в другие
времена  и в  иных обстоятельствах балагурство Ванина ему доставляло немалое
удовольствие. А сейчас он нахмурил брови, добавил глухо: -- Може, кто из нас
и по другой причине назад не вернется...
     -- Значит, боишься, Петр Тарасович?
     -- Не в том суть. Умирать на чужой стороне кому ж охота!..
     -- А мы и нe думаем умирать. Умирать будут фашисты. А мы жить будем, да
еще и другим людям жизнь принесем,-- откликнулся Камушкин.
     --  Правильные речи  любо  послушать!  Ты,  Вася,  сам  придумал  такие
разумные  слова  или  тебе  их  подсказал  кто? --  полюбопытствовал  Ванин,
поворачивая  свою круглую вихрастую голову в сторону  Камушкина, почему-то в
четвертый раз перематывавшего одну и ту же портянку.
     Потом опять  стало тихо.  Каждый понимал, что говорил не то, что думал,
сердца тревожились  другим  --  более  значительным.  Нелегко  расстаться  с
родимой сторонкой! Надолго ли? И что сбудется с каждым?..
     Беспокойнее затрещали цигарки. Гасли и снова разгорались красные точки.
     -- Хоть бы вздремнуть!
     -- Пробовал, не получается.
     -- Да-а-а... дела...
     -- Дела как сажа бела. Что вздыхаешь-то?
     -- Ничего. Так...
     -- То-то же, так...
     На минуту смолкли и опять:
     -- Пора б выступать, а лейтенанта с Шалаевым все нет.
     -- Придут скоро. Они зря не загуляются.
     Спать  никому не хотелось.  Только одну Наташу почему-то сильно клонило
ко  сну. Зябко поеживаясь,  она прилегла на  повозке  Кузьмича и мужественно
боролась.  с  навязчивой  дремотой. Кузьмич  укрыл  девушку  своей  шинелью.
Сжавшись в комочек, она  согрелась. Зато дремота теперь  одолевала  сильнее.
Черные длинные ресницы eе часто  смыкались. Разбуженная  говором  ребят, она
испуганно приподнималась на руках, трясла  головой, а потом опять куталась в
шинель.
     -- Да спи  ты, дочка,-- несколько раз говорил ей Кузьмич, видя, как она
мучится.-- Небось разбудим, не оставим...
     -- Дядя Ваня, а где... Аким?
     -- В батальон связи пошeл. Рацию свою починить. Вернется скоро.
     Вышли  к   реке  только  утром.  Против  румынского  города  Стсфанешти
понтонеры уже навели  мост, по  которому  двигались войска. Дождавшись своей
очереди, переправились и  разведчики.  До города было не  меньше  километра,
хотя с левого берега казалось, что он стоял у самой реки. Вокруг раскинулась
ровная,  ужe  покрытая нежным  зеленым  ковром  долина.  На  ней  устроилось
несколько  зенитных  батарей,  охранявших  переправу. Орудия,  задрав кверху
жерла,  стояли  безмолвные и ничем  не  замаскированные.  Солдаты-зенитчики,
закончив до рассвета земляные работы, теперь кучками, по-цыгански, сидели на
разостланных плащ-палатках и  с  превеликим  аппетитом ели  вареные  яйца --
пасхальный  подарок  гостеприимных молдаванок.  Всюду  вокруг  белела яичная
скорлупа.
     Разведчики  немного отошли от реки и сразу, точно по команде,  движимые
единым и еще  никогда  не испытанным  чувством, оглянулись назад. Теперь  их
глаза были такие же светлые и влажные, как вчера у Бокулея, когда он подошел
к родной румынской земле. Вася Камушкин,  таясь  от товарищей и особенно  от
Ванина,  незаметно  провел  рукой по карману.  Ощутив  под  ладонью вишневую
ветку, которую захватил  с собой еще вчера, на русской земле, он успокоился,
украдкой глянул на Сеньку. Но комсорг зря таился. Ванин видел, как он сломал
эту ветку,  и только  из  несвойственной ему деликатности  ничего  не сказал
тогда.  И   вообще  Сенька  эти  дни  был  предупредителен  с  товарищами  и
удивительно вежлив,  что  вовсе  не вязалось с его озорным нравом. Сейчас он
вместе  с остальными глядел  на  левый  берег реки.  Та  сторона была залита
солнечным  светом. Часть этого света выплеснулась и  на румынский  берег,  и
освещенная полоса все более расширялась, догоняя солдат.  Не одни разведчики
смотрели сейчас на покидаемую родную  землю,  смотрели на нее все гвардейцы.
Маленький Громовой, бывший пехотинец, а  теперь командир орудия  из  батареи
Гунько,  забравшись  на снарядные  ящики  в кузове  грузовика,  снял шапку и
размахивал ею в воздухе. Щеки солдата пылали. Русые волосы  растрепал ветер.
Они  то и дело  закрывали ему глаза. Громовой отбрасывал их рукой назад. Сам
Гунько не вытерпел, вылез из кабины и,  стоя на  подножке, глядел на восток,
на  песчаные курганы по левому берегу, на  приветливо белевшие  и бесконечно
родные домики  пограничников. Смуглое  лицо офицера было  задумчиво-строгим.
Увидев разведчиков, он помахал им рукой, крикнул:
     -- Уходим, значит, ребята!..
     -- Уходим, товарищ старший лейтенант! -- за всех ответил Шахаев.
     -- Ну, счастливого пути!
     -- И вам тоже!
     Аким посмотрел на Наташу.
     -- Что с тобой? Ты что это вздумала? Вот дуреха!..-- испугался он.
     Наташа  плакала. Она ничего  не ответила ему.  Только  быстро  смахнула
рукой капельки со щеки, виновато-счастливая, посмотрела на него.
     Наглядевшись вволю на землю за рекой, солдаты зашагали к городу. К тому
времени  с ними  поравнялась голова  колонны стрелкового  полка,  в  котором
служил  их бывший  командир.  Марченко  скакал  на  буланом жеребце.  Он  не
подъехал к разведчикам, хотя и  видел их.  Лишь остановил долгий вопрошающий
взгляд  на  Наташе,  потом злобно пришпорил коня и галопом помчался  вперед,
обгоняя колонну.
     Ванин  был немного огорчен. Разведчик привык все время идти впереди,  а
на  этот раз  их обогнали и  первыми  форсировали Прут другие.  Однако Семен
успокаивал  себя тем, что может без  всяких помех  -- в бою не  до этого  --
осмотреть и оценить по-настоящему все, что увидит в  этот день в  незнакомой
стране. Ордена и медали его сияли, надраенные накануне особенно старательно.
Ванин шел  выпятив  грудь;  вид у него был  петушиный,  задиристый, вся  его
складная  фигура выражала  сознание  собственного  достоинства  и  силы.  Он
поминутно оглядывал себя, смахивая с гимнастерки и шаровар малейшие соринки.
Заметив, что хлястик  на Кузьмичовой  шинели,  как  всегда,  висит на  одной
пуговице, заставил старика спрятать шинель в повозке, под солому.
     -- Позоришь ты нас, Кузьмич!
     -- Ты что, стало быть, на парад собрался? -- проворчал кровно обиженный
ездовой.--  По своей земле сам, бывало, хаживал без ремня, грудь нараспашку,
а тут ишь -- вырядился!..
     -- "Вырядился",-- передразнил  Ванин, почуяв в словах Кузьмина какую-то
обидную для себя правду.-- Нe в  том дело,  Кузьмич. Ведь мы  с тобой сейчас
вроде дипломатов. А  дипломату  ходить с  оторванным хлястиком не  положено.
Старый человек, а не понимаешь такой важной сути...
     К радости Сеньки, его неожиданно поддержал Шахаев:
     -- Правильно, Ванин.
     Кузьмич, однако, не сдавался:
     --  А откуда нам взять  красивый-то внешний вид? Мы сотни верст  вон по
какой грязюке прошли. А кое-где и на животах пришлось ползти...
     --  Но ведь  Сенька-то  и другие  разведчики  сумела  привести  себя  в
порядок.
     Кузьмич замолчал.
     Ближе  к  городу  все чаще стали попадаться местные жители.  Мужчины  и
ребятишки были в высоких остроконечных шапках и в узких, плотно обтягивавших
тонкие  ноги,  самотканых  белых  штанах.  Штаны  эти не  понравились  всем,
особенно же Пинчуку, не любившему ничего тесного.
     --  Обычай  у них  такой,  фасон,-- сказал новенький  разведчик  Никита
Пилюгин.
     --  Какой  там фасон!  Бедность заставляет такие брюки носить. Я колысь
тоже такие таскал, потому как других не было,-- высказался Петр Тарасович и,
утвердившись в  своей  мысли, добавил:  -- Посмотри, яки мослы из-под штанов
выпирают! Жалко глядеть...
     Пинчук  осматривал  все вокруг  жадно  и  придирчиво.  Ему не терпелось
поговорить  с  встречными румынами.  Он пробовал  это  делать,  но неизменно
получал в ответ одно и то же:
     -- Ну штиу русеште*.

     * Не понимаю по-русски (рум.).

     Петр  Тарасович  понимал  значение  этих слов,  но  только ими  да  еще
двумя-тремя  фразами  и  ограничивались его познания  румынского  языка.  Он
пожалел,  что  рядом  с ним нет  Бокулея:  вот с его  помощью можно было  бы
поговорить с  местным населением и выяснить, что к чему. Пинчук всматривался
в колонну, не видать ли где капитана Гурова с Бокулеем.
     По   обеим    сторонам   дороги   навстречу   колонне   шли   румынские
женщины-крестьянки в широких,  сборчатых  юбках.  Многие  несли  на  головах
большие плетеные корзины с семенной картошкой.  Корзины эти ловко  держались
на их макушках, вызывая искреннее удивление у советских солдат.
     У крайних домов разведчикам встретилась вышедшая из  церкви  процессия.
Впереди  шагал  поп  и  пел.  Пела  и  толпа, следовавшая  за попом. Солдаты
свернули влево, уступая  дорогу. Ванин  внимательно  и удивленно  глядел  на
процессию.  Чем-то непонятным повеяло от нее на советского солдата, и Сенька
особенно  остро  почувствовал,  что он находится  на чужой земле и  что  его
окружает  сейчас  совершенно  иной, словно вернувшийся из  далекого прошлого
мир.  Растерянно  мигая светлыми ресницами,  разведчик с  недоумением слушал
грустное пение.
     Город  был пустынен. Изредка промелькнут две-три  человеческие фигуры и
скроются за высокими воротами. На  маленькой замусоренной городской  площади
красовался балаган.  Возле него никого не  было. Только тощая пестрая собака
обнюхивала что-то.
     Колонна  миновала город, прошла еще километра два и вступила в  большое
румынское село. Жители села вели себя сперва сдержанно.  На улице появлялись
лишь ребятишки. Они смотрели  своими большими  черными глазами на  советских
солдат молча, настороженно, с неудержимым любопытством, но боялись. Солдатам
было от этого неловко, и они все время пытались расположить детей к себе.
     -- Иди, иди  же сюда! Ты, грязноносый! Брось мамалыгу-то, иди,  я  тебе
чего  дам! -- манил  Ванин к  себе  чумазого мальчонку, зажавшего в  смуглом
кулаке  кусок  остывшей  мамалыги. Малец  не решился подойти  сам, но  и  нe
убежал, когда Сeнька  приблизился к нему. Разведчик  поднял  eго  на  руки и
понес.-- Что ж ты дрожишь так?.. Я не трону тебя... Понимаешь?..
     -- Ну штиу...-- мальчишка трепетал  в руках у разведчика, как пойманный
зверек.
     -- Ничего.  Поймут  скоро  и  не  будут говорить  "нушти", -- задумчиво
сказал Шахаев, глядя на худого ребенка.
     --  На вот, поешь,-- поощрял Ванин, всовывая  в  руку  мальчика  ломоть
хлеба и неведомо где добытую им плитку шоколада.-- А мамалыгу брось. Скучная
это еда...
     Видя вокруг  добрые, сочувственные  лица, хлопец  взял хлеб и  шоколад.
Сенька опустил его на землю, и он с пронзительно счастливым визгом  помчался
назад, где, сбившись в плотную кучку,  ждали его  приятели, такие же грязные
оборвыши.
     -- Бедный народ румыны,-- выдохнул Пинчук.
     -- Что-то и  зла на  них нет,--  вдруг  признался Сeнька.--  Вот  воюют
против нас, а зла нет...
     Он  посмотрел на  товарищей, не  осуждают ли  они его слова. Понял, что
нет, не осуждают.
     Взрослое  население появлялось на  улице  редко,  так  что  солдатам не
удавалось поговорить с румынами. Солдаты осматривали издали дома, постройки,
делали критические замечания и заключения. Петр Тарасович  успел  приметить,
что  у большинства домов над  крышами не видно труб, которые  по обыкновению
маячат над хатами. Это обстоятельство неожиданно вызвало горячий спор.
     Молодой разведчик Никита Пилюгин, еще дома от своего отца наслушавшийся
о  загранице невесть каких чудес,  склонен  был  утверждать,  что  трубы эти
румынским крестьянам вовсе не нужны.
     -- Это почему же? -- спросил Сенька, сердито глянув на Никиту.
     -- А зачем они им, трубы эти? У румын, должно, во дворе отдельные кухни
стоят. Там они пекут и варят...
     -- А твоя дурная  голова  варит що чи ни? -- полюбопытствовал Пинчук.--
Зимой що  ж они,  в  холодной хате  живут?..  Не знаешь,  так  помалкивай,--
наставительно закончил Петр Тарасович.
     -- Надо выяснить, почему труб нету. Интересно же! --  сказал Сенька. Он
хоть  в душе  и  соглашался  со словами  Пинчука, но  со своими выводами  не
спешил.  Старый разведчик,  Семен  любил  оперировать фактами.  С разрешения
Забарова  он  пробежал  по  нескольким дворам и нигде кухонь  не  обнаружил.
Вернувшись, коротко объявил Никите:
     -- У тебя  в голове, Пилюгин, максимум пять извилин. Это я  тебе  точно
говорю. Нe обижайся!
     Шахаев шагал впереди,  рядом  с  Забаровым, прислушиваясь к солдатскому
спору. Он еще не совсем оправился после тяжелого ранения, быстро уставал. Но
на  неоднократные  просьбы  Пинчука  и  Забарова  сесть  в   бричку  отвечал
решительным отказом.  Ему не хотелось  выдавать  свою  слабость. Теперь  же,
прислушиваясь к разговору бойцов, он будто  и вовсе не чувствовал усталости.
Али  Каримов,  с  его  вечно  удивленными карими глазами,  засыпал  парторга
вопросами, и Шахаеву нравилось отвечать на них.
     -- А какой теперь тут будет власть? -- спросил Али.-- Советский или еще
какой?
     -- Народ сам решит, Каримыч,-- ответил  Шахаев.-- А  чтобы он правильно
решил, мы  с  вами должны вести  себя  тут  хорошо. От  нас  много  зависит,
Каримыч. Понял?
     -- Понял...-- не совсем уверенно сказал Каримов. Шахаев продолжал:
     -- Ведь им о  нас столько  страстей-мордастей наговорили!.. И вот пусть
теперь убедятся сами, что все это -- неправда.
     За  селом  разведчики  увидели  цыганский   табор.   Цыгане  вели  себя
совершенно  по-иному. До этих  вольных степных людей,  очевидно, не доходила
антисоветская пропаганда, и они не боялись русских солдат. Черная рать голых
цыганят и полуголых цыганок  ринулась на  колонну. Слово "дай", произносимое
на десятке  наречий, сливалось  в  один  оглушающий,  гортанный  гул.  Когда
разведчики прошли вперед, цыгане начали осаждать  следующую колонну.  Должно
быть, они уже успели убедиться в добросердечии русских бойцов.
     -- Вот  это да! -- пробормотал  Сенька, вытирая потный лоб. Ему, лихому
вояке,  было  стыдно за  минутную  робость,  которую  он  испытал  при  виде
устремившейся  на  них  шумной толпы.-- Их  бы  только  в психическую  атаку
посылать...
     Впереди и по бокам виднелись  холмы, покрытые лесами, фруктовыми садами
и виноградниками.
     -- Земля богатая тут. А люди  живут  бедно,-- обращаясь  к Акиму, снова
промолвил Пинчук, жадно глядя на окружавшую его местность.
     --  Откуда  же  быть им  богатыми,-- тихо проговорил Аким.-- Ты  только
послушай,  Тарасыч,  сколько  видела и  пережила  эта  маленькая  несчастная
страна!
     Ванин,  услышав эти  Акимовы слона,  приблизился  и молча пошел рядом с
Пинчуком и Ерофеенко: Сенька  уже привык к тому, что его  дружок Аким всегда
расскажет что-нибудь новое,  для  него, Ванина,  неизвестное. Сейчас из слов
Ерофеенко  Семен  впервые  узнал  о  печальной  истории  земли,  по  которой
двигались советские войска.
     Во времена  Римской империи Румыния служила мостом для движения римских
легионов на  северо-восток, в Скифию. В  эпоху великого переселения  народов
через нее  проходили  с востока  на  запад  гунны, авары,  хозары, печенеги,
венгры,  турки,  татары.  Начиная со  средних вeков  Румыния  служила руслом
встречного потока экспансии европейцев к Черному морю и на Ближний Восток.
     -- А русские тут тоже были? -- не вытерпел Ванин.
     -- Были, Семен, и не  раз,--  тихо и задумчиво ответил  Аким.-- Мы  еще
как-нибудь поговорим  об этом. Ты,  Тарасыч,  любишь историю?  -- спросил он
Пинчука.
     -- А  як  же,  Аким,-- Петр Тарасович тяжело вздохнул.-- Мало учился я,
вот беда...
     Вышли в степь. Поле,  по  которому  двигались колонны советских  войск,
было  изрезано на мелкие  лоскутки, клинья,  полоски,  перекрещено  вдоль  и
поперек бесчисленными межами. Межи эти были чуть поуже  самих полосок, и это
особенно  возмущало хозяйственную  душу  Пинчука.  Наморщив лоб, он мысленно
напряженно  вычислял, сколько же теряется  пахотной  земли с каждого гектара
из-за этих проклятых меж. Вышло -- много. Петр Тарасович негодовал:
     -- Безобразие! Хиба ж так можно!.. А  сорняков  на этих межах  сколько!
Ой,  лыхо  ж!  -- тяжко, с болью  вздохнул  он, будто  осматривал  на  своем
колхозном  поле  клочок  земли,  по  недосмотру  халатного  бригадира  плохо
вспаханный.-- Хиба  ж так можно жить? -- раздумчиво повторил он и  потеребил
бурые отвислые усищи.-- Сколько хлеба зря пропадает!
     На  одной  полоске  он  заметил  пахаря.  Приказал  Кузьмичу придержать
лошадей. Ездовой остановил кобылиц, привязал их возле часовенки, стоявшей на
перекрестке, и вслед за Пинчуком, спотыкаясь о муравейники и  кротовьи кучи,
пошел к румыну. Худая белая  кляча тащила за собой деревянную соху. И лошадь
и пахарь делали невероятные усилия. Пинчуку сразу же вспомнились картинка из
старого букваря и стихотворение под ней,  начинающееся словами: "Ну, тащися,
Сивка".
     Петр  Тарасович и Кузьмич приблизились к  крестьянину.  Тот выпустил из
рук соху, глянул слезящимися, разъедаемыми потом глазами на русских  солдат,
снял шапку и чинно поклонился.
     -- Буна зиуа*.
     -- Доброго здоровьичка!  -- ответствовал Пинчук, поняв,  что крестьянин
приветствует их.
     Румын  мелко  дрожал. Не  от  страха,  а от  напряжения  и  от  великой
усталости. Он не боялся солдат; хлебороб быстро узнал в них хлеборобов.

     *Добрый день (рум.).

     -- Ковыряешь? -- спросил его Пинчук.
     -- Ну штиу.
     -- Опять "нушти"! Понимать надо! А то все -- "нушти" да "нушти". Бросил
бы ты эту гадость! -- Петр Тарасович потрогал рукой  деревяшку. Высветленные
ладонями  хозяина  ручки  сохи  были горячие и  бугроватые, словно и на  них
набиты мозоли.-- Ну, ладно, мабуть, поймать колысь...
     --  Поймут,-- подал  свой голос  Кузьмич,  который  давно  ждал  случая
высказать свое мнение.
     Пинчук  и ездовой вернулись к разведчикам, сделавшим  небольшой привал.
Недалеко  от  дороги,  окруженная  со  всех  сторон  каштанами,  тополями  и
черешней, белым пауком прицепилась к земле боярская усадьба.
     -- Вот  у того нет, должно быть, этих  разнесчастных  клиньев,-- сказал
Шахаев Забарову, думая про помещика.
     Шахаев  поднялся,  немного  отошел  в сторону, чтобы лучше наблюдать за
бойцами, за выражением их лиц, отгадывать мысли.
     "А ты что задумался, командир?"
     Шахаев  взглянул   на   Забарова   и  невольно  улыбнулся.   Спокойный,
сосредоточенно-уравновешенный ум Федора и его физическое  могущество  всегда
будили в сердце Шахаева добрые мысли, наполняли грудь безотчетной радостью.
     На  этот   раз  лицо  Забарова  было  строже  обычного.  Странная  дума
беспокоила этого сильного и сурового человека. Вот  осталась позади, там, за
рекой,  огромная  земля, навеки  ими освобожденная.  Остались на этой  земле
миллионы в общем добрых и честных  людей, и это очень хорошо. А вдруг сбежал
из-под  их охраны,  перекрасился и  живет  на той святой, окропленной кровью
бойцов земле и рыжебородый кулак,  которого они недавно встретили? Может  же
такое случиться! Живет... И вот это очень плохо. Разве для него сложили свои
головы Вакуленко, Уваров, Мальцев?..  Бывает  же в  жизни  так: заведется  в
какой-нибудь большой  и хорошей семье  один вредный  человек  и портит  всем
кровь.  Его все-таки терпят  в доме, хотя и не знают точно, кeм он доводится
этой семье. Потом,  когда уж станет  невмоготу, выбросят  к чертовой бабушке
того вредного человека и сразу почувствуют облегчение.
     Нет,  он, Забаров,  сделал  непростительную  ошибку,  не  рассчитавшись
окончательно  с кулаком.  Вдруг ему удалось  выкрутиться? Смеется небось над
ними, рыжий дьявол. Чего  доброго, прикинется советским, да еще завхозом его
поставят:  они ведь такие  -- умеют перекрашиваться... Будет жить и ждать...
следующей войны.
     -- Дай-ка, Шахаев, закурить...
     --  Вы  что,  товарищ лейтенант? -- удивился парторг, услышав  дрожь  в
голосе Федора.
     --  Ничего...--  Забаров  не  мог  завернуть  папироску.--   Чертовщина
какая-то  в  голову лезет.  --  И он неожиданно  рассказал  о своих странных
мыслях.
     Когда он кончил говорить, Шахаев спросил улыбаясь:
     -- И все?
     -- Ну да... А чего ты смеешься?
     -- Так просто...
     Привал  кончился.  Колонна двинулась  дальше. Шли степью.  За  дальними
холмами грохотали редкие  орудийные  выстрелы. На горизонте,  далеко-далеко,
вспухали  черные  шапки  от  разрывов  бризантных  снарядов  и  белые  -- от
зенитных.  Небо  --  туго  натянутое,  нежно-голубое,  огромное  полотно  --
звенело.  Вспарывая  его, вились  истребители.  Ниже,  невысоко над  землей,
деловито кружились  два "ила"-разведчика.  Они были  заняты черной и скучной
работой --  фотографировали  вражеские  позиции. Знакомая  фронтовая картина
вернула  мысли  разведчиков  к  земной,  горькой  действительности  -- война
продолжалась... А это значит -- будет еще  литься кровь, много крови,  и еще
не  одно  горе обожжет солдатское сердце, и еще  не  раз придется  комкать в
руках пилотку над свежей могилой...
     -- Вася, расскажи что нибудь...
     --  Да ты что? -- встревожился Камушкин, взглянув на побледневшее вдруг
лицо Ванина.
     -- Так... расскажи. Прошу как друга!..
     ...Комкать пилотку над могилой павшего товарища.  И навeрное, это будет
больнее,   чем   раньше:   чужая  сторона,  неродная,   неласковая  землица,
суглинистая, горъким-горька...
     Сколько раз уже поливал ее своей кровью русский солдат!..
     Вдали, в нежно вытканном мареве, синели горы.
     Карпаты!..
     Дрогнуло  сердце  Кузьмича:  вспомнил  старый  сибиряк,   как   пели  в
четырнадцатом новобранцы:

     Нас угонят на Карпаты,
     Там зароют без лопаты...

     Взгрустнулось и Акиму:  там, в этих карпатских снегах,  сложил когда-то
свою голову брат его отца.
     "За  горами, за долами, за широкими морями..." Что там ждет их за этими
горами да за долами? И  почему разведчиков сейчас так мало -- на своей земле
их всегда казалось больше -- и идут они  здесь не по-своему, гуськом, след в
след, а  плотным строем, будто боясь  сорваться и упасть куда-то?  И  почему
самому  Акиму  хочется  быть   поближе  к  Забарову,  почему  все  жмутся  к
лейтенанту, как железные гвозди к большому и сильному магниту?
     Небо  звенело  от зенитных  хлопков. Чужое  небо.  Сенька задыхался  от
махорочного дыма,  обжигал  окурком губы,  но продолжал курить, хотя  делать
этого в строю и не полагалось.
     Между тем  у разведчиков вновь разгорелся спор.  На  этот  раз причиной
спора  была одежда, которую видели ребята на  встречных румынах  и румынках.
Почти все мужчины и женщины были одеты в рубища.
     -- До чего довели хлеборобов! -- простонал Пинчук.
     Никита Пилюгин быстро возразил:
     --   Прикидываются  они.  Для  нас  специально  вырядились.  А  хорошее
припрятали. Заграничное-то суконце в землю позарывали. Знаем мы их!
     Сенька, смерив Пилюгина недобрым взглядом, приблизился к нему вплотную,
встал  на цыпочки и, многозначительно  постучав пальцем  по  Никитиному лбу,
негромко, но внятно заключил: Пусто!
     Никита,  обидчиво  заморгав,  смотрел на  Ванина  широко  поставленными
угрюмыми глазами.
     -- Почему так -- "пусто"?
     --  А  вот  так  --  пусто  и  есть! -- уже мягче  пояснил Ванин.--  Ты
завидовал, дурья голова, всему заграничному. А  завидовать-то, оказалось,  и
нечему. Вот ты и выдумываешь всякое такое...



     Разведчиков  догнали две политотдельские  машины. В одной из них сидели
на  своих граммофонных трубах и звукоустановках капитан Гуров и Бокулей. При
виде желтоволосого румына Ванин оживился. Разведчик вновь обрел свой обычный
шутливо-озорной и лукавый вид.
     -- Э-эй! Георге! -- заорал он, чихая  от пыли, поднятой остановившимися
машинами. -- Слезай к нам. За переводчика  у  нас будешь. Мне  тут  нужно  с
вашими префектами  да  примарями  потолковать.  Что-то неважно они встречают
гвардии ефрейтора  Ванина. Товарищ  капитан, отпустите его. Разведчику  ведь
надо знать местные обычаи.
     --  Зачем  это  тебе нужно их знать?  --  полюбопытствовал маленький  и
хитрый Гуров, щуря на Сeньку свои черные  близорукие  глаза.-- Трофейничать,
что ли, собрался? Знаю я тебя, Ванин!..
     Сеньку обидели гуровские слова.
     --  Плохо вы меня знаете, товарищ  капитан. Что было,  уже давно быльем
поросло. О трофеях не думаю.
     На этот раз Сенька говорил правду.
     -- Нет, хорошо я тебя знаю! -- стоял на своем Гуров, но румына все-таки
отпустил:  он,  как  и все в  дивизии, любил разведчиков. К тому  же по роду
своей службы ему приходилось поддерживать с ними теснейший контакт.-- Ладно,
Бокулей, пройдись с хлопцами!  --  снисходительно  сказал капитан.--  Только
смотрите у меня!..
     -- Спасибо, товарищ капитан! -- обрадовался  румын и спрыгнул с машины.
По беспокойному блеску в его добрых коричневых глазах Ванин сразу понял, что
румын сильно взволнован.
     -- Ты что, Бокулей? Землю родную под собой почуял?
     -- Мой дом недалеко...
     -- Где? Как название села?
     Бокулей сказал.
     Ванин проворно развязал свой  вещевой мешок и вытащил оттуда новую, без
единой помарки, карту  Румынии, которую  он  когда-то уже успел "одолжить" у
одного немецкого офицера. Вдвоем с Бокулеем быстро нашли нужный пункт.
     --  Вот теперь все  в порядке: Гарманешти, значит? Так это же недалеко.
Завтра будем там!
     --  Хорошо,  если  наша  дивизия  туда  пойдет,--  сказал  Камушкин,  с
сочувствием глядя на Бокулея.
     -- Туда и пойдет. Куда  ж ей еще! -- уверенно проговорил Сенька. Сейчас
он  чувствовал себя по меньшей мере  начальником оперативного отдела.-- Нашу
Непромокаемо-Непросыхаемую  всегда посылают на самое острие. Смотрите! -- он
развернул карту на траве, встал  на колено.-- Вот  линия фронта.  Вот  город
Пашканы.  Дальше некуда. Там -- румынские  доты.  Это я слышал от начальника
разведки,-- добавил  новоявленный "оперативник",  не  без основания полагая,
что ему  могут и не поверить.-- А  тут, гляньте, эти самые Гарманешти. В них
штаб  разместился.   Ну,  а   нам,  по  знакомству,  Бокулей  свое  поместье
предоставит!
     Отдохнув, разведчики  пошли  быстрее. Теперь Забаров не разрешал бойцам
останавливаться   возле  часовен,   попадавшихся   на  каждом  километре,  и
рассматривать Христово распятье да темные образа святых. До ночевки солдатам
предстояло  пройти  еще  километров  десять.  В полдень вступили  в  большой
румынский город Ботошани. В отличие от других населенных пунктов, где обычно
было пустынно  и тихо, Ботошани  казались  более оживленными. Солдат удивила
бойкая торговля в магазинах, будто война прошла где-то мимо.
     Спросив разрешения Забарова, Сенька  взял с собой  Бокулея и забежал  в
одну лавчонку. Перед ним любезно раскланялся купец со смолистыми, черт знает
как  закрученными усами. Сенька порылся в  кармане. В руках у него появились
леи, которые бойцам выдал накануне ахэчевский начфин.
     -- Колбасы мне продай.
     Лобазник покачал головой и что-то пролепетал.
     -- Что он? -- не понял Ванин.
     -- Русские  деньги просит, рубли,--  пояснил  Бокулей.-- Он думает, что
тут Советская власть будет.
     --  Ах  вон  оно  что!  Приспосабливается, значит,  купчишка! -- Сенька
улыбнулся: разведчик  полагал,  что,  во  всяком случае, купчишке-то  нечего
ждать для  себя хорошего  от Советской власти  -- не  его, нe купеческая эта
власть.-- Что ж, разве рубли ему дать? -- вслух размышлял Ванин.
     Рублишки у Сеньки  были, но  он не  решался покупать на них, жалко было
советских  денег, да и не хотел, чтобы на наши  рубли наживал себе богатство
этот   черноусый,  с  прилипчивыми  глазами  человек.  При   затруднительных
обстоятельствах Сенька  всегда мысленно ставил на свое место Шахаева, и  это
помогало ему найти верное решение.
     -- Рублей  я  ему не  дам!  --  уже  твердо заявил он Бокулею.-- Так  и
переведи! -- и направился к двери, но в  магазин уже входил Али Каримов. Тот
без долгих размышлений вытащил пачку рублевок.
     Однако Ванин остановил азербайджанца.
     -- Не смей! -- строго сказал он.
     Каримов  покорно и  молча  сунул деньги  обратно  в карман. Но,  отойдя
немного,  вдруг  забушевал.  Сначала тихо,  потом  все громче и  горячей. Он
говорил часто, отчетливо и непонятно. Можно было  только  догадываться, что,
поразмыслив, Каримов решил, что Ванин  поступил неправильно, не позволив ему
сделать покупку  на рубли,  что Сенька  только принизил советские  деньги  в
глазах румынского торговца, а  ведь в конце концов --  на этот счет у Али не
было ни малейшего сомнения --  и в Румынии  должна быть Советская власть, не
зря же Красная Армия пришла в эту страну!
     -- А ты дискретируешь! -- в запальчивости повторял он это понравившееся
ему, неудобоваримое чужое слово.
     --  Постой,  постой,  Каримыч!  --  с  добродушной   снисходительностью
остановил  его Ванин. Он чувствовал, что Каримов произнес это обидное  слово
неправильно,  и хотел поправить, но  вовремя сообразил, что исказит его  ещ"
больше. Смеясь,  продолжал: -- Разве так можно? Забормотал, как гусь. Помню,
к нам на  завод -- до войны  дело было  -- вот такой же оратор приезжал. Как
начал!..--  Сенька   остановился,   взъерошил  светлый   чуб   и,   отчаянно
жестикулируя, без единого роздыха, выпалил: -- Оно,  конечно, если правильно
рассудить  в смысле рассуждения в отношении их самих, есть не  что иное, как
вообще, например, по существу вопроса, между прочим, тем не менее, однако, а
все-таки весьма!..
     Пинчук,  не  дождавшись конца  Сенькиной тирады,  громко  захохотал. Он
вспомнил другого оратора, который -- дело было в тридцатых годах -- приезжал
в  Пинчуково  село.  Около  трех  часов  говорил  он  крестьянам  о  мировой
революции, о Европе, о цивилизованном мире, о великом предначертании истории
и проговорил бы,  наверное,  еще  часа три,  если бы  вдруг какой-то древний
старикашка не срезал его неожиданным вопросом.
     -- Дозвольте спросить? -- поднялся он в задних рядах.
     -- Прошу.
     -- Скажите нам, будьте добрые, що рыба у Каспийскому мори е чи нэма?
     Оратор  немного  смешался,  вопрос  показался  ему  неуместным,  однако
ответил:
     -- Есть, разумеется.
     -- A чому, скажите, в нашей лавке ии нэмае?..
     Помещение качнулось  от  дружного хохота.  Смущенный оратор  постарался
поскорее закончить свою речь...
     ...Вспомнив  этот случай  во  всех подробностях,  Пинчук  захохотал еще
громче. Кузьмичовы лошади испуганно вздрогнули и прижали уши.
     А Ванин продолжал:
     -- Закатив  такую речь, наш докладчик сел,  ожидая,  когда захлопают  в
ладоши.  Но  все мы  хлопали  ушами да  глазами, потому  как ничевохоньки не
поняли. Так вот и ты, Каримыч, зарядил что автомат.
     Шагавший рядом с  Каримовым Никита Пилюгин хихикнул, но Сенька быстро и
сердито одернул его:
     -- А ты что смеешься? Не с тобой разговаривают!
     Пилюгина Ванин  невзлюбил с первых же дней  и не хотел  этого скрывать.
Никита на фронт приехал около двух месяцев назад. Его отец принадлежал к тем
немногим  упрямцам  единоличникам, которых еще можно встретить  в  отдельных
селах и деревнях.
     -- Должно, как музейный  экземпляр держат eго в селе,--  узнав об этом,
рассуждал Пинчук.
     -- Вот и этот в батюшку удался,-- указывал Сенька на Никиту.-- Зачем мы
его  только за  границу  тащим,  этакого чурбана. Подумают еще,  что  все мы
такие...
     Во  всяком  случае,  Пилюгин-сын  унаследовал  от   Пилюгина-отца  одну
прескверную черту -- неистребимую  зависть ко всему и вся. Завидовал  Никита
Ванину потому, что у того много орденов, Акиму -- что с ним была хорошенькая
девушка,  Шахаеву  -- потому, что  его все  любили, завидовал даже веснушкам
Камушкина.  Лишь  самого  себя считал  обиженным судьбой. О  Пилюгине Сенька
сказал как-то, возражая Шахаеву, вступившемуся за Никиту:
     -- Ох, товарищ старший сержант, этот Пилюгин всему завидует. Вот увидит
у вас на шее чирей и обидится: почему, скажет, у меня нет такого же чирья? И
кому  только в  голову пришло послать этого недотепу в разведчики? А все наш
начальник.  Увидел  здоровяка --  и в  свое  подразделение  его. Один,  мол,
"языков"  будет таскать.  Натаскает  он  ему!  Чего  доброго, свой  язык еще
оставит... Может, отправим его пехтурой? Пусть там хнычет!..
     -- Зачем же? -- Шахаев улыбался.-- Что же мы за разведчики, если одного
человека перевоспитать не можем.
     -- Оно-то так...-- нехотя сдавался Ванин.-- Но ведь паршивая овца...
     --  Знаю  эту  пословицу, Семен,-- перебил парторг.  -- Только к  нашим
людям  она не  подходит. Ты вот лучше подумай, как  помочь  Никите  поскорее
избавиться от его дурной болезни.  Забаров  хочет Пилюгина  в твое отделение
перевести.
     -- В мое?! Нет уж,  товарищ старший сержант, в воспитатели  Никиты я не
гожусь. Меня самого еще надо воспитывать,--  чистосердечно признался Семен и
добавил погромче,  так, чтобы слышал  Ерофеенко: -- Вы Акиму его  передайте.
Аким ведь тоже теперь отделенный. Душа у него мягкая, сердобольная. Глядишь,
и пойдет дело. А я, чего доброго, могу еще отколотить...
     Вышли  на  центральную  улицу города.  Повозка Кузьмича  покатилась  по
асфальту, сбрасывая с колес  тяжелые куски высохшего украинского  чернозема.
Ездовой  и  старшина сидели рядышком и нередко,  поставив  ноги на вальки. О
чем-то   деловито  разговаривали,  показывая  на  румынские   постройки.  По
возбужденным, раскрасневшимся физиономиям было видно, что ими по обыкновению
овладел хозяйственный зуд.
     -- А вот дороги тут добрые. Нам бы на Вкраину такие...
     -- Будут и на  Украине, да еще получше. Всему  свой черед. Уж больно мы
наследие-то   от  царя-батюшки,  ни  дна   бы  ему  ни  покрышки,  захудалое
получили... Он  ведь,  Николашка-то,  больше о  кандалах для  народа  думал.
Помню, мимо нашей деревни, по сибирскому тракту...
     --  Цэ так...  Да  и  то  сказать,  радяньска  власть  багато  и  дорог
понастроила,  кроме всего прочего. Только страна-то наша дуже огромна. Если,
скажем, один  шлях  от  Москиы  до  Харькова привезти  сюда, он  всю Румынию
заполонит... И все ж -- мало у нас дорог. И дуже плохи воны...
     Солнце медленно  погружалось за  повитые  синей  дымкой горы. Реденькие
облака,  подсвеченные  снизу,  красной  гранитной  лестницей  спускались  за
верблюжьи горбы далеких Карпат. Мир в эту минуту был как-то особенно велик и
необъятен.
     Аким взглянул на  Пинчука, потом на ездового, на его лошадок,  особенно
на  длинномордую,  одноухую красавицу  Маруську,  которая  высекала  задними
подковами яркие искры, закусив запененные удила, и улыбнулся ощущению, вдруг
охватившему его.

     Куда ты скачешь, гордый конь,
     И где опустишь ты копыта?..--

     тихо прочел Аким и подумал: "В самом  деле, сколько же осталось нам еще
переходов, сколько боев? И что  думают о нас те, кто укрылся сейчас в бедных
хатах  или вот  за  этими  наглухо  закрытыми железными  ставнями  городских
зданий;  что думает  вон  тот  оборванный  юноша  в шляпе, так  пристально и
неотрывно смотрящий на советских  солдат? И доведется ли мне... Наташе, всем
нашим ребятам очутиться вон там, за теми пылающими в кровяном закате горами?
И скоро ли перешагнем и их?.."
     А   душа   пела,   подсказывала,  ободряла:   перешагнем,   обязательно
перешагнем! И он уже видeл себя на вершине этих гор: ветер свистит  в  ушах,
захватывает дух! Красный флаг трепещет над головой, рвется ввысь и вдаль!..
     К селу Гарманешти подходили в тот момент, когда из него, направляясь  к
роще, в которой ужe  расположился  медсанбат,  тянулись  вереницы  подвод  с
ранеными. Так как транспорт дивизии еще не прибыл, на перевозку раненых были
мобилизованы  румынские  крестьяне. Длиннорогие и  до крайности  тощие волы,
запряженные в скрипучие неуклюжие арбы и понукаемые ленивыми взмахами кнута,
медленно   переставляли  клешнятые  ноги.  Солдаты  невольно   остановились,
пропуская   мимо  себя   повозки  и  взглядываясь  в   искаженные  болью,  с
почерневшими  губами  лица раненых.  В  одной арбе на соломе лежал  раненый,
покрытый офицерской шинелью. Ванин почему-то не выдержал: движимый неясным и
тревожным предчувствием,  подбежал  к арбе,  приоткрыл шинель. Вздрогнув, он
вновь опустил ее: залитое кровью лицо офицера показалось ему знакомым. Потом
приоткрыл шинель еще раз и узнал лежавшего под ней человека.
     -- Марченко! -- крикнул он, повернувшись к разведчикам.
     Наташа вместе со всеми подбежала к повозке.
     Лейтенант открыл глаза,  в которых уже не было прежнего  блеска,  долго
молча  всматривался  в  склонившееся  над  ним лицо  девушки,  в  ее  белые,
забрызганные закатными лучами кудри и не мог понять, кто же эта девушка.
     --  Это  я,  Наташа,-- подсказала  она.-- Разве  нe узнаете меня? --  и
увидела, как  он  весь дернулся,  потом улыбнулся и  вдруг,  должно быть  от
невыразимой боли, вытянулся  струной,  заскрипел зубами. Бледное, бескровное
лицо его сморщилось, а из плотно зажмуренных глаз покатились по щекам слезы.
     Забаров  приказал  разведчикам  перенести лейтенанта  на  свою повозку.
Пинчук и Кузьмич  быстро приготовили место. Аким осторожно  взял офицера под
голову, остальные поддержали за ноги и под спину.
     До крайности обрадованный румын повернул быков к дому.
     Проводив Кузьмича  и Наташу с Марченко в медсанбат, разведчики вслед за
арбой румына направились в село.





     Предположения   Ванина   оправдались:   штаб   дивизии    действительно
разместился  в  Гарманешти,  а  полки  заняли  позиции  перед  цепью  дотов,
тянувшихся  в шахматном порядке от Пашкан  до Ясс.  Дивизии Сизова  пришлось
выйти на самое  острие клина, вбитого войсками фронта в  территорию Румынии.
Полки  попытались  было  с  ходу пробить брешь  в  укреплениях врага, но  не
смогли.  Система огня неприятельских дотов была настолько сложной  и мощной,
что не  оставалось ни одного метра непростреливаемой  местности. Стало ясно,
что  укрепленному району противник придаст исключительно большое  значение и
что без длительной и тщательной подготовки прорвать вражескую  оборону будет
невозможно. Командующий армией  отдал приказ  генералу  Сизову  и командирам
соседних  с  ним  дивизий  -- прекратить атаки. Полки, дождавшись ночи,  под
покровом  темноты отошли немного назад, на  высоты, которые хотя и были ниже
высот,  занятых противником, но все же в какой-то степени господствовали над
местностью. Никто  в ту ночь не знал, что  на  этом рубеже придется постоять
мною  месяцев,   что  с  этих  позиций  начнется   грандиозное  августовское
наступление 1944  года,  вошедшее в  историю Великой Отечественной войны под
названием Седьмого удара...
     Предводительствуемые  Бокулеем  разведчики въезжали во двор  его  отца.
Занятые своим  делом,  еще  находясь  под  впечатлением  встречи  с  раненым
лейтенантом  Марченко, солдаты не замечали,  как волновался Георге  Бокулей,
какими долгими показались  ему последние минуты, отделявшие его от встречи с
родительским  домом. И  вот  теперь  они  въехали во двор, где  провел  свое
детство кудрявый желтоволосый мальчик. На крыльце, на подгнивших ступеньках,
облокотясь  на   деревянные   перильца,  увешанные  наполовину   вылущенными
кукурузными початками, стояла пожилая худая женщина.  Георге, глотая  слезы,
рванулся к ней, и все услышали слово, которое одинаково произносится на всех
языках и которое с одинаковой силой обжигает человеческие сердца:
     -- Мама!!
     Она тихо,  беспомощно опустилась на  ступеньку, протягивая к нему руки,
будто умоляя, выкрикивала что-то непонятное для разведчиков. Бокулей взял ее
под  руки,  и  она  долго  и  исступленно  глядела  ему   в  лицо,   как  бы
загипнотизированная  внезапной  великой   радостью.  Потом  стала  порывисто
обнимать его своими слабыми, немощными  руками.  Она не замечала наблюдавших
за  ними солдат, появления которых еще минуту назад с ужасом ожидала в своем
доме. С нею был сын -- ее старший сын, первенец! -- и больше ни о чем она не
думала  и не хотела думать  в  эту минуту: перед  ней  стоял  он  --  живой,
невредимый, долгожданный...
     Потом откуда-то появился  и отец -- маленький, кучерявый и черноволосый
мужичонка в  узких латаных штанах -- Александру  Бокулей. Он поздоровался  с
сыном сдержанно, и,  если  бы  не худые,  длинные  пальцы, которые  тряслись
непрошено,  можно   было   подумать,   что  Бокулей-старший  спокоен.   Сняв
мерлушковую шапку, он  поклонился разведчикам,  сказал  что-то  еще Георге и
пошел в дом. Мать, и сын последовали за ним.
     Сенька тоже собрался было войти в хату, но его остановил Пинчук:
     -- Дай людям с сыном одним побыть. Иди щели копать. Забаров сказал, щоб
к утру готовы булы.
     -- Начинается! -- недовольно пробурчал Ванин  и, обернувшись к  Никите,
добавил: -- Чего стоишь? Бери лопату!..
     Но  перед  тем, как приступить к работе, развeдчики тщательно осмотрели
весь двор. Петр Тарасович заглянул в единственный хлевушок, который оказался
пустым. Когда-то в нем  находились овцы  или козы: на  земляном полу валялся
давно ссохшийся помет.
     -- Худо живут,-- заключил Пинчук, выходя из хлевушка.
     И  Петру Тарасовичу неудержимо захотелось поскорее узнать жизнь людей в
этой незнакомой  стране, потолковать с простым народом: выяснить, что и как,
и присоветовать в чем-нибудь...
     Первое, что бросилось в глаза вошедшему  в родной дом Бокулею,  это то,
что ничего  в  нем  не  изменилось  со  времени  его ухода  в  армию.  Тe же
закопченные  стены с  темными тенетниками  по  углам, в которых  барахтались
мухи, те же  глиняные  горшки на  подоконниках,  тот  же  вечный,  душный  и
неистребимый  запах мамалыги. Посредине комнаты, на прежнем месте, стоял все
тот  же  громоздкий  жернов,  который  особенно  привлек  внимание  молодого
Бокулея: Георге вспомнил,  что этот  жeрнов,  несмотря  на свою неуклюжесть,
являлся предметом  их семейной  гордости, потому  что  у  других  не было  и
жернова, и  к Бокулеям часто приходили соседи размолоть котелок кукурузы.  И
наконец,  старая  деревянная  кровать. На нее не взглянул Георге: возле этой
кровати умерла его двухлетняя сестренка. Мать, уходя  на огород, привязывала
ребенка  к  ножке  кровати,--  так  часто  делают  румынские  крестьянки  из
опасения, что ребенок может  выйти на улицу  и  попасть в  колодец. Девочка,
привлеченная  вкусным запахом мамалыги, потянулась к  ней. Вернувшаяся домой
мать увидела ее мертвой: ребенок запутался в веревке и задушился.
     Георге,  чтобы, очевидно,  не будить  горьких воспоминаний, старался не
замечать  этой  кровати.  Оживленный  и  радостный,  смотрел  он  на  другие
предметы,  с  удивлением  находя  их  на  прежних  местах.  Он  приметил  на
подоконнике,  между  накрытых  деревянными  кружочками  горшков,  там,  куда
пробивался,  должно быть,  уже  последний солнечный  луч,  старого сонливого
кота, который словно и не покидал никогда своего  места. Георге окончательно
убедился, что  в доме  в  самом деле  ничего  не изменилось. Он еще не успел
увидеть,  что  когда-то  смоляно-черная  курчавая  голова  его  отца  теперь
покрылась,  будто изморозью,  густой сединой, что стрелы морщин у его добрых
ласковых глаз углубились и разошлись дальше к вискам и щекам.
     -- А где Маргарита?  -- спросил  Георге, с  первой  минуты обнаруживший
отсутствие  сестры,   своей   озорной   любимицы.--  Где  она?  --  тревожно
переспросил Георге, перехватив испуганный взгляд матери.
     Но маленькая тонконогая Маргарита уже входила  в  дом.  Она взвизгнула,
заметив брата,  подбежала к  нему,  обняла  за  шею и  стала быстро и  жадно
целовать его.
     -- Георге!  Георге! Братец мой!..-- говорила она. Но в голосе  ее  было
что-то  такое, что встревожило Георге.  Он поднял  голову,  высвободив ее из
теплых и странно слабых рук  сестры. Отец  и мать сидели  по-прежнему молча.
Мать  все  так  же  испуганно  глядела  то  на  дочь,  то  на  сына.  Георге
вопросительно  посмотрел  на  родителей,  опять  перевел свой  встревоженный
взгляд на сестру. Та закрыла лицо руками, уронила голову на стол.
     Мать сделала над собой усилие и улыбнулась.
     --  От  радости,  она, Георге, от радости... Ну,  Маргарита,  довольно,
обедать будем... Это она, сынок, о Василике, о невесте твоей...
     Георге мгновенно вспыхнул, потом побледнел:
     -- Василика?! Что с нею?.. Что с Василикой? Где она?..
     --  Молодой боярин  Штенберг перед  приходом русских куда-то увез ее,--
ответила Маргарита, поднимая заплаканные глаза и  с  трудом  сдерживая себя,
чтобы не разрыдаться.-- Он сказал ей, что тебя убили русские...
     В комнате долго стояла тяжелая тишина.
     Отец   молча   выложил   из   чугуна   горячую   мамалыгу,   аккуратно,
крест-накрест, разрезал ее ниткой на четыре равных ломтя и, взяв один из них
темными жилистыми руками, поднес сыну.
     -- При встрече нельзя печалиться, Георге! Бог разгневается.
     Бокулей осторожно взял ломоть из рук отца.
     -- Спасибо, отец.
     -- Ешь, сынок, -- глухо проговорил  старик. Он взглянул в окно и увидел
там хлопотавших русских солдат.-- Зачем ты привел их к нам, Георге?
     Георге внимательно посмотрел на отца, но ничего не сказал.
     Мать и сестра  взяли  свои порции  мамалыги,  но  ни  та, ни другая  не
притронулись к еде.
     "Не  даст  спокойно  куска  проглотить",  -- подумала  мать, с  досадой
взглянув на мужа.
     Бокулей-младший, медленно и вяло  прожевывая невкусную  пищу,  которая,
судя по тому, что ее подали на стол по такому радостному случаю, в доме отца
была   большой   роскошью,   продолжал  пристально  всматриваться  в  сильно
постаревшее --  Георге только сейчас  заметил это -- лицо отца, и  ему стало
жаль этого вечного  и неутомимого  труженика. "Какого еще горя  может  ждать
этот несчастный  человек,  разве он не испытал уже  все,  что выпало на долю
бедного румына?"
     -- Будет хорошо, отец,  -- сказал он тихо, прислушиваясь к уже ставшему
для  него знакомым и  привычным оживленному говору  русских солдат. --  Тебе
нечего бояться их, -- он  кивнул  большой  желтой головой в сторону окна. --
Тебя они не обидят.
     Сказав это, Георге почувствовал новый, еще более острый приступ жалости
к  отцу  и  удивился  этому  своему  чувству, потому  что  никогда раньше не
испытывал ничего подобного.
     -- Отец,  это --  совсем  другие  люди,  -- снова  тихо  сказал Георге,
по-прежнему указывая на  окно, за которым слышались солдатские голоса. --  Я
тебе не могу  объяснить, отец, но ты сам поймешь скоро, сам увидишь,  своими
глазами. А лучше  один раз увидеть, чем сто раз слышать.  Только прошу тебя,
не бойся их и не гляди так.  Это --  мои друзья, отец! Ты бы лучше рассказал
им о своей жизни. Они поймут тебя.
     -- А-а, чего о ней рассказывать, Георге! Разве это жизнь?



     Дед Александру, Василе Бокулей, рано потерял отца:  его  убили турецкие
янычары  во  время  своего  владычества  в  Румынии.  Молодой  Василе  пошел
батрачить к  известному  во  всем жудеце* кулаку Патрану. Батрачил пять лет,
пока не  переполнилась чаша терпения. Потом  сбежал  от  жадного и жестокого
кулака, и бог знает, как пошла бы его жизнь,  если бы в стране не  вспыхнуло
восстание против турецкого гнета и бояр. Василе  добрался  до  повстанцев  и
вступил  в  войско  Тудора  Владимиреску**. После  поражения  восстания стал
гайдуком***, бродил по  лесам, совершал набеги на боярские усадьбы, распевал
разгульные гайдуцкие песни. Одну сейчас, выпив с горя цуйки и охмелев, часто
поет его внук:

     Три гвоздики, лист зеленый.
     Там, в корчме, под горным склоном
     Пьет Богян и пьет Беган,
     Вместе с ними -- брат Стоян ****
     "Пей, Богян, да не хмелей,
     заряди ружье верней!"
     "Не хмельно мне то вино,
     А ружье заряжено.
     Сядь, красавица, со мной,
     Будешь ты моей женой!
     Пусть враги кругом следят --
     Все равно не углядят.
     Солнце нас пускай венчает.
     Звезды к дому провожают".

     Были  среди гайдуков и грамотные люди -- у них жадно учился  упрямый  и
умный мужик Василе Бокулей. По ночам пробирался в родное село -- манили  его
сюда черные девичьи очи. При одной такой встрече схватилa его полиция. Много
лет  просидел в тюрьме, потом как  ни в чем не бывало,  бородатый и суровый,
вернулся а Гарманешти. Дождалась, не изменила ему любимая. Отец  невесты был
хоть и бедным крестьянином, но имел свой дом, коровенку, пару овец  и одного
вола. Когда у Василе родился сын, тестя уже не было в живых.

     * Жудец -- уезд (рум.).
     ** Тудор Владимиреску -- румынский революционер, руководитель восстания
в 1821 году.
     *** Гайдуки  -- бежавшие  в леса  и  горы люди, которые в  знак  своего
протеста против  существующего  строя по-своему  чинили  суд в расправу  над
богатыми, защищая всех угнетенных и обездоленных.
     ****Богян, Беган и Стоян -- гайдуки.

     Так Василе стал хозяином  в  доме. У него родились еще два  сына  и две
дочери.  Семья прибавлялась, но не  прибавлялось земли. Пришлось работать на
бояр. Припоминая ему гайдуцкие годы, боярин поучал:
     -- Тот найдет бога  на небесах, кто изберет себе его на  земле, запомни
это,  Василе!  Руку, которую ты можешь укусить, лучше лизать, чем плевать на
нее. Так-то...
     Слушая боярина,  Василе хмурился. Тяжкие  думы теснились  в неспокойном
сердце бывшего гайдука.
     И  вот в  Румынии вновь нашелся  человек, который  поднял знамя  Тудора
Владимиреску.  По  стране  разнесся  его  пламенный  клич: "От  императоров,
господарей  и бояр  народы  могут  получить  лишь то,  что они вырвут  у них
силой...  Изучая  историю  нашей  родины  в  течение  долгого  времени,   мы
убедились,  что  всеми  своими  несчастьями  и  страданиями  страна  обязана
эгоизму, подлости,  жадности и  трусости  боярства".  И народ  услышал слова
Николая Бэлческу*. Началась революция, которая, однако, не была доведена  до
конца. Преданный соглашателями,  Бэлческу вынужден был бежать  за границу. В
Бухаресте  к  власти пришло реформистское  правительство.  Напуганное мощным
движением  крестьянства,  правительство  это  вынуждено было лавировать. Оно
создало комиссию  по вопросам собственности.  В середине  лета 1848  года, в
разгар   уборки   урожая,   созвали   эту   комиссию  члены   реформистского
правительства.  Официально  задачей  комиссии,  составленной  на  паритетных
началах   от  крестьян   и  помещиков,   была  подготовка  проекта   решения
Учредительного собрания по аграрному вопросу. Негласная же роль комиссии, то
есть ее фактическая задача, заключалась в том,  чтобы как можно хитрее и как
можно бессовестнее обмануть крестьян.

     * Николай Бэлческу -- руководитель румынской революции 1848 года.

     Василе Бокулея, как самого грамотного из крестьян, послали делегатом от
села Гарманешти. Долго  готовился бородатый мужик к выступлению  в комиссии.
Ночи напролет  просиживал под густыми ветками черешни,  возле своей  лачуги,
обдумывая  слова,  которые он скажет.  Ему предоставили  слово сразу  же  за
боярином Штенбергом. Показывая помещикам свои огромные жилистые черные руки,
Василе Бокулей глухо произнес:
     --  Вы видите эти покрытые мозолями руки? Они создают богатства страны.
Золото и серебро не падают вам с  неба: вы получаете их  из наших хижин. Мы,
крестьяне,  отдаем все, а сами не получаем ничего. Только  из среды крестьян
вербуют солдат. Это --  тяжелое  бремя, а наградой  за все  это служит  лишь
хозяйский кнут. И  разве не грешно перед людьми и богом после стольких жертв
с нашей стороны считать нас чужими и бродягами на нашей же земле?..
     Боярин Штенберг, растрогавшись словами Бокулея, в ответ заявил:
     -- И я  превращал вас  в рабов,  бил вас, раздевал вас... Несправедливо
забирал у вас все, потому что я был молод и жаден... Тридцать шесть  лет  вы
проклинали  меня.  Теперь я каюсь и отдаю  вам  все обратно. Простите  меня,
братья!..
     Вернувшись в свое  имение, Штенберг выпорол крестьянина,  осмелившегося
намекнуть барину о сказанном  в комиссии. Жестоко  поплатился за свои  слова
Василе  Бокулей. Слуги боярина  Штенберга  втолкнули его в  псарню,  и  стая
борзых в  минуту растерзали крестьянина в  клочья. Наследником его  скудного
хозяйства остался отец Георге, Александру Бокулей, младший из трех братьев.
     Так же как и его предки, Александру Бокулей думал только об одном:  как
бы  собрать  со своей полоски побольше кукурузы. Но чем больше он желал, тем
меньше  давала  ему обеспложенная земля. А кукуруза даже снилась Александру,
золотым  ручьем текла...  Перед глазами вырастал  высокий ворох,  крестьянин
падал  на него  и  пьянел, прятал лицо  в  душной теплоте  зерна, плакал  от
радости... Но  каким горьким  было  пробуждение!.. Возле постели  уже стояла
жена. И опять спрашивала одно и то же:
     -- Кукурузы  осталось несколько котелков, Александру. Что будем делать:
сохраним на семена или смелем?..
     Он кричал на нее, будто она была виновата в том, что осталось несколько
котелков. А потом говорил:
     -- Размалывай  и корми  детей. Не  помирать  же  им  с  голоду,  --  и,
нахлобучив до самых  глаз белую баранью шапку, отправлялся к Патрану просить
семян.  Тот  давал.  Но Патрану не был  лиходеем  своему  добру:  он брал  с
должников  проценты,  а чаще  заставлял  их  отрабатывать  долг.  Александру
Бокулей охотнее шел на последнее: сил и времени у него было не так уж много,
но они все-таки были, а кукурузы он не имел вовсе.
     В  1933  году в  селе  появилась  организация  с  простым,  понятным  и
обнадеживающим   названием:   "Фронтул  Плугарилор"   (Фронт  плугарей,  или
Земледельческий союз). Говорили, что во  главе  этого  союза стоял  какой-то
доктор,  которого,  однако,  Александру   не  знал.  Руководителем   местной
организации "Фронтул Плугарилор" в Гарманешти был поставлен сосед Бокулея --
Суин  Корнеску.   По  его  совету  Александру  немедленно  вступил  в  члены
организации. Где-то в туманном будущем рисовалось осуществление вечной мечты
-- получение земли. А пока что жить стало еще тяжелее: обозленный Патрану не
хотел давать взаймы семена даже под проценты члену "крамольной организации".
"Фронтул  Плугарилор"  ставил  своей целью добиться аграрной реформы,  с тем
чтобы часть земли отобрать у кулаков, бояр и передать ее бедным крестьянам.
     -- Землицы моей захотел?  -- встречал Патрану  Бокулея и, злобно вращая
большими цыганскими  глазами, совал прямо в  лицо Александру огромный кукиш:
-- А вот этого... Возьми-ка выкуси!..
     Александру с упавшим  сердцем шел в другой и третий двор,  но и там его
встречали   тем  же.  Доведенные  до  отчаяния,  бедные  крестьяне  пытались
захватить помещичьи и кулацкие земли силой, но с ними жестоко расправлялись.
Сосед Бокулея Суин Корнеску несколько лет сидел в застенках сигуранцы*.

     * Сигуранца -- тайная полиция при режиме Антонеску.

     Началась война с русскими: "хозяева страны" решили угодить Гитлеру.
     Старший сын Александру Бокулея  -- Георге -- убежал в СССР; младшего --
Димитру -- взяли  в  армию,  послали  завоевывать для румынских  бояр  новые
земли. Хотя Александру много слышал страшных вещей о Советском Союзе, но все
же  предпочел бы  оставить младшего сына  дома:  он  знал, что войны  всегда
приносили бедным румынам только новое несчастье.
     Жизнь   на   селе  стала  вовсе  невыносимой.  Увеличились  налоги,   к
существующим, которые  были  и без того  непосильными,  прибавились военные.
Платить  было нечем. Пришлось  часть земли продать  Патрану.  Но  вырученных
денег оказалось недостаточно, чтобы рассчитаться с правительством.  Тому  же
Патрану Бокулей  продал единственного вола. Сам  остался с одной овцой, но и
последней  лишился.  Это  случилось  совсем  недавно,  перед самым  приходом
русских. Во двор  Бокулея  забежали румынские  офицеры.  Заметив  в хлевушке
овцу, они потребовали ее себе. Жена Александру заголосила на все село:
     -- Не дам! Не да-а-ам!..
     Ее  оттолкнули. Однако один  из офицеров,  в  котором  Бокулей сразу же
узнал молодого боярина Штенбeрга, успокоил женщину:
     -- Мы вернем вам овцу. Вот расписка.
     Обрадованный Александру сунул бумажку в карман не глядя, поблагодарил:
     --   Спасибо,  домнуле*   офицер!  --  и,   повернувшись  ко   все  еще
всхлипывающей жене, добавил: --  Не плачь, Марица.  Этот же господин --  сын
нашего покойного боярина, он -- румын. Разве будет обижать крестьянина?

     * Домнуле -- господин (рум.).

     На другой день Александру достал бумажку, развернул ее. В ней небрежной
рукой было написано: "Старый осел". Александру схватился за грудь  и, глотая
воздух,  упал  на  землю.  Потом с трудом  приподнялся.  Руки его  судорожно
впились в кучерявые волосы. Бокулей нещадно трепал себя, бился о стенку лбом
и плакал.
     --  Старый  осел!  Старый  осел!..  -- кричал он, задыхаясь  от гнева и
обиды.
     Вслед  за румынами  во двор  забежали  отступавшие немцы.  Эти остались
ночевать. В эту ночь и случилось страшное в семье Бокулеев...
     ...Александру взглянул на дочь, потом на жену, сказал им тихо:
     -- Оставьте нас с Георге одних.
     Мать и дочь быстро вышли.
     Александру прикрыл за ними  дверь, вернулся на свое место, присел рядом
с Георге. Он решил было  рассказать сыну о том, что  случилось с Маргаритой,
но в последнюю минуту раздумал -- не хотелось  омрачать первый день встречи.
И  поспешил  сообщить  сыну  о другом,  что, видно,  также  очень  волновало
старика. Он еще раз покосился на дверь,  на сына и, убедившись, что их никто
не слышит, сказал:
     -- В селе появился Николае Мукершану. Помнишь его?
     Александру, как это часто случается со старыми людьми, забыл о том, что
сын никак не мог помнить Мукершану, потому что того арестовали, когда Георге
было не более пяти лет.
     Однако  Георге  наморщил  лоб,  припоминая  что-то.  Имя  Мукершану ему
показалось знакомым. В конце концов он вспомнил, что действительно слышал об
этом  человеке. Это  был  их односельчанин,  служивший когда-то  батраком  у
Патрану. Потом он ушел в город,  работал на каком-то заводе. Вернулся в село
и  организовал подпольную  коммунистическую  группу.  Но здесь  был  схвачен
полицией. Несмотря на страшные  пытки, никого  из товарищей не  выдал  и был
пожизненно  заключен в тюрьму. Но в селе еще долгие годы  говорили о нем,  и
маленький Георге слышал эти рассказы.
     -- У кого он живет? -- добрые коричневые глаза Георге загорелись.
     -- У Суина Корнеску. Но ты не ходи туда. И вообще -- это не наше дело.
     -- Теперь нам бояться нечего, отец.
     Но Бокулей-старший сердито нахмурился.
     -- Не ходи.
     "Нет,  отец,  я  обязательно  пойду  к  нему!"  --  подумал  Георге  и,
счастливый, обнял худую, наполовину заросшую черными волосами шею отца.



     Между  тем разведчики  занимались  во  дворе своими солдатскими делами.
Одни  рыли щели  для  укрытий  от бомбежки, другие чистили  автоматы, делясь
впечатлениями от "заграницы". Пинчук и Кузьмич приводили в порядок хозяйство
роты,  старшина  проверял  запасы  продуктов,  составлял  строевую  записку.
Кузьмич смазывал бричку, чистил лошадей...  Михаил Лачуга устраивался в саду
со своим котлом. Недалеко от  него под высокой и сучкастой  черешней  сидели
Шахаев и Никита Пилюгин. Они негромко разговаривали.
     Шахаев заметил, что плечи Пилюгина были  как-то неестественно широки  и
весь он -- толстый и неуклюжий.
     -- Что у тебя под гимнастеркой, Никита? -- спросил парторг.
     Никита тяжело сопел и молчал.
     -- Ну-ка, покажи. Все равно ребята увидят.
     -- А я и не скрываю.  Не  украл, а купил за свои деньги. Вот, смотрите!
--  Пилюгин  поспешно  расстегнул  гимнастерку,  и  Шахаев  увидел  под  ней
смоляно-черный с блестящими лацканами аристократический смокинг.
     Оказалось,  что  Никита  действительно  купил  его по дороге,  в городе
Хырлэу.
     --  На  кой  черт  он  тебе  сдался?  --  спросил старший  сержант, еле
сдерживая себя, чтобы не расхохотаться.
     -- Отцу пошлю, -- угрюмо пробасил Никита. -- Вещь-то заграничная...
     Улыбка исчезла с лица Шахаева. Что-то больно кольнуло в сердце.
     -- Заграничная, значит? Эх,  Никита!.. -- парторг  обвел  взглядом весь
убогий двор Бокулеев, показал на лоскутья,  висевшие  на веревке, протянутой
от угла дома к крыше хлевушка, проговорил с горечью:  -- Вот она, заграница!
Смотри на нее, Никита, и любуйся! -- И Шахаев ушел от Пилюгина.
     Тот  медленно, словно нехотя, застегнул  гимнастерку,  лег  на  землю и
долго  смотрел  сквозь  ветви черешни  на  синее прозрачное небо,  испытывая
незнакомую тяжесть в груди.
     -- Товарищ старший сержант! -- глухо позвал  он, но Шахаев уже  скрылся
за домом.
     Никита встал, подошел к повару Михаилу Лачуге и вдруг предложил:
     -- Давай... помогу!..





     Неожиданный выход советских войск на реку Прут и затем их стремительное
продвижение  в  глубь  Румынии  повергли  полковника Раковичану  в смятение.
Первое,  что  он  сделал,  --  это побыстрее убрался из корпуса Рупеску. Ему
срочно потребовалось  побывать в ставке. Вернулся Раковичану  через неделю и
как ни в чем не бывало явился в землянку Рупеску.
     -- Добрый  день,  генерал!  Ну, что я вам говорил?  Маршал  Антонеску и
король в восторге от  действий вашего корпуса, генерал. Мама Елена восхищена
храбрыми  румынскими воинами. Теперь ждите высоких  наград. Русские получили
достойный  отпор. Как  я  и предполагал, доты сделали  свое дело: русским не
преодолеть их!.. О, вы  что-то не в  духе,  генерал! --  Раковичану  заметил
хмурое лицо Рупеску. -- И это в то время, когда вы одержали блестящую победу
над русскими? Не понимаю...
     -- Военным людям не следует быть столь экзальтированными, полковник. Вы
всегда спешите,  мой дорогой.  Нате-ка вот, полюбуйтесь! -- и он  швырнул на
стол  газету.  --  Прочтите,  прочтите!  Это,  пожалуй,  пострашнее  русских
полков... -- генерал ткнул коротким пальцем в отчеркнутое красным карандашом
место в газете. -- Вот это... извольте!
     Раковичану,  предчувствуя  неприятность,  быстро  пробежал  глазами  по
заголовку: "Заявление Советского Правительства".
     -- Что за чертовщина? Кто издает эту газету, генерал? Где вы ее взяли?
     -- Кто издает -- не знаю. Солдаты в окопах подобрали. Впрочем, нетрудно
догадаться  и об издателе. Коммунисты, конечно. Они всюду,  полковник. И  мы
сделаем  непростительную  ошибку,  если  решим,  что наши  железногвардейцы*
окончательно разделались с ними. Капрал из роты Штенберга говорил их устами.
Уж кому-кому,  а вам-то полагалось бы  обо  всем этом  знать. И даже  раньше
меня! Однако прочтите. Любопытный документ!

     * Железногвардейцами  в Румынии называли вооруженные фашистские отряды,
с помощью которых Антонеску пришел к власти.

     Раковичану так и впился глазами в  указанное генералом  место газетного
листа:
     "Красная  Армия,  в  результате успешного  продвижения вперед, вышла на
реку Прут, являющуюся государственной границей  между  СССР и Румынией. Этим
положено  начало полного  восстановления  советской государственной границы,
установленной  в  1940 году договором  между  Советским  Союзом  и Румынией,
вероломно  нарушенным  в  1941  году  Румынским  правительством  в  союзе  с
гитлеровской Германией. В настоящее время  Красная Армия производит очищение
советской  территории  от всех  находящихся  на ней  вражеских войск,  и уже
недалеко  то время, когда вся советская  граница с Румынией  будет полностью
восстановлена.
     Советское Правительство  доводит  до сведения,  что  наступающие  части
Красной Армии, преследуя германские армии и союзные с ними румынские войска,
перешли на нескольких участках реку Прут и вступили на румынскую территорию.
Верховным Главнокомандованием Красной Армии дан приказ советским наступающим
частям преследовать врага вплоть до его разгрома и капитуляции.
     Вместе  с  тем Советское Правительство заявляет, что оно не  преследует
цели  приобретения  какой-либо  части  румынской  территории  или  изменения
существующего общественного строя Румынии и что вступление советских войск в
пределы   Румынии   диктуется   исключительно   военной   необходимостью   и
продолжающимся сопротивлением войск противника".
     -- Это страшный документ,  генерал, --  заговорил полковник  непривычно
медленно и  каким-то несвойственным ему тоном. -- И самое страшное, пожалуй,
вот это, --  немигающими глазами он отыскал нужное место. -- Вот Послушайте:
"Вместе с тем  Советское Правительство заявляет,  что оно не преследует цели
приобретения   какой-либо   части   румынской   территории   или   изменения
существующего общественного строя Румынии..." Русские...-- Раковичану ударил
ладонью по газете. -- Вы знаете, что, собственно, делают  русские? Они одной
этой фразой парализуют всю нашу пропаганду!
     -- А мне, признаться, не менее неприятным показалось и другое место  из
этого заявления. Позвольте! -- Рунеску взял  из рук полковника газету и тоже
прочел: -- "Верховным Главнокомандованием Красной Армии дан приказ советским
наступающим частям преследовать врага вплоть до его разгрома и капитуляции".
Какая самоуверенность! Словно бы победа у них уже в кармане, а?
     --  От  вашего мужества и умения,  генерал, от  стойкости  ваших солдат
зависит,  чтобы  этот пункт  из  заявления русских остался пустым  звуком,--
Раковичану     перешел     от     покровительственно-дружеского    тона    к
начальнически-назидательному.
     -- Разумеется,  разумеется! -- заторопился Рупеску, уловивший в  голосе
собеседника  эти  новые  нотки. "Каков  наглец!  Выскочка!" -- подумал он  в
крайнем раздражении, а вслух сказал: -- Мои солдаты будут стоять насмерть. А
если русские действительно не  намерены  вмешиваться в наши внутренние дела,
так  это  даже  лучше  для  нас.  Румыния  уже  по  горло  сыта  иностранным
вмешательством, с нее хватит. Пора бы уж  нам  самим решать наши  внутренние
дела...
     При  этих словах  генерала  лицо  Раковичану перекосилось в иронической
усмешке.  Он  еле удержался,  чтобы  не  крикнуть:  "Вы  законченный  идиот,
генерал!"
     --  Я не  хотел  вас обидеть, господин Рупеску,  но  вы сказали  сейчас
бо-ольшую глупость...
     -- Я бы попросил!..
     --  Спокойно,  генерал,  --  Раковичану  сощурился. -- Да,  вы  сказали
глупость. Так и назовем. Вы -- пренаивнейший  человек, генерал! Если русские
и  не  будут  вмешиваться  в наши внутренние  дела,  что они, по-видимому, и
намерены делать,  от этого они не становятся  менее опасными.  Напротив! Нам
было бы  куда  легче, если б  русские солдаты  ежедневно убивали  по десятку
наших мужиков и насиловали по дюжине  девиц... Но они, как назло, не грабят,
не убивают,  не насилуют!  И  это  плохо. Плохо  для нас с вами, генерал! Не
забывайте,  что  мы имеем дело  с такими солдатами, которые страшны уже тем,
что  пройдут  по румынской  земле  и покажут  себя  нашей черни...  Мы более
четверти  века тратим миллионы лей, чтобы вызвать у своего народа ужас перед
этими людьми,  перед  их  страной. Вообще --  перед коммунизмом.  Пожалуй, в
какой-то степени это  удавалось. Но  что  будет  теперь,  когда  русские, не
спросясь  нашего позволения, сами  пожаловали к  нам?.. Вы думали  об  этом?
Советую поразмыслить!  Да  поймите же,  что  нам  теперь  нужно  иностранное
вмешательство,   как   никогда   раньше.   Необходимо!  К   черту   сопливое
разглагольствование о суверенитете, о национальной гордости, независимости и
прочей  чепухе! Нам  нужен  сильный  союзник.  Надеюсь,  хоть  теперь-то  вы
улавливаете мою мысль?
     --  Я отлично  ее  улавливаю, эту вашу мысль,  полковник!  И  уже давно
улавливаю!  --  вспыхнул  Рупеску, ужаленный  тоном  Раковичану. -- А  вы не
подумали о том, что эту вашу  мысль,  с моей помощью разумеется, уловят и во
дворце?
     --  Донос,   значит?  --  Раковичану  расхохотался.  Потом,   мгновенно
посерьезнев, снисходительно предложил: -- Хотите, я помогу вам сочинить этот
донос?..
     -- Нет,  не  хочу.  Теперь не хочу,  -- генерал задумчиво прищурился  и
пошевелил толстыми короткими пальцами. -- Сейчас мне все ясно, полковник. Не
совсем ясно разве только одно: почему же союзники -- я говорю об американцах
и англичанах  --  так восторженно приветствуют вступление советских войск  в
Румынию?
     Раковичану усмехнулся,  при этом  его светло-серые глаза не изменились.
Лишь чуть покривились топкие губы.
     --  А  что им, собственно,  остается делать?  Иногда приходится строить
приятную мину  при  плохой  игре. Вступление  русских  войск  в Румынию  для
американцев, например,  столь  же прискорбный факт,  как и  для  нас с вами,
генерал. Теперь на  их долю -- я  имею в виду англосаксов  -- остается  лишь
одно: сделать  все возможное, чтобы  в руки  Красной Армии  поменьше  попало
промышленных   объектов.  С  этой  целью  они  --  вот  увидите  --   начнут
массированные  бомбардировки промышленных центров Румынии. Завтра же  мощные
соединения  американской  авиации  появятся  над  Бухарестом,  Плоешти,  над
заводами Решицы...
     --   Простите,  полковник.  Но  вы   говорите   так,  будто   являетесь
представителем   верховного  штаба  не  румынской   армии,  а  американского
командования.
     --  Я,  дорогой  мой  генерал,  являюсь...  прежде  всего  политиком. А
политики обязаны анализировать события и предвидеть...
     Раковичану неожиданно умолк. Его остановил девичий голос, зазвеневший у
входа в землянку. Полковник прислушался. Через полуоткрытую дверь в землянку
ручейком лились звуки беспечной девичьей песни, совершенно необычной в такой
обстановке.
     Раковичану, широко раздувая ноздри короткого, словно обрубленного  носа
и  хищно  оскалясь,  взглянул  в окно.  У  самой  землянки,  склонившись над
тазиком, мыла посуду черноглазая и чернокудрая девушка. То и дело отбрасывая
назад мешавшие ей волосы, она пела:

     Винограда лист зеленый.
     Крошка Мариона.
     -- Что в лице ты изменилась,
     Крошка Мариона?
     -- Все тоскую, все грущу я,
     Милый мой, любимый,
     Огорчают злые толки,
     Милый мой, любимый.

     -- Что за девица? -- спросил полковник.
     -- Мой повар, -- безразличным тоном ответил Рупеску. -- Она готовит мне
обеды.
     "Старый грешник!" -- с завистью подумал  Раковичану, неохотно отходя от
окна и игриво грозя генералу пальцем.
     -- Повар недурен. Не  уступите ли его мне, генерал? Я тоже люблю вкусно
поесть. А? Неплохо заплачу.
     --  Не  моя,  полковник.  Поторгуйтесь  с  лейтенантом  Штенбергом,  --
досадливо отмахнулся Рупеску.
     -- Чему она радуется?
     -- А  вы спросите  у нее. По-моему, просто  так. Василика всегда  поет.
Глупая девчонка.
     Василика действительно любила петь. Ей  казалось, что все хорошие песни
сложены про нее. Но сейчас она пела не "просто так". Василика уже знала, что
Георге  Бокулей  жив и  вернулся  в  Гарманешти. Вот придет ночь, и Василика
убежит отсюда туда, к Георге!..
     Девушка  улыбнулась. Тарелка  выпала  из ее  рук  и громко  стукнула  о
металлический тазик. Василика тихо засмеялась и снова запела:

     Ты хотел на мне жениться,
     Милый мой, любимый,
     Как поспеет виноград твой,
     Милый мой, любимый.
     Виноград созрел душистый,
     Милый мой, любимый.
     У тебя ж другая в мыслях,
     Милый мой, любимый.

     Рупеску  и  Раковичану   уже  не  слушали  девушку.   Генерал   сообщил
полковнику, что в Гарманешти из тюрьмы вернулся опасный коммунист Мукершану.
     -- Зашевелились. Вы правы, генерал: железногвардейцы наши действительно
ни  черта  не  сделали! Его надо убрать, генерал.  Обязательно убрать. И как
можно  скорее.  Действовать  быстро и решительно.  Не  поручить ли это  дело
лейтенанту   Штенбергу?  Он  местный   житель,  кровно   заинтересованный  в
ликвидации  Мукершану.  А  командир из  него  все  равно  никудышный.  Пусть
попробует свои таланты в другом. Как вы на это смотрите, генерал?
     -- Кажется, большой либерал. Нерешителен.
     -- Не верю в его либерализм.
     -- Что ж, попробуем. Нынче же поговорю с ним об этом.
     --  Забот-то  нам  прибавляется,  генерал,  --  меланхолически  заметил
Раковичану.
     -- Да-а-а, -- тяжко протянул Рупеску.
     И они надолго замолчали.
     ...А за дверцей землянки звенел не умолкая девичий голос:

     Винограда лист зеленый.
     Кротка Мариона.
     -- Что в лице ты изменилась,
     -- Крошка Мариона?



     Немало пришлось  в те дни потрудиться нашим политработникам. Нужно было
разъяснить   Заявление   Советского   правительства  не   только  румынскому
населению, но и своим солдатам. Последние, как известно, всегда считают себя
политическими  деятелями и прежде всего  сами стараются разобраться во всем.
Вообще-то красноармейцы довольно ясно представляли себе свои цели и задачи с
переходом государственной границы.
     Однако  в  заявлении  были  места,  которые  истолковывались  солдатами
по-разному.  Часто среди них  разгорались горячие  споры.  Шахаев  сразу это
почувствовал  и  встревожился.  Нужно  было  немедленно разъяснить  солдатам
важный  документ,  но  старшему  сержанту  казалось,  что сам он  не  вполне
подготовлен для этого. Он решил обратиться к начальнику политотдела.
     Демин, очевидно, сразу же догадался, с чем  пожаловал к  нему  парторг.
Спросил:
     -- Что, брат Шахаев, худо?
     -- Не так уж худо, товарищ полковник. Но в общем трудновато.
     -- Трудновато?..  Нет,  Шахаев,  пожалуй, очень  трудно  все-таки.  Нам
казалось,  что мы провели немалую  разъяснительную работу среди бойцов перед
тем, как вступить в Румынию. Все как будто предусмотрели. Но едва шагнули на
землю  этой страны,  встало столько вопросов  -- батюшки мои, хоть за голову
хватайся!..  Вот пришел ко мне сегодня  местный поп,  спрашивает: о  чем ему
сейчас, в данный, так  сказать, момент,  просить  бога?  И глядит, волосатая
бестия, этак  хитро на меня.  А черт его знает,  что ему посоветовать? "Иди,
говорю, батюшка, и молись, как молился всегда. С небесным политотделом связи
не имею". Ушел,  недовольный ушел... Такие-то  вот,  Шахаев,  дела!  А  ведь
приходил этот  попик неспроста... Ну,  что у  тебя там, давай выкладывай все
сразу...
     -- Да вот... потолковать хотелось бы...
     -- За советом пришел?
     --   За  советом,  товарищ  полковник,  --  несколько  смущенный  тоном
начподива, сказал Шахаев.
     --  Ну,  давай  посоветуемся.  Но  ты не  думай, дорогой  товарищ,  что
начальнику  политотдела  всегда все  ведомо.  Давай  уж  вместе  обсудим. --
Маленький,  аккуратный, по-прежнему энергичный Демин  прошел за свой столик,
за которым сидел над какими-то бумагами до прихода Шахаева. -- Присаживайся.
Гуров,  --  окликнул он инструктора,  -- убери свои листовки!  Дай  человеку
присесть.
     Вечером у  разведчиков  проходила  беседа. На  ней  присутствовали  все
солдаты. Объявив тему беседы, Шахаев спросил:
     -- Кто желает высказаться, товарищи?
     -- Я желаю! -- поднялся с земли Али Каримов. До этого он  сидел, сложив
ноги  по-восточному, и нетерпеливо ожидал, когда перейдут к делу.  Его вечно
удивленные глаза на этот раз были беспокойно-злыми. -- Как же понимать надо,
товарищи? -- начал  он, поворачиваясь  лицом к разведчикам, разместившимся в
саду. -- Выходит, Антонеска опять у власти останется?
     -- Это почему же? -- сердито спросил его Ванин.
     --  А  ты  не  перебивай  меня.  А  вот почитать  нада,  --  Каримов  с
непостижимой  быстротой  извлек  из кармана брюк  измусоленную газету, нашел
нужное   место  и,  сбиваясь  от  волнения,  начал   читать:  --  "Советское
Правительство заявляет, что  оно не преследует  цели приобретения какой-либо
части  румынской  территории или изменения существующего общественного строя
Румынии". Понял, Ванин, о чем  тут речь? Вот разъясни нам, а я кончил! --  И
Каримов, взглянув на посрамленного, по его мнению,  Сеньку, гордо пошагал на
свое место.
     -- Ванину слово! -- раздалось несколько голосов.
     --  Ванину!  --  по-петушиному  пропел  Кузьмич.  --  Пусть  разъяснит!
Скажи-ка, Семен...
     -- К порядку, хлопцы! -- остановил расходившихся солдат Пинчук. --  Ишь
як вас подмывав... У мэнэ в колгоспи на  собрании и то бильш було порядку...
Ну, Семен, будэш говорыть?
     Сенька поднялся нехотя. Все выжидающе поглядывали на него.
     -- Как же это, ребята, а? -- растерянно развел он руками.
     -- А вот так! -- не утерпел Каримов.
     -- А ты меня не перебивай! --  зло одернул его Ванин, досадуя больше на
себя, чем на  Каримова. Ему, по-видимому,  нужно было выиграть  время, чтобы
собраться с мыслями, и он охотно вступил бы в любую дискуссию, не касавшуюся
этого вопроса. -- Я тебя не перебивал?
     Каримов посмотрел на Сеньку.
     -- Как это не перебивал? А кто же...
     --  Ты  замолчи,  Каримыч!  Хай  говорыт.  Продолжай,  Семен!  --  Петр
Тарасович грозно глянул на азербайджанца, и тот скорехонько умолк.
     Шахаев сидел молча. Он решил пока не вмешиваться в солдатский спор.
     -- Как  же  это,  ребята,  а?  --  повторил  Сенька, беспомощно разводя
руками. -- Выходит, Каримов прав. Я присоединяюсь, --  закончил  он, готовый
уйти на свое место.
     -- К кому присоединяешься? Говори точнее, -- остановил его Пинчук.
     -- К Али Каримову.
     -- Добрэ. Ну, сидай. Хто еще будэ говорыть?
     Охотников не нашлось. Выкрикивали с мест.
     -- Тут надо разобраться! -- подал вновь свой голос Кузьмич.
     -- Разберутся и  без  нас, -- ответил ему флегматичный  и, казалось, ко
всему безразличный повар Михаил Лачуга.
     --  Як цэ --  бэз нас? -- Петр Тарасович потемнел.  -- А мы, по-твоему,
що?.. Так соби... Ну, хто еще желает высказаться?
     Поднялся Кузьмич.
     -- Насчет  территории  там  все правильно указано.  У  нас  своей земли
хватит. А  вот  касаемо  обчественного строя,  тут  что-то непонятное  есть.
Антонескова этого у власти ни в какую нельзя оставлять.
     -- А  его и  не  оставят, --  уверенно произнес уже давно  порывавшийся
выступить Вася Камушкин, которого ранее останавливал предостерегающий взгляд
парторга: обожди,  мол, пусть сначала солдаты говорят. -- Его, Антонеску, мы
будем  судить по всем строгостям советских законов как военного преступника.
А режим мы не будем здесь устанавливать. Это дело самих румын.
     --  А ежели  они  сами не справятся? Была же здесь когда-то  революция,
подавили ее. Аким нам рассказывал  об этом...  -- Сеньке,  видимо,  хотелось
взять  реванш  за  свой провал,  и  он  старался срезать каверзным  вопросом
Камушкина, который высказал  -- Ванин в душе отлично понимал это --  стоящую
мысль.
     -- Справятся. Теперь справятся! -- твердо сказал комсорг.
     Кузьмич сердито  посматривал то на Пинчука,  то на  Камушкина, стараясь
привлечь   к  себе  внимание,  но,  очевидно,  все  уже  забыли,  что  слово
предоставлено сибиряку. Оскорбленный, он  махнул рукой, прошел на свое место
и затих там, прикусив по обыкновению свой левый ус.
     --  Не кипятись, Семен, -- одернул своего дружка Аким, до  этого  молча
наблюдавший  за  перепалкой  разведчиков.  --  Комсорг   правильно  говорит.
Румынский народ сам должен решить, какая власть ему по душе...
     --  Веди   беседу,   Тарасыч,   --  шепнул  парторг  Пинчуку,  который,
заслушавшись ораторов, вдруг совсем было забыл о своих обязанностях.
     --   К  порядку,  товарищи!  К   порядку!   --  закричал  во  всю  мочь
спохватившийся "голова колгоспу". -- Просите слово!
     --  У  меня  вопрос!  --  неожиданно  заговорил   Никита  Пилюгин,   не
поднимаясь.
     -- К кому вопрос? -- спросил Пинчук.
     -- Ко всем.
     -- Вопросы потом.
     -- А я сейчас желаю.
     -- Пусть спрашивает, -- вновь шепнул Шахаев.
     -- Ну давай,  що у тебя там? Да поднимись! Що не уважаешь товарищей! --
прикрикнул Петр Тарасович.
     Никита нехотя поднялся.
     -- А что с королем  Михаем теперь будет? -- наконец проговорил он и, не
дожидаясь ответа, сел.
     -- Какой он там Михай!-- решил блеснуть своей осведомленностью  Сенька.
Он еще не терял надежды реабилитировать себя в глазах разведчиков. -- Другое
у  него имя, немецкое. Гоген... Гоген... Фу, черт, не выговоришь никак, язык
поломаешь. Гогенцоген какой-то...
     -- Гогенцоллерн, -- подсказал Аким.
     -- А  ты откуда знаешь?  -- как  всегда,  удивился  Ванин и, не  ожидая
ответа, продолжал: -- В  общем,  никакой  он  не  румын.  Выгонят  его, надо
полагать. Ни Антонеску, ни короля румынский народ не потерпит!
     --  Вот теперь  ты  правильно сказал.  -- Шахаев  вcтал.  --  Правильно
говорили здесь Камушкин и Ерофеенко. Антонеску, коль попадет он в наши руки,
мы, конечно, будем судить  по советским законам за то  преступления, которые
его вояки совершили в нашей стране. С королевским двором решит сам румынский
народ. Мы пришли сюда не затем, чтобы устанавливать свой общественный строй.
Мы  пришли,  чтобы  освободить   Румынию  от   фашизма.  Надо   думать,  что
освобожденный нами  румынский народ сделает правильные выводы  и в отношении
государственного  устройства  в своей стране.  Но  от  нас с вами,  товарищи
солдаты, не в малой степени зависит, чтобы румыны сделали правильные выводы.
Я как-то уже говорил  об этом Каримову. -- Шахаев глянул почему-то на Никиту
Пилюгина.
     Солдаты долго еще не отпускали парторга. Каждого  что-нибудь волновало,
беспокоило, и  он подходил  к  Шахаеву, чтобы с глазу на  глаз потолковать с
ним, уточнить не совсем ясное, посоветоваться. В помощь себе парторг привлек
Акима, который давно  уже был среди разведчиков вроде агитатора, и, конечно,
Васю -- комсомольского вожака. Лейтенанту Забарову пока что было не до бесед
-- он целыми днями пропадал на передовой.



     В  день, когда  о Заявлении Советского правительства уже  было известно
всему селу, у начальника политотдела находился  посетитель, с которым Демину
особенно хотелось встретиться.
     За небольшим столиком,  на котором,  кроме коробки  папирос, ничего  не
было -- все  бумаги  Демин  убрал в  ящик, -- против начподива на раскладном
походном стуле сидел человек, которому на вид было не более сорока -- сорока
трех лет,  с коротко  остриженными седеющими волосами. Лицо его,  широкое и,
казалось,  очень   добродушное,  принимало   какое-то  счастливое,   детское
выражение, когда  к нему обращался Демин с вопросом,  -- полковник уже успел
заметить,  что такое  выражение  придавали  лицу  собеседника  его  голубые,
немножко прищуренные глаза, и только тогда, когда эти глаза улыбались.
     Признаться,  Демин  не  таким  представлял себе  гостя. Судя по  многим
литературным  произведениям,  перед   ним   должен  был  сидеть   человек  с
нахмуренными  бровями,  с  бледным  лицом,  на  котором  пятнами  проступает
болезненный  румянец;  время от времени он должен  отворачиваться и, прикрыв
рот платком, долго  и трудно откашливаться;  затем, извинившись и  виновато,
болезненно улыбнувшись, продолжать беседу...
     Однако, рассматривая собеседника, Демии пришел к выводу, что он, Демин,
никогда  бы и подумать не мог, что этот  человек одиннадцать  лет просидел в
тюрьме и вынес там почти нечеловеческие  мучения; скорее можно предположить,
что  человек этот прожил очень  веселую  и беззаботную жизнь. Но это было бы
мимолетное и, конечно, неверное впечатление. Едва  речь заходила о фашистах,
о застенках сигуранцы, о полицейских пытках, лицо румына мгновенно менялось,
приобретало строгое и даже немного жесткое выражение.
     -- Расскажите о себе, товарищ Мукершану! -- попросил Демин. Он внезапно
ощутил, что привычное, дорогое слово  "товарищ" способно доставлять какое-то
особенное удовольствие,  когда называешь так  человека из  чужой страны,  но
родного нам по  духу,  по  убеждениям.  Если,  конечно, собеседник -- именно
такой человек, а не...
     Вот опять перед  полковником встал вопрос, который нужно решать самому,
решать  безошибочно. Документы в порядке -- коммунист, подпольщик, как будто
бы  все  правильно.  Но...  но  такой  документ  может  оказаться  у  любого
разведчика,  у агента  сигуранцы.  Остается  одно:  определить, понять. "Вот
тут-то ты  и  не  должен промахнуться,  начальник политотдела!  --  мысленно
говорил  себе  Демин.  --  Эх, дружище, как ты еще зелен, как много тебе еще
надо жить  и учиться,  чтобы  решать такие вопросы  не  спеша,  спокойно  и,
главное, правильно. Ну что ж, назвался груздем, так..."
     -- Я вас слушаю,  товарищ Мукершану,  -- попросил он снова, догадавшись
по взгляду, что гость молчит, заметив его внезапную задумчивость.
     Мукершану вздрогнул и начал спокойно, неторопливо рассказывать.
     Он говорил  по-русски, и Демин спросил, не был ли Мукершану в Советском
Союзе.
     -- Нет, не пришлось, --  сказал Мукершапу с явным сожалением. -- Учился
в тюрьме. Помог один товарищ, хорошо знавший русский язык.
     Родился  Николае  Мукершану в  бедной  крестьянской  семье.  Рано  ушел
батрачить, потом сбежал от  хозяина в город, на  завод. Стал рабочим. В 1921
году вступил в коммунистическую партию.
     --  Как видите, по своему партийному стажу  я ровесник своей партии, --
улыбнулся Мукершану  в  этом месте  своего рассказа.  --  Компартия  Румынии
образовалась  в 1921 году в  результате  раскола румынской  социалистической
партии. С 1924 года компартия работала в глубоком подполье, и принадлежность
к  ней  жестоко  каралась  правящими  классами  страны.  Многие  сотни  моих
товарищей были  замучены  в  застенках  сигуранцы...  --  голос  рассказчика
дрогнул,  на  висках  собралась  сухая  смуглая кожа. -- Многие тысячи  были
сосланы  на  каторгу  и  брошены  в тюрьмы, многие  были вынуждены  покинуть
страну. Но партия жила и действовала! -- вдруг громко и горделиво проговорил
он, испытывая чувство младшего  брата,  рассказывающего  старшему и любимому
брату о своих, несомненно, славных делах, заранее  зная, что эти дела  будут
приятны его слушателю  и одобрены  им. -- Да, жила и боролась! --  продолжал
румын, все более оживляясь, и в эту минуту Демин  поверил в него и уже знал,
что  не  ошибся.  Теперь  он  с особым вниманием слушал  этого  человека,  с
радостью узнавая  от  него,  как  румынской компартии  постепенно  удавалось
освобождаться от оппортунистических и сектантских элементов  и в руководстве
и на местах.
     После пятого съезда  Румынской компартии  в  1932 году коммунисты стали
играть  заметную  роль  в  массовом рабочем движении страны.  Они возглавили
крупные выступления  рабочих в 1933  году в  Гривице и Плоешти. Руководитель
этого  выступления был  арестован и приговорен к пятнадцати годам  тюремного
заключения...
     -- Вы слышали о нем? -- спросил Мукершану.
     --  Слышал,  и  слышал много,  -- ответил полковник  и в  свою  очередь
спросил: -- Вам тоже пришлось участвовать в этих выступлениях?
     -- Только в  одном  -- плоештинском. Мне удалось в тот  раз скрыться от
полиции...  Впрочем, ненадолго. В том же  1933 году  арестовали и меня. -- И
Мукершану  рассказал  о  руководимом  им   выступлeнии  в  селe  Гарманешти,
подавленном правительством самым свирепым образом.
     -- А сейчас мы хотим создать единый демократический  фронт. Необходимо,
чтобы  с  нами   теснее  объединилась,  в  частности,  массовая  организация
трудового  крестьянства  --  "Фронтул Плугарилор". С этой  целью Центральный
комитет послал сотни своих работников в деревни. Я, разумеется, попросился в
свой родной уезд, где меня знают.
     Мукершану  замолчал. Но его глаза говорили: "Ну, вот и вы  пришли к нам
на помощь. Вот мы и вместе!"
     Демин, должно быть, догадался о состоянии  румына, улыбнулся ему широко
и сердечно, так что его всегда немножко усталые глаза осветились  неожиданно
ярким, задорным и веселым светом. Начподив спросил:
     -- Вы полагаете, что вам здесь будет легче работать?
     -- Я надеялся. Но это не так.
     -- Почему? -- удивился Демин. -- Вас здесь хорошо знают еще по тридцать
третьему году.
     -- Именно поэтому работать мне тут оказалось куда труднее.
     -- Понимаю... Скажите,  пожалуйста, товарищ  Мукершану,  вы  женаты? --
неожиданно спросил полковник и  сам  удивился своему вопросу не меньше,  чем
румын,
     Мукершану, однако, ответил:
     -- Женат... то есть был женат.
     Он посмотрел на Демина, положил на стол большие, жилистые рабочие руки,
сказал доверительно и просто:
     -- Убили мою... Анку.
     Долго молчали.  Демин испытывал неловкость. И чтобы, очевидно, положить
конец тяжкому молчанию, попросил:
     -- А не можете ли вы рассказать мне об этой крестьянской организации?
     Мукершану, казалось,  даже обрадовался  этой просьбе  начподива. Охотно
заговорил:
     --  "Фронтул  Плугарилор"? Это, товарищ  Демин,  массовая  политическая
организация крестьян,  созданная в 1933 году.  Еще в  предвоенные  годы  она
поддерживала  нас  в борьбе за  создание  Народного  фронта. Во  время войны
руководитель этой  организации  заключил  союз с нами для совместной  борьбы
против Антонеску. Теперь мы решили еще  крепче связаться с "плугарями".  Для
нас это важно в борьбе  не только с правительством Антонеску, но и с партией
Маниу*. Вы ведь  знаете, что  национал-царанисты имеют некоторое  влияние на
крестьян.  Центральный комитет решил  кроме своих  работников-профессионалов
двинуть в села сотни и тысячи передовых рабочих.

     * Маниу  -- глава реакционной  румынской  национал-царанистской партии,
злейший враг румынского народа.

     Начподив  и Мукершану  проговорили  до  позднего  вечера.  Демин  вышел
проводить румына.
     -- Желаю вам  удачи, дорогой товарищ! Я ведь  понимаю, как  вам трудно.
Есть люди, которые очень будут вам мешать, Мукершану.
     -- Мы знаем их.
     -- Они есть не только в вашей стране.
     -- И это мы  знаем.  До войны восемьдесят семь процентов  нефти Румынии
принадлежало восьми крупным иностранным компаниям...
     -- Вот-вот! Это надо всегда иметь в виду. А что касается Красной Армии,
она выполнит свою миссию,-- сказал Демин.
     Мукершану взял его за руку:
     -- Спасибо вам, товарищи! Будьте уверены: мы сделаем что надо!
     До них  долетели  солдатские  голоса, смех,  веселая  перебранка.  Это,
должно быть, разведчики шумели во дворе Бокулея.  Демин прислушивался  к  их
голосам долго, потом улыбнулся:
     --  Вот их  благодарите! --  и кивнул  своей большой  круглой головой в
сторону солдатских голосов. -- Сколько вынесли эти ребята, пока дошли сюда!
     Начподив  проводил  Мукершану к дому Суина Корнеску,  вернулся  к своей
землянке, но  не зашел в нее,  а присел рядом, на  спиленном дереве. До него
по-прежнему  доносился  веселый  говор  бойцов,  и  этот  говор  сейчас  для
полковника был особенно приятен. Он  слушал его, охваченный своими горячими,
уже не раз приходившими ему в голову мыслями.
     Небо было усеяно звездами. Вечерняя прохлада стлалась над  повлажневшей
землей. Тянуло волнующим запахом почек и молодых трап. За горой, на переднем
крае,  лениво  постукивали  короткими  очередями  пулеметы. Где-то внизу,  в
овраге, шумела вода.
     "Вы женаты?.." Фу ты черт!.. Дернуло  же за  язык!" Демин вздохнул. А в
голову почему-то лезли наивные, давно услышанные стихи:

     Папы нету дома
     И нe может быть,
     Потому что папа
     Должен немцев бить.

     "Откуда  они  взялись?"  И  вдруг  отчетливо  вспомнил Веселую  Зорьку,
снежную пыль за окном, усатого солдата, стоявшего в дверях комнаты. "Пинчук.
Старшина разведроты. О чем думает сейчас этот мудрый мужик? А думать есть  о
чем!"  Демин  поднялся  и  пошел в  землянку,  все еще  захваченный мыслями.
Вспоминались сегодняшние встречи, беседы...
     --  Какое...  совершается!  --  почти  беззвучно прошептал  полковник и
глубоко вздохнул.



     --  Прекратить  разговоры!  -- сердито  прикрикнул на  солдат  Забаров,
который был  явно не  в духе.  Три раза ходил он  со своими  разведчиками  в
поиск, и все три раза "язык", приведенный ими, оказывался румыном. Румынские
солдаты хотя  и охотно,  но давали весьма ограниченные  сведения. Все они  в
один голос заявляли, что кроме гвардейского королевского  румынского корпуса
на этом  участке стояли и немецкие эсэсовские части. Точного же расположения
этих частей и их наименования пленные румыны не знали, потому что офицеры им
ничего не рассказывали, а сами они не выходили из своих окопов.
     ...Допрос  пленного капитана  Гуров  производил  при  генерале  Сизове,
полковнике Демине, Забарове и Ванине, который упросил лейтенанта взять его с
собой.
     Захваченный в  последнем поиске  румынский офицер, к великому огорчению
Федора, также  не смог дать  нужных сведений. Ему  было известно, что где-то
рядом с  их корпусом находились немецкие части, -- об  этом им очень часто и
очень охотно говорил их командир батальона, да он и сам, с его ротой, хорошо
чувствовал присутствие гитлеровских  частей: солдатский  и  без того скудный
рацион  с каждым днем все более ухудшался, хотя над корпусом  и  шефствовала
сама  Мама Елена. Но ее высочайшему повелению  корпус этот только теперь,  и
критический момент, был брошен на защиту "великой румынской империи".
     Обо  всем этом пленный капитан рассказывал подробно,  но его слова мало
утешали генерала Сизова.  Лишь  полковник  Демин живо  заинтересовался одной
деталью.
     --  Плохо,  говорите,  кормит  вас Мама  Елена?  --  спросил  он  через
переводчика, которым был Георге Бокулей.
     --  Плохо,  --  простонал  офицер. --  Но  Мама  Елена тут ни  при чем.
Интенданты наши -- сволочи. Воруют...
     Начподив долго молча наблюдал за пленным, потом поморщился.
     Генерал Сизов, поняв настроение Демина, резко махнул рукой и приказал:
     -- Уведите его!..
     -- ...В общем, вот  уж  форменный мамкин  сынок попался! -- резюмировал
Сенька свой рассказ. -- Я еще  ночью узнал, что он за  тип такой, когда мы с
Акимом волокли его. Орет в наших руках: "Хайль реджеле Михай!  Хайль реджеле
Михай!"  И так  это в рифму у  него получается. Аким даже  позавидовал такой
рифме!..
     -- Перестань болтать, Ванин! -- остановил Сеньку  Забаров. -- Откуда ты
все взял? Ничего ведь румын не кричал. Шел да помалкивал.
     Но  Ванин  уже  сидел  на  своем  любимом  коньке, и  его  трудно  было
остановить.
     -- Товарищ лейтенант! --  говорил он, скорчив  оскорбленную рожу. -- Вы
же сзади шли и ничего не слышали.  Спросите  Акима. Орал, да  еще как! А эту
самую старую... Маму Елену раз десять упоминал. Вот провалиться  мне на этом
месте!
     -- Будешь врать, так и провалишься.
     Обиженный, казалось, в самых лучших своих побуждениях, Сенька замолчал.
     Начав  врать, Ванин  через  минуту  уже  сам искренне верил в  то,  что
подсказывала ему его же собственная  неудержимая фантазия.  Эта  искренность
рассказчика  и  масса  приводимых   им   деталей  захватывали  слушателей  и
заставляли их внимать Сенькиной выдумке с большим терпением.
     Забарова  в первые дни  командования разведротой  насторожила было  эта
черта  Сенькиного характера. Но  Федор  скоро понял, что там, где речь шла о
серьезных  вещах, Сенька правдив до скрупулезности.  Не  кривил душой даже в
тех случаях, когда правда складывалась явно не в его пользу. Подобный случай
произошел совсем недавно. Как-то, возвратившись из  штаба  дивизии,  Забаров
увидел  на  своем дворе  оседланного  коня, привязанного к перильцу крыльца.
Рядом стояли Кузьмич со скребницей и сияющий Ванин.
     --   Для   вас,   товарищ   лейтенант,   привели   этого    породистого
конька-горбунка!
     -- Откуда это вы его привели? -- полюбопытствовал лейтенант.
     Кузьмич закусил рыжий ус и  пробормотал что-то  невнятное. Сенька вдруг
глянул на ездового с нескрываемой злостью, зеленые глаза его посветлели.
     -- У одного тут мироеда ликвидировали, товарищ  лейтенант. Фамилия  его
--  Патрану. Хозяин наш говорит, что он житья  тут никому не давал, с бедных
людей  три шкуры снимал.  И к тому же еще --  немецкий  холуй! -- ответил он
прямо и вновь укоризненно посмотрел на смущенного Кузьмича.
     -- Коня отведите  сейчас же туда, где вы его взяли. Если  надо, без вас
реквизируют.  И притом  --  сами  румыны.  Придет  еще  такое  время.  А  за
самоуправство объявляю вам обоим выговор... за неимением гауптвахты.
     --  Есть, выговор!  --  гаркнул  радостно  Ванин,  будто  ему  объявили
благодарность, и,  подойдя к  своему дружку Акиму, признался:  --  Отпущение
грехов состоялось...
     Прихвастнуть  же  любил Сенька  по мелочам, для "веселья  и  облегчения
души", как он сам признавался, хотя  на  этот счет  у  него  были  серьезные
расхождения  с  Акимом,  который не допускал лжи ни  в большом, ни в малом и
требовал этого от Сеньки, на что Ванин отвечал:
     --  Может,  учитель и не может приврать, ему действительно неудобно,  а
мне можно...  К тому же  я не вру в таком... нехорошем смысле этого слова, а
смешу,  веселю  вас же, чертей!  Разве это  преступление? Ты  же,  Аким, сам
гогочешь, как застоявшийся Мишкин битюг, когда Пинчук анекдоты рассказывает.
А в  них, анекдотах, -- сплошное вранье. Кроме того, у Петра  Тарасовича эти
анекдоты вот с такой бородищей!
     --  Собственно,  чего ты от меня хочешь? Чтобы  я  благословил тебя  на
ложь?  Этого ты от  меня, Семен, никогда не дождешься,  -- возражал Аким уже
совершенно  серьезно  и  сердито,  и на  этом их  споры заканчивались.  Аким
отлично понимал, что Сеньку ему не перевоспитать.
     ...Забаров вернулся от командира дивизии еще более помрачневший. Глубже
легли складки  на его широком лбу и на рябоватых щеках. В глазах -- знакомый
разведчикам  сосредоточенный блеск. Гимнастерка была расстегнута и  обнажала
могучую волосатую грудь с вытатуированным  орлом.  Лейтенант дышал тяжело  и
шумно.
     К нему подошел Шахаев.
     -- Ну?
     --  Приказано  ночью  вновь выйти на поиск.  Генералу нужны  сведения о
немцах. Вот  так-то, брат мой Шахай! -- Федор  впервые назвал  парторга этим
коротким именем.
     -- Обязательно немца?
     -- Обязательно.
     Помолчали.  Парторг поворошил  седые жесткие  пряди волос. Потом  сразу
выпрямился, сказал с редким для его чистой русской речи восточным акцентом:
     -- "Языка" возьмем. Немца возьмем!
     -- Каким образом? Ты что-нибудь придумал?
     -- Не я... Как вы полагаете, товарищ лейтенант, где находятся немцы?
     -- В том-то и дело, что не знаю.
     -- Не допускаете ли вы,  что гитлеровцы, выставив румын  под пули, сами
упрятались в дотах и преспокойно лакают там ром и жуют галеты?
     Парторг  замолчал,  дожидаясь  ответа.  Забаров  некоторое время думал.
Потом  тоже  выпрямился,  скупая улыбка  прошла по  его лицу и  остановилась
где-то в уголках больших обветренных губ.
     -- Кто это придумал?
     -- Мы узнали от одной девушки. Зовут ее Василикой. Невеста нашего друга
Георге Бокулея. Прошлой ночью она вернулась с той стороны. Служила поваром у
корпусного  румынского  генерала. Говорит, что  в  районе  дотов  ее чуть не
задержал немецкий патруль...
     -- Ну, это еще надо проверить. Вы осторожнее с этой девицей.
     -- Разумеется. Но  в ее  рассказе  много  правдоподобного. Ведь это так
похоже на гитлеровцев!.. Я думаю, товарищ лейтенант, с проверки ее показаний
мы и начнем.
     --  Спасибо  тебе, друг!  -- Худые  острые плечи Шахаeва  хрустнули под
свинцовой тяжестью забаровских ладоней.
     -- За что же мне?
     --  А вот за это самое!..  Ну, хватит.  Давайте  лучше помозгуем, как в
доты пробраться.
     -- Мы уж тут думали немного об этом.  -- Шахаев расстегнул свою полевую
сумку,  вынул  лист   бумаги,  разрисованный  красными  и  черными  линиями,
испещренный точками.
     -- Что это?
     -- Схема расположения дотов.
     -- Ну, ну, -- поощрительно закивал Федор, наклоняясь над бумагой.
     -- Построены они у них в шахматном порядке, таким образом, чтобы каждый
дот был защищен огнем соседних  укрепленных точек, -- знаешь, на манер линии
Мажино, недаром румынам помогали строить эти укрепления французы! Ближе всех
расположен к  нам вот  этот,  --  Шахаев  показал  на  кружочек,  отмеченный
крестом.  --  Теперь  нужно  только узнать,  какие у  дотов  двери, как  они
открываются. Времени у нас для этого нет.
     --  Время будет. Я сейчас же пойду к  начальнику разведки и с  ним -- к
генералу. Дай мне эту бумажку.
     Часа через два Забаров  вернулся из штаба дивизии.  Он сообщил Шахаеву,
что  их  план  одобрен,  а  на  подготовку дано  пять  дней.  На  шестой  --
отправляться.
     --  Целых  пять  дней! -- гудел Федор, довольно потирая  свои  тяжелые,
горячие руки.  --  Да  мы  так  подготовимся, что фашистов  вместе  с  дотом
принесем!..
     Но веселость Забарова была минутной.
     -- Трудно будет, -- выдохнул он шумно. И умолк.
     Почти  целую неделю,  предшествовавшую  поиску,  забаровцы  пробыли  на
переднем крае,  ведя наблюдение с различных пунктов. Михаил Лачуга, Пинчук и
Кузьмин  носили  им  туда пищу  в  термосах,  с  трудом  выпрошенных  Петром
Тарасовичем у скуповатого и до смешного бережливого Докторовича. Пинчук чуть
ли  не  под  присягой  дал ему  слово, что  все  термосы вернет в целости  и
сохранности.  Докторович  термосы отпустил,  однако  в качестве  надзирателя
послал  к разведчикам свою верную  суровую  помощницу -- толстущую Мотю. Она
ежедневно и неутомимо конвоировала ребят до самого переднего края и обратно,
с пристрастием  исполняя  предписания  своего  начальства. В  последний день
Пинчук попробовал  уговорить Мотю остаться. Он взывал к ее совести, Матреной
Ивановной величал -- ничего не помогло.
     -- Проклятая девка!  -- в сердцах проворчал старшина. -- Возьми такую в
жинки -- душу вымотает.
     -- А я за такого носатого еще и не пошла бы! -- ответила острая на язык
Мотя.-- Мне больше Лачуга нравится. Он щербатый, да это и лучше: кусаться не
будет... Люб он мне...
     -- Нужна  ты  мне со своей  любовью, --  пробормотал  смущенный Лачуга,
пристраивая за спиной термос. -- Без тебя хватит...
     --  Так  уж  и  хватит.  Шурка-то,  повариха,  небось  отставила  тебя.
Помалкивал бы лучше.
     -- Ну, молчу. Только отстань.
     -- А вот и не отстану. Может, приглянулся ты мне,  чудак такой! -- Мотя
зажмурила глаза, подбоченилась и выгнула опаленную солнцем бровь.
     --  Перестань   крутиться-то,  вертихвостка,   язви  тя  в  корень!  --
неожиданно зашумел на нее Кузьмич. -- Ни стыда, ни совести!
     Угомонить Мотю было не так-то просто.
     -- Что, аль завидки взяли, старый? Ишь усы-то накрутил!
     -- Тьфу ты, сатана! --  ездовой натужно покраснел,  отвернулся, плюнул.
-- Типун тебе на язык! Кобыла гладкая!..
     Мотя  подкралась к Кузьмичу сзади,  обхватила  его  худую,  тонкую  шею
пухлой, горячей  рукой, заглянула через  плечо  в  его  лицо,  потом с силой
запрокинула голову старика и чмокнула его прямо в губы.
     Старик  с трудом вырвался и, забыв о своих  годах,  с молодецкой прытью
утек. Вслед ему катился озорной девичий смех.
     Позже Кузьмич  говорил разведчикам, что такого позорища он  еще никогда
не испытывал и что  при случае непременно высечет кнутом эту толстущую Мотю,
а подвернется Докторович -- и его, чтоб не присылал такую. Солдаты смеялись,
с той поры частенько напоминали Кузьмичу о Моте, уверяя, что  она влюблена в
него, и спрашивали, как поживают его усы.



     Перед поиском разведчики целый день спали.
     Вечером  Забаров   разбудил  всех  и  приказал  одеваться.  На  задание
отправлялись Забаров, Шахаев, Ванин, Камушкин, Аким, Каримов, Никита Пилюгин
и еще четверо молодых разведчиков. Шла с ними и Наташа.
     Сейчас  лейтенант  проверял разведчиков  особенно тщательно.  Заставлял
каждого  несколько  десятков  метров  пробежать, прислушиваясь, не гремит ли
что; велел захватить фляги с водой, побольше гранат.
     Моросил мелкий, не по-весеннему назойливый дождь. За  реденькими тучами
медленно  плыл  бледный серпик  месяца,  в  его прозрачно-неровном трепетном
свете  чуть серебрились мокрые лепестки цветущих  черешен. Напоенный  влагой
воздух  был  чист  и  живительно  легок.  Перестрелка,   время  от   времени
вспыхивавшая на переднем крае, казалось, идет где-то совсем близко, метрах в
двухстах отсюда.
     Разведчики  миновали  село,  прошли КП дивизии,  не спеша  поднялись на
гору,  обогнули балку, в которой стояла,  видимо  временно,  батарея Гунько,
хитро замаскированная  разбитыми  румынскими фургонами,  и  вскоре  достигли
переднего  края.  На  нем еще  не было траншей  и  окопов  полного  профиля.
Земляные работы были в самом разгаре.
     Забаровцы остановились  отдохнуть.  По соседству  с ними сидела  группа
солдат. Оттуда долетал чей-то негромкий высокий голосок:
     --  ...Проберитесь, говорит,  в деревню Стольничели,  влезьте на крышу,
поднимите  флаг  али еще что, а  мы  заметим  --  и вперед!.. Вот  ведь чего
захотел!..  Как  же  можно  так?  В  деревне  --  немцы.  Мы  будем  флажком
помахивать, а немцы любоваться, так, что ли, говорю, по-вашему?
     Послышался сдержанный смешок. Рассказчик, переждав, продолжал:
     -- ...Нет, говорю ему,  так не попляшет.  Мы сейчас не на  своей  земле
воюем. Тут тебя не всякий укроет. То,  говорю,  дорогой товарищ, шаблон, что
вы предлагаете. Тут другая стратегия нужна...
     Второй голос, басовитый, с хрипотцой, поддержал:
     -- Что верно, то верно. Там, на родине, кругом свои люди были, мы могли
на них надеяться, когда шли в тыл к немцам, а тут поосторожнее надо...
     Третий выкладывал как давно выношенное и обдуманное:
     -- По одному шаблону нельзя воевать. Точно!
     Потом разговор быстро переметнулся на другую тему:
     --  Расскажите, товарищ старшина, что за девушку вы на днях с Федченкой
задержали?
     --   Румыночка  одна.  Хороша  собой,  прямо  скажу.   Домой,  говорит,
пробираюсь, в село Гарманешти.
     --  Хорошая,  говоришь?  Гляди,  старшина.  От  такой же  вот "хорошей"
ефрейтор Качанов  -- поди,  слышал о нем? --  прямо к  доктору Кацу  угодил.
Любовь свою залечивать...
     -- Нет, эта не такая. А потом -- я на этакие дела не падкий. Моя крыша,
-- он постучал себя по голове, -- еще не прохудилась...
     Шахаев сразу узнал голос Фетисова.
     -- Ну и куда же вы ее, Василику эту самую, -- так, кажись, ее звали?
     --  В  штаб батальона отправил. Там  разберутся. Смолкли. Потом  кто-то
задумчиво кинул в темноту:
     -- А природа тут, товарищи, хорошая... Пейзаж -- да и только!
     -- Пейзаж ничего... подходящий, -- согласился второй.
     -- Садов много, слов нет. А люди живут -- не дай и не приведи!..
     -- В домах блохи кишмя кишат. Лохмотья кругом...
     -- Зато бояре наслаждение в жизни имеют.
     -- Какие бояре? Их уж кои веки не стало. При Грозном Иване да при Петре
Великом, при тех -- да, были...
     -- Это у нас не стало, а тут есть.
     -- Помещики, должно.
     -- Их тут боярами величают...
     -- Почему их до сих пор не столкнут, не свернут им шею?
     -- Свернут еще. Потерпи маленько.
     -- К тому дело идет.
     Шахаев прислушался.
     По старой  памяти он решил  заглянуть к беспокойному  старшине.  Еще не
видя Фетисова, парторг вновь услышал его голос.
     -- А ты не  так. -- Вот смотри, -- кому-то объяснял он в темноте. -- На
колено  становиться  нельзя. Противник может  заметить  -- и нет тебя.  Надо
уметь  окапываться лежа... Дерн  мешает?..  А ты его сначала  подруби  перед
собой.  Дай-ка  мне  лопату.  Вот  так...  -- послышался  хруст  разрубаемых
травяных  кореньев. -- Возьми-ка лопату. Вот так... Теперь  от себя поддевай
пласт...  Так, так... молодец!.. Воевать, брат, надо с умом. Небось помнишь,
как Чапаев говорил: подставлять свою голову всякой глупой  пуле  мы не имеем
права.  Так-то, Федченко!.. Письма  из  дома получаешь?.. Ну,  что  пишут?..
Спалили?.. Ах, сволочи!  Ну, ничего: хату колхоз  построит... А с  фашистами
надо поквитаться,  как ты  думаешь?.. Правильно, добрячками на войне  нельзя
быть,  Федченко.  Врага  надо  бить  со  злом.  Постой,  постой,  ты   опять
приподнялся...  Я же тебе показывал, как надо  копать лежа. А  ну-ка, начнем
сначала...
     Фетисов  скоро умолк, и перед парторгом  выросла его  небольшая плотная
фигура. Шахаева он узнал сразу и, как всегда, обрадовался:
     -- Ну, ночные духи!.. Опять витаете в пространстве?
     -- Опять.
     -- А я вот тут уроки новичкам даю. Учу помаленьку.
     -- Я слышал. Ну, и каковы успехи? Понимают?
     --  Еще как! Народ смышленый. Через неделю они у меня  станут докторами
окопно-траншейных наук.
     Фетисов весело и заразительно захохотал. Засмеялся вместе с ним и рядом
стоявший солдат.
     --  Дает  нам жизни  товарищ  гвардии  старшина! --  похвастался  он  и
захохотал еще громче.
     -- Так  ты уже теперь старшина? --  спросил Шахаев.  -- Поздравить тебя
надо.
     -- Так то еще на Днепре...
     --  Что  с твоими минами?  --  вдруг  вспомнил  разведчик. --  Послал в
Москву?
     -- Послал. А  бронебойку  с оптическим прицелом я уже оборудовал. Вчера
впервые пальнул  в  амбразуру  румынского  дота.  Жаль  только,  не  узнаешь
результатов.  А  подполковник Тюлин --  теперь  он командует нашим полком --
одобрил мою затею.
     Шахаев попросил Фетисова дать им проводника до боевого охранения.
     Дождь перестал, но реденькие тучки все  еще не открывали  неба. Справа,
внизу, светилась серебристая полоса реки Серет. За ней темнел город Пашканы.
Там то и дело поднимались к небу красные снопы искр, сопровождаемые тяжкими,
глухими взрывами.  Город  бомбили немцы. Время  от времени на  землю катился
неровный  тоскующий  стон   ночных  бомбардировщиков.   Одинокий  прожектор,
установленный  где-то  возле  реки,  энергично шарил по небу,  ощупывая его,
стараясь отыскать коварную стальную птицу.  Иногда это ему удавалось.  В его
мощном луче плыл  ослепленный самолет. Раздавалось несколько частых зенитных
хлопков,  вокруг  бомбардировщика  возникали  белые   барашки  разрывов,  не
принося, однако, самолету никаких повреждений. Самолет  не спеша поворачивал
на  юго-запад,  и прожектор  "вел" его  до  тех пор, пока  огненное  жало не
упиралось в вершины Карпат, причудливо выхваченные вдруг лучом прожектора.
     Двумя часами позже  Фетисов  вновь  встретил разведчиков в расположении
своего  подразделения. Они возвращались  с поиска  и  вели с  собой пленного
немецкого унтер-офицера.  Произошел редкий,  но  возможный на войне  случай:
наши разведчики  за своим  боевым охранением  столкнулись  лицом  к  лицу  с
немецкими  разведчиками, которые, очевидно, тоже шли за "языком". В короткой
схватке забаровцы троих  убили, а одного --  командира группы -- захватили в
плен и вот теперь вели его в штаб дивизии.





     Вечером Шахаев и Аким вернулись из политотдела дивизии. Аким -- сразу к
Наташе. Неуклюжими руками обнял ее, приподнял несколько раз.
     -- Наташа!
     -- Что с  тобой? -- с радостным предчувствием  спросила она. -- Медведь
ты мой... скажи, что случилось?..
     А в его руке уже трепетала маленькая коричневая книжечка.
     --  Вот!.. -- задыхаясь, воскликнул  он, показывая  Наташе кандидатскую
карточку. -- Вот!..
     -- Поздравляю тебя, мой дорогой! -- она крепко обняла его тонкую шею.
     -- Наташа... любимая моя, славная!.. Родная!..
     Каждый вечер  похаживала к разведчикам Мотя. Для отвода глаз приставала
к Кузьмичу. Вот сейчас она подошла к нему.
     -- Не любишь,  значит, Кузьмич, меня, -- вздохнула притворно, а глазами
искала того, в белом колпаке...
     Лачуга млел от жарищи, исходившей от котла, но больше от скорой встречи
с  милушкой,  которая вот  сейчас побранится немного с  Кузьмичом,  потом --
Михаил это хорошо знал -- подойдет к нему.  В нетерпеливом ожидании он забыл
про все на  свете: бухнул непомерно большую  горсть  соли в суп,  не думая о
том, какое тяжкое возмездие получит от Пинчука.
     Мотя подкралась робкой и тихой цесаркой.
     -- Здравствуйте вам...
     Он обрадованно раскрыл щербатый рот, смущенно сопел.
     -- Может, помочь?
     -- Не надо, я сам...
     Она приблизилась к нему.
     -- Прогуляемся чуток?
     -- Погодь малость, покормлю хлопцев, тогда... -- Мишкины уши  горели, в
голове была какая-то муть. Она присела рядом, стала ждать.



     После  успешного выполнения задания разведчикам приказано было отдыхать
ровно десять дней. Пленный немец дал ценные сведения, и поэтому командование
расщедрилось.
     Забаров  проводил с ротой  занятия,  Шахаев --  политинформации; на это
уходило в  день  часов пять-шесть, остальным же временем  каждый располагал,
как хотел. Пинчук и Кузьмич -- эти  два неутомимых  государственных мужа  --
решили,  по  совету  Шахаева,  помочь  хозяину  дома.  Обоих  старых  солдат
по-прежнему раздражало то  обстоятельство,  что  в хозяйской хате совершенно
отсутствовала труба, принадлежность, с точки зрения человеческой, прямо-таки
необходимая. Дым от печки, как в старой  русской  деревенской бане,  выходил
через дверь и единственное окно, печь топилась хозяйкой  по-черному. Сенька,
вспомнив  слова Никиты  Пилюгина, сказанные им  в  первый день вступления  в
Румынию, теперь не давал ему покоя.
     -- Где же труба, Никита? Ты бы поискал. Может, ее хозяин прячет от нас.
И кухни во дворе что-то не видать...
     Никита отмалчивался. Но от Сеньки отвязаться было нелегко.
     -- Поищи же, Никита, трубу. Будь другом!..
     -- Отстань ты от меня, -- проворчал Пилюгин.
     Сначала  Никита был твердо убежден, что "у румын  обычай такой  -- жить
без  трубы, и все.  Не  полагается  по ихним  понятиям".  Но Бокулей-младший
объяснил ему,  что  дело тут  не в обычае.  По  румынским законам  за  трубу
надобно было платить государству налог, и притом немалый. Оттого-то  трубы и
маячили лишь над  богатыми домами.  За  окна тоже нужно  было платить налог.
Поэтому  Бокулеи  довольствовались  одним крохотным,  подслеповатым оконцем.
Узнав об этом,  Пилюгин помолчал, пошмыгал носом и пробурчал неопределенное:
"Да-а".
     Пинчук же возмутился. Сердце и разум "головы  колгоспу" никак  не могли
примириться  с  таким  "безобразием".  Поразмыслив  малость,  он  решительно
объявил хозяину:
     -- Точка. Зараз такых  законив нэмае. Ставь  трубу! А спустя час хозяин
привез из боярской усадьбы воз крепкого каленого кирпича.
     -- Старый,  вишь, конюх  там один остался, -- рассказывал Кузьмич Петру
Тарасовичу. -- Ионом прозывается.  Тезка, стало  быть  мой... Помог  Бокулею
кирпичи уложить. Старый, вишь, боярин  умер, а молодой -- на  фронте... Его,
Иона, охранять оставили в имении. Вот он и охраняет... Просит еще приезжать,
коль  что надо  будет...  Русских,  вишь,  любит. Против  турок  в семьдесят
седьмом, говорит, вместе с русскими воевал под Плевной. До сих пор помнит...
     Золотые  Кузьмичовы  руки немедленно приступили к  делу. В  три дня  он
сложил  в  доме  Бокулеев  новую  печь, в  русском  дородном стиле, занявшую
пол-избы. А на четвертый день над  крытой из высокой кирпичной трубы впервые
весело и беспечно  заструился дымок. Во дворе стоял  хозяин,  глядя на трубу
мокрыми,  покрасневшими  глазами. Потом, испуганный, начал просить у Пинчука
какую-то бумажку, чтобы, значит, не брали с него налоги.
     -- Не будут с тебя  налог брать, не будут, -- растолковывал мужику Петр
Тарасович,  отчаянно  жестикулируя руками.  -- Ты  сам теперь хозяин  всему.
Понял?
     --  Бун,  бун!.. Карашо!.. -- радостно пролепетал сообразивший  наконец
старик, торопливо смахивая с глаз слезы. -- Бун, карашо!..
     -- Бун, бун!..-- "бунел", как в бочку, довольный Пинчук.
     Между  тем  за глухой стеной дома стучали топоры и пронзительно визжала
пила.  Там под руководством  "главного инженера-строителя", каковым  прослыл
Кузьмич, солдаты прорубали  новые  окна.  Хозяин  направился  туда. "Главный
инженер", потный и возбужденный, встретил его словами:
     -- Давно бы окна надо тут прорубить. А  то в  твоем доме темно, сыро...
Жена и дочь хилые... Ничевошеньки ты не понимаешь!
     Наутро в хате, залитой солнечным светом, хлынувшим через  новые большие
окна, были  двое:  Кузьмич и Александру  Бокулей,  порядком  "клюнувши".  На
радостях  хозяин извлек  из каких-то потайных  домашних  недр кувшин  винца,
невесть  для какого  торжественного  случая  припасенный,  и  они  вдвоем  с
"инженером"   скорехонько   его   опустошили.  Подогретый   вином,   ездовой
рассказывал  румыну историю  про свою  непутевую жену  Гликерью,  бежавшую с
белым казачишкой из дому. Хозяин слушал старого солдата с великим вниманием,
хотя не понимал из его рассказа ни единого слова. Нередко там, где надо было
по ходу рассказа выразить соболезнование, румын улыбался и восклицал:
     -- Бун!.. Карашо... Карашо, Кузмытш! -- и лез целоваться.
     Петра  Тарасовича дома не было. Накануне он узнал от Наташи и Василики,
которая уже поселилась в  доме Бокулеев, что дочь хозяина,  семнадцатилетняя
Маргарита,  заражена  немецким  офицером  нехорошей болезнью.  Пинчук  решил
отвезти  девушку в наш армейский госпиталь, что  стоял в  городе  Хырлэу,  в
тридцати  километрах  от  Гарманешти.  Убитая  горем мать  Маргариты  теперь
воспрянула духом и в знак благодарности грела для солдат воду.
     Петр Тарасович охотно взялся помочь семье хозяина. Глядя на  худенькое,
бледное,  истомленное  тяжкой  болезнью  лицо девушки,  он  шептал  в  адрес
фашистов:
     -- Ось гниль яка... Всю Европу опоганили...
     Больше всех  страдал от  безделья Сенька Ванин.  Его  неуемная  молодая
энергия  искала выхода. Послонявшись возле Кузьмича и  Лачуги,  он вновь шел
допекать Никиту Пилюгина. Последнее задание, в котором неплохо показал  себя
Никита, несколько смягчило  Сеньку  в  отношении Пилюгина. Тем  не менее  он
по-прежнему донимал его.
     --  Опять сидишь  один, -- говорил он ему. -- Нет бы  пойти к  хлопцам,
побеседовать с ними вместе, анекдоты хотя б послушать... Ну, неисправимый же
ты  единоличник, Никита!..  А ведь  что ты  есть один?  Ничто!  --  И Сенька
пускался в  глубокие  и рискованные философские рассуждения: -- Вот  взять к
примеру наш последний бой с немецкими разведчиками. Один бы ты там ничего не
сделал.  Умер бы  от страху. А  все  вместе мы легко  управились с  немцами,
потому как мы -- сила... Ты -- опасный индивидуалист, Никита, вот ты кто.
     --  Отвяжись  ты  от  меня!  --  стонал  Пилюгин.  --  Что  ты  ко  мне
прилепился?.. "Индивидуалист"...
     -- А то и прилепился, чтоб ты понял...
     Но  тут появлялся  Шахаев, и Сенька покорно  умолкал. Однако,  отойдя с
парторгом от Пилюгина, жаловался:
     -- Мозолит  мне  глаза наш  Никита, товарищ старший сержант. И зачем вы
только с ним возитесь?..
     Шахаев хмурился.
     -- У Никиты  много недостатков,  как, между прочим, немало было их и  у
тебя, Семен, да и сейчас еще кое-что  осталось, -- втолковывал он Ванину. --
А  мы  --  коллектив,  сила  большая,  как  ты  сам  говоришь.  Вот  и  надо
перевоспитать Никиту в духе уважения к коллективу. Грош нам цена, если мы не
сделаем   этого.  Ты   вот   уже   и   сам  отделенный,  а   рассуждаешь  не
по-командирски... А  ведь я  считал,  что  ты  уж  совсем избавился от своей
болезни.
     Сенька безнадежно махнул рукой:
     -- Не верю я в Пилюгина. Его  советская власть за двадцать с лишним лет
не воспитала, а вы хотели сразу...
     -- Надо  верить. Ты вот что: чем попусту Никиту  одолевать, занялся  бы
полезным делом.
     -- Каким?  --  насторожился  Ванин,  думая, что сейчас  опять  заставят
копать укрытия.
     --  А  вот каким:  ты -- опытный разведчик.  Почаще  беседуй  со своими
солдатами, особенно с новичками. Расскажи им о своих поисках.  Да и в газету
об этом напиши. Сейчас  в дивизии много  молодых бойцов. Им пригодятся  твои
советы. Меня и редактор просил, начподив -- тоже.
     Предложение Шахаева  написать в газету Сеньке особенно понравилось, оно
льстило ему. Целый день корпел  он над бумагой.  Поломал дюжину  карандашей.
Переживая незнакомые  муки творчества,  искусал все губы,  даже  похудел.  К
вечеру, однако,  статья  была  готова.  Сенька  перечитал  ее  раза  два  --
задумался. Не будучи вполне уверенным в своих писательских способностях,  на
что, конечно,  имел веские основания,  он  после  долгого размышления сделал
следующую приписку:
     "Прошу товарищей из газеты отредактировать мои ошибки и  все недостатки
в моем изложении выслать мне в письменной форме".
     Не страдая избытком скромности, ниже поставил подпись:

     "Кавалер четырех орденов гвардии ефрейтор Ванин Семен Прокофьевич".

     Затем запечатал статью в конверт и хотел было отдать пакет Кузьмичу, по
совместительству  исполнявшему   у  разведчиков  должность  почтальона,   но
раздумал. Он  вспомнил, что редакция  располагалась недалеко от них, и решил
отнести пакет  сам, тем  более что  в одном доме  с  редакцией размещалась и
полевая почта: был чудесный предлог встретиться с Верой.
     Отпросившись  у Шахаева,  временно исполнявшего  обязанности  командира
взвода,  Семен  отправился в  редакцию. По  дороге он увидел большую  группу
румынских крестьян. Среди них стоял Александру Бокулей. Он показывал всем на
свой  дом, хохотал, щелкал языком. Рядом  с Бокулеем был  невысокий человек,
без шапки,  с коротко остриженными седыми волосами. Человек этот тоже глядел
на дом Бокулея, говорил что-то крестьянам.
     Это был Николае  Мукершану. Он первый поклонился разведчику. За  ним то
же  самое  сделали  остальные.  Ванин  приосанился,  молодецки   козырнул  и
продефилировал  дальше,   борясь   с  нетерпеливым   желанием   вступить   с
иностранцами в пространную беседу.
     Во дворе, где размещалась редакция "Советского богатыря", Ванин  увидел
любопытную  сцену. Красный  от злости наборщик гонялся по двору  за огромным
гусаком (редакции подарили этого гусака еще  на Украине,  и наборщики возили
его все время с собой). Гусак вытягивал свои белые саженные крылья, гортанно
гоготал, носясь по  двору, как планер. Путь ему  пересекал шофер  Лавра.  На
крыльце стоял секретарь редакции Андрей Дубицкий и командовал:
     -- Лови, лови его!.. Лавра, забегай слева!.. Слева, говорю, забегай! Не
слышит, черт!..
     -- Что случилось? -- осведомился у  секретаря Сенька, готовый броситься
в погоню.
     -- Весь петит из  кассы выклевал, куршивый гад! -- ответил  тот и снова
закричал: -- Лови, лови!..
     --  Какой  аппетит?  -- ничего  не понял  Ванин. Однако,  подхлестнутый
командой секретаря, помчался на  помощь Лавре и наборщику.  Гуся  загнали  в
хлевушок и там при активном Сенькином содействии обезглавили.
     Содержимое гусиного зоба было  выпотрошено на чистую бумагу. Присев  на
корточки,  наборщики  принялись  выискивать  крохотные   свинцовые  буковки,
легкомысленно выклеванные пернатым из оставленной на земле кассы.
     Гуся зажарили. В трапезе участвовал и новый  военкор -- Семен Ванин. Он
аппетитно жевал гусиное  мясо  и уверял наборщиков, что проглотил не  меньше
десятка этого... как его...
     -- Петиту?
     -- Во-во!
     -- Так мы и тебя, как гуся, выпотрошим.
     -- Ну, ну, попробуйте!
     И без того  радостное настроение  Ванина  поднялось теперь еще выше. Он
уже собирался  было навестить свою любушку,  но прибежал  Никита  Пилюгин  и
позвал Ванина в роту. Сокрушенно  охнув и зло  посмотрев на Пилюгина, Сенька
быстро распрощался с товарищами из редакции.
     -- Пойдешь с капитаном  Гуровым  и Бокулеем делать для румынских солдат
передачу, -- сказал Шахаев, несказанно обрадовав этим Ванина.
     В окопе, который находился ближе всех к румынским траншеям,  установили
ОЗУ.  Бокулей  взял рупор,  приготовился  было говорить  по написанному,  но
вражеский  пропагандист  опередил   его.  На   ломаном  русском   языке   от
неприятельского переднего края кричали:
     -- Русский солдаты! Мама Елен приказала вышвырнуть вас за Прут.
     Это было уже слишком. Сенька вырвал у Бокулея рупор и что есть моченьки
заорал:
     --  Эй ты,  гнида продажная!.. Щенок блошиный! Скажи своей Елене, чтобы
того... приготовилась... Скоро в Бухарест... придем!..
     Стенки окопа  посыпались  от азартного  солдатского  хохота. Поощренный
смехом  бойцов,  Сенька  набрал  в  легкие  воздух,  чтобы   выкрикнуть  еще
что-нибудь похлеще, но Гуров отобрал у него рупор.
     -- Этак ты мне наагитируешь...
     Довольный  произведенным эффектом,  Сенька распрощался  с  капитаном  и
Бокулеем и отправился к своим товарищам.
     Разведчики уже спали. Только  Забаров сидел с коптилкой и  писал письмо
Зинаиде Петровне.
     "Неужели она меня любит?  -- думал Федор. -- И почему бы ей не написать
прямо: люблю!"
     Он  хмурился. А  из  темного окна на него глядели ее лукавые, смеющиеся
глаза. Они,  эти  глаза, говорили:  "Ты не  думай,  что  я уж очень  о  тебе
убиваюсь. Я просто так..."
     Федор  злился,  моргал  и  писал  что-то  несуразное и  путаное.  Потом
разорвал  написанное в мельчайшие кусочки и выбросил на  улицу.  За  окном с
минуту вихрилась бумажная метель.





     Земля все  меньше парила по утрам, высыхала, морщилась, лик ее мрачнел.
Морщились и мрачнели худые лица  румынских  крестьян, трескались  искусанные
губы, в глазах  стояли неизбывная тоска, отчаяние: кормилица-земля высыхала,
а  в  нее  не  было брошено еще ни единого зернышка. Лошадей и  волов угнали
отступавшие  немецкие  и  румынские  части.  Пахать было не  на  чем. Только
Патрану да еще несколько человек с утра до поздней ночи пропадали в поле, не
давая отдыха батракам.
     Сбившись  кучками,  обтирая  потные  лбы  бараньими  шапками, крестьяне
толковали меж собой:
     -- Пропадем все.
     -- Помрем с голоду.
     -- Лавку купец закрыл. Соли негде достать... От цинги помрем...
     -- Земля травой зарастает...
     -- Нам помогут! -- прозвучал вдруг голос Мукершану.
     -- Кто поможет? Кому мы нужны...
     -- Русские.
     Все с недоверчивостью и вместе с тем  с  тайной надеждой посмотрели  на
Мукершану.
     -- А то у них других забот нет...
     -- До нас им...
     -- Вот вы не  верите, а я говорил сегодня с их генералом. Обещал помочь
вспахать землю на своих лошадях.
     -- Мы  уже тебе однажды поверили, Мукершану. В тридцать третьем.  Пошли
за тобой. Ну, и поплатились. Сколько нашей крови пролилось! Теперь вот опять
обещаешь...
     Мукершану вспыхнул, но сдержался.
     --  Чьи ты  слова  говоришь,  Кристанеску?  Вижу  -- не  свои, -- глухо
проговорил он. -- Патрану, должно быть...
     -- Чужой головой  не живу,  своя на  плечах.  Только ты  лучше бы уехал
отсюда.
     --  Никуда  я  отсюда не уеду. Меня прислала  сюда моя партия,  которая
желает  всем только хорошего.  Когда-нибудь ты это поймешь. Думаю, что скоро
поймешь... А насчет русских -- все правда. Обещали помочь...
     Крестьяне заволновались. Новость эта так поразила их  и была, казалось,
столь неправдоподобна, что в нее трудно было  поверить даже самым доверчивым
людям.
     -- Да, да, помогут! -- тверже  сказал Мукершану,  зорко всматриваясь  в
угрюмые лица крестьян. Он думал: "Насколько легче было проводить работу там,
на заводах Решицы, среди металлистов".  Невольно  вспомнил слова товарища из
ЦК,  провожавшего  Мукершану  в  села: "Будь  осторожен,  Николае.  Действуй
осмотрительно.  С  крестьянами  трудно будет.  Заморочили им голову король и
партия Маниу".
     О  своем решении  помочь крестьянам вспахать  землю  и  посеять Сизов и
Демин сообщили в штаб  армии. Там одобрили и в свою очередь сообщили в  штаб
фронта.  Через   несколько   дней  пришел   приказ   командующего   фронтом,
предписывавший  войскам,  находившимся  во втором  эшелоне,  в  свободное от
занятий  время приступить к немедленной помощи  бедным румынским крестьянам.
Этот акт  удивил советских  солдат, даже такого последовательного гуманиста,
как Аким.
     -- Собственно... что  это значит? Ничего понять не могу, -- говорил  он
Шахаеву. -- Три года румыны грабили  нашу землю, вместе с немцами уничтожали
наши  села,  людей.  Вспомните  одну только  Одессу... А теперь --  извольте
радоваться! -- мы должны еще пахать им землю... Ни черта не понимаю!..
     --  Мне странно  слышать это  от тебя, Аким! Ты подумай хорошенько,  --
спокойно советовал ему парторг.-- Ты теперь коммунист. Подумай, и все  будет
понятно. А на партийном собрании мы поговорим об этом подробное.
     -- Нет, нет. Это уж слишком. Это -- ненужный либерализм.
     --  Что  ты говоришь,  Аким? --  подвернулся откуда-то  Сенька. -- Я не
узнаю тебя. Ты, кажется, местию воспылал. Что-то это на тебя не похоже!
     --  Ненужный  либерализм.  Лишнее  это, --  продолжал  Аким, не  слушая
Ванина.
     -- Ты уверен? -- спросил Шахаев.
     -- Конечно!
     На  этот  раз  Аким  кривил  душой:  полной  уверенности  в этом  своем
убеждении  у  него  сейчас не  было.  Это  отлично видел  парторг и спокойно
продолжал:
     -- Не век  же нам жить с этими  людьми в ссоре. К тому же... -- парторг
взглянул  на  Александру  Бокулея,  на  то,  как  он  заботливо  ладит  свою
ковырялку, готовясь к выезду в  поле (по распоряжению Забарова Михаил Лачуга
передал хозяину на время посевной  своего  битюга).-- К тому  же  народ  был
обманут... Мы должны показать им путь  к иной, новой жизни.  Не для мести мы
сюда пришли. Нам же станет лучше, когда вокруг нас будут друзья, а не враги.
     --   Разумеется.  Но   очень  часто  забывается  наша  доброта.  Возьми
Финляндию: свою  самостоятельность  она  получила из рук Советской власти, а
вот уже третий раз воюет против нас, -- сказал Аким.
     -- Там у власти все время находились реакционные правительства, которых
меньше всего интересовал народ.
     Приказ командования совершенно не удивил старых хлеборобов -- Пинчука и
Кузьмича. Он показался им вполне естественным, как было естественно  то, что
Советская власть всегда за бедных.
     Петр Тарасович  посмотрел  на  возню хозяина с  сохою, горестно покачал
головой:
     --  Нэма  дурных,  щоб  я  такой штуковиной пахав!.. Кузьмич,  запрягай
лошадей:  пусть  хозяин плуг поедет  шукать. Теперь  Бокулей знает, где  его
найти... -- распорядился он, кивнув в сторону боярской усадьбы.
     К  полудню  Бокулей-старший  привез  из  усадьбы  Штенбергов  новенький
сакковский однолемешный  плужок. Погрузить его на повозку хозяину  помог все
тот же старый конюх Ион, которого  Бокулей всерьез уже называл своим другом.
На этот раз Ион сам  пожаловал во  двор к Бокулеям: старому воину захотелось
своими  глазами посмотреть на  русских солдат, на  потомков  героев Шипки  и
Плевны.
     В  полдень по селу  загремел  дробный стук колотушки. Скликали народ на
сход, чтобы объявить о решении советского командования. Крестьяне собирались
у ворот группами. Перед каждой такой небольшой толпой останавливался человек
с колотушкой и читал бумагу. Люди сначала слушали молча и сумрачно, хмурые и
настороженные: раньше им читали только о новых налогах, о мобилизации, и эта
колотушка  всегда  больно била по сердцу.  Узнав  наконец в чем  дело, стали
размахивать шапками, кричать:
     -- Бун!
     Среди крестьян то и  дело появлялся  голубоглазый седоватый человек. Он
переходил от одной  группы к другой, провожаемый  на этот раз дружественными
взглядами и словами.
     -- Бун, якой там бун, -- ворчал Пинчук, прислушивавшийся к крестьянским
голосам  и  к грохоту колотушки. Он  сразу помрачнел: -- Мироеды  проклятые,
клуб  для крестьян  не  могли  построить...  Собираются,  бедняги, прямо  на
вулице, як в древнейши времена. Не бун цэ, не бун!..
     В центре села -- небольшая площадь. Там собралось  народу  побольше. На
арбе, этой импровизированной трибуне,  стояли Александру Бокулей  и  его сын
Георге.  Рядом  с  ними -- Суин Корнеску.  Он  говорил  своим густым, низким
голосом, люди  радостно  орали ему в ответ, а  Бокулей-старший,  вытирая все
время потное лицо, счастливо улыбался.
     Вдруг чей-то вкрадчивый, осторожный голос прервал оратора:
     --  А ведь земля-то  не наша,  Суин,  а  Штенбергов. А  вдруг  вернется
боярин, что тогда?.. Шеи  пообломает!.. Мукершану что не агитировать? Чем он
рискует? Чуть что  -- в город подастся, а мы  расплачивайся, как в  тридцать
третьем... Я не против того, чтобы землю эту распахать  -- зря же пропадает.
Только не нажить бы беды. Подумай об этом, Суин Корнеску.
     Человек,  сказавший эти слова, отделился от толпы и растрепанным грачом
заковылял по улице, прочь от митинговавших.
     Толпа притихла, неприятно пораженная, потом зашумела с новой силой:
     -- Это мы еще поглядим, кто кому обломает!
     -- Патрану хорошо так говорить. У него своей земли по горло.
     -- А может, он прав, господа? Вдруг боярин и впрямь возвратится...
     -- Слушать Патрану -- с голоду сдохнешь!
     Последние  слова,  должно быть,  долетели до удалявшегося  человека, он
резко оглянулся, сверкнул цыганскими глазами и поковылял быстрее.



     Вечером во дворе Бокулеев шла энергичная подготовка к выезду в поле.
     Кузьмич подкармливал своих  и без того сытых лошадей. Пинчук сортировал
семенную пшеницу, добытую  Бокулеем-старшим все в той же боярской усадьбе не
без помощи, разумеется, конюха Иона. Хозяин едва успевал подносить мешки.
     --  Эх,  триера  нэма!  -- сокрушался  Петр Тарасович, могучими ударами
широченных  ладоней  встряхивая  огромное кроильное  решето,  подвешенное  у
крыльца дома.-- Мабуть, рокив четырнадцять  не видал  такой штуки.-- говорил
он про решето. -- Як, бувало, заладишь триер...
     Тугая,  необъятная его спинища  взмокла. От нее валил пар.  Сладко ныли
натосковавшиеся по лихой работе руки, звенело в ушах.
     -- Ух, добрэ! Давай подсыпай, хозяин. Шевелись! -- торопил он. Крупное,
тяжелое зерно золотой россыпью шелестело в решете. -- Давай!..
     Михаил Лачуга укладывал на  повозку небольшой котел, продукты, жестяные
тарелки, ложки,  сунул  под  сиденье ездового  на  всякий  случай  бутылочку
румынской цуйки*.  "Выпьют с устатку", -- подумал он.  Специально для  Петра
Тарасовича Михаил  Лачуга завернул в бумагу кусок свиного сала со шкуркой --
знал,  плут,  слабость полтавчанина... Наташа  положила в  попонку  пакет  с
медикаментами: "Мало  ли  что  может  случиться".  Комсорг  Камушкин  быстро
намалевал  плакат  и  под  ним   большими   буквами  вывел  надпись:  "Слава
гвардейским пахарям!" Плакат на высоком шесте укрепили в повозке. Возле него
села  сияющая Василика, держась одной  рукой  за шест,  а другой обняв Мотю.
Мотя вызвалась  поехать  в  поле  в  качестве поварихи.  Она  отпросилась  у
начальника и с вечера явилась к разведчикам, чтобы принять участие в сборах.
Всяк старался что-нибудь сделать для пахарей.

     * Ц у й к а -- румынская водка.

     Сенька  отдал   Кузьмичу   свой  трофейный  нож,  а   Никите  Пилюгину,
отпраплявшемуся  вместе с Пинчуком  и  Кузьмичом в  поле  погонщиком, строго
настрого  наказал  "перевыполнить  все  нормы и  стать,  наконец,  настоящим
человеком".
     --  Не  бери пример со своего батьки, -- внушал ему Семен. -- Тот мужик
темный, а ты ведь при Советской власти родился. Это понимать надо!
     В  общем  все  были заняты делом, суетились, хлопотали. И подразделение
сейчас  больше  походило на  полеводческую колхозную бригаду, готовившуюся к
первому выезду в  поле. Забаров  посмотрел на  своих солдат и  подумал: "Как
легко эти люди  из воинов  становятся тружениками! С какой же яростью  будут
работать они  после  войны!.." Перед ним сейчас были не просто разведчики, а
будущие  инженеры,  начальники цехов  и  строек,  председатели  и  бригадиры
колхозов, агрономы -- люди, которым суждено не только разгромить врага, но и
возродить разрушенное врагом, украсить свою родную землю, политую их кровью,
построить то великое, ради чего так много отдано драгоценных жизней.
     Пинчук досортировывал последвие пуды пшеницы. Покончив с делом, он взял
из  рук хозяйки  большой  кувшин с  холодной водой  и  осушил  его  до  дна.
Громоподобно крякнул:
     -- Ох, добрэ, мамо! Из какой криницы брала? Бун!
     На зорьке, празднично-торжественные, тронулись в степь.
     Едва выехали за околицу, над  передней  повозкой, где  трепетал красный
флаг, взвился звонкий, беззаботный голос Василики:

     -- Марица, Марица, я тебя люблю,
     Тебе я в подарок ярких бус куплю.
     -- Ну что же, купите -- это не беда.
     Я бус не носила, право, никогда.

     Счастливая и беспечная, она своими большими черными глазами смотрела то
на Георге,  смущенно улыбавшегося  и тихо подпевавшего  своей подруге, то на
Мотю, то на жмурившегося от солнца Кузьмича. Перекликаясь с жаворонками, над
степью звенело:

     -- Куплю я лимон, куплю я апельсин,
     Я рад все отдать за поцелуй один.
     -- Ну что же, купите -- это не беда,
     Плодов я таких не ела никогда.

     Четверо  суток не возвращались пахари с  поля. За  это  время "бригада"
Пинчука вспахала и посеяла наделы двум семьям. Половина первого  дня ушла на
дележку давно брошенного (лет двадцать назад) помещичьего клина. Мукершану и
Суин  Корнеску предлагали  крестьянам  разделить всю  землю,  принадлежавшую
боярину  Штенбергу,  но   гарманештцы  не  решились:  они  все-таки  боялись
возвращения старой  власти. Боязнь  эту усугубил Патрану, который не пожалел
ночи, чтобы обойти  чуть ли по все  крестьянские  дома и сказать мужикам то,
что  говорил  он  Суину  на  стихийно возникшем  митинге. Он также не  забыл
сообщить односельчанам и  то, что Красная Армия якобы  собирается уходить за
Прут и что в Гарманешти не нынче-завтра будут войска румынского короля.
     Делили брошенный  клин по числу душ в семье. Главными в  этом деле были
Суин  Корнеску и  Александру Бокулей. У  Петра Тарасовича,  наблюдавшего  за
разделом,  мелькнула  мысль,  что на  этом  господском  клине  можно было бы
создать неплохой бригадный  участок. Ему было жалко смотреть, как люди режут
клин на куски. Колхоз бы сюда. В конце  концов Пинчук решил, что так  оно  и
будет. "К тому дило иде..."
     Усталые,   загорелые,  с  приятной   тяжестью  по  всем  теле,   пахари
возвратились  в  Гарманешти  накануне  1  Мая.  Лачуга  приготовил  для  них
великолепнейшее кушанье. Сенька  искусно сыграл на губах  туш, пританцовывая
черед  Никитой. Пилюгин  улыбался. Мотя  немедленно стала помогать Михаилу у
котла.
     -- Кохана  моя...  То-то будет добрая жинка...  -- шептал  Лачуга  в ее
чуткое ухо,  спрятанное в завитушках пропитанных  солнцем и  овеянных ветром
золотистых волос.
     У крыльца, наполненный тихой грустью, звучал голос Акима:

     Тэмниютъ доты
     Чужи навпроты --
     Ничого бильш нэма.
     А там дэсь, дома,
     Вэсна знайома.
     Зэлэни рукы пидийма.

     --  Хорошие  стихи,  Наташа?  --  тихо  спросил  он  девушку,  которая,
прижимаясь к нему, невидящими глазами смотрела куда-то вдаль.
     -- Хорошие. Ты написал? И почему по-украински?
     -- Нет. Сержант один*. Вчера в "Советском богатыре" прочел.
     Вражеский пулеметчик пускал куда-то вверх короткие очереди трассирующих
пуль.

     * Александр (Олесь) Гончар --  автор известной трилогии "Знаменосцы". В
то время был в Румынии в одной из наших дивизий и часто выступал в газете со
своими стихами.



     Разведчики спали на улице,  на свежей траве под черешнями. Бодрствовали
лишь часовой да  Александру Бокулей. Румын  всю ночь следил за  солдатами --
как бы кто  не  разделся  или не сполз  с постели во  сне: к утру холодно, а
весенняя земля коварна.
     Утром пришла газета с первомайским приказом.
     В нем говорилось и о том, что успехи  Красной Армии могли  бы оказаться
непрочными и они были бы  сведены на нет, если бы Красную Армию не подпирали
с тыла весь наш советский народ, вся наша страна.
     Старшина   и   ездовой  долго  и  обстоятельно  обсуждали   эти  слова,
по-государственному оценивали дела советских людей и свои собственные.
     Только  сегодня Петр Тарасович  получил  от  своего  заместителя  Юхима
письмо.  Тот присылал Пинчуку  ежемесячно  подробные  отчеты  о  проделанной
работе. В  первом  своем  письме Юхим сообщал  о  восстановленных  колхозных
конюшнях и амбарах, постройке десяти  жилых домов для колхозников, о других,
уже более мелких работах, и  что во всех этих  делах большую помощь колхозам
оказывал райком партии.
     В  ответном письме  Петр Тарасович  давал свои  советы и  указания.  Он
приказывал Юхиму  организовать  снегозадержание, попросить агронома в районе
послать  на агрономические  курсы и на курсы  зоотехников девчат и  хлопцев,
хорошенько  готовиться  к  посевной.  Все  это  в  точности  было  исполнено
старательным  и дисциплинированным  Юхимом. Теперь  же он  сообщал  о  более
радостных  и значительных делах: восстановлена  мельница, принято решение  о
строительстве клуба, в колхозе без малого закончен сев колосовых...
     -- Оце добрэ! --  говорил  Петр Тарасович.-- Бачишь, як народ  за  дило
взявся!..-- а самому было больно до слез, что все  эти большие дела вершатся
в  колхозе без  него. Украдкой от  Кузьмича теребил свои бурые обвислые усы,
кряхтел.
     Потом  уселся  писать ответ. Сначала передал многочисленные  приветы  и
поклоны, потом решил рассказать, что увидел на чужой земле.
     "А зараз, дорогие колгоспники и колгоспницы,-- писал  Петр Тарасович,--
сообщаю вам трохи, як тут живут и працюють люди. Земля в  Румынии, слов нет,
добрая, много леса на  ней, садов, виноградников  и другой всякой благодати.
Дороги  тоже  добрые, гравием посыпанные  -- вид ихний  портят только черные
Христовы  распятья,  яки стоят на каждом  шагу... Часто  идут  дожди, багато
солнца. А крестьяне румынские живут погано, а оттого погано вони  живут,  що
колгоспив не мают.
     Земля вся на мелкие лоскутки порезана, сеют  на ней  одну кукурузу, яка
все соки земли повысосала. Ниякого севооборота тут не соблюдается, тракторов
або комбайнов нэмае. Пашут сохами, как в старые времена, а жнут серпами..."
     Пинчук поставил три точки и задумался. Для большей убедительности решил
сообщить кое-какие цифры, которые уже успел занести в  свой блокнот. Отыскав
нужную запись, продолжал:
     "75   процентов   крестьян   составляют  бедные,  а   700  тысяч  семей
крестьянских хозяйств вовсе не имеют земли  и скота. Вони живут в  темных  и
грязных хатах. В хатах этих  немае окон и труб, бо  за окна та за трубы надо
платить налог. А денег у бедных, конечно, нэма, на спички -- и то нет... Они
за кусок мамалыги батрачат у кулаков -- я  бачив одного такого мироеда, руки
мои  чесались   --  так  хотелось   проучить   его!   --  вин  и   про  нас,
червоноармийцев,  поганый слух  распускав,  мутит народ,  як в  нашем селе в
тридцатом  годе Иван  Пивинок...  Дети батраков и  бедняков мрут як  мухи от
голода та болестей, бо врачей в  селах нэмае. Кулаки  та помещики -- боярами
их здесь  прозывают,--  так те,  вражины,  живут в  большом  удовольствии, в
красивых и светлых домах под черепичной крышей, с окнами и трубами. У них --
самые жирные земли и багато земли... Но недолго  властвовать мироедам и тут,
столкнут их бедные  люди! Зараз народ румынский дуже обозленный на богатеев.
Все пытают у меня, як мы живемо и працюемо в колгоспи. Рассказываю им... Так
що   вы,   дорогие  колгоспники  и  колгоспницы,  гордитесь  своей  артелью,
укрепляйте колгосп, щоб що краще жилось..."
     Засим Петр Тарасович приступил к изложению задания. Писал он часа  три,
все письмо густо уснастил цифрами, а также  цитатами из газет, сообщающими о
восстановлении  народного  хозяйства на  землях, которые  были  оккупированы
гитлеровцами и ныне освобождены. Призывал брать пример с передовых колхозов,
требовал поставить "на должную высоту дило соцсоревнования".
     Пинчук,  конечно,  знал,  что   там,  на  месте,  есть  райком  партии,
райисполком, правление  колхоза, сельсовет, в общем есть кому позаботиться о
его  родной артели, и все-таки сердце его болело, заставляло хлопотать. Так,
сам того не замечая, он все еще пытался руководить своей  артелью, будучи на
фронте. Его  письма  нередко  обсуждались  на общем  колхозном  собрании.  И
чернобородый,  кряжистый  Юхим  называл их  не  письмами,  а  "директивами".
Соберет народ и скажет:
     --  От  головы колгоспу,  нашего  уважаемого Петра  Тарасовича Пинчука,
дирехтива прийшла. Ось вона! Зараз обсудим...
     Пинчуковы  "директивы"   пронумеровывались  и  подшивались   в   "дело"
аккуратнейшим  счетоводом --  его  же собственной жинкой, успешно окончившей
ускоренный курс  бухгалтеров. Теперь  она, его  Параска, числилась  сельской
интеллигенцией, наравне с учительками и библиотекаршей. Это обстоятельство и
радовало Петра Тарасовича и пугало. Радовал рост жены, пугала боязнь отстать
от  нее:  в письмах Параски  все чаще  стали  попадаться мудреные  словечки,
которых без помощи Акима и Шахаева Пинчук понять не мог.
     -- Вернусь  с фронта,  сдам ей дела, грамотейке, а сам  махну в Полтаву
учиться,-- вслух  рассуждал  он,  однако  плохо  веря  в  то,  что  говорил.
Колхозные "дела" Петр Тарасович считал несданными. Может быть,  еще и потому
он так часто отсылал Юхиму свои "директивы".
     В  ту майскую ночь он долго не мог заснуть: видел родное село, пахнущий
свежей  стружкой  и сырыми  дубовыми щепками новый клуб, на сцене -- длинный
стол, накрытый  красной материей, за столом --  Параска  председательствует,
бородач Юхим читает колхозникам Пинчуково письмо...
     Ворочался, кряхтел, не давал заснуть и Кузьмичу.
     -- Что с тобой, Петро?
     -- Так щось...
     И шумно вздыхал.



     Начальник политотдела дивизии полковник Демин с утра провел совещание с
работниками  своего   аппарата.  Инструкторы  получили  от  него  задания  и
разошлись по полкам.
     После совещания Демин направился в село.
     Всюду было оживленно.
     Во  дворе  Суина Корнеску  собралось  человек сорок. Николае  Мукершану
беседовал с ними.
     Демин  поздоровался  с  крестьянами, которые,  судя  по их  улыбающимся
физиономиям,  уже   хорошо  знали  его,  молча  стал  слушать,  что  говорит
Мукершану.
     Мукершану сделал паузу, и румыны зашумели:
     -- Как мы можем себя освободить?
     -- У нас нет оружия.
     -- В стране -- немцы.
     -- У Антонеску большая армия.
     Мукершану переждал, потом поднял руку.
     -- Успокойтесь,  товарищи! --  крикнул  он,  и  лицо  его  вдруг  вновь
осветилось.--  Успокойтесь,  товарищи!  --  повторил  он,  видимо  испытывая
несказанную радость оттого,  что может  наконец свободно  и открыто, во весь
голос произносить дорогое для него слово "товарищи".
     Но румыны закричали еще громче:
     -- Мы одни не справимся!
     -- Будет ли помощь со стороны русской армии?
     -- Не оставят ли нас одних?
     -- Говорят, русские собираются уйти за Прут.
     -- Антонеску нам головы поснимает!..
     Теперь  гарманештцы  все  повернулись к  полковнику  Демину.  По  лицам
крестьян он понял, что их волнует. Улыбнулся:
     -- За  нашей помощью дело  не станет, товарищи! Разгромим гитлеровцев и
армию нашего Антонеску -- разве это  не  помощь? Красная Армия пойдет только
вперед, будет воевать до полного уничтожении фашизма!
     Мукершану  быстро перевел его  слова. Один древний  старик  -- это  был
конюх Ион -- подковылял к  Демину, обнял начальника политотдела и уколол его
щеку седыми усами, пахнущими табаком и мамалыгой.
     -- Внука... внука  моего  убил  он, Антонеску  проклятый...-- прошептал
старик и часто заморгал мутными слезившимися глазами.
     Между тем Мукершану продолжал:
     -- Товарищи! В бескорыстной помощи русских мы не можем, не имеем  права
сомневаться.  Им,  русским  людям,  наш  народ   обязан  своим  национальным
возрождением. Дружба русского и  румынского народов своими корнями уходит  в
далекое  историческое прошлое. Румынская земля  не  раз была  полита русской
кровью  во имя братской помощи нашему  веками угнетаемому народу. В  трудные
времена  своей  жизни  румынский народ находил  поддержку у русского народа.
Благодаря этой поддержке в 1859  году удалось объединить  румынские  земли в
единое государство.
     Мукершану шагнул вперед и  высоко поднял правую руку, как бы призывая к
вниманию, хотя и так все слушали его внимательно.
     -- А  в  1877  году  русские  помогли  нам изгнать турок.  Они, русские
солдаты,  такие  же  крестьяне,  как вы,  рука  об  руку  боролись  вместе с
румынскими солдатами и своей кровью  завоевали независимость Румынии. До сих
пор есть еще живые свидетели тех славных дел. Есть такой и в Гарманешти. Вот
дедушка Ион. Ему девяносто лет.-- Мукершану быстро подошел к старому конюху,
положил  руки на его острые, узкие плечи.-- А ну-ка, расскажи нам,  дедушка,
как  ты вместе  с  русскими  турок  бил  в  семьдесят  седьмом.--  Мукершану
улыбнулся  и  вдруг,  к  немалому  удивлению  гарманештцев,  запел  озорным,
задорным голосом:

     Плевна вся огнем горит,
     Ох, аман, аман!

     Старый  солдат  встрепенулся.  Тусклые глаза  его  оживились.  Крякнул,
покрутил седенькие усы и старческим скрипучим голосом подхватил:

     Там Осман-паша дрожит,
     Ох, аман, аман!
     Лист бессмертника цветет,
     Ох, аман, аман!

     Мукершану приглушил свой голос, чтобы люди могли слышать старого воина.

     Турка в Плевне страх берет,
     Ох, аман, аман!
     Плевна вся горит огнем,
     Ох, аман, аман!
     Войско русское кругом,
     Ох, аман, аман!

     После  этих слов Ион на минуту смолк, глянул, счастливый, на полковника
Демина, на подошедших разведчиков и запел погромче, покраснев от натуги:

     На коня залез Осман,
     Ох, аман, аман!
     Турок все кричит: "Аман,
     Ох, аман, аман!"
     "Ох, аман, -- сказал Осман, --
     Ох, аман, аман!"
     Турок в страхе штурма ждет,
     Ох, аман, аман!
     Зуб на зуб не попадет,
     Ох, аман, аман!
     Русский Плевну с боя взял,
     Ох, аман, аман!
     В плен Осман-паша попал,
     Ох, аман, аман!

     Крестьяне  весело переглядывались и подпевали древнему Иону. Замолчав и
подождав, когда крестьяне утихли, Ион начал:
     --  Служил  я  тогда   в  четырнадцатом  пехотном  полку,--  давайте-ка
присядем,  ноги мои слабые стали... Да,  в четырнадцатом. Три  месяца стояли
под самой Плевной.  Зима в тот год --  ох,  лютая  выдалась. В окопах многие
померзли в ожидании, а Османа все нет и нет. Потом мы сами налетели на турок
--  и  началось!  -- Ион  заерзал  на бревне,  глаза  его вновь оживились.--
Рукопашная завязалась.  А  к туркам вдруг  -- подмога.  Если  б не  русские,
пропали  бы мы: ведь  к концу-то войны, помню, винтовок  у нас  уж не  было,
провианта  не  было,  одежды  не хватало.  А  морозы-то,  я  говорю,  стояли
страшные...
     Подумав, старый воин закончил:
     -- С русскими, как с родными, обнимались, делили все пополам: и горести
и радости. Да...  Сдался тогда Осман-паша! Шесть  лет  я отмотал в армии,  а
вернулся- опять конюхом стал у Штенбергов. В этом-то деле, значит, ничего не
изменилось... Ну  да  ладно!  --  заторопился  старик.-- Теперь  вот, может,
изменится! Похоже на то!  --  Дед бойко встал на  ноги и подошел  к Пинчуку,
который  уже давно  приблизился,  силясь  понять  рассказ  старика. Они,  не
сговариваясь, обнялись  и  троекратно, по мужски поцеловались -- два  мудрых
солдата.
     -- Правильно, дедушка, -- улыбаясь, сказал ему Мукершану,--  изменится.
Обязательно! Ведь и сами  русские у себя очень многое  изменили. Пример  нам
дали! Спасибо за рассказ!
     Мукершану вернулся  на свое прежнее  место и,  как бы продолжая повесть
старого воина, стал рассказывать о  том, как во  время первой  мировой войны
Румыния  сохранила свою национальную самостоятельность  опять-таки с русской
помощью!
     -- Только отъявленные негодяи и сволочи, только враги румынского народа
могли  забыть  и растоптать  эти  исторические факты!  Что  ему,  Антонеску,
интересы народа! -- воскликнул Мукершану.-- Он еще в 1907 году с неслыханной
жестокостью  подавлял  крестьянские  восстания.  Многие помнят эту  кровавую
расправу. Вон  Суин,-- оратор  показал на Корнеску,  который  стоял  рядом с
полковником Деминым,-- он сам на своей спине испробовал полицейских нагаек.
     Корнеску  мрачно  кивнул головой. Мукершану напомнил о  том,  что  руки
Антонеску обагрены  кровью не только румын, но и других народов. В 1919 году
он, как опытный  и хладнокровный  палач,  участвовал в  свержении  Советской
власти  в Венгрии. В  1941 году он втянул страну  в  безумную  войну  против
советского народа -- великого и могучего друга румын.
     -- Так можно ли,  товарищи, ну, подумайте сами, можно ли дальше терпеть
этого проклятого палача у власти?! -- закончил Николае.
     Крестьяне разом заговорили.  Суин Корнеску  задрал  рубаху и  показывал
стоявшим рядом с ним  односельчанам рубцы на своей спине. Александру Бокулей
что-то  сердито шептал,  шевеля  потрескавшимися губами.  Его сосед сжимал и
разжимал толстые, искривленные тяжелой работой пальцы.
     -- Что нам делать, скажи? -- спросил кто-то из толпы.
     Мукершану  стремительно повернул голову в сторону спрашивающего и сразу
же начал, словно давно уже ожидал этого вопроса:
     -- Что  делать?  Нам надо объединить свои усилия. Только в сплочении --
наше спасение и наша победа, товарищи! Сегодня, в день  Первого мая,  мы уже
одержали одну большую историческую победу.  Центральный комитет нашей партии
сообщил  мне, что достигнуто соглашение об  объединении  социал-демократов и
коммунистов в один общий Демократический  фронт, который  ставит своей целью
свержение  ненавистного  режима  Антонеску.  Многие из вас являются  членами
"Земледельческого  фронта",  многие  сочувствуют  ему.  Надо,  чтобы  и  эта
организация примкнула к Демократическому фронту, и тогда этот фронт -- фронт
народа  --  будет непобедим! --  Мукершану  немного  помолчал,  потом громко
заключил:     --    Мы    одержим    победу!    Да    здравствует    Красная
Армия-освободительница! Да здравствует народная Румыния!
     Дружный, одобрительный гул прокатился по толпе.
     После  Мукершану  стал  говорить  Корнеску, заверивший коммунистов, что
"Фронтул Плугарилор" поддержит их славную борьбу.
     Захваченные словами ораторов,  люди не заметили, как  во дворе появился
Патрану. Он обратился к Мукершану, но так, чтобы слышали все:
     -- Умную речь вы сейчас сказали, Николае. И еще мальчишкой помню вас --
такой разумный, смышленый был малец. Вот и теперь... Только, Николае, как бы
опять это...  самое... Как бы  кровопролития снова не было...  Может,  через
короля все это? А? Может, оно  и лучше бы  все получилось,  по-мирному! Ведь
король -- он глава всему!
     -- Нет, уж лучше без короля! -- коротко бросил Мукершану.
     --  Гляди,  тебе виднее,--  пробормотал Патрану, неожиданно  перейдя на
"ты". -- Я ведь всем добра хочу. -- И он смолк, присмирел, нахохлившись.
     Крестьяне  не расходились,  до позднего вечера.  Речи  ораторов в одних
будили  безотчетную  тревогу,  ощущение  чего-то  непривычного,  нарушающего
веками  установившийся порядок  вещей, а  потому  и  опасного;  в других  --
желание что-то  немедленно  предпринять, действовать;  в третьих --  и таких
было  большинство --  беспокойную и робкую тень надежды. Эти последние долго
не  отходили  от  Мукершану  и  полковника  Демина, засыпая их  бесконечными
вопросами.
     Мукершану терпеливо и  даже  с  радостью отвечал  на них.  Он, пожалуй,
больше всех сейчас понимал и чувствовал,  что  в окружающих  его, измученных
жизнью  людях  пробуждается  и  ищет выхода  давно  дремлющая,  придавленная
темнотой и страхом могучая сила и что приход Красной  Армии в Румынию явится
тем  толчком, который заставит  эту силу вырваться  наружу  и  смести с лица
земли все то, что мешает простым  людям свободно дышать и  жить человеческой
жизнью.
     Крестьяне уходили со двора Корнеску удовлетворенные, со смутной, но уже
родившейся  и жившей в  них верой в свои  силы и оттого гордые и счастливые.
Может быть, уже в тот день забитые эти люди  пусть не совсем ясно, но видели
перед собой путь к новой жизни и себя хозяевами этой жизни.
     Уходили, забыв накрыть головы шапками. Как сняли их там,  во дворе, так
и держали до сих пор в  черных узловатых руках.  Ночью во многих  домах пели
скрипки и рожки:  крестьяне отмечали  праздник  1  Мая  -- впервые  открыто,
свободно. Пили цуйку, плясали, до рассвета по  селу разливались звуки родной
дойны*.

     * Дойна -- румынская национальная песня..



     Полковник   Демин,   вернувшись  к  себе,  долго  ходил  по   землянке,
взволнованный  не меньше  румын.  Задумчивые  складки  легли  на его большом
выпуклом  лбу.  Демин  старался  мысленно  проникнуть  в  события,   которые
разворачивались  на  его глазах;  он  понимал,  что  это события  величайшей
исторической значимости. Ему было ясно, что люди, с которыми он провел целый
день, уже  больше  не станут  безропотно служить капиталистам,  и не  станут
главным образом потому, что встретились с людьми из совершенно иного мира.
     Полковник  хотел  пройти  в  блиндаж командира  дивизии,  поделиться  с
генералом охватившими его большими чувствами, но  раздался телефонный звонок
и отвлек его. Звонили из медсанбата. Врач сообщал, что туда доставлен тяжело
раненный  разведчик, он  наотрез отказывается  эвакуироваться  в  госпиталь,
уверяет, что знаком с полковником Деминым и хочет его немедленно увидеть.
     -- Вообще странный какой-то солдат,-- закончил начсандив.
     -- Как его фамилия? -- спросил Демин.
     -- Камушкин.
     -- Камушкин? Комсорг разведроты? Когда ранен?
     -- Два часа тому назад. Возвращался с задания, и вот...
     Полковник взглянул на циферблат: стрелки показывали два часа ночи.
     -- Состояние?
     -- Опасное.
     -- Сейчас буду.
     Вася  Камушкин  родился  в  ту студеную зиму,  когда молодая  Советская
республика прощалась со своим вождем --  Владимиром Ильичем Лениным. Если бы
мальчик,  качавшийся  под  бревенчатым  потолком  в своей зыбке,  мог  тогда
глядеть, то  увидел бы в родной своей хате  много взрослых людей -- мужчин и
женщин.  Они  непрерывно  приходили и  уходили. Дверь не переставая хлопала,
холодный пар врывался в дом. Печальная мать  кутала Васю  в теплые одеяльца,
боялась простудить.  Люди говорили тихо,  будто совершая  какое-то таинство.
Многие из них всхлипывали не стесняясь. А мальчик безмятежно дремал на руках
матери, взявшей  его  из зыбки покормить, и не знал, что с молоком ее он как
бы уже  впитывал  в  себя  все  то,  что  завещал  человек, смерть  которого
оплакивал весь мир в ту лютую и трагическую январскую  стужу. Мать прижимала
Васю  к  своей груди. Спи, малютка! Пусть  великое горе  не касается  твоего
крохотного  сердца.  Вырастешь  -- все  поймешь и  узнаешь,  а  в лихие годы
окрепшими  руками поднимешь знамя  с  образом  Ленина  и понесешь его сквозь
огонь вперед, по родной стране и далеко за ее рубежи. А пока спи...
     Вася рос  вместе со своей юной республикой. Он  помнит, как его старшая
сестра,  Ленушка, прочла ему рассказ о Володе Ульянове,  мальчике,  которому
суждено было стать вождем всего человечества. Вася  заставлял сестру  читать
этот  рассказ  дважды и  трижды и  незаметно  для  себя заучил его наизусть.
Однажды он вернулся  с  улицы и,  сияющий,  встал  у  порога. На  его  груди
пламенел красный  галстук.  И алее  галстука  горели  Васины щеки.  Ленушка,
увидев брата, радостно засмеялась, звонко крикнула:
     -- Будь готов!
     -- Всегда готов!
     А годы шли да шли.
     Вася в группе  товарищей и подруг -- студентов художественного училища,
таких же юных, здоровых, жизнерадостных и, понятно, озорных,-- шел  в райком
комсомола  за получением  комсомольского билета.  В  райкоме ему задали один
лишь  вопрос, хотя Вася был совершенно  уверен, что его  будут спрашивать не
меньше часа и обязательно "зашьют". Но его только спросили:
     -- Задача комсомольца?
     --  Быть всегда  впереди,  любить  Советскую родину  и  защищать ее  до
последней  капли крови! --  звонким, срывающимся голосом ответил  он и робко
посмотрел на человека в  черной, военного покроя, гимнастерке.  Тот встретил
его взгляд улыбкой:
     -- Правильно! -- И протянул Камушкину маленькую книжечку.
     Вася взял  ее,  прочел:  "Всесоюзный  Ленинский  Коммунистический  Союз
Молодежи", затем мысленно сократил слова, соединил начальные буквы этих слов
вместе,  получилось:  "ВЛКСМ".  Долго смотрел на ленинский силуэт, чувствуя,
как сердце буйно гонит по жилам  молодую горячую кровь. Силуэт оживал, перед
встревоженным волнением  взором  парня  вставал ленинский  образ и слышались
слова:
     "Будь готов!"
     И сердце отвечало:
     "Всегда готов!"
     Впрочем, Вася был уже не пионером, а комсомольцем.
     -- Ленушка!
     Сестра обняла брата и поцеловала.
     А на другой день, с походными  сумками за плечами,  он и  Ленушка снова
шли в райком комсомола, чтобы прямо оттуда отправиться на фронт.
     Вслед за ними прибежала мать.
     -- Вася, сынок мой!.. Ты еще так молод!..
     В ответ она увидела  упрямую складку меж  красиво взлетавших над ясными
спокойными глазами бровей сына, решимость на его веснушчатом лице.
     -- Мама, я -- комсомолец.
     И сразу поняла старая женщина, что  этим сказано все  и что уже  нельзя
остановить его. С  вокзала уходила печальная и гордая. А из красных товарных
вагонов неслось:

     Уходили, расставались,
     Покидая тихий край.
     "Ты мне что-нибудь, родная,
     На прощанье пожелай..."

     Мать  остановилась, подняла  голову.  Ветер  колыхал  седые  ее волосы.
Прошептала, глотая слезы:
     -- Береги себя, сынок!.. Благословляю вас!..
     А  осенью  1941 года уже  дважды раненный и все-таки не покинувший поля
боя комсорг Камушкин услышал и другое благословение:
     "Пусть осенит вас победоносное знамя великого Ленина!"
     В тот  день немцы еще трижды пытались прорваться  через наши рубежи, но
так и не смогли. Вечером комиссар полка лично обходил все окопы и благодарил
героев.  Он особенно  долго тряс руку комсорга третьей роты  Васи Камушкина.
Потом,  пристально взглянув  в  смелые открытые  глаза,  в веснушчатое  лицо
парня, спросил:
     -- Какого года рождения?
     --  Двадцать  четвертого,-- ответил  Вася  и увидел, как лицо комиссара
вдруг оживилось.
     --  В  тот год,  значит,  когда я  вступил в  партию...  по  ленинскому
призыву,-- задумчиво произнес он и неожиданно попросил:
     -- Дайте ваш комсомольский билет.
     Камушкин подал.
     Комиссар, а вслед  за ним и Вася долго вглядывались в силуэт  Ленина, и
каждый вспоминал свое: Камушкин -- тот день, когда его принимали в комсомол,
а  маленький  большеголовый  комиссар...  Что  же  вспоминал  он?  И  почему
потемнело его  такое спокойное до  этой минуты и  светлое лицо? Может  быть,
перед ним встала далекая студеная и скорбная  зима,  когда  над всей страной
плыли звуки траурных мелодий и током  высочайшего напряжения проходили через
людские сердца.
     Вернул Камушкину билет и, почти не пригибаясь, быстро пошел по траншее.
Вася глядел в широкую  плотную спину комиссара, а видел своего отца, убитого
кулаками в дни коллективизации...
     Так встретился  Вася  Камушкин  с полковником Деминым.  И сейчас, после
тяжелой  операции, когда из  него извлекли четыре осколка, комсорг почему-то
вспомнил об  этой встрече  и  попросил передать  начальнику политотдела, что
очень хочет его увидеть.
     Демин приехал.
     Вася хотел было приподняться, но полковник быстро остановил его:
     --  Тебе  нельзя,-- и поправил  под  головой солдата  подушку.-- Ну как
дела,  орел?  Царапнуло?  Ничего, ничего!  -- проговорил начподив с ласковой
шутливостью в голосе.
     -- Не о том  я...-- тихо сказал Камушкин,  хватаясь  за грудь.--  Горит
все...
     -- Ладно, помолчим...
     -- Нет... я  должен сказать  вам...-- Комсорг  вдруг  вытянулся, уперся
ногами в  стенку.--  Хочу  попросить  вас... оставить меня на  комсомольской
работе...-- Он  чувствовал, что  теряет  силы, и  торопился: --  Я вступил в
партию, но не хочу расставаться с комсомольским  билетом... Помните, товарищ
полковник, ту  зиму... под Москвой?.. Ну  вот... Пусть  в моем кармане будут
лежать  два билета: партийный  и  комсомольский, как родные,--  отец  и сын.
Скажете Шахаеву?..
     -- Обязательно скажу.
     --  Вот  и  хорошо...  ведь  правда  хорошо?..   И  капитану  Крупицыну
скажите...
     -- Нет Крупицына... Погиб он. Разве ты забыл?
     -- Неправда!..  Капитан  жив... и  я, и  Алеша Мальцев  -- все  живы!..
Все!..
     Минутой позже Камушкин потерял сознание. Демин вызвал врача.
     -- Проверьте мою кровь!
     --  Зачем,  товарищ  полковник?  -- удивился врач.--  Разве  у нас  нет
доноров?
     -- Ну, быстро! -- резко сказал Демин.





     Доклад  начальника штаба  подходил  к концу. Стоя  у  большой карты,  с
которой была  сдернута занавеска, начштаба говорил против обыкновения громко
и уверенно: ему  казалось,  что на этот раз он сообщает командующему  важные
сведения.  Наконец-то удалось выяснить, что  за  противник стоит  против  их
корпуса.  Правда, сведения эти  получены не от  своей  разведки, а из  штаба
немецкого генерал-полковника Фриснера, но  об этом можно умолчать. Нельзя же
докладывать  Рупеску, что все  попытки  румынских  разведчиков проникнуть  в
окопы неприятеля кончились неудачей...
     -- Ну идите, полковник!  --  сказал корпусной генерал своему начальнику
штаба.  И когда тот  скрылся  за  дверью,  обернулся  к Раковичану, смиренно
сидевшему  в  дальнем  углу  землянки и в  который  уж  раз  перечитывавшему
советскую листовку  с первомайским приказом.-- Каково, полковник?..  Русские
говорят: "Не так  страшен черт, как  его  малюют". Я мог  бы  применить  эту
пословицу по  отношению к генералу Сизову с  его дивизией,  если б остался в
том возрасте,  когда  людям свойственна  излишняя самоуверенность.  Сизов --
опасный противник.
     -- Совершенно верно, генерал! -- быстро поддержал Раковичану, выходя из
темного  угла.-- В  тоне вашего начштаба  нетрудно было уловить  нотки  этой
самоуверенности, которая, пожалуй, покинула  уже самого  Гитлера. И я  очень
рад, что вы не разделяете  излишней оптимистичности вашего помощника.  Сизов
--  очень  опасный  противник,  и  то,  что  он  с  ходу  не  смог  овладеть
укреплениями,  не должно изменить нашего мнения  о  нем.  Начальнику  штаба,
по-видимому,   не  все  известно.   Он  повторял  лишь  то,  что  сказано  в
разведсводке, разосланной  штабом  генерал-полковника  Фриснера.  А в сводке
этой по вполне понятной причине нe указано, что  дивизия,  которой командует
генерал Сизов, сражалась на Волге, что она пленила одного из самых блестящих
наших   генералов  --   командира  первой  кавалерийской  румынской  дивизии
Братеску,  с которым, кстати,  я  имел честь  познакомиться  еще задолго  до
войны, когда генерал Братеску был на дипломатическом поприще. Я не думаю вас
запугивать  -- боже упаси! -- но трезво оценивать силы врага всегда полезно,
о чем  следовало бы помнить вашему уважаемому начальнику штаба. Он корчит из
себя Наполеона,  хотя глуп, как вот  эта... вот эта  пробка.--  Раковичану с
силой  рванул штопор, и бутылочная  пробка со  звонким  хлопком вылетела  из
горлышка.
     Рупеску  был  немало   удивлен  несколько  странной  для  представителя
верховного командования речью.
     --  Русские  не пройдут,  они  падут здесь  костьми. Это, кажется, ваше
утверждение?
     -- Мое. Я и теперь могу его повторить,  если вам угодно...-- Раковичану
замолчал,  очевидно испытывая некоторое замешательство  и быстро  придумывая
подходящий выход  из неловкого положения.-- Да, я мог  бы подтвердить это  и
сейчас, если б нас с вами окружало  поменьше глупцов вроде вашего начальника
штаба... Кстати,  генерал, я хотел бы порекомендовать вам на  эту  должность
одного толкового офицера.  Но... ладно... об этом потом!..-- Полковник налил
себе коньяку и медленно выпил. Помолчал, о чем-то  размышляя.-- Политическая
обстановка  в стране значительно ухудшилась, генерал.  Мы с вами уже  успели
убедиться в этом. Коммунисты  обнаглели, они действуют почти  в открытую. Им
удалось  объединиться   с   социал-демократами   в   один   так   называемый
Демократический фронт. Вероятно, к ним присоединится и Земледельческий союз.
Круги, к которым я принадлежу, оценивают этот факт как весьма печальный. При
первом  же  серьезном ударе  русских  правительство  маршала Антонеску может
полететь  вверх тормашками.  И  мы  должны  заранее  подготовиться  к  этому
нежелательному для нас, но вполне вероятному варианту... Что вы думаете о...
генерале Санатеску? Нe является ли он подходящей фигурой?
     -- Фигурой?
     -- Именно. Нам нужны сейчас только фигуры.  Подходящие, разумеется. Так
как же вы полагаете, Санатеску подойдет?
     --  Вполне. Я служил под командованием eго  превосходительства.  Это --
наш!
     -- Продолжайте, генерал.
     -- Более ярого ненавистника русских трудно найти...
     -- Ну, это мне  известно,-- Раковичану усмехнулся.-- Он когда-то  помог
мне скоординировать  кое-какие операции  в  Одессе и  в южной  Украине... Но
сможет ли он продержаться хоть немного у власти?
     -- Думаю,  что сможет. Санатеску  тщательно  скрывает свою  ненависть к
русским. Более того, он разыгрывает из себя оппозиционера...
     --  Ну,  нам это  только  на  руку!  --  обрадовался полковник,  быстро
наполняя теперь ужо обе рюмки.-- Выпьем, генерал, за Санатеску!
     --  За  его превосходительство  выпью  с удовольствием!  --  Чокнулись.
Выпили. Долго молчали.
     -- Россия!..-- раскрасневшись не то от коньяка, но то  от поднимавшейся
в груди мутной, давящей злобы,  заговорил наконец Раковичану.-- Черт, бы  ее
побрал!..  Вот  вчера  нашему  трибуналу опять  пришлось расстрелять  одного
солдата. Знаете, генерал, о чем разглагольствовал этот негодяй? Только, мол,
Россия поддерживала румын в их освободительной борьбе!
     -- К  сожалению, он прав, этот красный хам,-- мрачно выдохнул  Рупеску,
вытирая платком вспотевшую вдруг толстую шею.-- И это страшно, когда солдаты
начинают интересоваться историей. А история --  в пользу русских, что сейчас
широко  используется коммунистами в  их  пропаганде...  Тудор  Владимиреску,
например, боролся против  турецкого  владычества бок  о бок с русскими. А  в
русско-турецкой  войне  1828 -- 1829  годов принимали  участие два румынских
полка  под  командованием  полковника Соломона...  Потом  семьдесят  седьмой
год... Вон когда началось это роковое для нас единение! -- Генерал выпил еще
рюмку  коньяку, желая,  очевидно,  хоть  немного охмелеть:  только  в  таком
состоянии  положение дел не казалось ему слишком мрачным. Но хмель почему-то
не брал его. И он продолжал все тем же унылым тоном: -- Я не сказал вам, мой
милый  полковник,  еще  об  одной  неприятности.  Сформирована   из   румын,
представьте  себе, добровольческая дивизия  и названа  именем бунтаря Тудора
Владимиреску. Сейчас она дислоцирована недалеко отсюда, где-то чуть севернее
Пашкан, готовая воевать против нас...
     -- Пустяки! --  поспешил  успокоить  генерала Раковичану.-- Знаю.  Хотя
нелишне и там иметь своих людей. Надо нам  позаботиться об этом.  И  вообще,
генерал,  мы  должны  максимально  активизировать  свою  деятельность в этом
направлении, особенно  в  связи вот  с этим,  полковник потряс  листовкой.--
Главное -- всеми силами и средствами возбуждать у румын ненависть к русским.
Вместе с этим беспощадно расправляться с теми, кто сочувствует русской армии
и помогает ей... Ваш бывший адъютант, генерал, оказался несостоятельным  и в
этом  чрезвычайно  важном  для нас деле.  Он до сих пор  не  выполнил нашего
задания...
     --  Трудно  перейти  передний  край  русских.  Русские  с  непостижимой
быстротой  создали свою оборону с густой  сетью  траншей и окопов, с колючей
проволокой, минными полями и с  отлично организованным боевым  охранением,--
словно извиняясь за молодого Штенберга, проговорил Рупеску.
     --  Ладно,  скажите  ему,  что  перебросим  на  самолете  ночью.  Пусть
готовится. И не только он. И святой  отец тоже. Попу крестьяне верят больше.
Пусть читает свои проповеди там, а тут мы  можем закапывать солдат в землю и
без его пения. Да предупредите его, что в случае невыполнения нашего приказа
он  сам пойдет туда,  "где  нет  ни  радости,  ни  печали..."*  -- Незаметно
полковник  перешел  на  тон  приказа,  к  чему  уже  давно  привык корпусной
генерал.-- И  вообще, господин Рупеску,  ваш бывший адъютантик  наделал  нам
много  пакостей. Только его высокий титул и близость с королевским двором не
позволяют нам швырнуть его в штурмовой батальон в  качестве рядового...  Вот
вся эта  романтическая история с его возлюбленной... Девчонка,  по-видимому,
рассказала о нашем расположении, и мы должны подумать о том, чтобы перенести
свой  командный  пункт  в другое место.  Да  и  развeдчики  генерала  Сизова
действуют преотлично...  Скольких уже офицеров они  перетаскали и из  вашего
корпуса?

     * Слова  взяты  из  молитвы,  которую читают румынские  священники  при
похоронах солдат.

     -- Эти  опасения сильно  преувеличены. Василика  глупа и  вряд ли может
толком рассказать что-либо русским,-- уклонился Рупеску от прямого ответа.
     -- Как бы  она  не  оказалась  умнее  нас с  вами,-- глухо  пробормотал
обозленный  Раковичану и  вдруг  заговорил опять о  том, что, видимо, больше
всего  волновало  и тревожило  его:  --  Майский  приказ  русских,  господии
генерал,--  это  пренеприятнейший  для нас  документ.  И  нам  нужно принять
решительные меры, чтобы парализовать его губительное действие. Во все пункты
должны быть посланы наши агитаторы. Поднять на  ноги бояр, богатых крестьян,
жандармов,  лавочников,  примарей- всех, кому стало неуютно жить  с приходом
русских...  Пусть  поймут,  что  речь  идет  об  их  существовании.  И  этим
операциям, генерал, вы  должны уделять  столько  же внимания, как и  боевым.
Если  не больше. Я  сегодня покину ваш  штаб. Меня ждут  другие дела,  более
важные, там, в Бухаресте, и напоследок, как ваш искренний  и преданный друг,
хотел бы предупредить вас вот о чем: русских трудно выбить с захваченных ими
позиций. И пожалуй, совсем  невозможно вышибить их из  голов  так называемых
простых людей, если русские туда проникнут... Я  хотел бы также предупредить
вас, мой  дорогой генерал,  и о том, что именно  по этим  вашим делам круги,
которые  я представляю,  будут судить, как велика  и важна услуга, оказанная
вами. Со всеми вытекающими отсюда последствиями, конечно. Надеюсь, вы поняли
меня?
     --  Я  вас  понял!  --  взволнованно  проговорил Рупеску,  торжественно
пожимая холодную руку своего собеседника.
     --  Вот и отлично! Ну что ж, желаю вам  успехом! До скорой встречи в...
ставке генерала Санатеску!
     Они еще раз многозначительно переглянулись и обнялись.



     Жизнь разведчиков  вошла  в  свое  обычное  русло.  Армия  готовилась к
большим  боям, и их чуть ли нe каждый день  посылали  в поиск. Часть  бойцов
находилась все время на передовой,  вела  наблюдение за неприятелем,  изучая
его оборону. Разведчики несли потери. Тяжелое ранение комсорга было особенно
удручающим событием для них. И вновь,  как раньше,  в  дни тяжелых сражений,
воскресла в памяти солдат и зазвучала их старая песня:

     Закури, дорогой, закури.
     Ведь сегодня до самой зари
     Нe приляжешь, уйдешь ты опять
     В ночь глухую врага искать.
     Ты к суровым походам привык,
     Мой товарищ боец-фронтовик,
     Вижу я по туману волос:
     Много ты пережил, перенес.

     Дивизия генерала Сизова продолжала стоять в обороне, совершенствуя свои
позиции.  В недалеком  тылу  шла боевая учеба  пополнения. Там  штурмовались
доты, воздвигнутые по приказу командира  дивизии и расположенные в таком  же
шахматном порядке, как у противника. Оттуда целыми днями доносились пушечные
и минометные  выстрелы, разрывы снарядов  и мин, пулеметная трескотня, крики
"ура"; пехота  атаковала "вражеские  позиции", следуя  не  за условным, а за
настоящим огневым валом, для  чего была  специально  вызвана батарея Гунько.
Сам Гунько неизменно находился на батарее и командовал  огнем. По всему было
видно, что он доволен. Он весело прикрикивал на своих молодцов:
     -- Первое!..
     И Печкин, бывший наводчик, а теперь командир орудия, оставшийся в числе
немногих  невредимых  после июльских боев  на Донце, так же весело и задорно
отвечал:
     -- Есть, первое!..
     Наводил  пушку тот самый маленький,  щуплый  пехотинец, которого Гунько
задержал у  своих позиций утром 5 июля 1943  года,-- теперь  один  из  самых
опытных  бойцов на батарее.  Гунько  немного потолстел, но  это нельзя  было
назвать  полнотой,-- он только  как  бы  стал шире, "осадистeй",  как он сам
шутил, еще уверенней и спокойней в движениях.
     -- Огонь! -- командовал он все тем же свежим, отчетливым голосом, какой
был  у него  там, на Донце, и артиллеристы, повинуясь этому  голосу,  быстро
работали у орудия, действия их были точны, как бы заранее рассчитаны. Гунько
так  натренировал  батарею,  что  огневой вал ложился  впереди  пехоты  лишь
настолько,  чтобы  осколки  не  задевали  своих  и  чтобы   подразумеваемому
неприятелю за этим валом не было видно бегущих в атаку пехотинцев.
     Генерал  Сизов, полковник Павлов и подполковник Тюлин, солдаты которого
обучались, подолгу находились в районе учений. То, что делалось сейчас  тут,
для них было важнее всего.
     -- Хочу ночью вывести  сюда второй батальон, товарищ генерал,-- доложил
Тюлин.
     --  Правильно,--  одобрил  Сизов,  которому  все больше  нравился  этот
молодой,  в  свое время допускавший  немало  ошибок командир полка.-- Завтра
поучите людей преодолевать минное иоле.
     -- Слушаюсь!
     --  Только  избегайте  шаблона.  Перед  тем  как отдать приказ,  больше
думайте.  А то вот  был у меня на финском фронте такой  горе-офицер, который
при любых случаях отдавал один и тот же устный приказ: "Ворваться. Забросать
гранатами  и с  криками "За Родину!" --  вперед!" Помнится, такой приказ  он
отдал солдатам,  выделенным  для борьбы с  финскими "кукушками". Лозунг, как
видите, у него был неплохой, а пользовался  он им неумно. Можно  ли, в самом
деле, забросать гранатами "кукушку", которая укрывается на вершине ветвистой
сосны?.. Конечно  нет. Разведчиков, уходящих  в  поиск, такой приказ мог бы,
безусловно, погубить.  Шаблон -- вот не менее страшный второй наш противник.
И с ним надо бороться самым решительным образом...
     Генерал, казалось, нисколько не изменился со времени Курского сражения.
Только голова его  покрылась сединой да  под черными  зоркими глазами  легли
чуть заметные полукружья мешков, не придававших, однако, его лицу старческой
рыхлости.
     Все  усилия  комдива  были  направлены  на  то,  чтобы  время,  которое
оставалось до наступления, употребить  с максимальной пользой для войск. Для
этого генерал не жалел ни своих сил, ни сил своих подчиненных.



     Седьмого июня  солдаты прочли  в  газетах  "Сообщение  штаба верховного
командования  экспедиционных сил  союзников"  о  высадке  англо-американских
войск   на  северном  побережье  Франции.  Сообщение  было  дано  союзниками
сенсационно. "...Мы вступаем в весьма серьезный период, и мы вступаем в него
вместe  с нашими великими союзниками с чистым сердцем и в доброй дружбе". По
поводу  этого  патетического  заявления  маленький  артиллерист  из  батареи
Гунько, бывший пехотинец, заметил, свертывая папиросу:
     --  В  "весьма  серьезный  период"  им  нужно было  вступить  пораньше.
Поздновато  они  хватились. Мы  и  без  их  помощи, глядишь, дотопали бы  до
Ла-Манша. Карты у нас есть. И географию мы знаем неплохо. Так, что ли, Ваня?
     Ваня,  замковый  первого  орудия,  прочищая  банником  ствол  пушки, не
прерывая своего занятия, охотно согласился: .
     -- Так.
     Впрочем, к  сообщению  союзников скептически относились далеко  не  все
советские  солдаты.  Большинство из  них встретило открытие второго фронта с
радостью, полагая,  что это приблизит  час долгожданной победы. В  те дни не
многие  знали о том, что  значит "чистое сердце" союзников и  что  по  своей
"доброй дружбе" англо-американцы оттягивали открытие  фронта с  единственной
целью --  устранить как конкурента Германию, обескровить СССР, а затем стать
господами  положения.  А  пока что маленький артиллерист был недоволен  лишь
одним -- опозданием  союзников. Он был  глубоко убежден,  как, впрочем, были
убеждены в этом все наши  солдаты, что Красная Армия управилась бы с немцами
один на один.
     -- Ты как полагаешь, сержант, управились бы? -- донимал он Печкина.
     -- Еще бы. Не в такое время управлялись!
     -- Во-во!  -- радостно перебил  Громовой.--  А как  ты  думаешь  насчет
сроков?
     "Насчет  сроков" у Печкина с  маленьким артиллеристом были расхождения.
Первый  все-таки полагал, что после открытия второго фронта дела с разгромом
немцев пойдут быстрее.
     -- Нисколько! -- горячо отстаивал свою точку зрения Громовой.
     В  поддержку своих доводов он приводил очень много убедительных, по его
мнению, аргументов. Но когда и их  оказалось недостаточно, призвал на помощь
замкового -- того самого солдата, к которому обращался первый  раз. Но Ваня,
продолжая орудовать банником, лишь промычал:
     -- Не мешайте вы мне...
     Первые дни  сообщения  союзников  о ходе операций  на  Западном  фронте
интересовали  наших  солдат.  Они  следили  по картам, отмечали  продвижение
англо-американских  войск.  Но  потом  бойцы   совершенно  охладели  к  этим
сообщениям  --  и  охладели по  разным  причинам.  Одних,  к  числу  которых
принадлежал и бывший  пехотинец,  вовсе не устраивало  медленное, "ярдовоe",
как иронически называли солдаты, продвижение союзных войск; другие ни  черта
не могли понять из (как будто нарочно запутанных)  многословных сводок штаба
верховного командования экспедиционных  сил. Замковый Ваня,  например, так и
заявил, читая одно из сообщений:
     -- Филькина грамота. Разве тут  что поймешь? Пускай сами читают, кто их
составлял. А мне время дорого. Орудие надо чистить...
     -- Правильно, Ваня! -- одобрил бывший пехотинец, собираясь куда-то.
     Учения кончились, и батарея стояла на отдыхе в  одном километре от села
Гарманешти.  Поэтому Громовой решил проведать  своего приятеля -- разведчика
Сеньку Ванина, с которым  он подружился  уже давно, должно быть, с той поры,
когда впервые встретились по пути на Харьков в 1943 году.
     --  Разрешите,  товарищ  капитан?   --   попросил  солдат,  подчеркнуто
произнося слово "капитан",-- звание это Гунько получил совсем недавно.
     Командир батареи разрешил.
     В это время у разведчиков произошло такое событие.
     В "Советском богатыре" наконец появилась  Сенькина статья с интригующим
клишированным заголовком: "По вражьим тропам".  Шахаeв, по  совету  которого
Ванин взялся за  перо, немедленно провел  громкую  читку.  Статья читалась в
присутствии автора, который скромно умалчивал о том, что от его собственного
стиля  не осталось ровным  счетом ничего, если  нe  считать громкой подписи,
которую  редакции сохранила  полностью. Напротив,  Сенька  настойчиво уверял
всех, и  особенно Акима,  в том,  что редакция не сократила и не изменила ни
одной строчки в его тексте и что,  надо полагать,  из него,  Ванина, в конце
концов выйдет толк.
     --  Он, если и был, уже давно из тебя вышел,-- съязвил Пинчук.-- Наврал
в своей статье целый короб; должно быть, у Геббельса научился врать-то.  Это
он  только  так брешет,-- и,  глядя на новоявленного писателя с  недоверием,
спросил: -- А заголовок тоже ты придумал?
     Сенька хотел было ответить утвердительно, но решил, что этому, пожалуй,
уж никто не поверит. Признался:
     --  Заголовок они сами сочинили.  У меня был другой... А  насчет вранья
ты, Петр Тарасович, брось. Я шутить сам умею.
     Никита  Пилюгин  смотрел  на Ванина  с  нескрываемой завистью. Во время
чтения статьи молчал. А потом не выдержал, заявил:
     --  Не его  это статья.  И никакой он не автор! -- Слово "автор" больше
всего  возбуждало в  Никите  зависть, хотя он  и  не  знал,  что  это  слово
означает.
     Оскорбленный "автор" требовал возмездия, обозвал Никиту страшным словом
"клеветник". Спорщиков несколько  утихомирил  Шахаев. Но  Ванин все-таки  не
остался  в  долгу.  Он немедленно рассказал  разведчикам историю с Никитиным
отцом,  о котором как-то в  минуту откровенности  поведал Сеньке сам Никита.
История эта следующая.
     В хлев Пилюгиных глухой зимней ночью забрался волк и порезал всех овец.
Обнаружив  это несчастье, Никитина мать обрушилась  на мужа с  такой бранью,
что  тот  вынужден  был спасаться  бегством  к  соседу  своему, Патрикею. Но
оказалось,  что и у соседа та же беда:  волк  порезал  и у него двух овечек.
Вместо того чтобы посочувствовать  ему в  горе и  поделиться своим,  Никитин
отец страшно  обрадовался и бегом помчался домой. Прямо с  порога он крикнул
своей жене: "Не реви, дура!.. Чай, не у нас одних, у Патрикея тоже!"
     -- Я тебе говорил, Никита, что и ты в батюшку своего удался, -- заметил
Ванин в конце своего рассказа.
     Сенька,  очевидно, еще долго отчитывал  бы своего обидчика,  если  б не
увидел  входившего  во двор бывшего пехотинца: при  посторонних браниться не
хотелось -- это  было бы  не в правилах развeдчиков, превыше всего ставивших
честь  своего подразделения  и ревниво  оберегавших ее. Приятели потолковали
вволю, а  когда,  артиллерист,  разжившись  у Ванина закуркой, ушел,  Сенькa
заговорил, присаживаясь рядом с Пилюгиным на Кузьмичовой повозке:
     -- Нет, Никита, я -- автор. Самый что ни на есть настоящий автор! И кто
знает,  может, когда  и  писателем стану,  буду  романы  сочинять,  как  Лев
Толстой. A что ты  думаешь?  --  заторопился Сенька, перехватив недоверчивый
взгляд Пилюгина.-- Захочу вот -- и стану писателем. Человек, он все  сможет,
коль захочет.  Вот, например,  сказать  про  тебя:  захочешь стать настоящим
разведчиком --  и  станешь.  На один  уровень со мной  подымешься.  Понял?..
Впрочем,  вряд  ли.  И насчет писателя, конечно,  я  того,  хватил  лишку,--
продолжал Сенька  уже с едва уловимой грустью.-- Для этого тонкость в голове
нужна. А у  меня нет  такой тонкости.  Вот  у  Акима  -- у того получится. В
общем, учиться  нужно нам с тобой. Никита, вот что я тебе скажу,-- подытожил
Ванин с неожиданной серьезностью и, приподнявшись, соскочил с повозки.
     Подумав, сообщил:
     -- Пойду соберу своих ребят, потолкую с ними.
     -- О чем это? -- удивился Никита.
     -- Знаю, о чем.
     -- А все-таки?
     --  Может,  о  международной обстановке  вопрос  засвечу. Ишь ты, какой
любопытный! Приходи в мое отделение, послушаешь.-- И ушел,  оставив Никиту в
недоумении.



     Аким Ерофеенко вот уже несколько минут находился  в блиндаже начальника
политотдела.  Демин   вызвал   разведчика,   чтобы   сообщить  о   намерении
командования  послать его,  Акима,  на  курсы  политработников.  До  прихода
Ерофеенко Демин был уверен, что Аким охотно согласится поехать на эти курсы.
Однако  полковник  ошибся.  Спокойно  выслушав  сообщение   начподива,  Аким
попросил:
     -- Разрешите, товарищ полковник?
     -- Пожалуйста, говорите. Я вас слушаю.
     -- Если можно, оставьте меня в роте.
     -- Почему? -- Демин даже привстал из-за стола.-- Вы человек  грамотный.
Теперь вот вступили в партию. Из вас хороший политработник выйдет.
     --  Возможно,   товарищ  полковник,  политработник  выйдет  из  меня  и
неплохой. Но  я прошу, очень прошу, товарищ полковник,  не  посылать меня.--
Аким спокойно глядел на Демина.
     --  Да   почему  же?  --   еще  более   удивился  начподив,  пристально
всматриваясь в худощавое, умное лицо этого странного солдата.-- Должны же вы
расти, в конце концов!
     -- Все это так, но я прошу...
     --  Однако же  упрямый ты,  братец мой,--  перейдя на  "ты",  улыбнулся
Демин.
     -- Я ж хохол, товарищ полковник.
     -- Ну  ладно.  Но  может быть, ты  все-таки  скажешь  о причине  своего
отказа. Ведь есть же какая-нибудь причина?
     -- Разумеется. Но боюсь, что мне трудно будет сказать о ней.
     -- А ты все-таки попробуй. Глядишь, и получится.
     -- Видите ли, товарищ  полковник,-- начал Аким  задумчиво.-- Я  хочу...
Понимаете,   я   хочу   закончить   эту  войну...  как  бы  вам   сказать...
непосредственно, своими руками, знаете ли... Остаться до конца солдатом...
     -- Ну, ну! -- поощрил Демин, видя замешательство Акима.
     -- Вот вчера  я  разговаривал  с  одним румыном.  Учителем  работает  в
Гарманешти. Узнав о  том, что я интеллигент, он  удивился: "И вы --  рядовой
солдат?"  --  "Рядовой,--  говорю,-- что ж тут такого? У нас есть  рядовые и
поученее  меня".-- "Как же так? --  удивляется румын еще больше.--  У нас,--
говорит,-- такие, как вы, все по штабам да по канцеляриям сидят. Могли же вы
писарем  хотя  бы  стать?" -- "Мог  бы,-- отвечаю ему.-- У  нас,-- говорю,--
каждый второй солдат может писарскую службу нести..." Вы, товарищ полковник,
удивляетесь, к чему, собственно, все это?
     Демин улыбнулся:
     -- Нет. Продолжайте.
     -- И  кто же, спрашиваю  я этого румына, воевать станет,  если вес  эти
солдаты  подадутся  в  писаря?  Смеется.  "Не  понимаю",--  говорит. A  тут,
собственно, и понимать-то особенно нечего. Со  временем  у нас в  стране все
станут интеллигентами. Так что же, выходит, в окопах  и сидеть некому будет?
Ведь Родину придется нам еще защищать, и, может быть, не раз...
     --  Понимаю.-- Демин подошел к Акиму и положил свою руку на его острое,
худое плечо.-- Мечтатель ты, однако, Ерофеенко, мечтатель... А впрочем, я не
настаиваю. Можешь оставаться у развeдчиков. Только  знаешь, ефрейтор, ты  не
все  сказал. Ей-богу, нe все. Лучше  уж  говори до конца,  а то сам  за тебя
скажу. Ты все еще думаешь о том случае с предателем Володиным? Так ведь?
     -- Это  правда,  товарищ  полковник.-- Аким вздохнул,  потрогал очки.--
Думал о  нем! Мне все  еще  кажется,  что я в  неоплатном долгу перед ротой,
перед своими товарищами солдатами.
     -- Ну, это ты зря...
     Договорить Демину помешал ординарец. Он вошел с улицы и доложил:
     -- К вам румын, товарищ полковник.
     -- Хорошо, зовите. Ну что ж, Ерофеенко, отложим наш разговор до другого
раза. До свиданья!
     Аким вышел. Через минуту в блиндаж протиснулась широкая  плотная фигура
Мукершану, который уже несколько месяцев находился в Гарманешти.
     -- Пришел с вами проститься, Федор Николаевич! -- тщательно произнес он
имя и отчество Демина, точно радуясь, что может произносить их правильно.
     --  Очень рад вас  видеть, товарищ Мукершану.  Садитесь, пожалуйста! --
быстро пригласил начальник  политотдела,  протягивая навстречу Мукершану обе
руки.  На  щеках Демина  выступил румянец, очень  красивший его лицо,  и это
оттого, что он не успел убрать  вместе с бумагами фотографию жены и сына, на
которую  сейчас  --  Демин  видел   это   --  посмотрел  Мукершану  долго  и
внимательно, даже, как показалось полковнику, с тоской и скрытой завистью.
     Мукершану понял  смущение Демина  и  то,  отчего оно произошло.  Теперь
Николае уже сам не мог удержаться, чтобы не спросить:
     -- Жена?  --  Он  показал на снимок,  с которого прямо  на них смотрела
молодая  женщина  с  очень  строгим  и  вместе  с тем  очень простым  лицом,
освещенным большими спокойными глазами.  На руках она  держала сына, круглое
личико  которого  ничего не выражало, кроме  того,  что должно было выражать
лицо  ребенка,--  удивленно-наивной  радости и тщетного желания понять,  что
делается вокруг и для чего все это.
     -- Жена и сын,-- ответил полковник по возможности спокойно.
     Мукершану теперь сам смутился и поспешил перейти к делу:
     -- Центральный  комитет  посылает  меня  в  Бухарест.  Там  формируются
рабочие  дружины  для   защиты  столицы  от  гитлеровцев  и   для  свержения
фашистского режима Антонеску.
     --  Желаю  вам  удачи, товарищ Мукершану. Помните, что Красная Армия не
оставит вас, придет к вам на помощь!
     -- Спасибо, Федор Николаевич! -- Мукершану крепко сжал в своих  рабочих
ладонях  маленькую  энергичную  и твердую  руку Демина.--  Мы держим экзамен
перед вами, перед своими старшими товарищами, пришедшими к нам на помощь!
     Мукершану хотел сказать что-то более сильное, но волнение помешало ему.
Он замолчал, порывисто обнял Демина, и они крепко поцеловались.
     -- Спасибо за все, за все!..
     -- Желаю удачи!..-- повторил Демин.--  В селе,  должно быть, вы неплохо
поработали. Крестьяне, надо полагать, многое поняли?
     Мукершану задумался, лицо его потемнело. Заговорил глухо:
     --  Поняли,  конечно,  кое-что. Но, к  сожалению,  далеко не  все.-- Он
поморщился, признался с какой-то беспощадной для себя решимостью: -- Тут и я
допустил  ошибку:  больше  митинговал.  А  нужно  было  говорить с  каждым и
отдельности.  И вот что теперь у  людей  на  душе  -- не знаю.  Что ж, будем
учиться. Борьба только начинается. До свидания, Федор Николаевич!
     Полковник,  как  и  в  тот  вечер  после   первой   их  встречи,  долго
прислушивался  к  твердым, медленно  угасавшим  шагам удаляющегося  от  него
человека.
     -- Счастливого  пути, товарищ! -- тихо, про  себя, проговорил начподив.
"Мое положение казалось куда лучше,-- подумал  он.-- А оно вон, оказывается,
как!"  Потом достал политдонесение, заготовленное инструктором. Стал читать,
недовольно  морщась.  "Вот  развез!  --  мысленно  ругал  он  инструктора.--
Преамбула на целую страницу. А кому она нужна, эта преамбула?" Позвал
     ординарца.
     -- Верните это Новикову, пусть сократит на три четверти!
     "Ну же и писучий, дьявол!.. А что, если в донесении сообщить разговор с
Ерофеенко?.. Любопытные, оригинальные  мысли у этого солдата.  И все сложно,
интересно". Демин вынул блокнот и стал торопливо что-то записывать в него.
     Мукершану  по узкому  деревянному  настилу, под которым  где-то  далеко
внизу плескалась вода, перешел через овраг, разделявший село на две неравные
части, поднялся на  гору и зашагал  по узкой  аллее,  между густых  зарослей
черемухи и одичавшей вишни. Ночь была безлунная,  теплая и немножко  душная,
как бывает перед дождем. Слева, в кустах, звонко щелкала и свистала
     какая-то, должно  быть совсем крохотная, птичка. Мукершану  остановился
и, улыбаясь,  попытался изобразить свист и щелканье пичуги. Но у него ничего
не  получилось.  Радуясь  озорному птичьему веселью, Мукершану вместе  с тем
чувствовал какую-то  неловкость,  что-то беспокоило  его. "Что  бы это могло
быть?"  --  подумал  он.  Пташка  помолчала,  как бы прислушиваясь, и  когда
человек затих, она залилась еще энергичнее, засвистала и защелкала звонко  и
рассыпчато, будто обрадовалась, что так, как она, человек не может  свистать
и щелкать.
     "Тень-тень-тень... тин-тин-тин...  кеть-кеть-кеть... киви-киви-киви..."
-- неслось из кустов.
     Мукершану, заслушавшись пением озорной птахи, остановился и еще раз сам
пощелкал языком, и снова  птичка слушала и,  дождавшись,  когда он замолчал,
защелкала и  засвистала  громче и задорнее,  будто смеясь над беспомощностью
человека.
     Мукершану весело захохотал.
     "Тень-тень-тень...  киви-киви-киви..." --  ритмично  и сочно звенело  в
кустах, от которых уже чуть веяло освежающей прохладой упавшей росы.
     Мукершану  присел на  камне  под  кустом, в  котором щелкала и свистала
невидимая  и бесстрашная пичуга, и, прикрыв  лицо руками, задумался. Чувство
легкого беспокойства не покидало его. И вдруг он вспомнил. Ах да, да...  все
это связано с тем  фотоснимком молодой женщины со  строгим и ясным взглядом,
который он видел у начальника политотдела. Конечно, поводом его беспокойства
был  именно этот фотоснимок.  И Мукершану уже видел  лицо другой женщины: на
него смотрели  веселые глаза подруги, товарища по партийной работе, родные и
милые глаза Анны, которую  расстреляли полицейские в 1933 году в Гривице, во
время железнодорожной забастовки.
     Сорокапятилетний  здоровый,  сильный  человек, Мукершану,  может  быть,
только сейчас подумал, что, подобно всем людям, живущим на  земле, он мог бы
быть мужем,  отцом,  пользоваться радостями, которые  дает человеку семья,--
такими радостями,  которых у него не было. Грусть охватила  его, но то  была
необычная грусть, она не давила сердце, не обливала  его жгучей горечью, она
была смешана с той неповторимой и великой радостью человека, который готовит
счастье другим -- всем этим обездоленным Бокулеям  и  Корнеску, отцы,  деды,
прадеды  которых  и  сами  они  жили  в вечном  рабстве,  женились,  любили,
плодились только для того, чтобы увеличить число рабов и несчастных на своей
бедной земле.
     Невидимая  пичуга вспорхнула,  с  вeтки на вeтку перебралась  поближе к
сидевшему  человеку и затрещала над самым его  ухом. Мукершану открыл лицо и
беззвучно засмеялся.
     "Киви-киви-киви..." -- смеялась и птаха.
     Напротив зашумели кусты. Там мелькнуло  что-то черное,  живое.  Грохнул
выстрел.  Пуля тонко пропела над самой  головой Мукершаиу. Он упал в канаву.
Раздался второй выстрел,  и темное пятно метнулось из-за кустов в  переулок.
Стало  тихо-тихо.  Бойкая  пташка замолчала.  Мукершану поднялся,  вышел  на
дорогу и быстрыми твердыми шагами направился к дому Суина Корнеску.
     Там он молча собрался и, уже уходя, тихо сказал провожавшему его Суину:
     -- В селе орудует враг. Будьте осторожны. В меня сейчас стреляли.
     Патрану и поп,  дрожа от страха и нетерпения,  ожидали молодого боярина
Штенберга  в  саду, укрывшись под  деревом. Когда раздались выстрелы, они нe
выдержали,  покинули свое укрытие  и  побежали к калитке,  где  должны  были
встретить лейтенанта.
     --  Ну   что?  --  спросил  Патрану,   открывая  калитку  запыхавшемуся
Штенбергу.  Но  тот  не  дождался,  когда   ему   откроют,  и,  как  легавая
затравленная собака, легко перемахнул через забор.
     -- Ну что? -- повторил свой вопрос Патрану.-- Что?
     -- Наповал!..-- прохрипел офицер, трясущимися руками отвинчивая  пробку
фляги, в которой бултыхалась водка.-- Готово!..
     --   Слава   те...   Одного  покарал   бог...   Щенком  помню  его...--
перекрестился поп.
     -- Работал у меня! -- сказал Патрану, истово крестясь вместе с попом.--
Вредный! Всех бы... Всех!..
     -- Ты  вот  что, господин  Патрану, не очень-то увлекайся!.. Осторожней
надо!..  А то, знаешь, они могут быстро...-- лейтенант  выразительно черкнул
ребром  своей белой  ладони по горлу.--  А ты нам еще нужен будешь!.. Списки
готовы?..-- спросил он отрывисто, выплеснув на землю остаток водки.
     --  Готовы,  ваше  благородие!..  Готовы,  господин  лейтенант!..  Всех
записал: и тех, что митинговали, и тех, что землицу вашу меж собой поделили.
Вот они -- Корнеску, Бокулей...
     -- Ладно!.. Сам разберусь!.. А  сейчас -- спать!.. Да... не знаешь, где
находится Василика?..
     Патрану промолчал, сделав вид, что не расслышал слов боярина.  Штенберг
резко повторил свой вопрос.
     -- Я не хотел вас огорчать,  господин лейтенант. Эта паршивая  девчонка
вышла замуж за старшего сына Александру Бокулея.
     -- За Георге?
     -- Так  точно, за него... Вернулся! Вместе  с русскими пришел.  Вот  бы
кого...
     -- Хорошо! -- резко остановил офицер.-- Дойдет очередь и до него...
     Сунув  списки в карман мундира, размякший лейтенант  неровной  походкой
направился к каменному сараю, где укрывался  уже третьи сутки. Вспомнив  все
свои  нерешительные  действия,  все колебания  и  раздумья,  он  сейчас  сам
удивился  тому,  что оказался в конце концов  способным на столь рискованный
поступок. А получилось здорово! Все в порядке. Вот только Василика...
     Вскоре он спокойно спал.



     С утра Бокулей-старший выехал косить пшеницу на том самом  участке, где
вспахать и посеять  ему помогли  русские  солдаты. Взяв в  руки крюк,  румын
долго  не решался  взмахнуть  им.  Подумав, он положил  его у  межи, засучил
рукава и,  как  пловец  разгребая  желтые  тяжелые волны  и радостно  щелкая
языком,  вошел  в  пшеницу.  Острые  усики  колосьев  больно   щекотали  его
подбородок, потное лицо, но старик будто и не чувствовал ничего. Он  плыл по
желтой  реке все быстрей  и быстрей,  то  пел, то насвистывал, то,  захватив
охапку  жаркой и духмяной пшеницы,  плотно прижимал ее к своей  груди. Затем
крестьянин вернулся на прежнее место, отыскал межу, отделявшую его полосу от
соседнего  надела,  и  стал быстро  ходить  по ней  взад  и  вперед,  смешно
подпрыгивая. Василика, приехавшая вместе со свекром вязать снопы, глядела на
него и улыбалась.  Ей  хотелось  похохотать  над  ним,  но  она  стеснялась.
Александру Бокулей -- и это знала Василика --  боялся, что  сосед не заметит
межи и станет косить его пшеницу. И чтобы сосед  заметил и не захватил чужой
делянки,  старик решил получше протоптать межу,  которой  до этого почти  не
было видно.  Вместо межевого  кола* он еще раньше выкопал небольшую канавку,
которая, однако, сейчас сильно заросла.

     *  Межевой кол  у  румынского  крестьянина нередко ночью  переставляют,
чтобы украсть клок земли.

     С Александру  Бокулея ручьями катился пот, а он все прыгал и  прыгал на
меже. В  том  месте, где тяжелые колосья, откинутые ветром, перевешивались в
сторону соседнего поля, Бокулей торопливо, но  осторожно собирал их в руку и
перегибал спелые восковые  стебли в свою сторону. При этом он что-то сердито
ворчал  себе  под  нос,  словно  бы делал  выговор  непокорным  колосьям  за
непочтительность к законному хозяину. Убедившись,  что межа стала достаточно
заметной,  крестьянин  начал  косить.  Крюк долго  не  хотел подчиняться его
рукам. И не  удивительно: ведь румын впервые в  своей жизни пользовался этим
странным  орудием. Крюк  смастерил для  хозяина Пинчук, убедив старика,  что
косить им все же спорее.
     "Не  комбайн эта  штука  и  даже  не  лобогрейка, но  всо  же ей  легче
працювать, чем серпом",-- говорил он, вручая Бокулею старшему крюк. Кузьмину
Петр  Тарасович  приказал  обучить   старика   пользоваться  этим   нехитрым
приспособлением, но тот не успел, был занят на другой работе: три дня подряд
возил к переднему краю боеприпасы, помогая полковым обозам.
     В конце концов  старик приноровился, и дело пошло. Работал он до одури,
до  знобящей дрожи  во  всем  теле.  Василика,  напевая  свои  песенки,  еле
поспевала за ним вязать снопы.
     -- Поторопись, Василика, поторопись, соловушек! -- улыбался ей свекор.
     Они  собирались было уже перекусить,  как  из ближайшей балки  выскочил
всадник и в одно  мгновение очутился рядом с ними. Василика тихо вскрикнула,
выронила  горшок с молоком и, бледная, стала пятиться назад: во всаднике она
узнала молодого Штенберга. Тот плотно сидел в седле, не спеша вынул саблю из
ножен, шевельнул короткими черными усиками, подрагивая скулами, прошептал:
     -- Жнешь?
     -- Жну...-- торопливо ответил старик  и некстати поздоровался: --  Буна
зиуа!*
     -- Буна сяра!**  -- В  руках  офицера ослепительно  и ядовито  блеснула
сабля.
     Василика с  пронзительным  криком бросилась к нему, но опоздала. Боярин
уже успел взмахнуть саблей и рубануть наотмашь  по бараньей  шапке  старика.
Бокулей-старший не успел и простонать. Он упал на землю и только слышал, как
затрещала  сухая  стерня  под  копытами  топтавшегося  на   месте   жеребца.
Крестьянин попытался было приподнять  голову, но острая боль пригвоздила его
к  месту.  Все  вокруг было раскаленным.  Горячей была  земля,  она обжигала
старику скрюченные, уродливые пальцы, мокрую спину, голые пятки. Воздух тоже
был горяч, сушил глотку, ноздри...

     * Добрый день! (рум.).
     ** Добрый вечер! (рум.).

     Омертвев, Василика  широко  открытыми  от  ужаса  черными  неподвижными
глазами  смотрела  на молодого  боярина,  торопливо освобождавшего  ногу  от
стремени. Она даже не смогла закричать, когда он схватил ее  на руки и понес
к  коню.  Придя в  себя, она стала  вырываться, кусать ему лицо, руки. Он не
чувствовал боли, всe время твердил:
     -- Василика... Василика...
     Молодой боярин пытался  взобраться вместе с Bасиликой на коня и не мог:
девушка  сопротивлялась, царапалась, отталкивала  его от себя. А в это время
за горой,  на немецких артиллерийских  позициях,  чуть  ли  не  одновременно
прогремели  два  орудийных  выстрела:  должно  быть,   немецкие  наблюдатели
заметили странную возню на пшеничном поле.  Снаряды разорвались в пяти шагах
от  Штенберга и  девушки.  Василика коротко  вскрикнула  и,  быстро бледнея,
обвисла  на руках  лейтенанта.  Бросив ее, боярин побежал к тому  месту, где
стоял  конь: конь  барахтался  на  стерне,  по  его  крупному  телу  волнами
проходили судороги.  Штенберг метнулся в пшеницу, пробежал  немного и  упал,
чтобы отдышаться.
     А вдали, где-то далеко за Пашканами, синели Карпаты, равнодушные к этой
маленькой  человеческой  драме.  В   недокошенной  пшенице  дружно  и  бойко
застучали неутомимые молотобойцы-кузнечики. Им тоже не было никакого дела до
крестьянина, распластавшегося на земле, и до несчастной Василики.  Выскочила
из норки мышь, бисерным  глазком посмотрела  на  человека и опять скрылась в
норке. Выбежал откуда-то заяц, сослепу налетел  было на крестьянина, страшно
перетрусил, дал прыжка вбок и исчез в пшенице...





     Дивизия  генерала  Сизова   получила   приказ   начать  демонстративное
наступление  19  августа,  за день до  общего прорыва  вражеской обороны  на
территории Румынии.
     За неделю до штурма вражеских укреплений небольшая группа разведчиков и
саперов получила необычное задание.  Она должна  была на  этот раз нe только
захватить "языка", но и взорвать центральный  неприятельский дот, ликвидации
которого командование  придавало большое значение: дот был едва ли  по самым
серьезным препятствием на пути наших полков, уничтожение его нарушило бы всю
огневую систему обороны противника на  значительном участке  и создало бы  в
ней ничем не заполнимую брешь. На подготовку к выполнению этого задания ушло
много времени,  а  когда все  было  готово, генерал  лично вызвал Забарова и
сказал:
     -- Это,  может  быть,  лейтенант, самое ответственное задание  из  всех
заданий,  выполняемых вашим  подразделением.  Но я надеюсь, как  всегда,  на
разводчиков.  С вами  пойдут лучшие  саперы-подрывники,-- и  генерал  крепче
обычного пожал руку Забарова.
     Федор решил действовать двумя группами.  Первая  группа во главе с  ним
захватывает "языка" и  немедленно возвращается в свое  расположение. Вторая,
под командованием Шахаева, с одним  сапером врывается в дот и подготавливает
его взрыв.  Так  как  задача первой  группы была несколько  легче, во всяком
случае, не новой для разведчиков, лейтенант взял с собой  в основном молодых
разведчиков,  а  с Шахаевым остались  "старички" -- Сенька, Аким  и Каримов.
Парторг неожиданно  попросил  в свою группу еще и Никиту Пилюгина. Узнав  об
этом, Ванин шепнул на ухо старшему сержанту:
     -- Куда вы его? Подведет он нас всех.
     Шахаев резко остановил Ванина:
     -- Не твое дело. Понял?
     Ванин  решительно  ничего  не  понял,  но промолчал: он  слишком  любил
парторга и верил ему, а потому не мог спорить с ним, как с другими.
     В  полночь  разведчики,  еще   днем  выдвинувшиеся  на  передний  край,
отправились в путь.  Все заметили, как Никита, шедший вначале позади группы,
бочком-бочком пробираясь  по  траншее,  обогнал Акима,  Сеньку,  Каримова  и
зашагал рядом с парторгом. Тот, заметив Пилюгина, спросил:
     -- Боишься, Никита?
     --  Оно бы ничего...-- уклончиво пробормотал Пилюгин,-- да маскхалат  у
меня неважный... порванный весь...
     --  Никита опять жалуется,-- шепнул Акиму Ванин.-- И чего только Шахаев
возится с ним?
     -- А  чего  он  с  нами возился?  Забыл?  --  напомнил Аким, но  Сенька
оскорбился:
     -- Ты стал невыносимый, Аким. Тебе нельзя ничего сказать. Сразу начнешь
философию разводить...
     -- Какая тут философия?.. Ты, собственно, зря возмущаешься. И чем? Тем,
что парторг из Никиты хочет сделать хорошего солдата?
     -- Э, напрасные хлопоты. Уж я этого Пилюгина знаю. Да и ты вот не  взял
его в свое отделение.
     --  Не  взял, потому что не дали. А  вот  вернусь с задания и  попрошу,
чтобы Никиту перевели ко мне.
     Разведчики приумолкли.  Над их головами  со знакомым шепелявым  свистом
пронесся  тяжелый  неприятельский  снаряд, за  ним  пролетело еще несколько.
Разрывы лихорадили землю. Стенки свежей  траншеи  тихонько осыпались.  Потом
раздались  орудийные выстрелы  позади разведчиков, и вновь в  темном воздухе
зашелестели снаряды, только теперь они летели в обратном направлении.
     У нейтральной полосы  разведчики  встретились с двумя саперами, которые
еще  накануне сделали проход  в  неприятельском  минном  поле  и проволочном
заграждении  и теперь проверяли,  не  загородил  ли вновь  враг этот проход.
Убедившись,  что  все  в  порядке,  они  присоединились  к  разведчикам  для
выполнения  основной  задачи:  один шел  с  группой  Шахаева,  другой  --  с
Забаровым. Где-то  впереди и слева  скороговоркой протатакал  пулемет, косые
трассирующие очереди  пронеслись мимо. Забаров проводил их глазами и спросил
у  сапера, все  ли  в порядке. Сапер утвердительно  кивнул  головой. Пулемет
снова  дал несколько очередей.  Шахаев почувствовал, как чьи-то руки  крепко
ухватились за его маскхалат. Оглянулся -- Никита.
     -- Ты что?
     Пилюгин не ответил. Да и без слов было все ясно.
     --  Ничего,   ничего...--  чуть  внятно  проговорил   парторг.  Немного
приподняв голову, он с удивлением увидел недалеко перед собой темную покатую
громадину, смутно  возвышающуюся на  фоне неба;  по  правую и левую стороны,
только  чуть  подальше, тоже сутулились железобетонные чудовища, страшные  в
своем слепом и угрюмом безмолвии.
     Забаров  дал  знак  прекратить  движение.  Привычное  чувство  близкого
поединка овладело им. Он весь подобрался; пальцы больших рук, отяжелевшие от
прихлынувшей к  ним  крови, туго сжимали автомат.  Лейтенант резко  взмахнул
рукой, и  разведчики  разделились  на две  группы. Забаров  со своей группой
двинулся вперед, обходя дот с двух сторон.
     Шахаев взял левее, быстро  выдвинулся далеко за укрепления,  перехватил
траншею, соединявшую  основную линию немецкой обороны с центральным дотом, и
остановился здесь, ожидая  дальнейших событий. Вокруг было тихо. Только один
раз  раздались чьи-то шаги, чужая речь, но вскоре  все угомонилось. И вдруг,
точно  ножом  по  сердцу,  тишину вспугнул тяжелый чугунный  звяк, затем  --
короткий, сдавленный  хрип. Возле дота замелькали, засуетились  человеческие
фигуры. Огромный силуэт метнулся вправо, за ним -- другой, третий...
     Оставив   Сеньку  и  Каримова  для   прикрытия,  Шахаев   с  остальными
разведчиками  и сапером побежал по траншее к  доту. Тяжелая  чугунная  дверь
была открыта и тихо, со ржавым скрипом покачивалась.  Заскочив в дот и держа
автомат наготове, парторг включил электрический фонарик, огляделся. На  полу
с рассеченным надвое черепом лежал убитый немецкий солдат.  Стальная  желтая
пулеметная лента плоским червем опутывала его, один конец ленты  находился в
приемнике   крупнокалиберного   станкового   пулемета,   установленного   на
бетонированном заступе  амбразуры.  На  железной койке,  стоявшей  слева  от
входа,   лежали  мундир  и  брюки  другого   немца,  которого,  по-видимому,
разведчики уволокли в  одном белье. В  амбразуре, как и предполагали в штабе
дивизии, были установлены два пулемета и одна легкая противотанковая пушка.
     Внутри  дота  --  сложенные  штабелями  ящики  с  боеприпасами.  Шахаев
осмотрел  все  это и уже соображал, как лучше  и  вернее подорвать  дот, как
вдруг за дверью вступили в бой  Ванин и Каримов. Приказав  Акиму,  Никите  и
саперу остаться в доте, Шахаев выбежал в траншею, но тут же был сбит сильным
тупым ударом  в плечо.  Выскочивший вслед за  ним Никита Пилюгин втащил  его
обратно в дот.
     -- Перевяжите меня. Я ранен, кажется,-- попросил Шахаев и  почувствовал
легкое головокружение.
     Аким и Никита подняли его, положили на койку. Кровь, смочив гимнастерку
и маскхалат, пробилась наружу. Шахаев, страдающий малокровием после тяжелого
ранения  на Днепре, сейчас  быстро терял  силы.  При  свете зажженных Акимом
немецких карбидных  ламп  лицо его было  матовым; прямые  белые  пряди волос
прилипли к высокому, покрытому капельками  испарины лбу;  губы плотно сжаты.
Аким и Никита с трудом перевязали его.
     -- Оставьте меня. Помогите Сеньке и Каримову... Скажите, чтобы отошли в
дот...  Держаться в  доте...  в доте...-- он тихо застонал и вдруг заговорил
бессвязно:  -- Начподив...  Аким... вручения. Пинчук --  приготовить...--  и
вовсе умолк.
     Страшный, раздирающий душу крик заставил Акима вздрогнуть.
     --  Товарищ  старший  сержант!..  Зачем  вы... Постойте!..  Не  надо!..
Пропадем мы без вас!..
     Никитин вопль вывел Шахаева из минутного забытья.
     -- Что ты, Никита? Вот чудак!..-- улыбнулся  укоризненно-ласково.-- Что
мне сделается... Сейчас отдохну, и пойдем бить их, сволочей.
     Стрельба  за  дверью  разгоралась.   Автоматные   очереди  мешались   с
трескучими  разрывами  ручных гранат; в дверные щели тянул знакомый  горький
дымок  сгоревшего  пороха. Немцы  стреляли  разрывными;  иногда  такие  пули
попадали в  железобетонные  стенки дота;  за дверью мигали короткие вспышки,
острые осколки бетона стучали по стальной плите двери. Так длилось до самого
утра. Перестрелка не прекращалась. Сенька и Каримов, очевидно, находились на
прежнем месте.
     Утром,  когда  первый косой  луч солнца отточенным,  сияющим и холодным
лезвием  блеснул  в  амбразуре,  а  немного  окрепший  Шахаев  намечал  план
дальнейших  действий,  за   дверью  разорвалась  граната  и  вслед  за  этим
послышалось страшное многоэтажное ругательство. Затем дверь распахнулась и в
нее  вместе  с  клубами  удушливого  дыма  ворвался весь  залитый  кровью  и
оборванный Сенька Ванин.
     --  Где у вас патроны?.. Патроны давайте.  Дот окружают! Не выходите!..
Не выходите отсюда, товарищ старший сержант! Отстреливайтесь из амбразуры, а
то  все  погибнем! --  хватая у  Никиты и Акима  заряженные диски  автомата,
кричал он. Потом вновь выскочил, захлопнув за собой дверь.
     Шахаев попытался приподняться, но не смог.  К тому  же  он и сам понял,
что выходить из  дота  теперь ужо  не было никакого смысла:  расстреляв  все
патроны, Ванин и Каримов вынуждены  были  также укрыться  во вражеском доте.
Шахаев удовлетворен был  хотя бы уже  тем, что  дот этот выведен  из строя и
немцы не  могут  им воспользоваться, когда наши начнут штурм. Немцы  боялись
приблизиться, но они плотно окружили разведчиков, пристреляв выход из  дота.
Теперь советским солдатам  можно было только взорвать  дот, сделав его своей
братской могилой. Но с этим Шахаев не спешил...
     Так начался  беспримерный  поединок маленькой группы советских бойцов с
гитлеровцами, поединок, о котором потом  долго говорили  и писали  и который
вошел  в  историю дивизии под именем  "обороны  Шахаева". Более  двух  суток
длилась эта оборона. Первый день немцы пытались ворваться в дот  и захватить
разведчиков живыми,  но скоро вынуждены  были  отказаться  от этой  попытки:
шахаевцы косили  их  автоматными  очередями и,  на  мгновение  открыв дверь,
забрасывали  гранатами.  Убитый  группой  Забарова  и  выброшенный  из  дота
Пилюгиным  немец  сейчас  лежал  возле  двери  вниз  лицом; в  дверную  щель
разведчики видели, как большая фиолетовая муха деловито прохаживалась по его
мундиру, пропитанному потемневшей  кровью. От трупа  начал  исходить тяжелый
запах, проникавший внутрь дота.
     Неожиданно для  всех Никита первый выскочил  оттащить труп  подальше от
дота, но  не  успел  этого сделать: пуля впилась ему в ногу, и  он еле  влез
обратно. До этой минуты Никита как-то не выказывал признаков уныния, изредка
пытался даже шутить, подтрунивать над другими, а сейчас, поняв, что выйти из
дота  уже  невозможно, что  кругом  засели  немцы  с  пулеметами,  он  вдруг
загрустил, пал духом, рана показалась ему смертельной. Никита начал стонать.
Шахаев,  приказав перевязать  ему ногу,  первое  время  молчал,  потом  стон
солдата стал раздражать его. Забыв о боли, парторг сполз с койки, наклонился
над Пилюгиным.
     -- Зачем стонешь, Никита? -- спросил он спокойно и  строго, так,  чтобы
слышали все.-- Ну зачем? Ты  же  хорошо  знаешь, в каком мы положении.  Твои
товарищи  ранены  тяжелее  тебя.  Сенька,  например...  Однако  он,  видишь,
молчит... Что с того, что ты разжалобишь нас? Немцы  только обрадуются, если
мы раскиснем. Вот перевязали  тебя и больше ничем помочь  не  можем. Терпеть
надо. Ты солдат...-- Помолчав, закончил тихо и сурово: -- Солдат, понимаешь?
     Но Никита будто и не слышал Шахаева. Вытягивая шею, стонал:
     -- Воды...
     Сенька поморщился и  ничего не  сказал. Аким  глядел  на  Никиту своими
кроткими голубыми близорукими глазами и тоже молчал.
     Шахаев  отвязал от ремня флягу, сунул ее горлышко в рот Никите. Сильные
и жадные глотки солдата вызвали и у старшего сержанта невольные глотательные
движения,  он  облизал сухие, горячие  губы.  Пилюгин  минуту  спустя просил
снова:
     -- Воды...
     Шахаев наклонился над ним вновь:
     -- Нет больше воды, Никита. И ты это знаешь. Зачем же спрашиваешь?
     Немцы подтянули пушки  и  открыли  огонь по доту. Крутой изгиб  траншеи
мешал  им  попадать  в  дверь. Снаряды  с  оглушительным треском ударялись о
железобетон; мелкие осколки, отлетая от внутренних  стен  дота, впивались  в
разведчиков, добавляя к их ранам новые; солдаты лежали, уткнув лица в землю,
боясь, что  осколки попадут в  глаза. Сенька  насчитал около  сорока  прямых
попаданий в дот, и  примерно такое  же количество снарядов упало поблизости.
Чтобы заглушить  боль от мельчайших осколков бетона, впившихся в тело, Ванин
крепко сжал зубы и про себя считал, отмечая каждое попадание: "Сорок один...
сорок два... пятьдесят... пятьдесят три..."
     -- Гитлерята паршивые!  -- вдруг выругался  он.-- Стрелять-то не умеют.
Жаль, что  рация  у  Акима поломалась. Передать  бы на батарею Гунько. В два
счета разделалась бы она с нашим дотом. И все тут...
     Шахаев насторожился.
     -- Это что, Семен, капитуляция?
     Сенька покраснел.
     --  Что вы,  товарищ  старший  сержант... К  тому  это  я,  что  плохая
артиллерия у немцев... А нам -- что?.. Коли не будет иного выхода...
     --  Не будет иного выхода!.. Сеня!.. Ванин!.. Друг ты наш веселый, тебе
ли, старому  разведчику,  сталинградцу,  говорить такие слова! -- Шахаев сел
посреди дота, в центре, сложил ноги по-восточному, калачиком, прищурил и без
того узкие  глаза. Добрые,  умные  и  мудрые  искринки  вспыхнули  в  щелках
припухлых век; нездоровый румянец выступил на худых его  щеках. Он глядел то
на одного,  то на другого,  и  казалось, все светлеет вокруг,  даже на губах
Никиты  скользнуло  подобие  улыбки.  Вместе с  тем  бойцы  чувствовали, что
парторг тревожился, словно хотел сказать что-то и не находил нужных, сильных
слов. Первым  это заметил Аким; он  перестал копаться  в поврежденной рации,
внимательно   глянул  на   старшего  сержанта.   Откинул  назад   непокорную
светло-русую  прядь  Ванин,  заиграл  живыми  смелыми  глазами, будто  желая
сказать: "Посмотри-ка на нас, товарищ парторг! Мы вовсе не унываем!.. Мы еще
и веселиться можем! Чего там!"
     Шахаев, поняв состояние солдат, предложил:
     -- Давайте, товарищи, споем...
     -- Петь нада... Всем нада!..-- горячо и обрадованно подхватил Каримов.
     Немцы то ли сделали перерыв  на  обед,  то ли еще по какой  причине, но
только прекратили обстрел.
     -- Давай затягивай, Семен,-- попросил Аким.
     Однако Ванин, помрачнев, проговорил:
     -- А песня не получится. Нет запевалы. Кузьмича нет...
     Шахаев посмотрел на  него долго  и  пристально  и сразу понял, что не в
песне  дело:  просто солдат вспомнил, что где-то совсем недалеко отсюда есть
старый добрый Кузьмич, Пинчук, Наташа, Забаров,  все разведчики, все наше, и
там жизнь. А тут...
     Начался  третий  день  "обороны  Шахаева".  И парторгу  показалось, что
дальше  держаться  невозможно,  что  нельзя  еще хотя бы на  несколько часов
оттянуть то, что должно было произойти. Показалось это и по взглядам  солдат
и еще больше по словам Сеньки: "А песня не получится". Что ж,  вот как будто
сделано все,  что должно и возможно было сделать; все  физические и духовные
силы иссякли; можно, пожалуй, и кончать. Кто обвинит их в этом?
     -- Зажигай!..-- хрипло приказал саперу Шахаев, видя, что солдаты знают,
что он хочет отдать этот последний приказ, и давно ожидают его.
     Сапер  долго  не  мог зажечь, спички ломались. Солдаты  сбились  вокруг
парторга, обнялись.



     В подразделениях все  было готово. Еще накануне ночью несколько тяжелых
батарей было выдвинуто к переднему краю. Зарывать в землю многотонные махины
артиллеристам  помогли  саперы и  пехотинцы.  Выдвинулась  далеко  вперед  и
батарея Гунько. Бывший наводчик, а два  дня назад получивший звание старшины
Печкин  являлся чуть ли  не  главным помощником командира батареи.  Он бегал
возле  орудий,  покрикивал на сержантов и солдат, торопил  их.  Подвизался в
качестве бывалого артиллериста и Громовой. Он успел обрести осанку завзятого
пушкаря -- солидная медлительность, полное презрение  к не умолкавшей  ни на
минуту пальбе, неторопливая походка вразвалку, вполне соответствующая и роду
войск  и чину паренька:  он  принял от Печкина расчет, и не какой-нибудь,  а
первый, по орудию  которого, как известно, производится пристрелка  репера и
строится параллельный  веер.  Фамилия у него  была  звучная  и  как-то  мало
подходила к его щупленькой фигурке, а еще меньше -- к тонкому голоску. Ванин
серьезно     советовал    ему     изменить     фамилию     и     прозываться
Колесницыным-Пророковым,   что,  по  мнению  разведчика,  звучало   бы   еще
внушительнее.  Но  Громовой  никогда не верил ни в  Илью-пророка, ни  в  его
огненную колесницу, а потому от предложения Ванина отказался.
     Сейчас  Громовой,  выверяя прицельные приспособления, спрашивал  нового
наводчика Ваню, парня молчаливого и на вид угрюмого:
     -- Дострельнем до Бухареста, Ваня, а?
     -- Поднатужимся  ежели...-- неохотно  отвечал тот, недовольный, видимо,
тем, что Громовой не доверял его умению, сам проверял прицел.
     -- Ежели поднатужимся, то и до Берлина...
     -- Коли танки подсобят,-- проворчал Ваня.
     --  Танков хватит. На днях мы со старшиной ездили в лес, за Гарманешти,
в артмастерскую, так в этом самом лесу их видимо-невидимо...
     -- Кого?
     -- Танков, темнота! Кого, кого!..
     -- Так бы и сказал.
     --  Так и  говорю. Стоят в лесу,  загорают,  все новенькие, с иголочки.
Танкисты на меня даже с завистью поглядели. "С передовой?" -- спрашивают. "С
передовой,--  отвечаю.-- Откуда же  мне быть!"  -- "А мы,--  говорят,--  вот
скучаем тут, держат  нас на  привязи".-- "Успеете,-- говорю,--  навоюетесь!"
Понял, еловая  твоя голова, об  чем  речь? Целые скучающие бригады  стоят за
нашeй спиной. Стало быть, резервы у нас богатые. Вот завтра как шандарахнут!
Видал, кто вчера на нашем  энпе был?  То-то оно и есть. Командующий  фронтом
тут появлялся! A ты...
     Громовой не договорил. Его отвлек батарейный  связист, выкрикивавший  в
трубку:
     -- "Клен", "клен"!.. Я -- "акация". Проверка.
     -- Дуб ты, а не  акация,-- заметил сердито Громовой, обиженный тем, что
ему не дали довести до конца "стратегическую мысль", как он сам назвал  свои
рассуждения.--  Кто  ж так  орет в  трубку?  Немцы  могут услышать. У них от
страху слух-то, поди, заячий теперь, всякий шорох слышат.
     Под зеленой сеткой, которой было прикрыто орудие, сидели артиллеристы и
негромко разговаривали. Как всегда в свободную минуту, они обсуждали вопросы
большой политики, весьма важные с их точки зрения проблемы.
     --  А что будет  с Антонеской,  товарищи? -- спрашивал один,  очевидно,
только  для  затравки: солдатами не раз  обсуждался  этот  вопрос,  и участь
Антонеску, в сущности, была давно уже предрешена ими.
     -- Повесят, что ж ему еще,-- отвечал второй боец таким тоном, словно бы
оскорбился тем, что его товарищ не понимает таких простых вещей.
     --  С Гитлером  бы их на одной  перекладине...-- мечтательно проговорил
первый  и  неожиданно  добавил:  -- Его,  Антонеску,  теперь, кажись, и сами
румыны повесили б...
     -- Кто знает?
     -- Что ж там знать? Повесили б, говорю тебе!
     -- А почему ты так думаешь?
     -- Почему, почему!.. Тоже  мне  новый почемукин объявился!.. Что  ты ко
мне пристал? -- зашумел солдат, должно быть больше  сердясь на  себя оттого,
что не мог сразу ответить.
     Он помолчал, подумал и уже уверенно выложил:
     -- Ты видал, что в Гарманешти  творится? Подняли румыны голову. Митинги
у них там и прочее. По шапке хотят  они своего Антонеску. А откуда  у  румын
взялась такая  храбрость, как ты думаешь?  -- наступал  на своего  оппонента
солдат.--  А  я скажу  тебе  откуда. Силу простой  румын, трудовой то  есть,
почувствовал, потому что мы с тобой здесь объявились. Мы хоть в ихние дела и
не влезаем,  а духу придаем, смелости  в общем. К тому же  мы их не обижаем.
Стало быть,  их обманывали насчет  нас,  головы им морочили то есть... А кто
морочил? Ясное дело, Антонеску, этот Ион паршивый! Понял теперь?!
     Сквозь сетку  брызгами  лился яркий полдневный  свет, рябил мельчайшими
бликами бронзовые лица артиллеристов, нагревал стальные тела орудий.
     -- Снять сетки! -- скомандовал старший на батарее, и огневые ожили.
     -- Гляньте,  ребята,  пехота уже  навострила уши!  -- крикнул Громовой,
показывая  на стрелков, которые, облокотившись  на кромки окопов, напряженно
всматривались вперед, в подернутые текучим маревом седые горбы дотов.
     Недалеко  от  батареи Гунько расположился со  своим  молодым помощником
старшина  Фетисов.  Он  и  Федченко, тот самый юный солдат, которого Фетисов
когда-то обучал окопному  искусству, приготовились бить по амбразурам дотов.
По должности  старшины роты ему, Фетисову,  находиться бы  не здесь,  но  он
упросил  командира роты и комбата  разрешить ему  произвести  "эксперимент",
испытать  новое  свое  изобретение  --  бронебойку  с  оптическим  прицелом.
Адъютант старший батальона, лейтенант Марченко, только что возвратившийся из
госпиталя, плохо верил в затею Фетисова и сказал ему:
     -- Бросил  бы  ты, старшина,  заниматься ерундой.  Ничего из  этого  не
получится.
     Фетисов удивился  таким  словам Марченко,  но  спорить с начальником не
полагалось. За старшину, однако, вступился  комбат и разрешил испытать новое
оружие.  А  когда  Фетисов  отошел,  комбат сказал,  обращаясь  к  адъютанту
старшему:
     -- Не понимаю я тебя, Марченко. Ведь грамотный ты человек. Штабное дело
поставил  в батальоне неплохо. И вдруг не уразумел  простых  вещей. Ведь для
нас Фетисов -- клад!



     Генерал  Сизов с самого утра  находился на своем наблюдательном пункте.
Сюда позже пришел и начальник политотдела. Демин вместе с работниками своего
аппарата  последние  дни  почти  все  время  находился  в  полках,  проверяя
готовность подразделений, накоротке совещаясь  с заместителями командиров по
политической части, с парторгами, комсоргами и агитаторами. Сейчас полковник
делился с генералом своими впечатлениями.
     -- В первом батальоне тюлинского полка были? -- спросил Сизов.
     -- Был.
     -- Как там Марченко себя чувствует?
     -- По-моему, с ним все в порядке. Хлопочет, ни себе, ни другим покоя не
дает. Не без заскоков, конечно. Не  хотел, например, дать  старшине Фетисову
испытать свое изобретение. В батальоне этом есть такой удивительный вояка!
     -- Фетисов-то? Знаю о нем. Еще по Днепру! Конструктор-рационализатор!
     --  Вот-вот!   Какая  светлая  голова!  Вы  знаете,  что  он  придумал?
Бронебойное  ружье с оптическим прицелом,  то  есть снайперскую  бронебойку.
Буду, говорит, по амбразурам дотов бить. Каково!
     -- Ловко придумал, ничего не скажешь! -- от  души  похвалил  генерал.--
Наверное,  в  дивизии  таких   много,  только   мы  их  плохо  знаем.   Ваши
политработники, Федор Николаевич, в первую очередь должны присматриваться  к
таким людям  и сообщать о них нам.  Мы,  начальники, должны учиться  у таких
своих солдат. Ведь это золотой народ. Сколько полезного они могут подсказать
нам!
     Демин помрачнел.  "Начальник  политотдела  --  и  упустил такой  важный
вопрос",-- подумал он про себя осуждающе.
     -- Выберем подходящее  время  и  место.  Проведем  вроде слета  бывалых
воинов,-- сказал он.
     -- Хорошая мысль. Обязательно созовем  такой  слет.  А  пока  что дайте
указание  своим работникам, чтобы присматривались к  людям,  искали  в ротах
своих Фетисовых...-- генерал еще что-то хотел сказать, но подошел адъютант и
показал на часы.
     -- Пять минут осталось, товарищ генерал.
     --  Хорошо.  Передайте   командирам  полков,   чтобы   не  отходили  от
аппаратов,-- лицо комдива приняло свое обычное суровое выражение, которое --
Демин знал это -- станет радостно воодушевленным, как только начнется дело.
     Сизов снова обратился к полковнику Павлову:
     -- Так вы, Петр Петрович, полагаете, что разведчики все еще находятся в
доте?
     -- Да, Иван Семенович,  так. Иначе немцы не стали бы стрелять по своему
же  доту,-- ответил Павлов, чаще обычного встряхивая  контуженым плечом.-- И
Забаров убежден  в  этом.  А ведь он, сами  знаете, ошибается редко. И очень
просил меня, чтобы артиллеристы не трогали центрального дота.
     -- А если разведчиков уже нет? Вы понимаете...
     Оба замолчали.
     -- Понимаю,-- после некоторого раздумья сказал Павлов.
     --  Если в доте в самую последнюю минуту окажется враг, то это -- сотни
наших жертв, и полки не прорвутся...
     -- Вы -- командир  дивизии, принимайте решение сами,-- глухо проговорил
до этого молчавший Демин.
     Лицо генерала налилось кровью. Он подошел к стереотрубе, глянул в  нее,
потом оторвался и снова заговорил, обращаясь к  офицерам,  но только  уже на
другую тему:
     --  Как  видите,  опять  на  нашу  долю  пришлась  самая  неблагодарная
задача...
     --  Делать  вид,  что мы-то и  являемся  гвоздем  всего  дела,  главным
направлением? -- начальник политотдела устало улыбнулся, вспомнив, что точно
такую  же  задачу  дивизия  выполняла  на  Донце.--  А  мне  думается,  Иван
Семенович,  что  это --  самая  благодарная задача:  обманывать  противника,
путать все его карты.
     --  Так-то  оно  так.  Но  люди...-- генерал  поморщился,  помрачнел.--
Впереди сплошные  доты, а  у нас артиллерии...  сами знаете. Половину орудий
пришлось отдать левому  соседу.  Вся надежда  на  тяжелые  пушки. А  сегодня
отправили все тому же левому соседу еще две минометные батареи.
     -- Очевидно, так нужно.
     --   Разумеется,--   сказал   генерал   и   сразу   стал   прежним   --
спокойно-сосредоточенным. Плечи  его по  обыкновению приподнялись, и весь он
сделался каким-то упругим. Обернувшись к Павлову, сказал:
     -- Петр Петрович, центральный не трогать.
     Павлов  и  Демин  облегченно  вздохнули, но  через минуту  беспокойство
охватило их с новой силой: "А вдруг в доте будут немцы?"
     Генерал позвонил командиру полка Тюлину:
     -- Направление держать на центральный дот.
     Положил  трубку,  присел,  откинул  тяжелую  голову  назад,  прижавшись
затылком  к холодной стенке блиндажа. Долго молча глядели друг другу в глаза
--  начподив  и генерал. Им, должно  быть,  было очень  тяжело.  Потом Сизов
быстро встал на свои  твердые,  сильные ноги, как-то встряхнулся,  громко  и
торжественно сказал:
     -- Петр Петрович, начинайте!



     Из  кармана полинялых, истертых до блеска, словом -- видавших виды брюк
Владимира  Фетисова  выглядывала  аккуратно  свернутая   кумачовая   головка
маленького флажка,--  такие  флажки покупают наши  люди  своим  детям в  дни
революционных праздников.
     Рядовой Федченко давно  уж  присматривался  к этому  флажку, но  все не
решался спросить старшину, зачем он  ему понадобился. Наконец не выдержал  и
легонько ткнул по карману Фетисова.
     -- Это... для чего, товарищ старшина?
     -- А что, помешал он тебе?
     -- Нет, просто так. Интерес  разобрал. Зачем, мол, этот флажок старшине
понадобился. Первое мая прошло, а до Октябрьской далековато...
     -- У нас и ныне праздник. Разве не знаешь, какой день? Вот сейчас...
     Близкий  и  оглушительно  резкий  выстрел  орудия Печкина  оборвал речь
Владимира.
     --  Началось!..--  с  ликующей  дрожью  в  голосе   прошептал  Фетисов,
чувствуя, как колючий, лихорадящий ток побежал по его жилам.
     Разом с орудиями  Гунько заговорили другие батареи, подали  свой  голос
тяжелые пушки.  Но артподготовка была необычно  короткой  и совсем, пожалуй,
нестрашной  для  неприятеля,--  она  во  всем  не  походила  на те,  которые
предшествуют крупным наступательным операциям.
     Едва  открыли огонь  батареи,  в воздух  врезались  и  певуче  огласили
окрестность красные ракеты. Тут же мимо Фетисова и Федченко, справа и слева,
а то и перепрыгивая  через них, на гору,  к  хмуро насупившимся и  молчавшим
дотам, побежали  пехотинцы  из  роты Фетисова, наступавшей  на  самом  левом
фланге полка. Старшину  так и подмывало вскочить на  ноги и присоединиться к
атакующим.  Но, вспомнив,  что  он находится  здесь  с  другой  задачей, еще
плотнее  прильнул  к  бронебойке. Бегущие пехотинцы  сквозь  оптику  прицела
казались  ему  сказочными  великанами. От вражеских  укреплений  их отделяло
совсем малое расстояние. Вот бы еще одна, две перебежки -- и...
     Прямо в прицелившийся глаз  Владимира  из  одного  дота ударили частые,
яркие  вспышки первой  короткой пулеметной очереди. В черном зеве  амбразуры
змеиным  жалом  замигало  что-то красное и зловещее.  Поднявшиеся  было  для
очередной и,  может быть, последней  перебежки  советские стрелки  дрогнули,
словно  в  недоумении  потоптались  немного  на месте, потом опять  побежали
вперед,  но  уже не так дружно,  как  вначале.  Сперва ткнулся  в землю,  не
достигнув цели, один,  за ним -- другой, третий. И вот уже все пространство,
отделявшее Фетисова от противника, вдруг стало  до  жути пустынным.  Над ним
медленно рассеивалась дымовая завеса,  поставленная  нашими артиллеристами и
саперами.
     Орудия  Гунько  первыми  открыли  огонь по  этому  доту. Фетисов хорошо
видел,  как  от  его  покатых  боков  серо-голубыми,  ослепляющими  брызгами
разлетались  бетонные осколки.  Но это не  приносило доту  особого  вреда,--
пулемет  по-прежнему  хлестал  по  залегшим   цепям   советских  пехотинцев.
Артиллеристы пытались и никак не могли угодить в амбразуру, жарко  плюющуюся
смертельными плевками пулеметных очередей.
     Фетисов весь горел, готовясь произвести выстрел из своего ружья. Первый
раз  он  не  смог  преодолеть волнения  и  промахнулся.  Второй  выстрел  --
неприятельский пулемет, моргнув, смолк. Hо пехотинцы не поднимались: нелегко
солдатам расстаться  со  спасительной  в  этих  случаях землицей. Им еще  не
верилось, что  пулемет немцев  замолчал навсегда. Фетисов,  обливаясь потом,
дрожа  от  внутреннего  возбуждения, в бессилии  кусал губы,  кричал  что-то
залегшим солдатам, но в общей сумятице боя его никто не слышал.
     --  За  мной,  Федченко!  Не  отставай  только!..--  хрипло крикнул  он
напарнику, ловко подхватывая тяжелое ружье.-- Вперед, дружище!..
     Владимир бежал, падал,  проваливаясь в небольшие воронки и спотыкаясь о
камни  и  обрывки  колючей проволоки.  С разбегу подлетел  к доту,  какая-то
безумная  и  страшная  сила внесла его  на огромный раскаленный купол. Перед
глазами  удивленных  и  одновременно  смущенных  стрелков  над  дотом  рдяно
загорелся флажок. И недружное солдатское "ура"  встряхнуло тяжкий полдневный
августовский зной  и  молодым, все более  набиравшим  силы громом покатилось
наверх,  туда,  к  дотам,  где  в  руках человека пламенно вспыхнул  красный
маленький флажок.



     -- Огонь! -- коротко прокричал в трубку Павлов, учащенно дыша, как было
всегда с командующим артиллерией перед большим делом. Услышав вслед за своим
голосом грохот  орудий, он тряхнул  контуженым плечом, не заметив даже,  как
почти совсем вылез из траншеи наблюдательного пункта.
     Это  было  ровно  в два часа дня 19  августа 1944 года,  когда  дивизия
генерала  Сизова  начала  свою небольшую, но исключительно важную, тяжелую и
кровопролитную операцию, предшествовавшую грандиозному наступлению Второго и
Третьего Украинских фронтов на ясско-кишиневском направлении.
     Огромная  высота  с  многочисленными  дотами  быстро  покрылась  белыми
дымками разрывов,  точно на ней вдруг вырос и буйно расцвел большой сад. Вся
оставшаяся  артиллерия дивизии  наполовину  била дымовыми  снарядами,  чтобы
прикрыть атакующие роты. Для настоящей артподготовки орудий явно не хватало.
Выстрелы  были редковатые.  Они  не сливались  в  сплошной, торжествующий  и
лихорадящий землю гул, к чему уже давно  привыкли наши артиллеристы.  Но нет
худа  без добра: эту артподготовку немцы и румыны приняли за простой  налет,
который производился  с нашей стороны почти ежедневно, в одно и то же время,
то есть в половине  дня, так что противник к нему  привык и не придавал  ему
особого  значения. Именно на это  и рассчитывал  генерал  Сизов.  Когда враг
понял свою оплошность, было уже поздно: советские пехотинцы  под  прикрытием
дыма с непостижимой  быстротой достигли траншей,  в  которых  сидели румыны,
немедленно  растеклись   по   ним  и   теперь   приближались   к   дотам.  С
наблюдательного пункта было хорошо  видно,  как маленькие  фигурки стрелков,
подобно  быстрым ручейкам, бежали  по  вымоинам.  Отличались они от  обычных
ручейков разве только тем, что катились не вниз, а вверх.
     -- Смотрите,  смотрите,  товарищ генерал!  -- радостно кричал адъютант,
показывая на фигуру  пехотинца,  взобравшегося  на  один  дот. В  одной руке
пехотинец держал, точно скипетр, что-то черное и длинное, во второй -- флаг,
и вид солдата был царственно-грозен на вершине седого дота.-- Вот герой! Ну,
конец фашистам!.. Сейчас драпанут!
     -- Замолчи ты! --  резко остановил молодого розовощекого офицера Сизов.
Генерал старался увидеть центральный дот и не мог: его заволокло дымом.
     Комдив  не  разделял  радости   своего   юного  адъютанта,  считал   ее
преждевременной. Опытным глазом генерал  приметил, что зеленые ручейки наших
пехотинцев кое-где уже приостановились, а в других  местах  бег их все более
замедлялся.  Только  в центре да  на левом  фланге тюлинского  полка  пехота
по-прежнему продвигалась  вперед  и  исчезала в  тучах  дыма и  пыли. В нашу
стрельбу уже вплелся отчетливый клекот  чужих  пулеметов и автоматов,  из-за
горы  разом  ударила  румынская  и  немецкая  тяжелая корпусная  артиллерия.
Крупповский  металл  с  буревым  ревом проносился в  воздухе.  Район  дотов,
которого достигли наши полки, мгновенно закрыла  стена черного дыма. Враг не
жалел снарядов.  Не  успевал  рассеяться дым от  первого залпа,  как  второй
обрушивался  на  наступающих. Вот теперь было уже совсем похоже на настоящую
артподготовку.  Залпы орудий  и  шестиствольных  немецких  минометов  вскоре
слились в  один протяжный и  все заглушающий  гул. Земля дрожала под ногами.
Высота совершенно исчезла в пыли и дыму.
     Лица работников штаба дивизии, находившихся на НП  вместе с  генералом,
до  этой  минуты  веселые  и  оживленные, теперь  вытянулись.  Но  Сизов был
по-прежнему спокоен, даже, пожалуй, слишком спокоен для таких минут.
     Только  полковник  Павлов понимал, отчего был  спокоен генерал: дивизии
удалось  главное  -- обмануть  противника,  который,  судя  по  усилившемуся
артиллерийскому  огню, снял  с других  участков несколько пушечных полков  и
подтащил их сюда. Именно это-то и нужно было  командованию армии,  отдавшему
приказ дивизии Сизова об отвлекающей операции.
     Теперь важно было во что бы то ни стало удержать высоту до утра, до той
самой минуты,  когда войска всего фронта  начнут решительный  штурм. Поэтому
слово "держаться",  как и  там,  на Донце  5  июля  1943 года, чаще и крепче
других  слов произносилось Сизовым, разговаривающим  с командирами полков  и
батальонов.
     Мимо  наблюдательного  пункта  по  оврагу стали  проходить раненые.  Их
встречали медицинские работники, перевязывали и отправляли в медсанбат. Один
из  раненых, с забинтованной головой, почему-то не пошел вместе с другими  в
медсанбат,  а  вернулся  обратно,  направляясь к высоте, окутанной  сплошной
завесой дыма и тонущей в громе разрывов. Генерал приказал  догнать солдата и
привести его на НП.
     В раненом  начальник  политотдела  узнал своего  ночного собеседника --
старшину Владимира Фетисова.
     -- Почему не пошел в медсанбат? -- строго спросил его генерал.
     Серые  умные глаза старшины удивленно посмотрели  на полковника Демина,
как бы прося  у него  защиты. Потом они так же удивленно и  прямо глянули на
Сизова.
     --  Ранение-то пустяковое, товарищ генерал. Царапнуло малость голову --
эка  важность!.. Я не  хотел и сюда-то  идти, да  лейтенант Марченко выгнал.
Отнял ПТР и прогнал...
     --  Ну, как твое  изобретение? --  уже мягче спросил комдив: он  только
сейчас понял, что перед ним Фетисов.
     -- Неплохая штука получилась. Два дота ослепил...
     -- А кто это из ваших солдат вздумал на дот взобраться?
     Фетисов промолчал.
     -- Я, товарищ генерал... Свою роту подзывал:  поотстали ребята. Это там
меня...--  Фетисов  легонько коснулся своей головы  в том месте, где  из-под
марли проступало темное пятно.
     Генерал  долго наблюдал  за ним.  Потом подозвал  начальника наградного
отдела, который во  время больших  боев всегда  находился вместе с комдивом,
взял из  его рук  одну коробочку, быстро  раскрыл ее,  извлек орден Красного
Знамени и слегка дрожащей рукой прикрепил его на вылинявшей, мокрой от пота,
забрызганной  побуревшей   кровью  и  рваной  гимнастерке   Фетисова.  Потом
порывисто подтянул  оторопевшего воина к  себе, обнял и поцеловал в жесткие,
обветренные сухие губы.
     -- Спасибо тебе, старшина! Спасибо, солдат!
     Владимир  стоял, вытянув  дрожащие  руки  по  швам,  и  ничего  не  мог
ответить. Только губы шевелились. Он, должно быть, хотел сказать что-то,  но
язык онемел, не подчинялся ему. По черным от копоти и пыли щекам, небритым и
худым,  катились слезы, оставляя за собой  светлые  ручейки-дорожки.  Пальцы
больших солдатских рук,  что  еще  полчаса  тому  назад так  крепко  держали
тяжелое бронебойное ружье, теперь  не смели шевельнуться  и только чуть-чуть
вздрагивали.
     -- А в медсанбат тебе пойти все-таки надо, старшина,-- сказал Демин.
     Фетисов побледнел, но не изменил  положения, стоял перед начальником по
команде "Смирно" и лишь обиженно возразил:
     --  Нет, товарищ  полковник, я пойду... туда...-- Он, не поворачиваясь,
качнул  головой,  как  делают  солдаты   по   команде  "По  порядку  номеров
рассчитайсь!".--  На  высоту... Коммунистов  в нашей роте мало. Я, ротный да
еще один боец, которого, может, уже...
     -- Пусть идет, -- сказал генерал. -- Иди, Фетисов!..
     Владимир  неловко пожал протянутые  к  нему руки, повернулся четко, как
положено по уставу, через левое плечо  и пошел.  Начальники  долго провожали
глазами его быстро удаляющуюся нескладную, но плотную фигуру.



     -- Стоп!  -- Шахаeв  вскочил на ноги, выдернул  горящий шнур. Он сделал
это в тот момент, когда огонь  уже был в нескольких  сантиметрах  от тола.--
Стоп!.. Еще можно держаться. Понятно? Дер-жать-ся!
     Только минутная слабость  заставила его принять преждевременное решение
о взрыве дота: ради чего же проведены эти долгие часы невероятных страданий,
ради чего умер час  тому назад от внезапно вспыхнувшей гангрены Али Каримов?
И Шахаев скрипел зубами:
     -- Держаться!
     Это всегда жесткое "держаться", но в их условиях таящее в себе какую-то
надежду, все читали на его лице: и в горячем блеске раскосых глаз, и в тугом
перекатывании желваков под смуглой кожей, и в напряженных, едва заметных, но
все же заметных на его чистом высоком лбу складках.
     --  Держаться, Никита, держаться! -- в горле Шахаева давно пересохло, и
он  хрипел, повторяя одно это  слово  с  каким-то злобным  торжеством.-- Вон
посмотри на Сеньку и Акима -- орлами выглядят!
     Один из  "орлов", Ванин, пригорюнившийся, лежавший в  позе,  выражавшей
абсолютное равнодушие к окружающему его, тут вдруг собрал силы, приподнялся,
сел, ободрился и даже как-то выпятил грудь, тряхнул за плечо Пилюгина:
     -- С нами не пропадешь, Никита! Ты ведь тут не один. Понял?
     Однако усталость, голод, потеря крови,  огромное духовное и  физическое
напряжение взяли свое. Тяжелый  туман наволочью  закрыл  глаза Шахаева.  Это
случилось в тот момент, когда где-то отдаленно и глухо грянул артиллерийский
залп и вслед за ним послышались  уже совсем близко от дота разрывы снарядов.
Шахаев попытался было  сообразить,  что это значит, но туман, закрывший  ему
глаза, сгустившись, приглушил и сознание.
     ...Очнулся  Шахаев  на  руках Забарова.  Остальных  --  Сеньку,  Акима,
Никиту, сапера и  мертвого Каримова -- несли другие  разведчики, пехотинцы и
артиллеристы.
     -- Что это? -- тихо и слабо спросил Шахаев.
     -- Разве не видишь? Наступают наши!
     Шахаев закрыл глаза, застенчиво, неловко  улыбнулся и уткнул свою белую
голову в широкую и горячую грудь Забарова.





     В жаркий  и  душный  полдень, скрипя  и  взвизгивая,  во двор  Бокулеев
вкатилась длинная арба.  В ней, на соломе, лежали рядом тихо  стонущий, чуть
живой Александру  Бокулей и навсегда умолкшая Василика.  Лица их были залиты
бурой  засохшей  кровью. К  жесткой  седой бороде  хозяина  прилипли комочки
горячей  суглинистой  земли,   в  усах  запуталась  пшеничная  ость,  рубаха
разорвана,  от  нее  веяло неистребимым степным  духом  -- тонким  смешением
кисловатого  запаха  засохшей  березки и остро-горького  --  полыни.  Старик
шевелил губами,  силился  что-то  сказать и не мог. Скрюченные дрожащие руки
судорожно рассекали  воздух,  будто  он  хотел ухватиться  за  что-то.  Лицо
красавицы Василики  было неузнаваемо  --  оно все вспухло и затекло. Руки ее
были  в  крови.  Сейчас  они покойно,  в страшной  неподвижности, лежали  на
высокой полуоткрытой смуглой груди.
     Из дома  выбежали мать, Маргарита (она недавно возвратилась из русского
полевого  госпиталя, выздоровевшая,  успокоенная),  Георге, Наташа. Вслед за
ними подошли Лачуга, Пинчук и Кузьмич. Последний по приказу Пинчука сразу же
помчался в медсанбат за врачом.  Наташа  бросилась  к хозяину, чтобы оказать
ему первую помощь. Ей мешали жутко заголосившие хозяйка с дочерью.
     Бокулей-младший,   окаменевший,    с   трясущимися   губами,    смотрел
остановившимися,  широко  раскрытыми  глазами  на  арбу,  чувствуя, как  все
оборвалось и похолодело у него внутри.
     В  полчаса  двор  Бокулеев  заполнился  встревоженными  односельчанами.
Окружив крестьянина,  который  случайно наткнулся на  Бокулея-старшeго и его
невестку в поле  и теперь привез их на  своей арбе, одни расспрашивали  его,
выкрикивая  что-то  гневное,  другие  стояли  молча,  с  выражением  угрюмой
свирепости на худых  сморщенных лицах.  К  этим последним и обращался черный
Патрану. Скорбно сложив на животе руки, он говорил кротко:
     -- Сказывал  вам  --  не связывайтесь с  боярином. Не послушались.  Вот
теперь и... Вам же добра желал...--  голос  его был  вкрадчив и осторожен,--
видимо,  на  Патрану подействовало предупреждение  молодого Штенберга --  не
лезть на рожон.-- Господин Бокулей сам...-- он осекся,  встретившись сначала
с мертвенно-бледным  лицом Георге и потом с тяжелым взглядом стоявшего рядом
с ним Суина Корнеску.
     -- Добиток!*  --  глухо выдавил  Суин.--  Убивать нас, наших  сыновей и
дочерей?.. И только за то, что мы люди и хотим жить?.. Прочь отсюда!..

     * Скотина, животное (рум.).

     Патрану  поспешно  выбрался  из толпы и, припадая  на одну ногу,  бойко
поковылял со двора. И все же не удержался, чтобы не крикнуть:
     -- Погоди же! И ты поплатишься за это!..
     Но слов Патрану никто из крестьян не услышал, и он был рад этому.
     Хозяина и Василику внесли в дом. Туда  же вошел только что  привезенный
Кузьмичом врач. Крестьяне остались во дворе и среди  них  --  Суин Корнеску.
Лицо его скорее было торжественным, чем суровым.
     --  Трэяскэ Ромыния Маре!*  -- сказал он,  обращаясь к гарманештцам,  и
глаза его насмешливо и  зло сверкнули.--  Вот приманка, на которую нас всех,
дураков, ловили... Погубили наших сыновей. А теперь и нас  хотят!.. Нуй бун!
(Плохо!) -- Суин нахмурился.-- Этак всех нас перебьют.  По-иному надо  жить.
Как  говорил  нам  Мукершану,  как  живут русские,  вот  так!  --  он  вдруг
приблизился к  крестьянам, своей  правой рукой  взял за руку одного из  них,
левой -- другого, подтянул к себе, быстро прошел  с ними вперед, остановился
и проговорил взволнованно: -- Вот как надо!  Поняли?..  Поняли?..-- повторил
он и вдруг, вновь нахмурившись, закончил тихо: -- Теперь я знаю, кто стрелял
в Мукершану... И это не последний выстрел. Поняли ли вы меня?

     * Да здравствует великая Румыния! (рум.)

     Должно быть, крестьяне не совсем поняли, что хотел сказать им Корнеску.
Но некоторым  стало страшно, и эти потихоньку, стараясь  быть незамеченными,
покидали двор Бокулеев. У других на лицах уже явственно было видно отражение
злости и решимости.
     В  селе  ударил  бубен,  и  оставшиеся крестьяне  тоже  начали медленно
расходиться, но  не  по одному, как  это делали первые,  а по двое, по трое.
Видно  было,  как  они  что-то  говорили  друг  другу, размахивая  шапками и
посохами.
     Пинчук  с каким-то  смешанным, тревожно-радостным  чувством  смотрел им
вслед, давно поняв, что вокруг  совершалось  нечто  такое,  что когда-то уже
было пережито им самим.
     --  Ось воно... яки  дела-то! --  неопределенно  пробормотал он,  не  в
состоянии выразить словами то, что жило в его груди.



     Конец первого и  весь  второй  день после  возвращения  группы  Шахаева
Кузьмич, Петр  Тарасович  и  Наташа  провели в  больших хлопотах. Нужно было
помочь разведчикам,  более  двух  суток проведшим во вражеском  доте, быстро
восстановить свои силы. К счастью, ранения солдат оказались легкими, так что
не пришлось отправлять даже в медсанбат. Наташа, еще не веря своему счастью,
с  осунувшимся лицом,  хлопотала  больше всех.  Она тщательно промыла  раны,
бережно забинтовала их, сказав при этом каждому:
     -- Ну, вот и хорошо! Вот и все!
     Акиму  она улыбалась  только издали, словно боясь  выделить  его  среди
других. Он, очевидно,  хорошо  понимал ото --  смотрел  на нее  близорукими,
влюбленными глазами и ничего не говорил.
     Наташе помогала Маргарита. Несмотря  на большое горе, постигшее  брата,
она не могла скрыть своего счастья: здорова!
     -- Доамна докторица!.. Доамна докторица!* -- неумолчно звенел ее голос.
     Маргарита  кипятила воду, стирала солдатское белье,  зашивала порванное
обмундирование. Потная, раскрасневшаяся, она восторженно смотрела на Наташу.
Изредка,  оставив свое  занятие, подбегала к  ней  и, крепко  обняв  за шею,
целовала.

     * Госпожа врач! (рум.)

     -- Минунат...* Я...  люблу  Натайша!..-- И убегала, смеясь приглушенным
радостным смехом.
     Когда все уже было сделано, Маргарита  подходила  к  старшине и просила
новой работы. Пинчук, разумеется, находил для нее эту работу.

     * Чудесная, прекрасная (рум.).

     Сам Петр Тарасович  занимался  обмундированием. Он так  успешно  провел
переговоры  с  Докторовичeм,  с  таким  пафосом  рассказал  ему  о  подвигах
разведчиков,  что   начальник  АХЧ,  растроганный   (что  с   ним  случалось
чрезвычайно  редко),  распорядился  выдать  роте  Забарова для  всех  солдат
совершенно новые брюки, гимнастерки, сапоги и  маскхалаты, не забыв, однако,
произнести свое неизменное:
     -- Мне дали, и я даю...
     Вечером, когда  разведчики,  помывшись  в бане  и переодевшись в чистое
белье,  легли  спать, Петр  Тарасович приказал сибиряку и Лачуге  налаживать
"зверобойку", то есть гениальное в простоте своей приспособление -- железную
бочку для пропаривания солдатского белья.
     Сделав  это распоряжение,  усталый,  но  довольный результатами  своего
труда, Пинчук  в самом  добром и великолепном расположении духа вошел в хату
--  перекинуться  словечком  с  больным  хозяином,  что  доставляло  "голове
колгоспу"  немалое  удовольствие.  Бокулей-старший  встретил  его  радостной
улыбкой, собравшей  смуглую  сухую кожу  у черных, блестевших, как у дочери,
глаз. Он чуть-чуть приподнялся на кровати, приветствуя старшину:
     -- Буна сяра, домнуле Пинштук!
     --  Буна  сяра,  хозяин!  --  добродушно поздоровался  Петр  Тарасович,
пожимая худую, повитую синими венами руку Бокулея.-- Як живемо?
     Пинчук присел рядом с кроватью, на которой лежал  хозяин, и посмотрел в
его желтое, заросшее густой, жесткой щетиной лицо. Петру Тарасовичу хотелось
чeм-то   помочь  этому  бедному  румыну.  Хозяин  заговорил  первым.  Пинчук
чувствовал, что тот  спрашивает его о чeм-то очень важном,--  это было видно
по  возбужденному  лицу  Александру,  по  тому,   как   крестьянин  отчаянно
жестикулировал   своими   тонкими   и   худыми   руками.   Пришлось  позвать
Бокулея-младшего. Георге, все еще грустный и, казалось, вдвое постаревший от
пережитого, охотно, однако, согласился быть их переводчиком.  Оказалось, что
хозяин  просил Пинчука рассказать  о жизни русских крестьян в колхозах. Петр
Тарасович и раньше много рассказывал румыну об этом, но  сейчас старик хотел
знать  все, что касалось колхозов:  этот  вопрос,  по-видимому,  уже давно и
сильно занимал  его.  Пинчук добродушно  улыбнулся, пригладил книзу отвислые
свои усы, что делал всегда перед большой и милой его сердцу беседой.
     --  Как  у  вас  обрабатывают землю?  -- спросил Бокулей-старший и стал
напряженно слушать, словно боясь пропустить хотя бы одно слово  из того, что
скажет Пинчук и затем переведет сын.
     Петр Тарасович с удовольствием повествовал. Он  говорил о тракторах, об
МТС,  севообороте,  о плугах и, увлекшись, вникал в такие подробности, будто
только вчера его оторвали от земли.
     Хозяин во все время Пинчуковой речи был серьезен и озабочен, как бывает
серьезен  и озабочен  человек, решающий очень  большой и  сложный  жизненный
вопрос, для чего ему  надо взвесить все, все -- до последней  мелочи. Сейчас
Бокулей-старший напоминал  крестьянина, который после многих бессонных ночей
решился  наконец  расстаться  со  своим гнездом  и переехать  на  новые, еще
неведомые ему  земли.  Для него уже было  совершенно  ясно, что жить прежней
жизнью он  больше  не может,  что  надо  ехать на  эти  новые  земли,  более
плодородные,  но  он  все еще  страшится,  потому  что  земли  эти для  него
неведомые. "Но надо ехать, надо ехать!.."
     Петр Тарасович не только терпеливо, но и с удовольствием отвечал на все
его вопросы. Под конец он вспотел, расстегнул ворот гимнастерки, стягивавший
его  толстую шею.  Лицо Александру было  по-прежному  озабоченно и серьезно,
брови хмурились, лоб морщился -- сложная внутренняя работа шла в его голове.
Только  один  раз он оживился, удивленно взглянул на  Пинчука,  будто  хотел
спросить, так  ли он понял старшину. Это случилось  в тот момент, когда Петр
Тарасович  сообщил, что  девяносто  шесть процентов всей  земли в  Советском
Союзе обрабатывается машинами и что  пашут  землю на глубину в тридцать пять
сантиметров.
     --  У нас пашут на  семь  сантиметров  и то  редко,-- глухо  проговорил
Бокулей-старший.-- И урожаи бедные. Вот вы говорите, что  у вас по  двадцать
-- двадцать пять центнеров с гектара бывает, а в отдельных случаях и выше...
Да... А у нас в три-четыре раза меньше...
     Теперь он казался Пинчуку совсем маленьким, высохшим. Петру  Тарасовичу
почему-то хотелось взять его на руки и поднять.
     --  Ничего, будет  и у вас так!  -- тихо и взволнованно проговорил он и
вдруг быстро  встал и вышел из дому.  Через пять минут он вернулся с толстой
потрепанной книгой.
     -- Возьми почитай,-- и он положил книгу перед хозяином.-- Прочитаешь --
будэ все ясно...
     Бокулей-старший  с  благодарностью принял  Пинчуков  подарок,  хотя  не
только по-русски, но даже по-румынски читать не мог:  в Гарманешти почти все
крестьяне были неграмотны. Петр Тарасович знал  это, однако его нисколько не
смутило такое обстоятельство.
     -- Будут и в Румынии  все грамотны, як  в моем колгоспи,-- и неожиданно
даже для  себя Пинчук рассказал,  что из одной только  их  артели вышло  три
инженера, пять учителей,  шесть зоотехников, пять агрономов, два врача.--  И
даже один генерал! -- добавил  он  с необыкновенной  важностью и  гордостью,
пряча улыбку в своих добрых усищах.-- Ось!
     -- А что это за книга? -- спросил Бокулей-младший, показывая на подарок
Петра Тарасовича.
     -- "Поднятая целина" Михаила Шолохова. Е у нас такий добрый письменник,
який колгоспну жизнь дуже знаe -- як вона создавалась и прочее...
     Хозяин    внезапно    вытащил   из-под   подушки,    очевидно   заранее
приготовленные,   какие-то  желтые,  старые   листы  и  подал  их   Пинчуку,
торжественно, насколько позволял его слабый голос, сказав:
     -- От деда моего, гайдука Василиу, сохранились. Почитай!
     -- Благодарствую.-- Пинчук принял листы, осторожно свернул их и спрятал
в карман.  Он приготовился было вновь пуститься в долгую беседу с  хозяином,
но ему помешал вбежавший с испуганным и растерянным видом Кузьмин.
     -- Що таке? -- спросил его Петр Тарасович.
     -- Беда, товарищ старшина! Целый конфуз, язви его...
     -- Да що случилось, скажи?
     -- Никита...-- Кузьмич часто моргал глазами и не мог больше сказать  ни
единого слова.
     Пинчук понял, что от  ездового он ничего  не  узнает, и сам выбежал  во
двор.  К нему  навстречу с огорода, где  дымилась потихоньку железная бочка,
шел Лачуга, неся черный, курящийся паром  вещевой мешок, из которого  что-то
капало.
     Петр Тарасович ахнул: он вмиг понял, что произошло.
     ...Никита  Пилюгин  по  рассеянности  --  этот   недостаток  разведчики
обнаружили в нем  недавно --  положил свое  белье и старое обмундирование  в
вещевой мешок,  куда  еще  раньше поместил НЗ  --  сухари и несколько  банок
мясных и  рыбных консервов.  Кузьмич,  которому старшина приказал  собрать и
пропарить в бочке солдатскую одежду, этого не знал и положил в бочку Никитин
мешок  вместе  с  обмундированием  и  бельем  других   солдат.  При  высокой
температуре консервные банки вздулись, лопнули и...
     --  Якого  ж...  ты  глядив,  старый  черт!  --  напустился  Пинчук  на
перетрусившего Кузьмича.-- Що вы со мной зробылы! Всех посажу!..
     Михаил Лачуга, поняв,  что дело  их  табак, с несвойственной ему прытью
юркнул в сад  и  укрылся там.  Кузьмич же,  покорно потупившись,  ждал,  что
будет. Его,  однако, спасла Наташа, которая появилась во дворе: при ней Петр
Тарасович не мог  скандалить.  Решил это  дело  отложить  до более  удобного
случая.
     Солнце уже  село  за Карпатами. На  небе появились  звезды. В  какой-то
крестьянской избенке пела скрипка, слышались  негромкие голоса. Недалеко, за
селом, приглушенно  ревели  моторы, глухо,  но  отчетливо шлепали по  дороге
стальные  гусеницы   танков.  Высоко,  прячась  среди  звезд,  гудел  ночной
бомбардировщик.
     Пинчук  постоял немного, подумал о чем-то и быстро пошел к тому  месту,
где отдыхал Аким. Петр Тарасович решил показать Ерофеенко бумаги, подаренные
хозяином. "Может, переведут в политотделе",-- подумал старшина.



     На  другой день разведчики  поспешили на прощание  навестить могилу Али
Каримова,--  она была рядом со свежей могилой Василики. Кладбище  находилось
недалеко  за селом. К  разведчикам присоединилась вся семья Бокулеев,  кроме
хозяина: старик был еще слаб. Маргарита и Наташа несли венки, сплетенные ими
из живых  цветов.  Шли молча. Горькая печаль  тенью легла на загорелые  лица
солдат. Был печален  и Сенька: Али -- первый их товарищ, которого  схоронили
они на чужой земле.
     Подошли к двум невысоким могильным  холмикам. Здесь уже собралось много
гарманештских жителей --  стариков,  ребятишек, женщин и девушек  с венками.
Шахаев, волнуясь, заговорил:
     -- Граждане Гарманешти! Сегодня мы собрались на могилах двух наших юных
бойцов...  Я не оговорился, товарищи!  Да, двух бойцов! Василика тоже пала в
борьбе  как настоящий боец.  Она решила  пойти вместе с классом, к  которому
принадлежала, и погибла в борьбе. Храните же о ней светлую намять, товарищи!
Рядом  с   Василикой  --  могила  советского  солдата.   Вместе   со  своими
соотечественниками,-- Шахаев махнул рукой в сторону  разведчиков,-- он пошел
защищать свою страну. Вместе со всеми советскими воинами он нес освобождение
своим согражданам и вам, трудовому румынскому  народу. Так не забывайте же и
этой  святой могилы  и имени этого солдата. И когда создадите в своей стране
подлинно народную  республику, то будьте  готовы в любую минуту  пойти на ее
защиту, как поступил парень, с которым мы пришли сюда проститься!
     Наташа  сильнее  стиснула  руку  Акима.  Солнечные  брызги  путались  в
золотистых завитках  ее волос,  выбивавшихся  из-под пилотки,  скользили  по
разрумянившимся  от  возбуждения  щекам.  Глаза  ее,  которые  сейчас  были,
казалось, еще больше и еще синее, чем обычно, смотрели грустно.
     По лицам многих румынских девушек катились слезы. Наташа  посмотрела на
них и заплакала сама.
     Соединились воедино печаль и радость, образовав  одно большое и сложное
чувство, в котором  Наташа и сама не могла разобраться. У  людей  с чуткой и
нежной  душой  такое бывает часто. Аким понял ее состояние, и  ему сделалось
немного  легче.  Он  внезапно  заговорил.  И  речь  его,  сбивчивая, странно
поразила всех:
     -- Кто,  кто же напишет о вас книгу?.. Наши милые, чудесные товарищи!..
Такую  книгу, чтобы о ее страницы обжигались сердца... чтобы, читая ее, люди
будущего стыли от удивления... от гнева и восторга!.. Прощай, Али!.. Прощай,
Василика!..  --  Помолчал,  трудно  глотнул воздух и закончил:  --  Еще  раз
прощай,  Каримыч!.. Не  обижайся на нас... что оставляем тебя  здесь.  И тут
будут наши друзья. Будут, Али... Уже есть!..
     -- Мы будем  хранить его  могилу,  --  тихо, почти  клятвенно,  сказала
по-румынски Маргарита, будто  узнала,  о  чем говорил этот  высокий, сутулый
русский солдат.
     Разведчики отдали салют.
     Девушки положили венки.
     С кладбища  румынки уходили взявшись за руки. И среди  них шла  Наташа.
Девушки пели песню, слов которой Наташа не понимала, но песня была -- Наташа
знала это -- созвучна ее чувству, и она мысленно подбирала слова, в  которых
объединялись и печаль, и  радость, и светлая  надежда, и любовь,  и  горячая
клятва.
     Ветер распугал редкие тучки,  небо очистилось, и стало еще светлее.  На
пригнутых  виноградных  лозах  висели  тяжелые и прозрачные, но еще  зеленые
гроздья...
     Подошли к селу. Не подошли, а будто подлетели на крыльях песни. Зеленые
улицы  купались в  солнечном  море.  В центре  села  Наташа  распрощалась  с
девушками. Она шла в  свое подразделение  и думала, что у нее и у  ее родины
теперь будет много-много подруг и  друзей. Наташа улыбнулась своей мысли  и,
счастливая, побежала к домику Бокулеев, над которым трепетал на легком ветру
красный флаг, уже давно установленный Пинчуком.



     К вечеру  разведчики  покидали село. Незадолго до этой минуты  к  Петру
Тарасовичу подошел Аким.
     -- В политотделе перевели  те бумажки, что дал тебе хозяин, помнишь, --
сказал  он,  присаживаясь  рядом  со  старшиной на  ступеньках  крыльца.  --
Любопытный документ, Тарасыч! Очень любопытный...
     --  Да  ты  читай, Аким,--  нетерпеливо  поторопил Пинчук.  -- Цэ  дуже
интересно.
     -- Называется  этот документ: "Изяславская  Прокламация  1848  года". С
этим  манифестом  выступил  румынский  революционер  Николае  Бэлческу.  Вся
прокламация очень длинная,  и  на  досуге  ты, Тарасыч, прочтешь  ее всю.  А
сейчас  зачитаем  только... только...  Ну вот  хотя  бы это,  --  Аким нашел
отчеркнутое  им   и   прочел:   --   "Румынский  народ   желает   установить
справедливость для всех,  особенно для  бедных. Бедняки, селяне, землепашцы,
кормильцы городов, настоящие сыны  Родины,  которые  столько  времени носили
считающееся  позорным  имя  Румына,  которые  выносили на  своих  плечах все
трудности и в  течение многих веков обрабатывали землю бояр и  обогащали их,
кормили прадедов, дедов, родителей и, наконец, нынешних землевладельцев, эти
люди имеют право потребовать великодушия  у землевладельцев и справедливости
у Родины --  предоставления им участка земли, достаточного для пропитания их
семьи, а также пастбища для скота, участка, который был уже давно окуплен их
трудами на протяжении столетий".
     -- "Великодушия у  землевладельцев!"  Як бы  не  так! --  вдруг зашумел
возмущенный Пинчук. -- Жди от помещиков великодушия!..
     -- В этом-то, Тарасыч, и вся беда. Народ был еще  страшно наивен. И  за
это жестоко расплачивался... А  что, Тарасыч...  -- Близорукие  глаза  Акима
мечтательно сузились...  -- А  что, Тарасыч, не  исключено,  что  вот только
теперь и, может быть, только потому, что пришли сюда
     мы, сбудутся наконец эти вековые упования бедных румын, а? .
     -- А як  же! Понятно,  сбудутся.  К тому  дело  иде, --  твердо выложил
Пинчук, удивив Акима определенностью своих убеждений. -- А ты як думал?
     -- И я так же.
     ...Провожать разведчиков  вышла вся семья Бокулеев во главе с хозяином,
хотя ему это стоило больших трудов: он был еще очень плох  и еле держался на
ногах. С горы, от боярской усадьбы, спустился  во двор Бокулеев старый конюх
Ион, который давно уже сдружился с  советскими  разведчиками. Жена  хозяина,
одетая  по-праздничному,  вручила  Пинчуку  огромный  сноп  пшеницы,  увитый
цветистыми лентами, как золотые косы девушки. Растроганный Кузьмич бережливо
уложил подарок в повозку.
     Вместе  с  разведчиками  в   поход  собрался  и  Бокулей-младший.  Мать
заплакала,  но он что-то  сказал ей,  и она  замолчала.  Должно быть, Георге
удалось убедить ее, что  иначе он  поступить не  может. Его горячо поддержал
старый Ион, сказавший на прощание:
     -- Иди, иди, сынок. С русскими не пропадешь. Хаживал я с ними! Иди!
     В  саду стоял  Никита Пилюгин,  но  не  один.  Разведчики  с удивлением
увидели рядом с ним Маргариту.
     -- Ишь ты,  черт непутевый! Видал тихоню? --  засмеялся  Сенька. -- Вот
еще адеменитор* новый объявился!..

     * Адеменитор -- соблазнитель (рум.).

     Румыны провожали  разведчиков до  соседнего села,  а  потом  еще  долго
стояли на  одном  месте,  толкуя  меж  собой о  чем-то.  Под  косыми  лучами
уплывающего за  горы солнца ярко светился коричневый лоб Бокулея-старшего да
какая-то медная бляшка на кэчуле* Иона.

     *  Кэчула  -- черная  меховая шапка с  загнутым набок верхом  и  пером,
прихваченным трехцветной  розеткой,  которую носили румынские солдаты времен
турецкой войны 1877 года.

     Солдаты уходили вперед, не думая в эту минуту о том, что принесли они с
собой  в души  этих  простых хлеборобов. Теплый,  ласкающий ветер,  ожидание
близкой окончательной победы постепенно отогнали грусть, навеянную на солдат
посещением могил Каримова и Василики. Только  Пинчук  сидел  нахохлившись да
щипал  свои  усы. Петр Тарасович  был  не  в  духе.  Перед самым  выездом из
Гарманешти он  получил от  Юхима письмо. Тот сообщал ему,  что с  постройкой
клуба  вышла  неувязка: не  хватает  транспорта,  в  колхозе  к тому  же  не
оказалось своих специалистов, а район пока не дает.
     "Мабуть, придется отложить до моего приезду", -- подумал Петр Тарасович
с некоторой грустью: отсрочка строительства клуба не входила в его планы.
     -- Погоняй,  Кузьмич!  -- пробасил он,  вынимая из широченного  кармана
шаровар кисет.







     Утром 20 августа знойное синее небо стало вдруг серым. Воздух звенел от
разрывов  снарядов  и  буравящих  его  сотен  советских  бомбардировщиков  и
истребителей.  Огромные  столбы пыли и дыма  закрыли солнце. Все, что долгие
месяцы  накапливалось,  укрывалось  в лесах,  оврагах,  садах, в земле,  что
приводилось в готовность  и  усиливалось  изо  дня в  день:  людские  массы,
оружие, боевая  техника  в невиданных  еще  количествах,  все, что зрело для
Седьмого  сокрушительного удара,  -- вся эта грозная сила, наэлектризованная
одним мощным  зарядом -- нетерпеливым стремлением двинуться вперед  и смести
преграждающего  путь  врага, --  по одному  приказу  пришла  в  движение,  и
неприятельские укрепления затрещали под ее напором.
     Танковые  полки  и  бригады,  посадив  на свою  броню пехоту, на полной
скорости  мчались  вперед по  дорогам  и без дорог, по разным  направлениям.
Казалось, что-то стихийное было в  этом потоке и им нельзя было  руководить,
направляя  его  к одной разумной цели. Между тем управление было, и оно было
отличным: танковые  экипажи  разговаривали  между собой по радио,  командиры
машин  --  с командирами  взводов, те --  с  командирами  рот, ротные  --  с
батальонами, и так до командира бригады, корпуса, армии, фронта...
     В  первые  часы  наступления  немцы   и  румыны  пытались  еще  оказать
сопротивление, на  отдельных  участках  фронта  оно было упорным.  Но  уже к
двенадцати часам дня вражеская оборона рухнула едва ли не на всем протяжении
-- от Пашкан до Ясс. Войска Второго Украинского  фронта  почти прямолинейным
движением своих ударных группировок устремились на юг, чтобы уже  25 августа
в районе Леушени -- Леово встретиться с войсками Третьего
     Украинского фронта и замкнуть кольцо окружения войск генерал-полковника
Фриснера.
     Немцы откатывались в глубь страны, на юг, даже не подозревая о том, что
путь  им отрезают  войска  маршала  Толбухина.  Советские танки  и  самолеты
настигали   отступающих.  Почти   все  дороги  были   завалены  поврежденной
неприятельской  техникой и трупами  немецких  солдат.  В  кюветах  лежали  с
перебитыми  ногами  и  распоротыми  животами  немецкие  битюги, барахтаясь в
искромсанных упряжках. Настигнутые  нашими  танками, одни из немецких солдат
тут же падали  на землю, прятали свои головы  как бы  только затем, чтобы не
видеть своего смертного часа; другие, обезумев,  с  дикими криками  бежали в
степь; многие офицеры стрелялись...
     Неудержимый  наступательный  порыв,  достигший  ко второй  половине дня
наивысшего  напряжения,  порождал своего  рода  соревнования:  одна  дивизия
стремилась обогнать другую, первой ворваться в город или селение.



     Генералу Рупеску удалось со своим корпусом избежать полного разгрома на
линии  укрепрайона.   Его  штаб  снялся  в  ночь  с  19  на  20  августа  и,
эскортируемый  кавалерийским эскадроном, двинулся на юго-запад, через Роман,
в  сторону  Бакэу,  поближе  к Трансильванским Альпам,  где Рупеску надеялся
укрыться со  своим  соединением, вернее  с  его остатками,  от  стремительно
наступавших советских войск.
     На  очередном   пятиминутном  привале,  во   время  заправки  машин,  к
закамуфлированному лимузину генерала подскакал на взмыленном коне вестовой.
     -- Вам  пакет,  господин  командующий!  --  громко  крикнул  он,  резко
осаживая  коня.-- Из Бухареста! -- и  подал Рупеску пакет с пятью сургучными
печатями.
     Генерал,  торопясь, долго не мог  отодрать эти печати и страшно злился,
по обыкновению багровея. Наконец ему удалось раскрыть пакет, и из него прямо
на  запыленные  узкие   брюки  генерала   скользнула   бумажка,  заполненная
аккуратными,  ровными,  немного угловатыми,  как  колонки  цифр,  строчками.
Рупеску сразу же узнал почерк полковника Раковичану и стал жадно читать.
     "Дорогой друг! -- писал  Раковичану. -- Случилось нечто ужасное. Лавина
русских  полчищ двинулась в глубь нашей страны. В  Бухаресте творится такое,
что не передашь  словами.  Появились вооруженные  рабочие  отряды,  тайно  и
заблаговременно сформированные коммунистами. Во  главе одного  такого отряда
стоит -- кто бы вы думали? -- Мукершану! Да, да, господин генерал, тот самый
Мукершану,  которого  "убил"  по вашему  приказанию  лейтенант Штенберг.  Он
обманул  вас.  Полагаю,  вы  сделаете  из  этого  факта  необходимые выводы.
Впрочем, оставьте его в покое. Есть дела поважнее, генерал.
     Да, есть дела важнее.
     Антонеску арестован.
     Король в замешательстве. Очевидно, его принудят отдать  приказ о выходе
Румынии  из войны  на стороне немцев. Полагаю, однако, что от этого мало что
изменится в  положении страны: двор переориентируется -- и все. Место немцев
займут, конечно, американцы -- сами понимаете! Разницы между теми  и другими
большой нет, да и  драка между ними совершенно  иного свойства. Американцам,
например, преотлично  удалось сохранить свои капиталы  в нашей стране даже в
тот  момент,  когда  здесь  господствовали  немцы. Надеюсь,  когда-нибудь вы
узнаете  подробности. Строжайшая  тайна! Мне  -- и то  удалось разнюхать все
случайно..."
     Рупеску возмущенно шмыгнул носом и оторвался от чтения. "Мне -- и  то!"
--  повторил  он,  качая  головой.  "Ну  что  за  наглая  самоуверенность  у
полковника! И этот  вечно  снисходительный  тон. Выскочка! Он позволяет себе
постоянно  разговаривать со  мной  свысока.  Что  же,  однако,  удалось  ему
разнюхать? -- не без зависти подумал генерал. -- Что за строжайшая тайна?.."
     А Раковичану "разнюхал" следующее.
     В  Румынии, как  и  во  многих  других  странах,  попавших в  колесницу
Гитлера,  американским   предпринимателям   пришлось  в  отдельных   случаях
прибегнуть  к операции по  маскировке своих авуаров*. Соответствующие  акции
передавались в собственность  некоторым связанным  с  американским капиталом
трестам  в нейтральных странах, а  зачастую -- и  в  самой  Германии или  на
территориях,   включенных   в  состав   Третьей  империи.   Таким   образом,
американское предприятие за одну ночь становилось предприятием с нейтральным
или  даже  с...  германским  и редко  с  румынским  капиталом. Представители
американских деловых  кругов не  прекращали  вести  переговоры  и  совершать
коммерческие сделки со своими врагами.

     * Авуары -- вклады в банк за границей.

     "В  столь тяжкий  для нашей родины час, мой дорогой друг, нельзя терять
голову,   --  писал  далее  Раковичану.--  У  нас  осталось  право   выбрать
покровителя.  Сделать это нетрудно, если иметь в  виду, что  песня  Гитлера,
по-видимому, уже спета,  а деловые круги Америки очень заинтересованы в нас.
Нужно  анализировать  и  нужно  действовать.  Причем действовать хитро.  Ваш
коллега  генерал   Санатеску   (помните,  мы  говорили  с  вами  о  нем)  --
благороднейший человек, он готов взять на  себя  верховную власть  в стране,
против  чего  двор  не  возражает: наши  соображения  полностью  разделяются
реджеле Михаем и Мамой Еленой. Санатеску их устраивает. Не далее как вчера я
имел  честь  провести  с  ним  двухчасовую  беседу.  Прелестный  господин  и
аристократ,  словом -- наш, и это не мешает ему на всех перекрестках бранить
режим Антанеску и расхваливать  русских "освободителей". Вот это, я понимаю,
камуфляж! Его превосходительство генерал Санатеску просил меня передать вам,
чтобы и вы, мой дорогой друг,  действовали по его образу и подобию. Пока что
у нас нет иных путей.  Не исключена  возможность, что  уже завтра вы станете
союзником русских. Так не жалейте красивых слов, клянитесь им в союзнической
верности, в горячей  сыновней  любви,  бейте себя  в грудь,  плачьте, ревите
белугой  в  своем  искреннем  раскаянии. Проклинайте  Гитлера  и  Антонеску,
особенно нажимайте на последнего, окрестите  его палачом, людоедом, извергом
рода человеческого. Русским это понравится. А нам наплевать. Антонеску сошел
со сцены, и мы ничего не теряем. Действуйте же, мой милый генерал, и знайте,
что так надо. Действуйте, но, повторяю,  не теряйте голову. Никакого общения
ваших солдат с русскими не должно быть. Бойтесь этой заразы. Пусть это будет
вашей первой заповедью. И вот вам вторая -- уповайте на американцев!
     Желаю вам, генерал, успеха. Ваш И. Раковичану".
     Рупеску перечитал письмо еще раз, теперь уже не отрываясь, и задумался.
История сделала какой-то резкий скачок, и вокруг вершилось что-то непонятное
и  потому  страшное.  "Что же это  такое?" -- в  который раз  спрашивал себя
генерал, все ниже и ниже опуская маленькую голову  под  огромной  запыленной
фуражкой,  напоминавшей  своими размерами  решето. "Неужели  все  к черту?..
Король,  бояре, генералитет -- все!  Не  может  быть... Что же это?.." И уже
вслух глухо  и трудно выдохнул:  "Негодяи, жалкие  торговцы!..  Им ничего не
стоит  продать родину. Лишь  бы купец побогаче. Проходимцы!.. Ну, а  ты куда
же? К какому берегу?" -- спрашивал себя генерал.
     Ответа не находилось.
     В тот  день, когда Рупеску получил  это  письмо, в пяти  километрах  от
Бухареста,  в лесу на небольшой полянке сидело человек  сорок  рабочих. Были
среди    них    металлисты,   нефтяники,    шахтеры,    каменщики,    ткачи,
железнодорожники. Судя по  их  исхудавшим  лицам и  по горящим,  воспаленным
глазам, люди  эти  только  что  возвратились с  нелегкого  задания  и теперь
обсуждали  результаты своего  похода.  Им еще не верилось, что все кончилось
так благополучно, что их открытое выступление обошлось без жертв.
     --  А  вы видели,  как перетрусил тот жандармишка, когда мы подходили к
зданию сигуранцы?
     -- Что там жандарм: немцы и те разбежались от склада с оружием.
     -- А другой отряд,  сказывают, проник прямо во  дворец. Как у  них там,
Николае, все благополучно?
     -- Все обошлось как нельзя лучше.
     -- Ну и дела! Николае, а сегодня ночью вновь двинем?
     -- Да, Николае, куда мы теперь?
     Вопросы эти были обращены к невысокому, коренастому человеку с короткой
прической,  который  сидел  посреди сгрудившихся  вокруг  него  рабочих.  На
коленях у этого человека лежал немецкий автомат. Вооружены были и остальные:
кто автоматом,  кто винтовкой, кто  револьвером.  Один  из  них,  шахтер,  с
темными, узловатыми руками, по виду самый старший, спросил, беспокойно глядя
прямо перед собой:
     -- Ну вот, сделали мы это дело. А дальше что? Скажи, Николае, что будем
делать дальше? -- Рабочий, по-видимому, знал  Мукершану уже  давно. -- Не по
домам же будем расходиться?
     -- Только не это! Дома нам сейчас делать нечего, Лодяну.  --  Мукершану
встал. За ним начали подниматься и  другие. Однако он попросил:  --  Сидите,
товарищи.  Я так лучше увижу всех. Дома нечего делать! -- повторил он строже
и, испытывая  знакомое ему воодушевление,  заговорил  горячо: -- Мы совершим
величайшее  преступление перед страной, перед  нашим исстрадавшимся,  бедным
народом, если не воспользуемся благоприятно сложившейся обстановкой. Красная
Армия  стремительно приближается  к Бухаресту. Через  неделю, самое  большое
через  две,  она будет  здесь.  История  нашего  революционного  движения не
предоставляла еще  нам  более  удобного  момента взять власть  в свои руки и
навсегда  покончить  с  буржуазно-помещичьими  порядками.  Мы  покроем  себя
неслыханным  позором,  если  упустим этот исторический момент.  Не стыдно ли
будет нам,  передовому классу,  если в  такое исключительное время мы станем
отсиживаться дома?
     Помните, товарищи,  кроме  нас, рабочих, в  Румынии нет силы, способной
поднять весь народ на революционную борьбу и довести эту борьбу до победного
конца! Мы с вами, друзья, сделали только первые шаги. Теперь мы должны пойти
дальше, на решительный  штурм прогнившего  старого строя. Другого пути у нас
нет! Вокруг нас, рабочих, объединяются все прогрессивные элементы страны...
     -- Ты, верно, не понял меня, -- обидчиво перебил угрюмоватый шахтер. --
Неужели я колеблюсь?..
     --  Я  уверен  в  тебе, Лодяну.  Разве старый  шахтер  подведет? Но  ты
спросил, что нам  делать дальше. И вот я отвечаю. Вчера кто-то меня спросил,
кажется  ты,  Лодяну,  пойдут  ли за  нами  крестьяне? Вопрос уместный,  ибо
беднейшее крестьянство  -- наш главный союзник  в борьбе. И от того, к  кому
оно примкнет, будет зависеть исход этой борьбы. Вот  почему многих  из нас с
вами  партия  посылала  в деревни  и  села.  Мы  хорошо  знаем,  чего  хотят
крестьяне.  Им нужна земля. Получить ее они  могут только с нашей помощью, с
помощью рабочих.  Убедить крестьян  в этом --  значит  завоевать их  на свою
сторону.  Думаю,  что нам  удастся  это  сделать! Бедные крестьяне  --  а их
большинство! -- пойдут за нами!
     --  Конечно,  пойдут.   Куда   же  им  еще!  --  выкрикнул   рабочий  в
железнодорожной  гимнастерке.  И  вдруг, приблизившись к  Мукершану и  силой
усаживая  его рядом  с  собой, застенчиво улыбаясь,  попросил:  --  Говорят,
Николае,  ты видел русских солдат. Расскажи нам о них, Николае! Какие они из
себя?
     Взволнованнее  задышали  рабочие.  Освещенные улыбками,  помолодели  их
худые лица.
     -- Расскажи, Николае!
     -- Ты давно обещал!
     --  Что ж вам сказать о них?  --  Мукершану уселся поудобнее, пригласил
всех поближе к себе. -- Веселые ребята эти русские. Вот их ничто не устрашит
и  не остановит. И очень  надеются, что  свою кровь  они  проливают на нашей
земле не даром, что мы, их братья по классу, будем действовать решительно.
     --  Да   уж  не  подведем!  --  глухо  проговорил  шахтер.  Его  дружно
поддержали:
     -- Антонеску вышвырнули. На этом не остановимся.
     -- Гривица*  больше  не  повторится! -- железнодорожник яростно щелкнул
затвором своей винтовки. -- Умнее стали...

     *  Имеется в  виду забастовка железнодорожников в  Гривице в 1933 году,
разгромленная правительством.

     --  Разрешите от вашего имени заверить партию, что мы не остановимся на
полпути... -- Мукершану хотел еще что-то сказать, но его перебили:
     --  Пусть ЦК  не сомневается.  Мы  все пойдем  за ним!  А  ты, Николае,
рассказывай нам о русских!
     -- Давай, Мукершану!
     -- Мы слушаем тебя!
     --  Что  ж,  это  можно.  --  Мукершану положил  свои тяжелые  руки  на
вороненое тело автомата. -- Сначала только вот  о  чем:  Центральный комитет
поручил мне отобрать десятка два рабочих-добровольцев и отправиться с ними в
армию. Надо,  товарищи, чтобы и  армия пошла за  нами и в решительный момент
поддержала нас. Кто желает пойти со мной?
     -- Записывайте меня, -- первым попросил шахтер.
     Но Мукершану возразил:
     -- Нет, Лодяну, тебе надо остаться. У тебя пятеро детей,  жена больная.
Да и возраст твой непризывной. Так что будешь работать среди молодых рабочих
в своей шахте. К тому же у тебя  в армии  служит  брат. Парень он, помнится,
толковый.
     -- Разумный, ничего не скажешь, -- с тихой гордостью за  младшего брата
проговорил шахтер. -- Только обижаешь ты меня, старика, Николае...
     -- Ничего, ты тут нужнее,-- успокоил его Мукершану.
     Добровольцами  оказались почти все. И Мукершану пришлось самому решать,
кого взять с собой в армию; пожилых семейных рабочих он уговорил остаться на
своих местах.



     Дивизия генерала Сизова в полдень  встретилась  с большим препятствием.
Путь ей преграждала неглубокая, но бурная и довольно  широкая горная речушка
Молдова, к тому  же сильно порожистая. Движение полков застопорилось. Ждать,
пока  саперы  наведут   переправу,   было  просто   невозможно:  в   войсках
распространился слух, что  левый сосед,  овладев городом Тыргу-Фрумос, будто
бы уже подходит к Роману -- городу, взятие которого входило в задачу дивизии
Сизова. Слух этот еще  больше  подогрел  и без того разгоряченные солдатские
души.  Растерянность, вызванная  встречей  с злополучной  речушкой,  длилась
всего лишь несколько минут.
     -- Что ж вы стоите, как мокрые курицы?..  Гвардия!..-- с этими  словами
широкоплечий  пехотный старшина с  перевязанной головой, не раздеваясь  и не
разуваясь, высоко подняв над собой бронебойное ружье, вошел в воду. --  За-а
мно-ой!  -- закричал  он,  и солдаты, один за другим, хохоча и  задыхаясь от
холодной горной воды, кинулись в речку.
     -- Это же Фетисов повел свою роту! -- крикнул  кто-то  из сержантов. --
Ну и ну!.. Вот чертушка!..
     -- Даешь Ромыния Маре! -- неслось отовсюду.
     Стрелковые  батальоны  быстро форсировали  реку.  На  другом  ее берегу
солдаты  разувались,  выливали  из сапог  и  ботинок  воду;  взбудораженные,
повеселевшие и охмелевшие от радости стремительного  движения, они строились
в колонны и с песней шли вперед, пропадая в тучах пыли.

     Вьюги да бураны,
     Стeпи да курганы, --

     неслись звуки, рожденные еще в огневые дни Сталинграда.

     Грохот канонадный,
     Дым пороховой... --

     рвалась песня к желтому небу...

     Мы идем к победам,
     Страх для нас неведом!..

     Река ревела,  билась меж сотен  солдатских  ног,  заливала  лица бойцов
сердитыми  брызгами,  многих  сваливала, готовая унести  куда-то.  Но  таких
быстро  подхватывали под руки их товарищи, и волны реки в бессильной  ярости
отступали.  В  музыку  водоворотов  вплетались,  как  гимн  мужеству,  слова
неумолкавшей песни:

     Страх для нас неводом!..

     Какой-то солдат  попал  в  колдобину,  нырнул  с головой,  потом  вновь
появился  на поверхности, фыркая  и отдуваясь. Пилотку  его уносило вниз  по
течению.  Он попробовал было ее догнать,  но скоро убедился, что это  ему не
удастся. А солдаты кричали со всех сторон:
     -- Держи, держи ее, Федченко!..
     Но маленький солдатик, ученик Фетисова, без сожаления махнул рукой.
     -- Хай плыве. Мабуть, в Черном  мори жинка  моя, Глаша, поймав... -- Он
говорил  это   без   улыбки.   Худенькое   конопатое   лицо   солдата   было
серьезно-сосредоточенным.
     "Глаша!"
     Это слово больно резануло сердце старого сибиряка. Кузьмич так прикусил
ус, что несколько рыжих, прокуренных волосинок, откушенных им, упало в воду.
Ездовой размахнулся,  с силой  огрел лошадей наискосок  сразу обеих длинным,
сплетенным в форме змеи кнутом. Одноухая дрогнула всем своим холеным крупом,
испуганно фыркнула  и махнула  в воду,  увлекая за  собой и вторую кобылицу.
Повозка подпрыгивала на подводных камнях, ее заносило  течением. Но сильные,
разгоряченные   лошади  влекли  бричку  за  собой.  Рассвирепевший  Кузьмич,
привстав, не  переставая  сек  их. Сидевшие  на  повозке Пинчук,  Камушкин и
Пилюгин, не  понимая причины этой внезапной ярости безобиднейшего старика, с
изумлением следили за ним. На блестевших спинах лошадей вспыхивали молнии от
беспорядочных и злых ударов кнута.
     --  Ты сказывся чи що? -- не выдержал  Пинчук, когда лошади уже вынесли
повозку на противоположный песчаный и отлогий берег. -- Ось я возьму кнут да
тебя потягаю им, старого биса! -- пригрозил он тяжело дышавшему Кузьмичу.
     На левом  берегу оставался из разведчиков один Михаил Лачуга.  Он ждал,
пока его битюг напьется.
     -- Швыдче!.. -- поторопил его старшина.
     Труднее  было  переправить  артиллерию.  Первой  вышла  к  реке батарея
капитана Гунько. Петр, увидев на берегу полковника Павлова, подбежал к нему:
     -- Товарищ полковник, пeрвая батарея прибыла к месту переправы!
     Павлов  не понял  будто, для  чего ему  докладывают об этом. Он сердито
посмотрел на Гунько.
     --  Там...  там  давно  надо  быть!..  --  полковник  махнул в  сторону
противоположного берега. Серые быстрые  глаза его вдруг потеплели. -- Ладно,
начинайте переправу!..
     Старый офицер Павлов  до такой  степени был влюблен в свою  артиллерию,
что, казалось, другие рода войск для него ничего не значили.
     -- Артиллерия все решает! -- часто повторял он.
     Артиллерийские  офицеры любили своего  начальника, хотя  имели  немалое
основание быть в обиде на него: Павлов не баловал их чинами.
     --  Четвертый год  в армии -- и капитана  тебе  подавай!.. Нет, послужи
еще,  братец,  послужи!..  --  говорил он какому-нибудь  командиру  батареи,
дерзнувшему намекнуть о повышении в звании.
     Звание советского  офицера  для полковника  Павлова  было святыней,  он
очень  строго относился к повышению в звании своих офицеров,  кандидатов для
этого  отбирал придирчиво, не спеша.  Поэтому присвоение  очередного  звания
какому-нибудь уж особенно  отличившемуся офицеру было  событием не только  в
жизни  этого   офицера,  но   и  всех   артиллеристов   части.  Артиллеристы
пользовались особой  привилегией командования:  туда отбирали самый  крепкий
личный  состав. Павлов был суров со своими  подчиненными, но вряд ли офицеры
согласились  бы по своей воле  сменить  его на другого начальника. Строгость
Павлова,  конечно,  была  хорошо известна и Гунько.  Поэтому он  с некоторым
душевным  трепетом готовился  сейчас к  переправе. Волнение капитана, должно
быть, передалось и его солдатам.
     --  Начнем, товарищ  капитан!  -- крикнул Печкин по возможности бодро и
весело. -- Давай заводи! -- приказал он шоферам.
     Тяжелый грузовик сердито фыркнул, выбросил клубы едкого,  вонючего дыма
и осторожно пополз к воде.
     -- Газуй сильней, а то застрянешь!  -- звонким девичьим голосом крикнул
командир  расчета, маленький  Громовой,  стоявший  на  подножке.  --  Газуй,
Федя!..
     Федя нажал, что  называется, на всю железку.  Тягач взревел и на полной
скорости помчался  вперед,  гоня  перед собой  зеленый  водяной вал.  Но вот
стальное сердце  машины "зашлось" от быстрого бега, заработало с  перебоями,
мотор зачихал, захлебнулся и  смолк. Это случилось как раз на середине реки.
Расчет  мгновенно  спрыгнул  в  воду; над  рекой  понеслось  такое  знакомое
русскому  трудовому люду, подбадривающее,  объединяющее несколько сил в одно
общее усилие:
     -- Раз, два -- взяли!.. Еще... взяли!..
     --  Давай,  давай, солдаты, поднажми!.. Ну, орлы!.. -- кричал с  берега
полковник Павлов, подрагивая правым плечом больше обычного. -- Давай!..
     Это  "давай!",  поминутно  выкрикиваемое в  разных  местах, в различных
тонах  и с  разной  силой, подхлестывало  солдат  как  кнутом. Они  кричали,
распаляя  друг друга, раззадоривая и  подогревая. Те, что стояли на берегу и
не  желали  лезть  в воду,  вдруг бежали в  реку и присоединяли свою силу  к
усилиям многих и тоже кричали, как позволяла только глотка: "Давай!"
     Румыны, преодолевая страх,  выходили  из  своих  бункеров  и  издали  с
неудержимым  любопытством   наблюдали   за   необычайными   действиями  этих
непонятных и  удивительных людей. Одни говорили: "Что же это?.. Что же будет
теперь?..  Куда они идут?.. Как  жить будем?.."  Другие --  тихо, с испугом,
оглядываясь, не осуждают ли, -- невольно шептали: "Витежь!"*

     * Отважные, бравые (рум.).

     От  реки катился и  плескался неумолчный гул.  Смех, незлобивая  брань,
крики "давай, давай!", стук колес -- все это сливалось в какую-то- стройную,
торжествующую музыку, наполнявшую сердца странно-беспокойным и  вместе с тем
добрым чувством к этим барахтавшимся в воде бронзовотелым людям.
     Первые машины были вытащены на руках. Но почти  на том же  самом  месте
застряла третья, со снарядами в кузове. Она быстро погружалась, засасываемая
песчаным  дном. Снарядам грозила опасность.  Солдаты облепили машину со всех
сторон.
     -- Взяли!..  И-и-и-ще -- взяли!.. Раз, два -- взяли!.. Бойцы пьянели от
собственных криков и усилий. На помощь артиллеристам спешили пехотинцы.
     --   Давай!   Давай!   --  кричали  всюду,  взвинчивая,   возбуждая   и
взбудораживая себя.
     Никита  Пилюгин  долго  не хотел лезть  в  воду. Он  стоял на  берегу в
нерешительности:  под  его гимнастеркой  был  черный  смокинг,  и  Никите не
хотелось портить  заграничное  приобретение.  Костюм этот  он  считал  своей
собственностью, купленной в стране, где эта самая частная собственность была
почти в своем первобытном и первородном виде. Расстегнув ворот гимнастерки и
сунув туда руку, Никита с  нежностью гладил атласные, иссиня-черные  лацканы
смокинга. Но крики,  подхлестывающий рев, доносившийся от реки, подмывали  и
Никиту. Он чувствовал, как неудержимая дрожь бежала по всему его телу и ноги
готовы были, не спрашиваясь хозяина, понести Пилюгина прямо в этот водоворот
борьбы огромного коллектива  со стихией. Еще через минуту Никита без всякого
сожаления забросил свою покупку  в  воду.  Быстрое течение подхватило  ее  и
понесло. Роскошный смокинг мокрым грачом поплыл  по воде,  покачиваясь и все
уменьшаясь в размере. Снять  сапоги и брюки  у  Никиты не  хватило терпения.
Прыгая в воде и  гогоча от освежающего холода, он достиг застрявшей  машины.
Найдя  свободное  место  у  борта кузова,  уперся своим  огромным плечом  и,
выкатывая глаза, гаркнул что есть моченьки:
     -- Раз, два -- взяли!!
     Десяток молодых глоток поддержали:
     -- И-и-и-ще -- взяли!.. Раз, два!..
     Никита ощутил,  как кузов  под  его плечом  чуть-чуть  подался,  солдат
напряг силы и,  испытывая еще никогда не переживаемое  им ощущение слитности
со  всей  этой  ревущей и  хохочущей  солдатской  массой,  закричал буйно  и
радостно:
     -- Братцы!.. Пошла, пошла!! Товарищи, пошла!.. Давай, давай!..
     По его  лицу текли  светлые капли: водяные  ли брызги катились, пот ли,
или это были слезы -- трудно понять...
     Несколько  осмелевших  румын  в   черных  безрукавках,  из-под  которых
выглядывали  белые длинные  рубахи, подкатили к берегу огромную замшевшую  в
сыром  подземелье бочку.  Один из них сильным ударом вышиб чоп. Вино ударило
вверх мощным  красным  фонтаном. Тот, кто вышибал чон,  не успел отбежать, и
теперь с его подбородка падали на землю кровяно-рдяные капли.
     Солдаты подбегали к бочке и угощались.
     Марченко,  батальон  которого  переправлялся в  это  время,  хотел было
запретить  пиршество,  но  его  остановил  прибывший  на переправу начальник
политотдела.
     -- Пусть  выпьют по кружечке. Они этого заслужили. Только следи,  чтобы
не  перепивались. А то вон, вижу, тот  старикашка уже в третий раз подходит.
Твой?
     -- Нет, -- охотно отрекся от солдата Марченко, обрадовавшись,  что боец
действительно не принадлежал к его батальону.  -- Из разведроты Забарова! --
с удовольствием пояснил лейтенант.
     Старикашкой,  которого  заприметил  полковник  Демин, был  Кузьмич, как
известно любивший выпить.  На  самом деле он не в третий, а в четвертый  раз
подходил  к бочке. На худых,  впалых его щеках горел  здоровенький  румянец.
Кузьмич  был навеселе.  Однако четвертую кружку  ему помешал  выпить Пинчук.
Заметив на ездовом взгляд начальства, Петр Тарасович взял Кузьмича за руку и
отвел его к повозке, как неразумное дитя.
     --  Стало  быть,  и  выпить нельзя, -- обиделся Кузьмич,  произнося эти
слова слегка заплетающимся языком. -- Эх, язви тя!..
     Солдаты, выпив  по кружке, бежали  в воду. До позднего вечера над рекой
не  умолкал шум. Левее переправлялись  вброд тяжелые  танки.  Задрав  высоко
вверх  длинные  стволы,  словно  боясь  захлебнуться,  они  по  самые  башни
погружались  в  воду.  На  берег  выползали  обмытые,  блестя  высветленными
траками, мчались  вперед  на  предельных  скоростях,  заставляя  содрогаться
землю.
     Пыльные  деревья уже бросили в  реку свои изломанные, длинные  тени. На
берегу стало прохладней, а в воде -- теплей. Еще слышнее стали крики, дальше
разносил их повлажневший воздух:
     -- Раз, два -- взяли! И-и-и-ще -- взяли!
     Устроившись на повозке, Камушкин быстро-быстро  набрасывал карандашом в
свой альбом  штрихи будущей картины. Мольбертом ему служила спина  Кузьмича,
вздремнувшего после трех-то кружек. Пинчук, увлеченный  переправой, не мешал
им. Лишь в редкие минуты  Вася отрывался от альбома. Закидывал назад волосы,
остановившимися  глазами смотрел в  одну точку. Бесстрашная  невидимка-мечта
уносила его на своих легких  крыльях в  чудесное сказочное царство, которому
нет ни конца  ни  края, где,  куда  ни кинь взгляд, синеют одни безграничные
дали.  Начиналось с малого... Кончится война. Камушкин возьмет свой альбом и
отправится в Москву, прямо  в студию Грекова. Знаменитые художники посмотрят
его рисунки, переглянутся между собой, потом кто-нибудь из них не  выдержит,
улыбнется  и скажет: "Товарищи,  перед вами --  талант!" Студия, разумеется,
немедленно  забирает Камушкина  к себе.  Он учится, а потом  начинает писать
одну  картину  за другой.  И  что  ни картина  --  то  шедевр. Имя Камушкина
мелькает  в  газетах,  художника  осаждают  репортеры.  Он  отправляется   в
длительное путешествие по стране:  к колхозникам, на заводы, к полярникам, в
воинские гарнизоны.
     Долгие годы не появляются  его  картины. Проходит десять, двадцать лет.
Никто, конечно, не подозревает, что художник создает великое  полотно, может
быть,  такое же, как  репинские "Запорожцы",  а может...  а может,  и лучше.
Через  двадцать  лет картина  заканчивается.  Она так  велика, что ее нельзя
установить в Третьяковке, для нее Советское правительство строит специальное
здание, которое с этого момента  становится  самой притягательной точкой  на
земном шаре. Мир спешит увидеть еще  небывалое творение искусства. Камушкину
аплодируют, обнимают его, целуют...
     На этом месте смелая жар-птица  -- тщеславная Васина мечта возвращалась
к своей исходной точке. Горячий румянец покрывал лицо комсорга: он стыдился,
что  так далеко  зашел в своих мыслях. Тем не менее он ждал, когда бойкая  и
смелая  подружка-мечта  вновь  расправит  крылья  и  понесет   его   в  свое
безграничное далеко.
     Камушкин вздрагивал от звучного храпа ездового.
     -- Ну... тише же,  --  умоляюще шептал он,  дотрагиваясь до фиолетового
Кузьмичова носа, выводившего какую-то увертюру.
     -- Рисуешь, Рафаэль?
     Начальник  политотдела!  Вася  сразу  узнал  его  голос. Художник и  не
заметил, как Демин подошел к их повозке.
     --  Рисую,  товарищ  полковник...  --  сказал  Камушкин, обернувшись  к
начподиву.
     -- Добро! Но выглядишь ты плохо. Почему отказался ехать в госпиталь?
     -- Не мог я. Такие события!..
     -- События... -- Демин поглядел на реку,  словно бы там и вершились эти
самые  события,  о  которых  думал  Камушкин.  Добавил  мечтательно: --  Да,
события, братец! -- и  перевел взгляд на румын, которые, кучками сбившись  у
своих  домов и  переговариваясь  меж  собой, неотрывно  смотрели  в  сторону
переправлявшихся советских войск.
     -- Бравю!* -- говорили они уже смелее, указывая на русских солдат.
     До румын доносились гул моторов, голоса красноармейцев, ржание лошадей,
скрип  повозок, лязг  гусениц,  свист бичей, громыханье  походных кухонь, из
которых сыпались на  землю  красные искры,  отчетливо отбиваемый  шаг ротных
колонн  --  все  те  особенные  и  хорошо  знакомые  фронтовикам  звуки, что
рождаются ночным передвижением крупных войсковых масс. Румыны прислушивались
к   этим   звукам  с   таким   же   робким   и   вместе   с   тем   светлым,
приподнято-обнадеживающим душевным трепетом, с  каким люди прислушиваются  к
первому  весеннему  водяному  потоку,  сорвавшемуся  с гор  и с неудержимой,
торжествующей силой хлынувшему в долину, когда бывает и боязно, но больше --
радостно и весело.

     * Храбрый, мужественный (рум.).





     Разгром  гитлеровцев  на  ясско-кишиневском направлении  совершался  по
тщательно разработанному  плану.  Вспугнутый  и сильно  раненный  фашистский
зверь вначале,  как  ожидалось,  метнулся на  юго-восток,  но  напоролся  на
перерезавшие  ему  путь  наши войска.  Тогда  он  устремился  на  запад,  но
убедился,  что  и  там  уже  не  пройти. Многотысячная  гитлеровская  армия,
состоявшая из двадцати двух дивизий, была зажата в  могучих тисках Второго и
Третьего Украинских фронтов.
     Оставив огромную группировку немцев у себя  в тылу (там было достаточно
сил,   чтобы  окончательно  добить   окруженного  врага),  советские  войска
рванулись вперед, в глубь Румынии.  Города  мелькали как в  калейдоскопе. Ни
днем,  ни   ночью  не  приостанавливалась   неутомимая  погоня  за   другими
группировками гитлеровцев. Если пехота слишком отставала от механизированных
частей, ее сажали либо на коней, либо на танки. Ночные городишки наполнялись
звонким цокотом конских копыт и лязгом танковых гусениц.
     Наступление было таким ошеломляюще-быстрым, что гитлеровцы  не успевали
разрушать  города.  Ночью над узкими улицами горели электрические  и газовые
фонари, по тротуарам расхаживали пестрые и важные, как индюки, полицейские.
     Им  всем  было   известно,  что  это  наступление   повлечет  за  собой
серьезнейшие последствия.
     Пока  был еще конец августа, и об огромном историческом значении своего
похода советские солдаты могли только догадываться.
     Разведчики Забарова  давно уже мчались  на  конях далеко впереди  своей
дивизии. Им навстречу бесконечной вереницей двигались  румынские солдаты. Их
даже нельзя  было назвать  пленными:  в плен  румын никто  не  брал.  Увидев
советских   солдат,   они  торопливо  прикладывали   руки  к   своим   рыжим
остроконечным пилоткам, кричали:
     -- Армата Рошие!.. Армата Рошие!..
     Вместо  винтовок  румыны  несли  различные ременные  вещи  --  уздечки,
чересседельники, а также  то, что могло им пригодиться  в хозяйстве: топоры,
вилы,  лопаты;  один даже волок на себе обыкновенное ярмо. Должно  быть, эти
крестьяне, виноградари, кузнецы  и землепашцы меньше всего думали о "Великой
Румынии  от  границ  Болгарии  до  Южного   Буга".  Они  робко  подходили  к
разведчикам и,  потея  под  своей ношей  и  толстыми ранцами,  смуглолицые и
большеглазые, говорили что-то непонятное, перебивая друг друга.
     -- Куда путь держите, служивые? --  простецки обратился к ним на всякий
случай Ванин. -- Отвоевались, что ли? Давно бы так!
     Румыны загалдели еще горячей.
     Георге Бокулeй, ехавший вместе с забаровцами, переводил:
     -- Они спрашивают, что им делать, куда идти.
     -- Куда ж  им еще?  Путь-дорога  у  них  теперь  одна -- домой.  Пускай
начинают жить  по-человечески, -- солидно выкладывал  Сенька, взявший в свои
руки инициативу в беседе с румынами. -- Так и переведи, Бокулей, им.
     -- А все же куда они идут сейчас? Спроси их, Георге, -- сказал Забаров.
     Но румыны сами догадались, что хотят от них узнать.
     -- Акасэ... акасэ!* - дружно заговорили они.
     -- Ну, и  идите  к себe в акасэ,  -- распоряжался Сенька. -- Скажите, я
приказал вaс демобилизовать.
     Забаров и Шахаев не возражали против Сенькиного "приказа".
     -- Нуй бун рэзбоюл!** -- не унимались румыны.
     -- О чем это они? -- осведомился Ванин у Бокулея.
     -- Говорят, что война -- плохое дело.
     -- Так это у них война "разбоем" называется? Подходящее  названьице. Со
стороны Гитлера  да вашего  Антонеску  война  и  была  чистым  разбоем.  Всю
Одессу... Так вот скажите им,  Бокулей,  что  мы пришли сюда всякому  разбою
конец  положить.  Так  и  переведи.  И  пускай  сматываются  на  все  четыре
стороны!..

     * Домой (рум.).
     ** Война (рум.).

     Многие румыны тотчас же сворачивали с дороги,  направляясь по домам. Но
были среди них и такие, которые боялись идти домой: над ними все еще довлели
суровые армейские законы.
     В одном месте Бокулей соскочил с коня и закричал:
     -- Фрате!.. Димитру!..
     В солдате, гнувшемся под ранцем, Георге узнал своего родного брата. Это
был рядовой стрелок из румынского  королевского корпуса, стоявшего в  районе
Гарманешти против одного из полков генерала Сизова. Еще раньше разведчики со
слов  Георге Бокулея  знали,  что брат  его Димитру  Бокулей был  свидетелем
расстрела  капрала Луберешти.  Может  быть, поэтому  разведчики  смотрели на
младшего Бокулея с некоторой неприязнью.
     --  Ну как, отвоевался, гвардеец?.. Как поживает  твоя Мама  Елена?  --
спросил Сенька, и выпуклые глаза его налились кровяной мутью, что было явным
признаком наступающей грозы. Он холодно предложил отпускную и этому солдату,
но  Димитру пожелал  остаться  с братом.  И чтобы eму  нe  отказали,  быстро
поведал  разведчикам  интересную новость, объяснившую наконец  причину того,
почему румынские войска прекратили всякое сопротивление.
     --  Капитуляция,   значит?  --  полюбопытствовал   Никита   Пилюгин,  с
удовольствием произнося слово, о существовании  которого вряд  ли подозревал
раньше. -- Полная?
     -- Тут что-то другое, -- сказал Забаров, показывая на румынскую газету,
которую услужливо сунул  ему Димитру  Бокулей. -- А ну, Георге, переведи! --
попросил Федор.
     Бокулей стал читать сначала про себя. Разведчики видели, как загорелое,
конопатое лицо солдата светлело. Бокулей тряхнул желтой шевелюрой и перевел:
     -- "В  критический для  Румынии час я решил для  ее спасения прекратить
военные   действия  против   объединенных   наций,   создать   правительство
национального единства и выполнить волю страны, заключив мир с объединенными
нациями.  С этого момента  все  военные  действия против  Советской Армии  и
состояние войны с Великобританией и США будут прекращены".
     Это было заявление короля Михая.
     Забаров заметил:
     -- Разумно, а как посмотрят на это немцы?
     -- Они уже бомбят  Бухарест. Направили к городу свои войска, -- ответил
Георге  Бокулей.  --  Вот тут  об этом  пишут. Говорят, рабочие  в Бухаресте
восстали против Антонеску и немцев.
     --  Так... --  задумчиво сказал  Шахаев, который  вcе  время  до  этого
молчал,  занятый  какими-то своими мыслями. --  Так, -- повторил  он,  а сам
думал об одном и  том же: о румынском коммунисте Мукершану, --  парторг знал
от начальника политотдела, что Мукершану находится в столице Румынии. -- Кто
же сейчас в румынском правительстве -- Антонеску? -- обратился он к Бокулею.
     -- Создано новое правительство во главе с генералом Санатеску.
     --  Сатанеску,  говоришь?  --   быстро  переспросил   Ванин,  тщательно
подчеркнув умышленно искаженную им фамилию генерала. -- А кто он такой, этот
Сатанеску, из каких слоев?
     -- Пишут,  что  Санатеску  находился в оппозиции  к фашистскому  режиму
Антонеску, -- ответил Бокулей.
     --  Сатанеску --  Антонеску! -- проскандировал Семен. -- Не одна ли они
пара сапог?
     -- Как так?
     --  Что  значит  --  в  оппозиции? --  не  унимался Ванин,  теперь  уже
повернувшись к Шахаеву.
     -- Оппозиция -- несогласно.  Значит, этот был не согласен с  фашистским
режимом.
     -- А чего ж он раньше не проявил своего несогласия? Антонеску не трогал
его, он  не  трогал  Антонеску.  Хорошенькое несогласие!..  Нет, дружки, тут
что-то  того...  --  и Сенька, пошевелив  у  своего правого виска  пальцами,
энергично  сплюнул.  --  Нe по душе  мне  ваше новое правительство, Бокулей!
Разобраться в нем надо. Гляди, как бы вас опять не надули!..
     -- Придет  время,  народ разберется.  Он ведь  сейчас очень разборчивый
стал, народ,-- успокоил Сеньку парторг.
     Разведчики замолчали.  По обеим сторонам  дороги  темной стеной  стояли
запыленные сосны.  В кюветах валялись опрокинутые  повозки, армейские кухни,
убитые   лошади,   вывалившиеся   из   черных   разбитых   ящиков   снаряды,
противотанковые и зенитные патроны,  противоипритные  накидки,  противогазы,
фляги в серых потертых чехлах, кучи винтовок и автоматов;  кое-где застряли,
накренившись  в сторону,  темно-рыжие танки с  большими  черными крестами на
бортах.
     Где-то  высоко над  головами  разведчиков  гудели  самолеты.  По рокоту
моторов они не были похожи ни на русские, ни на немецкие.
     -- Американцы...
     -- Опять Плоешти бомбили.
     -- Может, и не Плоешти -- у них там нефть. Бухарест разрушают да заводы
румынские. Ишь зачастили когда не надо-то!
     -- Боятся, как бы народу румынскому не досталось...
     -- Пораньше-то их не было.
     - Их, поди, хватил удар, когда они узнали о нашем наступлении.
     -- Не по нутру им это, ясное дело! -- воскликнул Семен.
     Кони понесли разведчиков под гору, где раскинулся город Бакэу. В городе
забаровцы,  к  удивлению  своему,  увидели  казаков  генерала  Плиева  и, не
задерживаясь,   направились  дальше.   Однако   за   городом   им   пришлось
остановиться. Они  встретили казака,  который,  схватив одного перепуганного
румынского капрала за шиворот, злобно тряс его.
     -- В душу... я тебе покажу, мамалыжник ты несчастный!..
     --  За  что  ты  его?  --  бледнея   и  едва  сдерживая  себя,  спросил
подскакавший к казаку Аким.
     -- Вот,  видишь?..  -- казак, багровый от ярости,  сунул  в  руку Акима
фотографию,  на которой был изображен румынский солдат,  уводивший со  двора
украинской колхозницы корову. -- Узнаешь этого молодчика?.. В кармане у него
нашел.  Бережет,  грабитель!..  -- и  казак занес было руку,  чтобы  ударить
румына,  но Аким  с  удивительным  проворством  нагнулся и  перехватил  руку
казака.
     --  Не сметь!..  -- задыхаясь, хрипло проговорил  он, блестя очками  на
горбатом, ястребином носу. -- Не смей бить!..
     Казак, не ожидавший такого оборота дела, молча и растерянно смотрел  на
худого длинного солдата, сутуло и неловко сидевшего на коне.
     Аким заметил эту растерянность и заговорил уже мягче:
     -- Дурень!.. Неужели  не понимаешь,  кто ты есть  и зачем мы тут? Разве
мстить мы пришли этому  несчастному  капралу? Посмотри, как он  дрожит весь!
Придет время, когда  он, -- Аким кивнул  в сторону румына,-- сам  разорвет в
клочья этот фотоснимок. Со стыдом, с презрением к тем, кто послал его в нашу
страну. Верни ему снимок! -- И Аким, соскочив с коня, отдал снимок румыну.
     Сенька,  наблюдавший за своим другом, на этот раз  не испытывал желания
возразить  Акиму,  вступить  с  ним  в   спор,  как  делал  он  в   подобных
обстоятельствах  раньше: слова Акима показались ему разумными  и  понятными.
Разведчик чувствовал, что он и сам сказал бы казаку если не такие в точности
слова, то во всяком случае очень похожие на них.
     С  той поры,  как Ванин  перешел  границу  родины, он сильно изменился.
Сейчас  он  с  непохожею  на него  осторожностью относился к  своим словам и
поступкам.  В  его  действиях  уже  не   было  прежней  бесшабашности:  даже
балагурство,  без которого он, конечно, не мог  прожить и одного дня, теперь
имело  несколько иное  свойство:  в  нем все  чаще  проскальзывали серьезные
нотки. Должно быть, это происходило оттого, что Сенька, подобно многим нашим
бойцам, хорошо понимал,  что пришел он на чужую землю не только затем, чтобы
разгромить врага,  --  это  было ясно  каждому, --  но  он  чувствовал,  что
благодаря его приходу  на этой  земле  должно  было произойти  что-то  очень
важное и значительное,  что это важное и значительное должно было родиться и
развиться из того, что несли с собой он, Семен Ванин, и его товарищи.
     --  Вот же  человек! Не понимает, что  он  делает!.. -- сказал Сенька о
казаке, прислушиваясь к тому, что отвечал Акиму кавалерист. Сенька сгорал от
нетерпения вступить в беседу с казаком, но  должен был признаться, что лучше
Акима ничего не может сказать.



     К вечеру забаровцы  достигли возвышенности, покрытой густым лесом.  Тут
было  тихо и безлюдно. В  глубине  леса на  разные  лады  щебетали невидимые
птицы,  колотил  носом дятел; глухое  эхо  далеко  разносило его рассыпчатую
дробь. От темного  и  сырого  леса  веяло прохладой и первозданными запахами
грибной  плесени  и  сгнившей замшелой коры. Темная  лесная  громада  звала,
манила в  свои  могучие объятия, шепча  что-то ласковое  тяжелыми  лапчатыми
листьями, чуть тронутыми осенним желтым тлением.
     Разведчики спешились, чтобы  немного поразмяться, перекусить и сообщить
командованию свои  координаты,  а также  обо  всем случившемся и замеченном.
Кое-кто без привычки от быстрой езды натер ягодицы и теперь  ходил с трудом.
Наташа заметила это  и снабдила  смущенных "кавалеристов" какой-то мазью. Те
немедленно укрылись в лесу.  Забаров помогал Акиму наладить рацию. Посланный
с  разведчиками Лачуга распаковывал провизию. Он расстелил на  поляне чистую
плащ-палатку и теперь  раскладывал на ней разные яства: консервы, красную от
паприки*  румынскую  колбасу,  копченку.  Посреди  палатки  стояла  литровая
бутылка,  смущая своей красной снегиревой  головкой Семена  Ванина. Он ходил
вокруг  соблазнительно  сверкающего  напитка  на   почтительном  удалении  и
сокрушенно вздыхал.

     * Красный перец (рум.).

     Но  выпить  Ванину так  и  не удалось: помешал румынский  офицер, вдруг
вывернувшийся из-за деревьев на коне.
     --  Кто здесь старший,  господа?  -- спросил он  по-русски,  подрагивая
пушистыми белыми усами и перебегая  маленькими  глазками с одного разводчика
на другого. Одет он был не по-фронтовому пышно, новый  зеленый мундир опутан
аксельбантами и прочими аксессуарами.
     -- С кем имею честь?  --  отозвался в тон  румыну  Забаров,  отходя  от
рации.
     --  Переводчик  их превосходительства  корпусного  генерала  Рупеску,--
отрекомендовался бойкий офицерик.-- Разрешите теперь вам  задать  вопрос:  с
кем имею...
     --   Перед    вами   --   советские   разведчики.    Что   угодно    их
превосходительству? -- поддерживая  взятый  тон,  спросил  Забаров,  удивляя
хлопцев и особенно Никиту Пилюгина изысканно-утонченными выражениями.
     -- Корпусной генерал  Рупеску  получил  распоряжение  короля перейти со
своим  корпусом  на вашу  сторону,  чтобы иметь  честь  драться  бок о бок с
доблестными   русскими   войсками    против    немцев.   Предварительно   их
превосходительство   желали   бы  договориться   с  вашим  командованием   о
практической стороне дела.
     -- Где находится ваш корпус?
     -- В пяти километрах отсюда, за лесом. Выстроен со всем личным составом
и вооружением.
     --  Я  пошлю  с  вами моего  офицера. Он поможет  их превосходительству
благополучно  привести  корпус  в  наше  расположение  и  представить  моему
генералу.
     -- Вы очень любезны, господин...
     -- Полковник, -- подсказал Забаров.
     Сенька было  прыснул, но  лейтенант так свирепо посмотрел на него,  что
разведчик вмиг вытянулся в струнку.
     --  Капитан  Ванин!  --  позвал  Федор.  --  Вы  поедете  с  господином
переводчиком в качестве проводника.
     Бедный "капитан" разинул рот в явном замешательстве. Но  тот же суровый
взгляд быстро заставил  Сеньку обрести соответствующий его новому  чину вид.
Он  по  обыкновению  выпятил  грудь,  ловким  движением  рук завязал у горла
маскхалат, чтобы не было видно ефрейторских погон, и бодро гаркнул:
     -- Слушаюсь, товарищ полковник!
     -- Подойдите сюда, капитан!
     Забаров раскрыл карту, показал на обведенную красным кружочком боярскую
усадьбу, шепнул: "Сюда приведешь. Только держись  с достоинством, понял?" --
"Будьте уверены!" -- прошептал Семен.
     Ванин  вскочил  на  своего  коня,  погарцевал  на  месте  и,  подмигнув
разведчикам, помчался  вслед за румыном, держа на  всякий  случай,  по своей
профессиональной привычке, автомат наготове.
     Забаров сообщил по радио командованию дивизии о  случившемся  и получил
указание о дальнейших действиях.
     Не  успели  еще  скрыться  из  виду  Ванин  и  румын, на  полянку,  где
разместились  разведчики, вылетел  другой всадник. Он с такой силой  натянул
поводья, что буланый жеребец взвился  и с минуту,  храпя, топтался на задних
ногах.
     -- Здорово, ребята! -- с этими словами лейтенант Марченко, запыленный и
смуглый, как  араб,  спрыгнул  на  землю  и своей  неслышной рысьей походкой
подошел к Забарову. -- Здравствуй, Федор! Здравствуйте, ребята! Не ожидали?
     -- Признаюсь, нет, не ожидал. Ты как сюда попал?
     --  Противника  ищу.  Воевать  не с  кем,  --  Марченко  сказал  это  с
искренностью,  и  все поверили,  что  он действительно страдает оттого,  что
воевать  вдруг стало не с кем:  румыны прекратили сопротивление, а немцев на
этом участке пока не было видно. -- Черт знает что! Вам, разведчикам, лучше,
--  продолжал  он  сейчас  уже  с  наигранной беспечностью,  изредка  бросая
короткие взгляды на  Наташу. Та, должно быть, первая поняла истинную причину
внезапного появления бывшего  их  командира и, внутренне сжимаясь, старалась
не смотреть на лейтенанта.  -- Впрочем, к вам я  по  старой памяти завернул.
Скучаю... -- Марченко замолчал, и Наташа не заметила,  как он оказался рядом
с ней. Чувствуя, что в горле пересыхает, он заторопился:
     -- Можно вас... на одну минуту?
     -- Пожалуйста, -- она и сама не знала, как вырвалось у нее это слово.
     Свернули на просеку. Остановились. Туда же, вслед за хозяином,  подошел
и конь.
     -- Я  вас  слушаю,  -- тихо  проговорила она,  легонько,  но настойчиво
высвобождая  ладонь из  его горячей,  чуть  вздрагивавшей  руки. --  Что  вы
хотели? Говорите.
     -- Зачем ты  спрашиваешь об этом?.. Разве ты не видишь... Наташа...  Да
знаешь ли ты,  что я не могу больше так... нет сил...  Из госпиталя  сбежал,
чтобы  тебя...  скорее  увидеть.  И вот  сейчас...  сто  верст  проскакал...
разыскивал... -- он говорил это трудно и часто  дыша,  наклоняясь  к ней все
ниже и ниже.
     -- Оставьте это, товарищ лейтенант. Bы же знаете, что я люблю... -- она
подняла  глаза  и, испугавшись, замолчала: что-то страшное, дикое было в его
взгляде.  В глубине  до  предела расширенных зрачков  она увидела  отчаянную
решимость.
     В одно  мгновение он  поднял  ее  на руки,  быстрым, коротким движением
запрокинул ей голову и стал жадно и исступленно целовать в губы, шею, глаза,
щеки.  Потом  отпустил, шумно выдохнул  и, застонав, метнулся  к коню. Одним
прыжком оказался  в седле и,  гикнув,  поскакал  прочь,  злобно  пришпоривая
буланого.
     Ошеломленная, то холодея, то  пылая  вся, глядела она ему вслед, еще не
веря, что все это случилось с нею наяву, а не во сне.



     Первые минуты, находясь  среди своих  ребят,  Ванин не  думал, что  ему
будет страшно ехать  в  расположение пока что неприятельских  войск. Правда,
Сеньке очень  хотелось взглянуть на "их превосходительство", но  все же было
жутковато. Отъехав с километр, Сенька сделал попытку успокоить себя, уверяя,
что, в сущности, получил самое что ни на есть пустяшное задание. Но хитрость
не   удалась:   Сeньке   решительно  было   грустно.  "Пропадешь  ты,  Семен
Прокофьевич, ни за понюшку табаку", -- невесело  размышлял он.  Не  радовало
его  и новое звание, которого он  был столь  быстро и великодушно  удостоен.
Поэтому у Сеньки сразу отлегло от сердца, когда  их догнал Шахаев, посланный
в  самый  последний  момент Забаровым,  очевидно  не  совсем  надеявшимся на
дипломатические возможности гвардии ефрейтора Семена Ванина.
     Румынский корпус  действительно  был  сосредоточен в пункте,  указанном
переводчиком. Огромная поляна была заполнена войсками. Тысячи солдат, сложив
винтовки в козлы, валялись  на траве, отдыхая, подложив под головы ранцы. Hа
дороге,  уходящей куда-то  вниз, находилась  боевая техника: колонна тяжелых
шкодовских  грузовиков  с  прицепленными  к  ним  черноствольными  орудиями,
приземистые  рыжие   танки,   мотоциклы,   бронетранспортеры.  Опушку   леса
полукольцом охватывали легковые машины. В них пестрели нарядные генеральские
и  офицерские  мундиры.  Переводчик  направился  туда.  Румынские солдаты  с
любопытством осматривали русских, одетых в зеленые кистястые маскхалаты. Под
их  взглядами  Ванин  сразу  обрел  свою  обычную  лихую  и  гордую  осанку,
пришпоривая   коня,   натягивая   одновременно  удила,   наставляя   скакуна
пританцовывать.
     Так они  приблизились к передней большой зеленой машине. Сидевший в ней
грузный  человек,  опутанный,  как и переводчик, золотыми шнурками, поправил
фуражку на  маленькой  для его  огромного  тела голове, не то сердито, не то
просто вяло глянул на подъехавших.
     Шахаев дал  понять Ванину,  чтобы тот начинал: парторг решил ограничить
свою миссию лишь наблюдением за действиями Семена.
     -- Честь имею...  --  начал  с достоинством  Ванин,  быстро  научившись
премудростям выспренних выражений. -- Представитель  советского командования
еф... капитан Ванин! -- быстро поправился он.
     Переговоры длились несколько минут.  Генералу, по всей вероятности, уже
давно надоело торчать на этой поляне, и он решил поскорее покончить с дeлом.
К тому же он очень боялся внезапного появления  русских казаков, что, как он
полагал, помешало  бы ему сохранить корпус как  войсковую  единицу.  Генерал
сказал  что-то своему  переводчику,  и почти  немедленно  к  головной машине
подкатил роскошный открытый лимузин.
     -- Их превосходительство просят  господ русских  офицеров ехать впереди
колонны!
     Как  раз в это время  к головной машине  подошел румын,  лицо  которого
разведчикам показалось знакомым. Они всмотрелись и узнали Николае Мукершану.
Шахаев  приложил руку к  пилотке, приветствуя  его.  Мукершану  также  узнал
разведчиков и, приблизившись к ним, сказал:
     -- Здравствуйте,  товарищи! Вот  мы и опять встретились. Вы удивлены?..
Ничего удивительного, только сегодня из Бухареста. Решил послужить в армии.
     Шахаев,  пожимая  руку  Мукершану, заметил,  как генерал  поморщился  и
нетерпеливо  завозился в  своей машине. Должно быть,  то же  самое заметил и
Мукершану. Он усмехнулся и попрощался с разведчиками.
     Шахаев  и  Ванин  спешились, передали своих коней румынским солдатам и,
свободно  откинувшись  на  спинку  сиденья, устроились в  лимузине. Огромная
колонна машин, окруженная многочисленной конной  свитой,  медленно двинулась
за Шахаевым и Ваниным. Возле их машины то и дело появлялся бойкий переводчик
и  сообщал  вопросы своего  начальника. Генерал  беспокоился,  нe  станут ли
советские солдаты  разоружать  его корпус  по дороге,  удастся  ли  господам
русским   офицерам   предотвратить  это  нежелательное   для  обеих   сторон
обстоятельство. Сначала Ванин отвечал терпеливо и вежливо. Но скоро (он даже
сам не заметил, когда это произошло!) ему надоели и переводчик и генерал.
     --  Скажи своему  начальнику,  что ничего  с ним не случится, -- уже не
придерживаясь принятого в высших сферах изысканного тона, ответил он.
     Переводчик ускакал и, к удовольствию Сеньки, больше не появлялся.
     Шахаев сидел  молча и думал об этой неожиданной  встрече с Мукершану, о
том,  как он расскажет о ней полковнику  Демину, который, конечно,  пожелает
увидеть  румынского товарища. Теперь старшему сержанту казалось понятным то,
что румынский  король уже на третий день наступления  советских войск сделал
свое  заявление, и то,  что вот  этот ехавший сейчас  вслед за ними генерал,
который произвел на  парторга  неприятное  впечатление,  переходил со  своим
корпусом на нашу  сторону в то время, когда корпус мог  бы еще сражаться. Во
всем этом Шахаев видел действия таких людей, как Мукершану. Парторг вспомнил
из истории, как наша партия в предреволюционные годы посылала в  армию своих
людей и  какие  это  имело серьезные последствия.  Шахаеву  было  приятно от
мысли, что опыт партии, членом которой он  состоял,  пригодился Мукершану  и
его товарищам, которых -- Шахаев чувствовал это  -- было немало в  румынском
корпусе.
     Занятый своими мыслями, Шахаев предоставил действовать  Сеньке. По мере
приближения  к нашим войскам  беспокойство Ванина  стало возрастать. Забаров
приказал  ему  привести весь румынский  корпус в  район  боярской усадьбы  в
полной  сохранности,  чтобы  со стороны  румын не было никаких жалоб. Теперь
Ванин  сомневался,  что  ему это  удастся.  Он  видел перед  этим, как  наши
пехотинцы  бесцеремонно спешивали  румынских кавалеристов  и  вскакивали  на
коней.   Может  произойти  то  же  самое  и  с  его  колонной,  и  тогда  их
превосходительству придется топать на своих двоих... Поразмыслив хорошенько,
Ванин выработал, с согласия Шахаева, свою тактику, коей и воспользовался при
виде большой встречной колонны нашей пехоты.
     Остановив румын, он вырвался вперед, крикнул:
     -- Передайте по колонне! Командующий армией приказал: румын не трогать,
потому как они будут воевать против немцев на нашей стороне!..
     Весть эта мгновенно пронеслась по ротам. Солдаты солидно гудели:
     -- Разве мы не понимаем?
     -- Кто их будет трогать, коли они за нас теперь.
     -- Давно бы надо одуматься.
     -- Ребята, не безобразничать!
     -- Знаем без тебя!..
     И все-таки, воспользовавшись темнотой, румын помаленьку тревожили.
     Но  инциденты  были  ничтожные,  и  о  них  все  забыли,  едва достигли
помещичьей усадьбы.  Шахаев  ушел к  разведчикам, а  Ванин,  разыскав своего
начальника, доложил:
     -- Товарищ майор, в  качество  "языка"  мы  с Шахаевым целый  румынский
корпус привели. Воевать против немцев имеют желание!..
     -- Знаю, слышал. Сейчас доложу генералу.
     Со двора доносился шум  моторов, людские  голоса: туда въезжали  машины
румынского генералитета. Выглянув в окно, Сизов понял, что произошло.
     -- Дали мне задачу ваши разведчики, -- сказал  он вошедшему  майору. --
Что я с ними буду делать? Ну уж ладно, посылай генералов ко мне!
     Обрадованный  благополучным  путешествием,  румынский корпусной генерал
Рупеску подарил лимузин Сеньке. Ванин  поблагодарил,  распрощался с румынами
и, неистово сигналя, помчался прямо на полевую почту: не встретиться с Верой
и такой  знаменательный  для него день  и  не  похвастаться перед  ней столь
успешным выполнением необычайного задания уже было свыше Сенькиных сил.





     Просторный  кабинет  Сизова  был полон румынских  генералов  и  старших
офицеров.  Они  сидели  за  сервированным  длинным  столом,  сияя  золотом и
серебром эполет, шнурков, а некоторые -- еще и желтыми  лысинами. Подбородки
у всех были досиня выбриты.  Подвыпившие офицеры провозглашали один тост  за
другим. То и дело раздавались крики:
     -- Бируинца!*
     -- Трэяскэ Армата Рошие!**
     Корпусной генерал Рупеску, сидевший рядом с Сизовым, повернув к комдиву
красное жирное лицо, обливаясь потом, непрерывно повторял:
     -- Фрате бун!.. Фрате бун!***
     Сизов  со  сдержанной  улыбкой  кивал  головой  на  излияния  толстого,
удивительно круглого генерала.

     * Победа! (рум.)
     ** Великая русская армии! (рум.)
     *** Родной брат! (рум.)

     -- Господа! -- трудно приподнявшись на короткие, ослабевшие от хорошего
вина  ноги, хрипло закричал Рупеску. -- Господа! Прошу,  господа!..  Реджеле
Михай!..
     Послышались ленивые, негромкие хлопки. Заглушая их, в комнате  раздался
звонкий, юношеский восторженный голос молодого румынского офицера:
     --  За  русского солдата, господа! За его здоровье! -- и, чокнувшись со
своим соседом, офицер залпом  выпил  рюмку. Все сделали то же самое. Рупеску
бросил  косой  взгляд  на  своего  раскрасневшегося  от  бушевавшего  в  нем
юношеского восторга офицера, но ничего не сказал. Потом Рупеску поднялся еще
раз и провозгласил новый тост:
     --  Господин генерал! Господа русские офицеры! Еще вчера мы стояли друг
против друга  как враги. А сейчас сидим  за одним  столом  как  товарищи.  Я
прошу, господа, выпить за  дружбу наших народов. Отныне в отношениях румын и
великого русского народа наступила новая эра  -- эра вечной дружбы и доброго
сотрудничества. Завтра мои войска пойдут в бой  и будут драться бок  о бок с
доблестной  русской   армией  против  фашистских  варваров  до  полного   их
уничтожения.   Мое  правительство,  правительство   его   превосходительства
генерала   Санатеску,--   с   видимым  удовольствием  подчеркнул  Рупеску,--
приказало  мне  поддерживать с  советским  командованием  теснейший контакт.
Король  Михай  и  Мама  Елена  преисполнены  уважения  и  признательности  к
Советскому правительству, к его армии, к русскому народу. Совместно пролитая
кровь в борьбе  с врагом будет символом нашей нерушимой  дружбы. За  дружбу,
господа!  --  генерал  торопливо  опрокинул свою  рюмку,  в который  уж  раз
попытался  досуха  вытереть лысину  и  торжественно сел,  глядя  перед собой
остановившимися блестящими глазами.
     Румынские  офицеры смотрели на Сизова, ожидая  от него ответного тоста,
большинство -- с чувством удивления, оттого что находились в одной комнате и
чокались с теми, в кого только еще вчера стреляли.
     Сизов быстро встал на свои упругие, сильные ноги, сказал коротко:
     -- За победу, господа!
     И снова румыны закричали, звеня стаканами:
     -- Бируинца!
     - Бируинца!
     Расчувствовавшись, лезли  целоваться с советскими  офицерами,  которые,
улыбаясь, вежливо отстранялись  от объятий,  несколько охлаждая  пыл  румын.
Рупеску продолжал  любезно расхваливать Красную Армию, ее солдат, офицеров и
генералов. Склонившись к Сизову, он вдруг сказал:
     -- Девятнадцатого августа вы здорово обманули нас, господин генерал. Мы
никак не могли предположить, что вы начнете наступать  в  полдень да еще при
такой  слабой артподготовке. Немецкому командованию пришлось  бросить против
вас еще две свежие дивизии, спешно снятые из района  Тыргу-Фрумос. Это  была
роковая ошибка немцев. К тому же центральный дот был заранее захвачен вашими
солдатами.  Должен  вам  сказать,  это потрясающий  случай!..  Не  могли  бы
показать мне этих ваших героев?
     --  Двух из них  вы уже видели,  господин  генерал. Это те солдаты, что
сопровождали вас сюда, в боярскую усадьбу.
     -- Солдаты?  -- удивленно спросил  Рупеску.--  Но... позвольте... разве
это были солдаты? Мне говорили, что офицеры.
     -- Солдаты, господин генерал.
     Рупеску, широко  раскрыв  рот, отчего нижняя, тяжелая губа его  отвисла
вниз, долго глядел на Сизова.
     Переводчик,  тоже озадаченный, но  очень  веселый, с  трудом  сдерживая
улыбку, терпеливо ждал, когда же его превосходительство обретет дар речи.


     За боярской  усадьбой в  огромном черешневом  саду стоял  неровный  гул
солдатских голосов.  Там устраивались румынские  роты и батареи. Чаще других
раздавались слова:
     -- Акасэ! Армата Рошие!
     -- Нуй бун рэзбоюл!
     Слышались команды взводных и унтер-офицеров:
     -- Скоатець байонета!*
     Во двор заходили и  советские  солдаты. Вокруг них сейчас же собирались
толпы румын, образовывая круг, и начинался удивительный, но  хорошо знакомый
воюющему люду разговор...

     * Снять штыки! (рум.)

     --  Нушти руссешти?  --  первым долгом осведомлялись наши бойцы, только
потому,   что  значение  этих  слов,  для  удобства  произношения  несколько
искаженных, было известно им.
     -- Ну штиу,-- отвечали румыны и в свою  очередь  также  без всякой цели
спрашивали, называя русские слова, которые были знакомы им:
     -- Русский карош? Русский не будет фук-фук?
     --  То-то  "карош".  Небось забыли  об  этом, когда Транснистрию  пошли
завоевывать,--   говорил   какой-нибудь  советский  солдат   с   добродушной
грубоватостью и, хитро сощурившись,  спрашивал,  будучи глубоко  уверенным в
том, что  от  нелепого  соединения  русских  слов  со  знакомыми  румынскими
получается правильная  и  понятная  фраза: --  Разбой-то, значит,  того, нуй
бун?..-- По понятиям бойца,  сказанное им должно  было  означать:  война-то,
значит, плохое дело?..
     Другой наш солдат,  нарочно  коверкая русский язык и  полагая,  что  от
этого он станет понятнее иностранцу, старательно втолковывал:
     -- Сперва твой пришел к нам. А зараз наш пришел к вам. Понятно, нет?..
     Батарея   капитана   Гунько    стояла   по   соседству   с   румынскими
артиллеристами. С разрешения командира  маленький Громовой, захватив с собой
молчаливого Ваню-наводчика, раньше всех  оказался  среди  румын.  Сейчас он,
снисходительно похлопывая румынского солдата по плечу, осведомлялся:
     --  По-русски шпрехаешь? Нет, стало  быть. Жаль...-- И  глубокомысленно
заключал: -- Ну, ничего. Зашпрехаешь когда-нибудь.
     Но  вскоре Громовому  повезло. Угрюмейший Ваня-наводчик где-то раскопал
румына, который сносно "шпрехал" по-русски.  К  тому  же румын этот оказался
парнем на редкость словоохотливым. С ним  Громовой и пустился  в пространную
беседу.
     -- В Одессе, что ли,  по-русски говорить-то  научился? -- первым долгом
поинтересовался командир орудия.
     Испуганный румын отчаянно замотал головой:
     -- Не был я в Одесса.
     -- Ну, добре. А зачем же дрожишь так?
     --  Говорят, русские убьют нас всех. Выведут  в горы  и убьют...-- губы
солдата как-то сразу опустились, затряслись.
     Громовой засмеялся.
     -- Кто же сказал вам такое?
     --  Лейтенант  Штенберг.  Он  --  приятель  нашего  командира  батареи,
приходил к нам и рассказывал.
     -- Сволочь он, этот Штенберг. Наверное, боярский сынок?
     -- Да, боярский,-- подтвердил румын.
     -- Так  и знал! --  воскликнул Громовой с возмущением.-- А вы не верьте
ему, вражине! Не верьте таким,-- успокаивал он румын. -- Мы ведь  советские!
Понимаешь?
     -- Ну штиу.
     -- А вот это понимаешь? -- Громовой  взял солдата  за обе руки и сильно
стиснул их в своих ладонях.-- Понимаешь?..
     -- Не понимаю...
     -- Ну что мне с тобой делать? --  в отчаянии  развел  руками  маленький
Громовой.-- Понимать нужно. А то вас замордуют этак-то...
     К  артиллеристам подошла группа  румынских  пехотинцев.  В ней особенно
выделялась своим гигантским ростом фигура одного солдата. Солдат этот  молча
присел  рядом  с Громовым и стал внимательно слушать, о чем говорил русский.
Должно быть,  великан нe  все понимал из  слов Громового, и  его  брови  над
большими  темными  глазами  вздрагивали,   хмурились,  выдавая  напряженную,
трудную  работу  мысли. Наконец он не  выдержал и спросил румына, с  которым
разговаривал Громовой:
     -- О чем вы... с ним?
     Солдат коротко рассказал.
     -- Русский говорит, что они не тронут нас. Лейтенант Штенберг, командир
нашей роты, обманул нас,-- закончил солдат.
     --  Я  так  и  знал,--  великан  потемнел  еще  больше.--  Вот  змея!..
Прикидывается  еще добреньким. Послушай, солдат!  -- вдруг  оживился угрюмый
румын.-- Ты  хорошо говоришь по-русски, попроси у  этого товарища...  знаешь
что? -- на минуту растерялся, покраснел, потом  быстро выпалил: -- Звездочку
красноармейскую!..
     -- Что ты говоришь? Как можно?
     Великан,  умоляюще   глядя  на  солдата,  владевшего  русским   языком,
повторил:
     -- Попроси же! Ну что тебе стоит...
     Это был брат старого  шахтера, тот  самый Лодяну,  которого по  решению
трибунала  разжаловали из  офицеров в  рядовые --  одновременно с расстрелом
капрала Луберешти. "Попроси",-- твердил он.
     Но  Громовой  и   сам  понял,  чего  хочет  этот   богатырь.  С  минуту
поколебавшись,  сержант  стянул  с  головы  пилотку,  отвинтил  звездочку  и
собственноручно прикрепил ее к пилотке румына.
     Румынки из соседнего села  приносили  солдатам еду: разрезанную суровой
ниткой дымящуюся мамалыгу, яйца,  молоко, брынзу.  Получили  свою  толику  и
собеседники Громового.
     -- Кушяй... товарыш!..-- угощал Громового Лодяну.
     Сержант охотно взял предложенный ему  кусочек мамалыги. Усердно хвалил,
подмаргивая молодым румынкам:
     -- В жизни не ел такого! Просто объеденьe.
     В  другом конце сада пела скрипка, гулко  стучал  барабан, насытившиеся
солдаты   отплясывали  бэтуту*.  Организатором   веселья   был  бухарестский
железнодорожник, который  пришел  в  корпус  с Мукершану. Постепенно  и  все
солдаты перебрались туда, и до самого утра под темными  деревьями не умолкал
шум.

     * Б э т у т а -- румынский народный танец.



     Ванину  стоило немалых трудов  разыскать ночью, да  еще  в  незнакомом,
неизученном поселке дивизионную  полевую почту. Но не было еще случая, чтобы
он не доводил своего плана до конца.
     -- Как это ты нас нашел, Сеня? -- обрадовалась Вера, с удивлением глядя
то на сверкающий лимузин, то на Семена, стоявшего в наполеоновской позе  под
лучами фар.
     -- Какой  же был  бы  из  меня разведчик? --  снисходительно  улыбнулся
Семен.-- Садись вот, прокачу, соскучился, честное слово.
     -- Я сейчас, Сеня! Только начальника спрошу!
     Вера скрылась  за дверью  и через минуту появилась снова, прямо  с ходу
чмокнув Сеньку в запыленные губы.
     -- Разрешил... Ну, куда же мы?
     -- Садись, там видно будет...
     Он  усадил ее рядом  с  собой, включил  скорость,  дал газ, и  машина в
минуту вырвалась из поселка.
     --  Сеня, чья  это? --  спросила  Вера, ежась и от ночной прохлады и от
легкой дрожи, вызванной близостью любимого.
     -- Румынский генерал подарил! -- гордо сказал Семен. И на всякий случай
спросил: -- Не веришь?
     -- Верю, Сеня...--  сразу  согласилась  девушка, не сомневаясь,  что он
соврал, но не желая именно в такой момент портить ему настроение.
     Часа через  два,  присмиревшую  и усталую, боявшуюся  поднять  глаза на
своего возлюбленного, Ванин,  молчаливый  и виноватый,  доставил  девушку на
почту,  а  сам  поехал  искать  свое  подразделение.  Разведчиков  он  нашел
сравнительно  быстро.   На  одном  доме,  тускло  освещенном   электрической
лампочкой, увидел большую, неуклюжую надпись углем:



     Толстая  стрела,  устремленная  вниз, категорически  подтверждала,  что
Пинчук именно "туточки", а не где-нибудь еще.
     Семен дал  несколько протяжных,  скрипуче-звонких  гудков. Ему хотелось
обязательно вызвать кого-нибудь  из хлопцев и поразить своим  приобретением.
Ворота открыл Михаил Лачуга.
     -- Где  ты взял эту  штуковину, Сенька? -- спросил он,  скаля в  улыбке
большой щербатый рот.
     -- Во-первых,  я  тебе  не  Сенька, а господин  капитан,--  предупредил
Ванин, который,  оказавшись  среди  своих ребят, снова  впал в обычный  свой
шутливо-беззаботный тон,--  а  во-вторых,  соответственно чину  мне  вручена
персональная машина!..
     Лачуга захохотал. Засмеялся и Сенька:
     -- Ну ладно. Давай дорогу.
     Через  минуту он  уже  рассказывал окружившим его  разведчикам про свои
похождения,  про  то, как  он "пленил" целый румынский  корпус  во  главе  с
генералом. Пыль ловко сдабривал  великолепной,  захватывающей  небылицей, на
что  был большой мастер. Аким под конец Сенькиного повествования не выдержал
и заметил:
     -- У тебя, Семен, получается похлеще, чем у Кузьмы Крючкова.
     -- Ну,  ладно,  ладно,--  проворчал  Сенька.--  Ты,  Аким,  безнадежный
маловер. Кузьма Крючков врал, а я... Да вот спроси Шахаева.
     В доме  за  маленьким круглым столиком трудились  Пинчук и Шахаев. Петр
Тарасович  уговорил-таки парторга написать письмецо секретарю райкома, чтобы
тот помог Юхиму в строительстве клуба. Лицо старшины было по-прежнему сильно
озабоченным.  Нелегко, видимо,  было  ему  управляться с двумя  хозяйствами:
маленьким,  но очень канительным хозяйством  разведчиков и большим, не менее
канительным хозяйством колхоза.
     Шахаев давно наблюдал за Петром Тарасовичем:  тот хмурился,  щипал усы,
кряхтел, на крупном лице  его появились  капельки пота. Очевидно,  очередная
"директива" давалась ему трудно.
     "Дорогой товарищ  Пинчук!  -- думал  Шахаев,  глядя, как хлопочет  этот
неуемный  и неутомимый  человечище.--  Скоро, скоро  вернешься ты  к  своему
любимому делу! Как же оно закипит в твоих сильных золотых руках!"
     Деловую  обстановку  нарушил  вошедший  в  комнату Ванин.  Он  был, что
называется, в форме. Плутоватое лицо сияло  хитрой  ухмылкой,  а  в выпуклых
глазах -- зеленый озорной блеск, и весь он имел гордую осанку.
     --  Что,  товарищ  старшина,  опять  директиву  строчите?  Бедной вашей
Параске скоро их подшивать  некуда будет, входящих номеров не  хватит... Вот
бы селектор для вас установить на Кузьмичовой повозке. Надели бы наушники да
и слушали, что в вашем  колгоспи  робится.  А так  разве можно управлять  --
одними директивами. Этак руководят только  плохие начальники,  для которых и
имя придумано подходящее: бюрократы...
     -- Замолчи же ты!.. Зарядив, як пулемет!.. Ось я тоби покажу бюрократа!
-- загремел Пинчук, подымаясь из-за  круглого  стола. Лицо его  и вправду не
предвещало  ничего хорошего. Ванин решил, что разумнее всего  будет поскорее
ретироваться.
     Вслед за Сенькой  вышел на  улицу  и Шахаев.  Вышел,  как ему думалось,
освежиться ночным  воздухом, но  уже в следующую минуту строго  уличил себя:
"Ты же вышел увидеть ее, Наташу..."
     Где-то в  глубине двора раздался и  тут  же  смолк ее  голос.  Парторг,
словно бы желая утихомирить свое сердце, крепко прижал руку к груди и быстро
прошел  во двор, к тому месту, откуда доносилась  румынская речь.  Там  вели
беседу братья Бокулеи.
     --  Кто вам  сказал  такое про  русских? Вот  уже от  третьего  солдата
слышу,-- говорил  старший.-- Ты  посмотри  на  меня,--  жив и,  как  видишь,
здоров. А я ведь провел среди них несколько лет. Русские -- не фашисты.  Они
совсем другие  люди, Димитру.  Я не  могу тебе объяснить  всего, но  ты  сам
поймешь, когда побудешь среди них. Убивать  они нас не станут. Это  какая-то
сволочь наговорила про них такое. Мы еще найдем этого  человека.  Мы очистим
нашу армию  от негодяев, Димитру. Армия должна служить  народу.  Про русских
говорить такое может только наш враг.
     -- А вдруг правда, Георге? -- с беспокойством спросил младший Бокулей.
     -- Ты что же, родному брату не веришь?
     -- Никому сейчас верить нельзя.
     --  Глупый ты, Димитру.  Ну, ладно,  не веришь мне, но верь в советских
людей. Это -- особенный народ, они всегда  -- за  правду!..-- Георге Бокулей
говорил быстро и горячо.
     Шахаев присел рядом и слушал, с трудом вникая в смысл беседы.
     -- Может, нам домой уйти... Все же  лучше будет,-- глухо сказал младший
брат.-- Мать, отец -- старые...
     --  Можешь идти, я  тебя не  задерживаю. Но я останусь,-- резко ответил
Георге и, вдруг обернувшись к Шахаеву, сказал:
     -- Вот мой брат Димитру все хнычет.  Перед ним одна  дорога -- домой. А
вы, русские, всегда бодрые.
     Шахаев заговорил без обычной для него мягкой, ласковой улыбки:
     -- Право, уж не такие мы бодрячки, Георге, как  тебе показалось. Больно
и нам, иногда до  слез  больно. Но мы не из той  породы людей, которые любят
хныкать.
     На бревне, под ореховым деревом, листья которого сильно пахнут анисовым
яблоком, сидели Наташа и Аким. Наташа спросила:
     -- Ты, наверное, сердишься на меня, Аким?
     -- Откуда ты это взяла?
     -- Не притворяйся, сердишься!
     -- Но ведь ты сама мне все рассказала. Разве ты виновата, когда он...
     -- Не надо,  Аким,  об этом,--  быстро  прервала  она  его и  поспешила
перевести разговор  на другое:  --  Ты очень много  пишешь в свой  блокнот в
последнее время. Зачем это?
     -- Для нас обоих,-- сказал Аким серьезно.-- Когда мы будем с тобой жить
вместе...
     -- А когда это будет? -- перебила она.
     -- После войны, конечно...  И вот  тогда я стану часто читать тебе свой
дневник.
     -- Всегда? Это же надоест.
     -- Нет,  не всегда.  Когда будем  хныкать из-за какой-нибудь  житейской
мелочи... Словом, если нас вдруг потянет к благополучьицу этакого мещанского
пошиба, к маленькому  и слепому  семейному  счастьицу,  не счастью, а именно
счастьицу,-- вот  тогда-то  я  и открою свой  дневник, чтобы наша хата опять
наполнилась  грохотом  сражений,   боевыми  кличами,  предсмертными  словами
погибших  друзей,  мы увидим  их кровь,  мужественные лица... и  нам  станет
стыдно. И, устыдившись, мы вновь будем видеть дальше и глубже...
     -- Мечтатель ты мой!
     -- Нам нельзя не мечтать, Наташа!
     -- Понимаю,-- проговорила она  тихо и немножко печально, чувствуя,  что
он сказал именно то, что  крепко жило и в  ее сердце. Помолчав, она  сказала
задумчиво: -- Мы слишком часто демонстрируем свое счастье, Аким. Особенно я.
И перед  кем? Перед солдатами, которые пока что лишены его. Перед  Шахаевым,
например... Нехорошо это.
     Говоря так,  Наташа ожидала,  что Аким будет возражать ей, уговаривать,
убеждать и  вообще  постарается рассеять  ее мысли,  но  вместо этого  он  с
обидной для нее поспешностью согласился:
     --  Да,  да, ты, пожалуй,  права, Наташа. Лучше  нам держаться подальше
друг от друга.--  Аким взял себя в  руки и произнес  последние слова твердо,
хотя ему было очень тяжело говорить их.
     Испуганная,  оскорбленная, Наташа ответила  как  можно спокойнее,  даже
холодновато:
     -- Так лучше, конечно.
     --  Да.-- Аким в последний раз коснулся  губами ее пушистых  и  влажных
ресниц,  почувствовал,  как   они  дрогнули  от  этого  прикосновения.--  До
свиданья!
     --  До  свиданья,--  ответила она все так  же  холодновато. Но едва  он
скрылся в темноте, разрыдалась.

     Шахаев стоял на улице, возле дома, в котором  расположились разведчики.
Он думал сейчас о братьях Бокулеях, с которыми только что беседовал.
     --  Как все всколыхнулось!  Потому, что  мы пришли сюда!..-- задумчиво,
вслух  проговорил Шахаев,  запрокидывая  на  сложенные на затылке  руки свою
большую белую голову.-- Столетие -- недвижимо. Подспудно разве...  глубинные
течения.  И вдруг... Сколько  людей будет  искать своих путей-дорог!.. Какая
еще жестокая классовая битва разгорится!..
     От боярской усадьбы до него донеслись неясный  гул чужой и  нашей речи,
урчание автомобилей, конское  ржание, цокот копыт.  С неба катился  на землю
ровный рокот ночных бомбардировщиков.
     Шахаев  не  отрываясь глядел  на одну  звезду, которая  показалась  ему
какой-то особенной. Большая и  яркая, она как бы  трепетала на темном куполе
небес, излучаясь и  струясь, бросая во все стороны свет более яркий, чем все
другие.  Парторгу  подумалось,  что,  может  быть,  это  горит  одна  звезда
московского Кремля и  что  выдалась такая  ночь,  когда она горит необычайно
ярко и светит необыкновенно далеко, так, что се видно отовсюду! И всем! И он
стал всматриваться в нее еще напряженней...
     Ночь. Впереди -- мрачно  проступающие на  мутном горизонте горы. Где-то
вверху, над крышей домика, мягко похлопывает красный флаг. Шахаев улыбается.
Это все Пинчук придумал! С той поры, как перешли румынскую границу, возит он
с собой этот флаг.
     "Без нашего родного флага дышать трудно..." -- бережно завертывая его в
чистое полотно, говаривал Петр Тарасович.
     Флаг легко трепещет по ветру...  Его  шелест  рождает  в сердце Шахаева
чудесные звуки:

     От Москвы до самых до окраин...

     Песня  звучит  все  громче  и громче. Тает  в далеких  ущельях.  А  он,
приглушив дыхание,  прислушивается к ней, будто настраивает  свое  сердце на
нужную, до трепета душевного  родную волну своей прекрасной,  единственной в
мире, раскинувшейся от  края  до  края,  от моря  до моря,  социалистической
державы. Невольно поворачивает  лицо  на  восток, туда,  где  уже занимается
утренняя  зорька,  откуда  скоро  придет  и  сюда  свет.  Исчезает  огромное
расстояние,  отделяющее  его  от родимой  земли, ощутимее  становятся  нити,
связывающие солдат с советской землей, солдат, ушедших в чужие  края,  чтобы
принести свет и другим людям.
     Шахаев   возвращается  во   двор.  Ему  хочется  немедленно  рассказать
товарищам  обо  всем,  что   он  пережил  и  перечувствовал  сейчас.  Однако
разведчики уже спят. Бодрствует один лишь Кузьмич. Он  хлопочет возле коней,
которых теперь у разведчиков более десятка.
     В  открытом лимузине в обнимку с Акимом спит  Сенька. Луна освещает его
загорелое,  ничем  не  омраченное  лицо.  Он по-детски  сладко  причмокивает
губами.
     Ветерок, усилившийся к  утру,  гасит  звезды.  С гор  неслышно сползает
туман. Усталое желтое око месяца тускнеет.
     Где-то голосисто поет петух.  Ему сразу  же откликаются другие в разных
концах поселка.
     На  домах появляются белые флаги. Их становится  все больше и больше --
здесь... вон там... и там... и дальше. Везде!
     ...Румыния прекратила сопротивление.





     Фронт отодвинулся. Советская Армия  ушла далеко  вперед. Не слышно было
даже орудийного  гула.  В селе не осталось ни  единого русского  солдата,  а
жизнь  в Гарманешти не  угомонилась, не вернулась в свои прежние,  привычные
берега, как возвращается  река  после  весеннего паводка,  на что так уповал
черный  Патрану.   Возбуждение   не  только   не   спадало,  но  все   более
увеличивалось, с каждым  днем  становилось шире,  принимая грозные  размеры.
Теперь  крестьяне-бедняки открыто и  настойчиво требовали земельной реформы,
по собственной  воле  избрали  в  некоторых  селах народные  советы,  писали
длинные послания в Бухарест, угрожали.
     Словом, было отчего призадуматься хромому Патрану.  В  его доме чуть ли
не  каждую  ночь  проходили  долгие  совещания  людей,  которым,  по  словам
полковника Раковичану, "стало  неуютно жить с приходом Красной Армии".  Сюда
огородами,  через  виноградники,  тайком  пробирались сельский  поп, "бывший
примарь,  жандарм,  тоже  бывший,  лавочник,  управляющий  имением  помещика
Штенберга и,  наконец, содержательница корчмы и  публичного дома вдовая Aнна
Катру, известная тем, что умудрялась всучить по высокой цене самую что ни на
есть  никудышную  еду  и цуйку гарманештскому или  проезжему  посетителю  ее
заведения. О любом кушанье или напитке у нее  имелось в запасе  высказывание
какой-нибудь знаменитости, коим она ловко пользовалась. Видя, что посетитель
колеблется, раздумывая, заказать или не заказать блюдо, которое  ей особенно
хотелось поскорее  сбыть, она пускала в ход эти высказывания.  И кто же  мог
устоять перед словесными чарами знаменитого поэта или, скажем, романиста!
     Перед всеми  этими людьми страшный в неразрешимости своей встал вопрос:
"Что же будет теперь? Куда теперь?"
     Молчали. Вздыхали. Кряхтели.
     -- Ну что вы головы  повесили! --  говорил наконец с упреком Патрану. С
этого он начинал вчера, позавчера, неделю и две недели назад.-- Русские, как
кривец, прошумят, пробушуют --  и  нет их. А мы останемся.  Они, вон они уже
где -- не видно, не слышно, к Венгрии  приближаются. Не русских, своих  надо
бояться.  У нас своих  хамов  развелось хоть  отбавляй.  Земли захотели!..--
Сегодня  старик говорил  более горячо.-- Ну,  дождетесь  же вы,  Корнеску да
Бокулеи!.. Вот только уйдут совсем ваши русские...
     -- Христова  правда! -- не дал договорить ему поп. Соскочив  со скамьи,
он  принялся неистово креститься.-- Христова правда... Несдобровать им, этим
оборвышам проклятым. Адским огнем их...
     -- У нас один путь, господа! -- прервал его хозяин.-- Мы не беззащитны,
и  наши  сельские  хамы  должны скоро  в этом убедиться.  Слава богу,  новое
правительство за нас...
     --  Совершенно верно! --  живо подтвердил управляющий.--  Мой господин,
молодой  боярин Штенберг,  вчера  прислал мне  письмо,  в  котором  подробно
говорит об этом. Никакой земельной и вообще реформы не будет, господа!..
     --  Слава  те,  святитель  наш!  --  снова подскочил  поп.--  Пресвятая
матерь-богородица!
     -- ...Король остается с прежними функциями,--  торжественно повествовал
управляющий, вce более воодушевляясь. В этом месте  его речи содержательница
корчмы и  публичного дома всхлипнула, жандарм оглушительно  шмыгнул носом  и
встал во фронт, застыв изваяньем у порога, а лавочник чмокнул в щеку бывшего
примаря.--   Лейтенант   Штенберг   пишет,   что...--   управляющий   широко
улыбнулся.-- Он пишет,  что Америка,  великая Америка, господа, решила взять
шефство  над нашей бедной страной!..  И еще  пишет  лейтенант,-- управляющий
резко снизил голос до шепота,-- он  пишет, чтобы мы  не сидели сложа руки, а
действовали... Коммунистов  и всех,  кто им  сочувствует,  помогает, всех...
понимаете?..
     Поп вновь закрестился и бочком-бочком стал было пробираться к двери, но
Патрану ловко подцепил его  своими железными волосатыми пальцами за рясу  и,
водворив на прежнее место, пообещал:
     -- Сболтнешь где, отец Ион, конец  тебе! Вот этими руками удавлю... Бог
простит меня!
     -- Что вы, что  вы, сын мой! -- всплеснул  пухлыми дланями перепуганный
насмерть поп, подальше отодвигаясь от Патрану.
     Проговорили до полуночи. Под конец собрания кто-то спросил:
     -- А где же твой Антон, Патрану?
     -- В город, в Ботошани, уехал,-- ответил хозяин, побыстрее выпроваживая
гостей.
     На этот раз  Патрану солгал: он  не сказал, что  послал своего старшего
сына   проводником  большого  отряда   немцев,  прорывавшихся   в  горы   из
ясско-кишиневского кольца через тылы русских войск.
     Прошло уже несколько  дней,  а старший  сын не  возвращался. Это сильно
тревожило старика.  Проводив последним управляющего и закрыв за ним калитку,
Патрану присел на крыльце. Не спеша раскурил трубку.  Задумался. Под  сараем
младший,  нелюбимый  его  сын  играл  на скрипке,  выводя  что-то  жалобное,
хватающее за душу.
     --  Леон,  перестань  пилить!  --  злобно прикрикнул на  него  отец  и,
застонав, тяжело вошел в дом.
     Струна, тоненько взвизгнув, дрогнула, замерла,  и вязкая, густая тишина
повисла над усадьбой Патрану.



     Раньше  всех  поднялся  со  своими  верными  помощниками --  Кузьмичом,
Лачугой  и  Наташей -- старшина Пинчук.  По случаю большой  победы он  решил
переодеть разведчиков  во все чистое.  До выезда  ему  хотелось  перегладить
гимнастерки, брюки и белье. Наташа попросила у хозяйки дома гладильную доску
и с помощью Кузьмича  вынесла ее во  двор. Михаил Лачуга выгреб из под котла
угли и насыпал их в большой утюг, добытый Пинчуком еще в Шебекене, на Донце.
Угли разгорались плохо. Лачуга ходил  по двору, раскачивая дырявый утюг, как
кадило.
     За этим занятием и увидел его Ванин, проснувшийся в своем лимузине.
     --  Христос  воскрeсе, отче  Михаиле!  --  провозгласил  он,  натягивая
гимнастерку.
     -- Воистину воскресе! -- просвистел в щербатые зубы Лачуга.
     --  Кому  это  ты  кадишь, отче  Михаиле? --  выдерживая тон, продолжал
Сенька, теперь уже причесывая голову.  Свежесть  утра бодрила разведчиков, и
ему  хотелось  поозоровать.-- Слишком  тяжело твое кадило,-- упирая на  "о",
говорил он.-- Им ты можешь легко проломить наши головы!
     -- Ничего, твой лоб выдержит,-- успокоил Лачуга, отчаянно  кадя утюгом.
Из утюга сыпались в разные стороны красные искры, по  двору  поплыл  вонючий
сизый дымок. Лошади под навесом  брезгливо  фыркнули, обрызгали хлопотавшего
возле них Кузьмича зеленой слюной.
     --  Не  лю-у-у-бишь?  -- ехидно спрашивал ездовой  буланого иностранца,
косившего на Лачугу огненный глаз.-- Ишь  ты, нежный какой! Ваше благородие,
язви тя в корень!..
     Двор   с   каждой  минутой  становился  оживленнее.  Вслед  за  Сенькой
проснулись  Аким, молодые разведчики,  прибывшие  в  подразделение  Забарова
вместе с Никитой  Пилюгиным, и, наконец,  сам Никита. Они шумно плескались у
белого тазика,  поставленного  возле  крыльца хозяйкой. Когда  холодная вода
попадала  на  спину, Никита  так  неистово  кричал, что  на  него  удивленно
оборачивались Кузьмичовы питомцы.
     Умывшись, солдаты  всей  гурьбой  отправились под навес проверить своих
лошадей. Присоединившийся к ним Ванин сообщил:
     -- Вот что,  донцы-кубанцы, отъездили вы на своих сивках-бурках.  Скоро
должны  появиться  с соответствующим  предписанием настоящие казаки генерала
Плиева, слово "настоящие" он произнес подчеркнуто.
     Молодые разведчики отнеслись к Сенькиной новости с недоверием, сочтя ее
очередным "розыгрышем". Но минут  через тридцать во двор действительно вошли
два казака. Один из них,  тот, с которым еще в пути поскандалил из-за румына
Аким,  со  сдвинутой  на  ухо  кубанкой,  по всей видимости  старший,  подал
Забарову бумажку, Федор прочел и приказал Кузьмичу выводить коней.
     Сеньке хотелось немного задержать кавалеристов, о которых он наслышался
столько  интересных   историй.   Он  рассматривал   гостей   с  нескрываемым
любопытством, а на широкие красные лампасы поглядывал даже с завистью.
     Потом осведомился с обычной для него бесцеремонностью:
     -- Из-под Рязани, чай, родом будете, товарищи донские казаки?
     Один из плиевцев густо покраснел: похоже, он в самом деле был откуда-то
из   тех  мест.  Из-под  шапки   паренька   торчал  старательно  закрученный
темно-русый клок, долженствующий, видно, обозначать лихой казачий чуб.
     --  Вот  ты, чубчик  кучерявый, откуда? Не земляк  ли мой? -- приставал
Ванин, быстрым и хитрющим своим глазом приметив смятение кавалериста.
     Простоватый парень не стал врать, чистосердечно признался:
     -- Ярославский я, с Волги...
     --  О,  из самых коренных  казачьих поселений! -- притворно серьезничал
Сенька,  довольный тем, что удалось  втянуть плиевцев  в беседу.--  Это ведь
ваши прадеды спускались в древние времена на  своих стругах вниз по Волге, а
потом  и заселяли  донские да кубанские степи? Это мне Аким наш,  учитель по
профессии, рассказывал,-- соврал Семен для большей убедительности.-- Про них
и песня сложена.  Знаете, конечно:  "Вниз по Волге-реке,  с Нижня-Новгорода,
снаряжен стружок, как стрела летит"? Так-то вот, ярославец-кубанeц!
     Второй  плиевец,  который, очевидно, был  всамделишным казаком,  громко
хохотал.  Но Ванин, словно  бы не заметил этого, нe меняя голоса и выражения
лица,  продолжал,  показывая  на  стоявшего  рядом  с разинутым от  великого
внимания ртом Никиту:
     --  Вот у него тоже в жилах  течет казачья  кровь. Не  глядите,  что он
такой смирный.  По  глазам-то он монах, а вообще  -- герой!  Он у  нас  одну
румынку  ужe соблазнил... Предки нашего  Никиты были близкими родственниками
Емельяна Пугачева. А прапрабабушка... она... числилась, значит, в любовницах
у Стеньки Разина. Это он из-за нeе сбросил в Волгу персидскую княжну, потому
как Никитина прапрабабушка была ох  и ревнива... черт ее задери!.. В  общем,
слыхали песню "Из-за острова на стрежень"?
     Шутка  понравилась  всем.  В конце  концов ярославский  казак предложил
Никите прокатиться на одном из коней, чтобы он, плиевец, мог, значит, своими
глазами увидеть, что в  Никитиных жилах и в самом деле течет казацкая кровь.
Никита неожиданно для развeдчиков принял предложение.
     -- Выбирай любого! -- сказал он бойко и с вызовом казаку.
     Ярославец, пряча хитрую улыбку, подошел к буланому, к тому самому,  что
косил  на Лачугу свой злой огненный глаз. Опытным взором кавалериста плиевец
сразу  же обнаружил в этом коне буйный нрав -- до этого никто из разведчиков
на нем не ездил, Кузьмич водил его на привязи за повозкой.
     Буланого оседлали и вывели на улицу. Никита небрежио вставил левую ногу
в стремя и тяжело перекинул свое длинное тело в седло. Казаки с любопытством
наблюдали.
     --  Шпоры,   Никита!  --   голосом  завзятого  кавалериста  скомандовал
сгоравший от ожидания потехи Сенька.
     Никита  привстал на стременах и сильно пришпорил. Конь вздрогнул,  дико
всхрапнул. Потом почти вертикально встал на задние  ноги и с этого положения
резко  опрокинулся  на  передние, высоко  подбросив  зад. И тут,  к великому
своему позорищу и к удовольствию  плиевцев, бесстрашный наездник вылетел  из
седла, сделав в воздухе двойное сальто-мортале, и со всего размаха шлепнулся
на  землю.  Конь несколько  раз взбрыкнул, вскинул фонтаном пушистый  хвост,
совершил  еще  нечто  более непристойное, увеличивающее  и  без того большой
конфуз ездока, и с победным ржанием поскакал вдоль улицы.
     Никита  тут  же  вскочил  на  ноги, сгоряча пробежал  немного вслед  за
вздорным  жеребцом,  потом  остановился. К нему  уже  подбегали  разведчики,
которые  вышли  было  поглядеть, как  Никита  "утирать нос  казакам станет".
Незадачливый  джигит  готов  был  провалиться  сквозь  землю.  Но  при  виде
приближающихся  разведчиков  и  плиевцев   он  еще  хорохорился  и  улыбался
глупейшим образом, бормоча в свое оправдание:
     -- Ноги не успели в стремена встать... А то бы... я... черта с два...
     Казаки, прибежавшие засвидетельствовать Никитин провал,  сдержанно,  но
ехидно посмеивались, похлопывая черенками кнутов по голенищам.
     --  Что  зубы скалите?  --  огрызнулся  Пилюгин.--  С  вами, что ли, не
случалось такое? Подумаешь!..
     -- Так их, так их, Никита! -- подзадоривал Сенька, обливаясь слезами от
хохота.--  А  ты  разозлись да  еще  попробуй. Продемонстрируй  высший класс
джигитовки.
     -- А что? И попробую! --  решительно  объявил Никита. Но от предложения
плиевцев сделать это сейчас же великодушно отказался...
     Вслед  за казаками к разведчикам из штаба  дивизии  прибежал связной  и
передал приказание немедленно сдать легковую машину,  которую подарил Сеньке
румынский генерал.
     Ванин самолично  пригнал свой  "персональный" лимузин в помещичий двор,
дав себе  зарок никогда больше не связываться с трофейной техникой.  Он имел
все  основания  быть  мрачным,  но неожиданная встреча с Верой заставила его
забыть  "лихие беды".  Краснощекая  веселая  толстушка, приносившая  в  штаб
почту, ласково поговорила с парнем, словно ничего  в прошлую ночь между ними
не случилось, и Сенька обрел свой обычный беззаботный вид.
     По дороге в расположение разведчиков он напевал:

     Встань, казачка молодая, у плетня,
     Проводи меня до солнышка в поход.

     Вернувшись  к  себе, увидел, что разведчики  спешно готовятся к выезду.
Лица  ребят  были  озабоченны,  строги.  Все торопливо  проверяли  автоматы,
снаряжали диски. Забаров и  Шахаев рассматривали  у  крыльца карту. Они были
также  чем-то сильно обеспокоены.  Наташа  укладывала в мешок  недоглаженное
белье. Лачуга и Кузьмич грузили на повозку котел.
     Братья Бокулеи уходили  в  составе румынского  корпуса  воевать  против
немцев. Георге Бокулей приблизился к Шахаeву:
     -- До свиданья, товарищ старший сержант!
     -- До свиданья, Бокулей,-- сказал парторг.-- Не грусти, брат! Теперь мы
пойдем по одной дороге. И еще встретимся. Вон там! -- и разведчик показал на
синеющие вдали Трансильванские Альпы.



     Только  в пути  Ванин  узнал, почему разведчики так  быстро  снялись со
своего места.
     Из    ясско-кишиневского   мешка    прорвалась   большая    группировка
немецко-фашистских  войск и, двигаясь  по тылам  фронта,  нападала  на  наши
обозы,  грабила  местных  жителей,  сжигала  румынские  села.  По  последним
сведениям, фашисты  подходили  к городу Бакэу, в котором  стоял  штаб  нашей
гвардейской армии. Самому  штабу  и  всем  армейским тыловым учреждениям  --
госпиталям,  складам,  авторемонтным   и  другим   мастерским   --  угрожала
непосредственная  опасность.  Многочисленная  банда  с  яростью  обреченного
уничтожала  все  на  пути своем,  стремясь  прорваться к  немецким  войскам,
засевшим в Трансильванских Альпах.  Одна группа прорывавшихся,  численностью
до двух полков, была только в суточном переходе от Трансильвании.
     Командующий  гвардейской   армией  приказал  генералу   Сизову   срочно
выступить  со своими  полками на ликвидацию  прорвавшейся группы. Разведчики
были  высланы  вперед.  Забаров  получил  задачу:  обнаружить  главные  силы
немецкой группировки  и  немедленно  сообщить  об этом  в штаб  дивизии.  До
подхода  наших полков разведчикам  надлежало  действовать самостоятельно, по
обстановке.
     --  Может  быть,  придется вступить в  бой,--  добавил штабной  офицер,
передавший приказ генерала.-- Вступайте смело, только все время радируйте. Я
нахожусь на северо-восточной окраине Бакэу. Там же и КП генерала.
     В  полдень  забаровцы миновали город  и поднялись в лес,  что начинался
сразу же за городской чертой. По предварительным  данным,  немцы должны были
находиться  уже  в  районе  этого  леса.  Разведчики  двигались  быстро,  но
осторожно,  придерживая  на груди автоматы и  стараясь не задевать за кусты.
Только  чуть потрескивали ветки под  ногами. Забаров часто  останавливался и
слушал.  Кроме  обычных  лесных звуков:  щебетания  каких-то невидимых птиц,
глухого  стона  совы,  грустного плача  горлинки,  мышиной  возни под сухими
прошлогодними листьями,-- слух разведчика ничего не мог уловить. В лесу было
тихо,  сумеречно и  безлюдно. Если  на  минуту  затаить  дыхание,  то  можно
услышать  тревожный  перестук  сердца  в собственной  груди.  Ничто  еще  не
говорило об  опасности -- лесная тишина была совсем мирная и спокойная,-- но
тревога нарастала с каждым шагом, уводившим солдат в глубь леса.
     Так  прошли километров пять. Забаров  остановился и передал  на КП свои
координаты,  сообщив  также,  что  немцев  до  сих  пор не встретил.  Внешне
лейтенант сохранял спокойствие. Но разведчики догадывались, что командир  их
сильно озабочен.  И было  отчего:  Федор сам  высказал  перед  командованием
дивизии  твердое убеждение  в  том,  что  немцев надо искать  именно  в этом
районе. А вдруг он, которому  поверили, ошибся! Вдруг колонна пройдет южнее?
Может быть, фашисты уже ворвались в город и уничтожают штаб армии?..
     По  спине  лейтенанта  гадюкой  прополз  отвратительный  холодок.   Под
гимнастеркой  зябко  шевельнулись широкие лопатки.  Над  самой  его  головой
взмахнула крыльями  сорока и,  оглашая  лес  сварливым стрекотом,  улетела в
чащу.  На  носок  сапога  забралась  темная  жаба.  Лейтенант  с  омерзением
отшвырнул ее. Вся эта лесная тварь мешала ему сосредоточиться.
     --  Вы напрасно  беспокоитесь, товарищ лейтенант. Мы идем  правильно,--
шепнул Шахаeв.
     Федор взглянул в его раскосые глубокие глаза и тихо проговорил:
     -- Спасибо, друг.
     Парторг  сделал  вид, что не слышит слов  командира, как-то  беззаботно
тряхнул головой  и  окинул  присмиревших  солдат  веселым  взглядом.  Ребята
заулыбались.  Ванин  столкнул Никиту с поваленного бурей  дерева, на котором
тот  сидел   в  глубокой   философской   задумчивости.  Разведчики  негромко
засмеялись.
     -- Вперед! -- скомандовал Забаров и зашагал дальше.
     Лес постепенно  стал редеть,  и наконец показалась его опушка. Выйдя на
нее, солдаты  увидели  в  ста метрах  перед  собой,  внизу, небольшое  село,
окруженное садами. Уже с первого взгляда бойцы поняли,  что  в селе творится
что-то жуткое. Крайние дома пылали. По единственной улице метались румыны.
     -- Товарищ лейтенант, немцы! -- приглушенно крикнул Никита Пилюгин.
     Фашисты были всюду:  и во дворах,  и на огородах,  и на противоположной
окраине леса. Один гитлеровец  --  его хорошо  видели развeдчики -- бегал от
дома к дому с горящим жгутом соломы.
     -- Рацию! -- приказал Забаров.
     Аким быстро наладил радиостанцию.
     Сообщив о немцах в штаб, лейтенант решил не  вступать в открытый бой, а
дождаться  подхода  полков. Однако уже через несколько минут он был вынужден
изменить  свое решение.  На  глазах  разведчиков  немцы  начали  строиться в
колонны, намереваясь двигаться дальше. Забаров  сообразил, что они пойдут по
лесной просеке, которая была единственной в этом месте и вела в горы.
     -  Огонь  --  только по  команде,-- давал  распоряжения Забаров.--  Без
необходимости не  подниматься.  Расстреливать в  первую  очередь офицеров  и
эсэсовцев. "Ура" кричать непрерывно и как можно громче!..
     Разведчики обложили просеку с двух сторон. Солдаты залегли за пнями и в
наспех выкопанных неглубоких ячейках. До них отчетливо доносились отрывистые
немецкие голоса, должно быть команды.
     Зубы самого  молодого разведчика выстукивали частую  дробь. На коротком
его  носу выступили  прозрачные капельки. Солдат все  время  посматривал  на
лейтенанта и комсорга Камушкина, которые лежали по правую и левую сторону от
него. Чтобы зубы не очень  стучали, солдат закусил ими горьковатую ветку, но
через  минуту  выплюнул зеленую  жвачку.  Зубы стучали  часто,  с  короткими
паузами, как морзянка...
     Послышался  ровный топот  ног. Шу-шу-шу-шу-шу -- шелестели сухие листья
под ногами немецких солдат.  Фашисты беззаботно болтали.  Видимо, гитлеровцы
считали себя в полной  безопасности. Но вот, точно  гром, лесную тишь рассек
голос Забарова:
     -- Огонь!
     Автоматы грянули дружно. Пули смертельными пчелами впивались в колонну.
Грохнулся на  землю  шедший  впереди  офицер  --  высоченный,  длинноволосый
блондин,  с расстегнутым воротом зеленого  френча  и  завернутыми по  локоть
рукавами. От него  метнулся  в сторону парень  в румынской одежде и, мелькая
высокой  бараньей шапкой, скрылся в лесу. Лес огласился  воплями  раненых  и
перепуганных гитлеровцев.
     -- Огонь! -- прорываясь сквозь эти крики, гремел невидимый Забаров.
     Немцы, что шли задними,  отхлынули. А на просеке и рядом с нею валялись
те, что шли первыми. "Ура, ура,  ура!.." -- неслось по лесу, и  эхо  множило
этот клич, разносило  далеко  во все стороны. Разведчики кричали до хрипоты.
Когда на  просеке остались  одни убитые  и  раненые немцы, Забаров  приказал
прекратить стрельбу.
     --  Ложись!  --  хрипло  крикнул  он  бойцам,   которые   начали   было
подниматься.
     Из села вновь появились гитлеровцы. Только теперь они  шли не колонной,
а  цепью,  делая  короткие перебежки.  В лесу засвистели немецкие  пули.  От
стволов деревьев отлетали мелкие щепки.  Разведчики подпускали немцев близко
и расстреливали в упор.  Гитлеровцы отступали,  но  потом снова шли в атаку.
Так повторялось несколько раз.
     С  каждым разом атаки немцев становились  все  злее, отчаяннее.  Немцы,
по-видимому, решили прорваться  во  что  бы  то ни  стало.  Они  не обращали
внимания  на  потери  и  лезли  напролом.  Перебегающие  фигуры  гитлеровцев
находились всего лишь в двадцати -- тридцати метрах от залегших разведчиков.
Вот тогда-то Забарову  пришлось поднять  своих бойцов  в  контратаку.  Немцы
снова отступили.
     В  разгар  контратаки  Забаров, вставший  во  весь  рост  из-за  своего
укрытия,  не  видел,  как в  него из-за дерева целился  гитлеровец.  Рядом с
лейтенантом оказался Ванин. Он-то в последнее мгновение и заметил угрожавшую
командиру  опасность.  Стремительным  прыжком  вбок  Сенька загородил  собой
Забарова.  В тот  жe миг немец  дал  очередь.  Схватившись  за грудь  обеими
руками, Ванин еще некоторое время стоял на месте, как бы не понимая, что же,
собственно, случилось с ним. Потом тихо застонал, поморщился и упал на землю
лицом вверх. Он уже не видел того, как Шахаев подскочил к гитлеровцу сзади и
разрядил в него весь свой автомат.
     Шахаев и Аким подбежали к Ванину одновременно.
     -- Сенька!.. Семен!..-- кричал Аким, тряся товарища за плечи.-- Наташа!
Сюда, скорее!.. Сенька тут!..
     Он  и парторг дрожащими  руками разрывали на Ванине гимнастерку, быстро
темневшую от крови. С их по мощью подбежавшая  Наташа перевязала его. Сенька
вдруг шевельнулся, открыл глаза и, увидев Акима, тихо сказал:
     -- Вот...  Аким...-- он болезненно  улыбнулся.--  Ну... не  обижайся на
меня. Дай мне твою руку... Вот так. Хорошо.-- И, переведя взгляд на девушку,
попросил:- Ты, Наташа, пока... не говори... ей... Вера -- дуреха... такая...
реветь еще будет, не го...-- Сeнька захлебнулся хлынувшей из горла  кровью и
замолк.
     Наташа отвернулась, закрыла лицо руками,  плeчи ее затряслись. Бледный,
растерянный Аким поднял друга и пошел в глубь леса, твердя, умоляя:
     --  Сенька!..  Сенька!.. Что ты  наделал?.. Как же это... не  надо!..--
Волосы Акима растрепались, длинными русыми прядями липли  к горячему мокрому
лбу. Наташа еле поспевала за ним. Аким шагал и не слышал, как позади гремело
солдатское "ура" подоспевших  наших  полков, как  трещали сучья  под  ногами
мечущихся в панике гитлеровцев,  как тревожно гудел лес,-- ничего  не слышал
Аким. Он уходил все дальше и дальше, словно хотел унести товарища от смерти.
Наташа все время просила его остановиться.  Но он не слышал  и  ее: тяжелое,
трудное  и редкое дыхание беспомощно обвисшего на его руках Сеньки поглотило
для Акима все остальные звуки.



     Подоспевшие  полки дивизии завершили  разгром немецкой колонны. В  лесу
вылавливали одиночек. Разведчики в  этом уже  не принимали  участия. Забаров
стал  собирать  их  в  одно  место. Долго  не могли  найти  Никиту Пилюгина.
Забеспокоились.  Но вот кто-то  из солдат  заметил,  как  от  одного  дерева
перебежал немец, а за ним -- Никита. Немец -- к другому дереву, Никита -- за
ним.  Автомат  Пилюгина  был  наготове,  но  Никита  почему-то  но  стрелял.
Здоровенный и неуклюжий, он  пытался, видимо, поймать гитлеровца живьем. Вот
немец подскочил к толстому, в несколько  обхватов, дубу и стал бегать вокруг
него,  ускользая  от разведчика, который все время  намеревался оглушить его
прикладом.  Наконец  Никите  удалось  схватить   врага  за  шиворот.  Тяжело
отдуваясь, Пилюгин приволок его к разведчикам:
     -- Видали... голубчика!..
     Гитлеровец дрожал, пугливо озираясь.
     -- Видели,-- строго сказал Забаров.-- Но почему ты в него не стрелял?
     -- Как почему?  -- удивился Никита.-- Во-первых, товарищ лейтенант, эта
мразь поджигала  дома. Факельщик он фашистский! И  я  сам видел, как он убил
румынку, которая просила не  палить ее дом... Стало  быть, не такой он казни
достоин, как смерть в бою...
     -- Так. А во-вторых?
     Никита  смутился.  Потом,  взглянув  на новую кожанку немца, просиял и,
улыбаясь по весь большой свой рот, пояснил:
     -- Шкуру не хотелось портить. Дорогая очень... шкура.
     Лес огласился хохотом.
     --  Так ты  что же,  хотел воспользоваться  ею? -- спросил  Забаров еще
строже, показывая на кожанку.
     Никита не стал кривить душой. Признался:
     -- Отцу хотел  послать,-- и пояснил: --  Ведь тут, товарищ лейтенант, в
Румынии-то, частная собственность... Что, стало быть, раздобыл, то и твое. А
я это того... в бою...
     Лейтенант потемнел.
     -- Вот что,  Пилюгин,  то,  что ты поймал этого негодяя,-- хорошо. А за
то, что ты вздумал заняться барахольством, придется тебя жестоко наказать. Я
просто выгоню тебя из роты, нам не нужны такие разведчики.
     Никита  испугался.  Он  не  ожидал,  что  дело  примет  такой   оборот.
Потупившись и нe зная,  куда деть свои тяжелые,  жилистые  руки,  он  стоял,
готовый, казалось, зареветь.
     -- Товарищ лейтенант... простите!.. Больше никогда этого...  Черт  меня
попутал. Оставьте с разведчиками!-- Последние слова он выговорил с трудом, с
дрожью в голосе.
     Федор  бросил  на  солдата короткий и суровый  взгляд. Густые его брови
резко разошлись. Он сказал, к неописуемой радости Никиты:
     -- К Шахаеву обращайся. Hа его усмотрение.
     Пинчук  и Кузьмич, задержавшиеся на старом месте, разыскали разведчиков
только  к  вечеру.  Забаровцы  находились  в  румынском  доме  и допрашивали
немецкого "факельщика", пойманного Пилюгиным. В  другой комнате Hаташа, Aким
и Шахаев хлопотали возле Сeньки.
     На вопросы Забарова эсэсовец отвечал быстро, но односложно:
     -- Зачем ты сжигал дома?
     -- Мне приказали.
     -- Женщину тоже ты убил?
     -- Яволь!
     -- Для чего ты это сделал?
     -- Она мне мешала.
     -- Ты кто: зверь или человек?
     -- Я -- солдат.
     -- По-твоему, зверь и солдат -- одно и то же?
     Гитлеровец молчал,  тупо глядя в  большое, чуть рябоватое лицо русского
богатыря с темными, угрюмыми глазами.
     --  Тогда,  может быть,  ты скажешь, как с тобой поступить? --  Забаров
сощурился.-- Зверей, как известно, уничтожают...
     Эсэсовец  вдруг  вздрогнул, все  наигранное  спокойствие  покинуло его,
надменность вмиг  исчезла  с его лица, сменилась выражением ужаса, животного
страха. Он упал  на колени и потянулся к запыленным сапогам Забарова синими,
потрескавшимися губами.
     -- О господин офицер! Не  убивайте  меня! Майн мутор,  фрау,  кинд!..--
лепетал он.
     -- Встать! -- крикнул Забаров.
     Эсэсовец в одно мгновение вытянулся перед ним.
     -- Подлец! -- Федор ненавидящими глазами  смотрел на  фашиста.-- Подлец
ты, хуже зверя! У зверя есть  достоинство. Он не  просит о пощаде. А  из вас
вытряхнули даже  и  это!..-- Федор отвернулся,  и  в  его глазах  отразилось
какое-то  беспокойство. Он глухо проговорил: --  Неужели у  них найдутся еще
последователи?.. Куда хотели пробраться?  -- спросил он  фашиста,  сдерживая
глухую ярость, распиравшую грудь.
     -- В Италию.
     -- К американцам, значит?
     -- О да!
     --  Так и знал.  К  ним перекочевываете... Присутствовавший при допросе
молодой разведчик вдруг страшно возмутился:
     --  Товарищ лейтенант!  Плюньте вы  на него!..  Что  вы от него хотите?
Известное дело -- фашист!.. Выведите  его  вон за огород -- и дело с концом!
-- боец покраснел от злости.
     -- Нет, судить его будут вон они,--  и Забаров показал на хозяина дома,
с ненавистью наблюдавшего за гитлеровцем.
     Забаров  еще  что-то  хотел  сказать, но  его  отвлекла  группа  румын,
тащивших под руки какого-то парня. Парень этот, с виду тоже румын, упирался,
но его  крепко  поддерживали за руки два  дюжих мужика,  а сзади подталкивал
хлопец его же лет. Один из румын, неплохо говоривший по-русски, отделился от
толпы и первый подбежал к лейтенанту.
     --  Поймали,  господин  офицер!  --  сообщил  он,   низко  поклонившись
Федору.-- У немцев проводником был, в горы их вел. Сжигал вместе с ними наши
дома!..
     Крестьяне вытолкали  вперед  зверовато  озиравшегося и тяжело, загнанно
дышавшего смуглого парня с крупными и нахальными глазами.
     -- Как тебя зовут, парень? -- спросил Забаров через переводчика.
     -- Антон Патрану, из Гарманешти.
     --  Ого, земляк наш, язви  его!  -- не  выдержал Кузьмич.-- Да  я  его,
сукиного сына,  кажись,  там  видал  как-то.  Это того,  хромого,  сынок,  у
которого  мы  еще  с  Сенькой  конька для  вас, товарищ лейтенант,  помните,
хотели, стало быть, ликвизировать?..
     -- Куда ж ты их вел? -- вновь спросил Забаров.
     -- Куда приказывали, туда и вел,-- безразличным тоном отвечал парень.--
Не по своей же воле пошел. Заставили!
     -- А дома жечь тоже заставили?
     -- А девок насиловать?
     --  А  лошадей   последних  из  хлева  уводить?  --  загалдели  румыны,
размахивая черными худыми руками.
     -- Нет уж, парень, ты перед ними оправдывайся. Пусть они судят тебя  по
совести! -- Федор указал на крестьян и передал им Патрану и эсэсовца.
     Разведчики прощались с Семеном. Hа  улице уже стояла санитарная машина,
собиравшая  раненых.  Ванин,  бледный и  постаревший,  совсем не походил  на
прежнего  Сeньку.  Дышал часто  и  неровно.  Его вынес  Забаров  на  руках и
осторожно уложил на носилки. Наклонился над ним и долго-долго всматривался в
лицо  солдата,  говоря  что-то про  себя,  должно  быть непривычно ласковое.
Наташа и Аким провожали Ванина. Они сели в машину. Шофер включил скорость, и
зеленая  машина  с  красными  крестами  на  бортах  исчезла   за  поворотом.
Разведчики стояли  на улице с непокрытыми головами. Грусть, глубокая  грусть
светилась в их глазах.



     В  корчме Анны Катру тихо, пусто, уныло. Жиденький  свет сочится сквозь
мутное  оконце, падает на шарообразные, лоснящиеся щеки вдовы, хозяйки этого
заведения, лениво протирающей мокрой тряпкой запыленные бутылки и кружки, и,
отражаясь,  выхватывает  из темного,  укромного  уголка  фигуру  священника,
расположившегося за маленьким столиком.
     Отец Ион  утомлен.  Только что окончилась  обедня, во время  которой он
впервые прочел  свою новую длиннейшую проповедь гарманештцам. Проповедь была
туманной. Об  одном лишь говорил  он  ясно и определенно -- это о том, какие
кары божьи ожидают тех, кто дерзнет свернуть с пути  истинного, начертанного
богом, кто попытается  изменить существующий порядок вещей, ниспосланный все
тем же всемогущим, всеведущим, всевидящим и всемилостивейшим богом. Особливо
же пригрозил  Ион  той  своей  пастве, что  отважилась  "пощупать"  боярскую
усадьбу.
     --   Нечестивцы,  безумцы!   --  обрушивался   на  них  святой  отец.--
Опомнитесь,  ибо  будет  поздно! Стезя, на которую вы встаете,  поведет  вас
прямо в огниво вечное. За  дерзновенные,  богопротивные деяния свои, братия,
будете держать ответ перед самим Иисусом Христом!..
     И  вот сейчас  Ион сидит вялый, весь обвис,  словно мешок, из  которого
вытряхнули содержимое.
     -- Подай-ка что-нибудь, сестра,-- просит он притворно слабым голосом,--
голоден я и сир... Что у тебя там?
     Анна Катру подносит на тарелке что-то красное, дурно пахнущее.
     -- Сосиски с паприкой,--  певуче говорит она.--  Вку-у-сные... "Солнцем
осиянные,  горячите кровь мою!" --  сказал о  них  поэт.-- Вдова подмигивает
иону,   пододвигая   к   его  носу  тарелку.  Отец  Ион,  однако,  морщится,
отмахивается от еды.
     -- Постой, сестра, постой!..  Ну уж и блудлива ты!  Грех, сестра,  грех
обманывать божьего  слугу.  Поэт  не  об  этих сосисках говорил.  Вид  у них
мерзостный  и  дух  отвратный.  Грех  продавать  этакое  зелье.   Принеси-ка
что-нибудь другое...
     -- Нет ничего другого, отец Ион.
     -- А не врешь, сестра?
     -- Не вру, батюшка.
     -- Ну и времечко наступило! Господи, господи!  -- поп поднимает глаза к
потолку, вздыхая, крестится.--  Ну,  давай,  сестра, сосиски...  и  эту, как
ее...
     -- Цуйку?
     --  Да,  сестра... А потом,-- святой отец многозначительно  смотрит  на
хитрющую содержательницу,-- эту, как ее...
     -- Девку?
     -- Молодицу...
     -- А я что ж, не гожусь уже? -- хозяйка темнеет.
     -- Стара,-- утвердительно кивает поп.--  Стара, и вид у тебя, как вот у
сиих сосисок,-- прегнусный... Грех меня попутал с тобой.
     -- Не грех, а блуд,-- поправляет его содержательница.
     --  Грех  и  блуд  --  понятия  одинакового  свойства,--  выкручивается
попик.--  Плоть грешит,  сестра.  Плоть  умирает,  а  дух  надобно  беречь в
чистоте!.. Так-то, дочь моя!..

     В то позднее  сентябрьское утро,  когда  в корчме  вдовы Катру  шла эта
ленивая беседа, а над  крышей хаты Александру Бокулея, играя и лаская глаз и
сердце, вился сизый, кучерявый, как барашек, дымок, во двор  Бокулеев  вошел
Суин Корнеску. Против  обыкновения  он не закрыл  за собой калитку,  тяжелым
шагом приблизился к хозяину.
     -- Буна зиуа, Александру.
     -- Буна зиуа, Суин.
     Бокулей поздоровался с соседом и снова наклонился над плугом. Он счищал
с него остатки грязи. Делал он это с редким усердием и удовольствием.
     -- Пахать? -- спросил Суин.
     -- Угу,--  простодушно и радостно отозвался Бокулей, вновь разгибаясь и
чувствуя сладкую боль в спине и пояснице.
     -- Напрасный труд.
     -- Как так? -- испуганно спросил Александру.
     -- Запретили. Боярскую землю нельзя трогать.
     -- Кто?! -- Ошеломленный этим известием, Бокулей смотрел в угрюмое лицо
соседа  и  со слабой  надеждой старался угадать, не  шутит  ли  он.  --  Кто
запретил? -- повторил он сразу  охрипшим  голосом,  поняв, что Суин  говорит
правду.
     -- Правительство. Землю приказано вернуть хозяевам, боярам, значит.
     -- А... эта... реформа? Разве ее не будет?
     -- Как видишь...
     Крестьяне замолчали  и  не смотрели друг на друга, словно  бы  они сами
были виноваты в том, что не будет  земельной реформы. Из открытой двери дома
до  них  доходил теплый  запах мамалыги. На крыльце  появилась  Маргарита  и
позвала  отца завтракать. Он сердито  отмахнулся  от нее и, затащив плуг под
сарай, вернулся к Суину. Тот,  опершись на  длинную палку, угрюмо  смотрел в
одну точку.
     -- А где  Мукершану? Что он... думает? -- Бокулей посмотрел на соседа с
вновь пробудившейся надеждой.
     -- В армии он. Прислал мне  письмо  с одним  раненым. Говорит, чтобы не
отдавали землю помещикам.
     -- Как же не отдашь? Тридцать третий год повторится...
     -- Соберем крестьян, поговорим.
     Корнеску распрощался  с хозяином и, огромный, медленно  пошел со двора.
На улице он  остановился. Над плетнем еще некоторое время маячила его  шапка
да кольцами поднимался табачный дым.
     На этот раз  по селу не гремел бубен  -- крестьяне  собрались  во  двор
Корнеску сами.
     Пришли не только  бедняки  и батраки, но и  зажиточные. Среди последних
был  и Патрану.  Он слушал  ораторов  молча, смиренно поглядывал прямо перед
собой, сложив  на груди  руки. Только один раз не  вытерпел:  на слова Суина
"Возьмем землю силой!" кротко заметил:
     -- Не дело  ты  говоришь,  Суин.  Кровопролитие одно выйдет,  и  все. У
правительства -- армия, полиция.  А  у тебя  что? На русских надеешься? Они,
слава  богу, не  вмешиваются  в  наши  дела.  И  правильно  поступают.  Сами
разберемся как-нибудь. Жили по старинке -- и будем жить...
     По толпе прокатился недобрый гул... Патрану почуял, что гул этот против
него,  и  быстро умолк.  Но  из толпы уже  вихрились,  выплескивались  злые,
горячие выкрики:
     --  Хорошо  тебе  жить  по-старому!..  Двадцать  пар волов,  пятнадцать
работников держишь. Лучшую землю скупил у нас. А нам, значит, опять с голоду
подыхай?.. Армией  ты нас не запугаешь. У меня в ней два сына служат, против
немцев  воюют,  а  против  отца  они.   не  пойдут!..--  Александру  Бокулей
протиснулся к  Патрану.--  Не  пойдут,  говорю!..  Это  твой  щенок пошел  с
фашистами... Вот и поплатился! Давно  ли ты закопал Антона-то! Гляди, как бы
и тебя туда не отправили!.. А мои против крестьян не пойдут!
     --  Не  скажи,  Александру,  --  сдерживая  себя,  все  так  же  кротко
проговорил Патрану. -- Прикажут, и пойдут. Солдат -- человек подневольный...
     -- Таких солдат уже нет. Недаром наши сыны рядом с русскими идут сейчас
по  Трансильвании.  Кое-чему  научились! --  за  Бокулея  ответил  Корнеску,
который  поднялся  на  арбу и  продолжал: --  Прошу потише.  Давайте обсудим
толком, как быть.
     Крестьяне  угомонились, но  ненадолго. Лишь только речь  зашла  снова о
земле, злые, тоскливые выкрики раздались с повой силой:
     -- Задушат!
     -- Всех перебьют!
     --  Долой буржуазное правительство! -- прозвучал  чей-то  хрипловатый и
вместе с тем молодой  голос. Толпа вмиг  смолкла. Потом взметнулся, задрожал
другой голос:
     -- Никакого кровопролития! Патрану прав: куда нам против правительства!
Жили и будем жить, как прежде...
     -- Мы у рабочих помощи попросим. И с нами не совладают. Так и Мукершану
говорил.
     -- Где он, ваш Мукершану?  Только смуту  развел, а сам скрылся.  Он уже
один раз поднимал нас. Что из этого вышло -- сами знаете!
     -- Тогда было другое время. А  теперь фашизм разгромлен Красной Армией.
Неужели мы не сможем воспользоваться этим? Надо объединиться  с рабочими! --
Суин  окидывал толпу  темными  воспаленными  глазами.--  Русские  рабочие  и
крестьяне  одни, без посторонней помощи, взяли власть в  свои руки. А отчего
же нам не  взять ее,  когда  нам оказали  такую великую помощь? Нужно только
объединиться вокруг компартии. Она одна приведет нас к победе!..
     -- Что  ты говоришь, Суин! Побойся бога! Забыл, что святой отец в своей
проповеди говорил?
     -- Святой  отец говорил это с чужого голоса: ему за это платят! Сколько
тысяч лей получил он только от одного Штенберга?
     Крестьяне приумолкли. Теперь говорил один  Суин  Корнеску,  а остальные
молча и  внимательно слушали его. Порядок  установился с той  минуты,  когда
двор покинули Патрану и еще несколько его единомышленников.
     ...Разошлись  в полдень. Но село еще долго волновалось. Женщины  бегали
из дома в дом, разнося тревожные слухи:
     -- Всех, кто будет брать землю, заберут в сигуранцу и посадят.
     -- Нет сейчас сигуранцы.
     -- Есть. Опять ввели. Патрану говорил -- он-то уж знает!
     -- Нуй бун Патрану!
     -- Рэу!*
     -- И сыпок у  него старший  такой был -- оторвали ему голову  крестьяне
под Бакэу.
     -- Туда ему и дорога!
     Недовольство крестьян ширилось, поднималось, вырастая в глухую,  еще не
созревшую, но страшную силу.  А через несколько дней в  Гарманешти произошло
событие, которое еще  больше накалило обстановку. В  одну глухую полночь, на
окраине села одновременно вспыхнули  два дома. Огненные  столбы  врезались в
небо, осветили вcе село,  как гигантскими свечами. Во дворах  завыли собаки,
протяжно, тоскливо, тревожно, с хватающим за сердце хриплым стенанием.

     * Дурной, злой (рум.).

     -- Бокулеев и Корнеску дома горят!
     -- Проклятие!
     Отовсюду бежали люди. Откуда-то катился душераздирающий вопль женщин.
     Возле  пылающих  строений  быстро  собрались  толпы  мужчин,  женщин  и
ребятишек. Крыша на доме Бокулея уже сгорела, и  только труба  не покорилась
слепой стихии огня: раскаленная, длинная, она будто повисла в воздухе, -- та
самая  труба,  которую  сложили  золотые  руки  Кузьмича. Показывая  на нее,
ребятишки орали:
     -- Кошуриле каселор!*
     Освещенная  заревом,  в  огороде  под  яблоней  стояла  жена Александру
Бокулея. Растрепанная и бледная,  она  прижимала к груди несколько обгорелых
початков  кукурузы  --  все, что успела  отнять у  огня. Ее держала под руку
Маргарита, говорила  что-то  матери,  должно быть  утешала.  Сама  Маргарита
казалась совершенно спокойной.

     * Труба (рум.).

     -- Мама,  мамочка! Не надо, родненькая, плакать!..  Будет  у  нас новый
дом! Мама! -- говорила она, ласкаясь, утирая своей теплой рукой слезы с глаз
матери.
     Александру Бокулей в  это  время находился  во дворе. Безвольно опустив
руки, он равнодушно смотрел на крестьян, суетившихся возле догорающего дома,
стаскивавших баграми обуглившиеся,  ломкие стропила.  Особенно  усердствовал
Патрану. Он храбро подступал к самому пламени, упрекая мужиков  в  трусости.
Те  слушались  его,  тоже  кричали, употребляя позаимствованное  у советских
солдат слово:
     -- Давай! Давай!
     У дома Суина собралось пароду побольше, и там удалось даже спасти часть
крыши.
     Только на рассвете, усталые,  со свинцовой угарной тяжестью в голове  и
тошнотворной  болью и груди, мужики  разошлись по  домам. Не раздеваясь, они
падали на  пол  и  спали  как убитые весь  день. Проснувшись, заставляли жен
долго  лить  на их головы  холодную  воду, как  обычно  делали после  буйной
попойки.
     В этот день не ложились спать Патрану, бывший примарь, поп, управляющий
помещичьим  имением, жандарм,  собравшиеся  в  кабачке вдовы  Катру. Они  не
знали, чем  все  это может кончиться, но  сердца  их  чуяли подобрее.  Жизнь
делала резкий, крутой  поворот, и  они  не  могли  ничего изменить  и своими
делами, сами того не  ведая, только ускоряли  приближение того страшного для
них события, которое должно было совершиться.





     А события развивались с непостижимой быстротой. Вслед за Румынией вышла
из войны на стороне гитлеровской Германии Болгария. Вступившие на болгарскую
территорию 8 сентября  войска Третьего  Украинского фронта на другой день, в
10  часов  вечера, прекратили  военные  действия против  Болгарии.  Болгария
объявила войну Германии. Не задерживаясь, войска маршала Толбухина двинулись
к югославским границам.
     Успешно продвигался в глубь Румынии и  Второй Украинский фронт.  Однако
северо-восточный его  фланг, где действовали одна наша гвардейская  армия  и
румынский корпус, встречал упорное сопротивление немцев и мадьяр, оседлавших
выгодные позиции в горах Трансильванских Альп. Продвижение замедлилось.
     Овладев -- сравнительно легко -- городом  Тыргул-Окна, дивизия генерала
Сизова и  румынские части  поднялись  в  горы.  К  исходу  дня  6  сентября,
преодолевая  упорные  контратаки  гитлеровцев  и  венгерских  гонведов,  они
подошли  к важному узлу шоссейных и железных дорог -- городу  Сибиу. Попытка
взять этот пункт с ходу не принесла  успеха. Более того, сильная  контратака
немцев  и  мадьяр  заставила  румын  немного  отойти  и  создать  угрожающее
положение на левом фланге дивизии Сизова.
     Комдив настойчиво  предлагал  румынскому  генералу  вернуть  утраченные
позиции, не дожидаясь утра. Однако Рупеску на ночные действия не отважился.
     -- Вы  молоды  и горячи,  господин  генерал, -- говорил он, обращаясь к
Сизову  и едва скрывая  раздражение.  Тщательно  выбритые жирные складки его
массивного подбородка были красны и чуть вздрагивали. -- Вам не  приходилось
воевать в  горах. А я в этих местах сражался еще в пятнадцатом.  Ваши старые
офицеры могли бы это засвидетельствовать... А, простите, где вы воевали?
     --  Под Сталинградом, господин генерал! А  также имел честь, как вы уже
сами знаете, драться с вашим  превосходительством в районе дотов.  Разве  вы
это забыли?
     Рупеску долго не  мог справиться  с приступом неожиданного кашля. Потом
выдавил:
     -- О нет-нет, не забыл.
     -- Вот и чудесно. Надеюсь, вы не откажете мне... в некотором умении?
     Рупеску поморщился, но, спохватившись, быстро забормотал:
     -- О да, да... разумеется.
     Сизов незаметно улыбнулся. Потом спросил:
     -- Значит, вы нe намерены действовать ночью?
     -- Нет.
     -- В  таком случае  я сам возьму у врага позиции, которые вы соизволили
ему оставить.
     Румынский генерал деланно рассмеялся:
     -- Отважные вы, русские!.. Ладно, ладно!.. Атаку сегодня возобновлю.
     -- Ну вот и отлично! Желаю  успеха! -- сказал Сизов, провожая Рупеску к
машине, стоявшей у крыльца.
     Едва  лимузин тронулся с места, Рупеску помрачнел,  нахохлился  и молча
ехал до  самого  своего  штаба.  По  дороге  вспомнил  про  последнее письмо
Раковичану, привезенное уже  сюда, в горы.  Член нового правительства, между
прочим, писал в этом своем послании:
     "Ведете  себя отлично, мой милый генерал! Но не увлекайтесь. Чем дольше
пробудут  русские  в горах,  тем  лучше для нас --  кое-что успеем  сделать.
Отсюда делайте для себя некоторые  практические выводы. Я, как вам известно,
человек по призванию не военный,  поэтому не могу  предложить вам какие-либо
тактические приемы.  Их  вам подскажет обстановка. Есть  еще один вопрос, на
который  вам, генерал,  следовало бы обратить самое пристальное внимание. Вы
вступили  в  районы, наполовину  заселенные венгерцами.  Помните  одно: ваши
солдаты должны рассматривать мадьяр  как  своих ярых врагов и соответственно
этому поступать с ними..."
     -- Хорошо ему  там  рассуждать! -- угрюмо  пробормотал  Рупеску, удивив
этими словами ничего не понявшего шофера.
     Вернувшись в свой штаб, корпусной генерал немедленно отдал распоряжение
возобновить атаку.



     Но атака  не удалась. Командир  роты,  которому была поручена операция,
повторил  те же  самые  действия, которые днем  уже  привели его  к неудаче.
Кончилось  дело  тем, что  рота отступила  еще дальше, потеряв пять  человек
убитыми  и  семь ранеными. Утром, за  час до новой, третьей  по счету атаки,
вместо того чтобы продумать ee хорошенько, командир  роты собрал в одну кучу
всех  своих солдат и стал ругать советское  командование, по  вине которого,
как он утверждал, рота понесла эти "бессмысленные потери".
     --  Морочат голову нашему генералу! -- Черные маленькие усики Штенберга
(это был он) по обыкновению вздрагивали. -- Черт знает что творится!..
     --  При  чем  же тут  русские,  господин  лейтенант?  --  глухо спросил
взводный командир, судя по виду бывший рабочий.  Ночью, во время атаки,  его
взвод достиг было старых позиций,  но, не поддержанный всей ротой, отступил,
потеряв  двенадцать человек. -- Русские  тут  не виноваты,  --  прибавил он,
невольно коснувшись красноармейской звездочки на своей пилотке.
     -- А  вам  нравится,  Лодяну,  что  нами командуют эти,  советские?  Вы
забыли, очевидно, историю с капралом Луберешти! Так я вам могу ее напомнить.
Вам  доверили снова  командование  взводом. А  вы... вы  пресмыкаетесь перед
русскими!..
     --  А  вы,  господин  лейтенант,  хотели  бы,  чтобы  нами  по-прежнему
командовали немцы? Так я вас понял?  -- Сказавший эти слова близко подошел к
Штенбергу. Тот узнал в подошедшем нового командира соседней роты, Мукершану,
которого  пытался убить еще там,  в  Гарманешти.  При  любой встрече  с этим
человеком Штенбергу становилось не по себе.
     Братья  Бокулеи, по  странному стечению  обстоятельств  попавшие в роту
молодого боярина, глядели на него откровенно ненавидящими глазами.
     --  Где ваша национальная гордость, Мукершану? --  выкрикивал Штенберг.
-- Вы -- румын, а ползаете перед русскими!..
     -- Что-то  вы не  говорили о национальной гордости, господин лейтенант,
когда   вас  отшлепал   по  лицу  немецкий  офицер.  Помните?  --  Мукершану
неторопливо  присел на  высокий  длинный  камень. -- Это было у  Гарманешти,
недалеко  от  вашей  родовой усадьбы.  Мне солдаты рассказывали.  Отхлестал,
говорят, вас тот офицер тогда  здорово. Вы, однако, молчали, спрятав куда-то
"достоинство  румынского  боярина".  --  Мукершану говорил спокойно,  и  это
спокойствие для Штенберга было особенно обидным.
     -- Я попросил бы вас не говорить таких вещей при моих солдатах!
     -- Почему вы не просили немца не делать этого при ваших подчиненных?
     -- Прошу еще раз замолчать. Вы понесете ответственность!
     -- Вы сами, господин лейтенант, завели  этот разговор  при солдатах.  Я
вас  отлично понимаю. Вы  пытались  возбудить  в  них  ненависть  к русским.
Безнадежное занятие!
     -- Я хотел напомнить, что мы -- румыны и что нам...
     --  Вы -- румын?  -- Мукершану вдруг приподнялся с камня и, коренастый,
упругий, вплотную приблизился  к тонкому лощеному офицерику. --  А позвольте
вас спросить, что в вас румынского?  Фамилия у вас немецкая, порядки в своем
имении  вы  завели  прусские! --  слова  Мукершану  тяжело и глухо падали на
стоявших рядом солдат, тревожа и возбуждая в них  угрюмую злобу к Штeнбергу.
Они настороженно  сверлили его недобрыми  взглядами.  Голос Мукершану звучал
все  сильнее  и  резче.  Молодой боярин  несколько  раз  пытался  безуспешно
остановить его.
     --  Нам  сейчас  нечего  делить,  господин   Мукершану,  --  сказал  он
примиряющим тоном. -- Мы идем одной дорогой, одним путем.
     -- Нет, господин лейтенант, между вами и нами -- громадная  разница. Вы
пошли этим путем только  потому,  что вам деваться некуда.  Мы же встали  на
него добровольно и идем рука об руку с русскими. И нам радостно идти по этой
дороге, ибо только она приведет нас к настоящей жизни.
     Штенберг покраснел, не выдержав, крикнул:
     -- Замолчите! Вы -- коммунист!
     -- Именно  поэтому я  и  не  могу  молчать. Вы  --  трус  и подлец!  --
Мукершану,  казалось, вот-вот схватит ротного. --  Вы  не  желаете воевать с
фашистами. И  с этими мыслями  водили людей в атаку. Клевещете на русских, а
следовало  бы поклониться  им  и учиться  у них  воевать по-настоящему.  Вон
полюбуйтесь!..  Могли бы  вы  взобраться  на  ту  вершину?.. А  русские,  --
Николае, отвернувшись от  Штенберга,  смотрел теперь на солдат, --  на руках
втащили  туда  пушки, и благодаря  этому  мы сидим  здесь спокойно и болтаем
попусту!.. Взгляните, взгляните, как они бьют!
     Откуда-то сверху доносились резкие орудийные  выстрелы и вслед за ними,
почти  в ту же секунду, раздавались звуки взрывов.  Но самой батареи не было
видно. Ее  застилало медленно  и  величаво  плывшее  по ущелью,  разорванное
острой грудью горы белое  облако. Другое облако, поменьше, сиротливо плутало
меж скал, не находя выхода. Внизу в зеленой и узкой долине паслись  косматые
яки. При каждом  выстреле  они вздрагивали и удивленно поднимали вверх тупые
морды, тревожно  мыча; некоторые бежали к  стыну*, прилепившемуся  на склоне
горы.

     * Стын -- деревянное помещение с несколькими изгородями, жилье пастухов
и место дойки скота.

     -- Забраться с пушками  выше  облаков!  Снилось  ли  это  вам, господин
лейтенант,  вам,  бывшему  офицеру  горнострелкового  полка?!  --  продолжал
Мукершану, снова переводя  взгляд на побледневшего боярина. --  А вы знаете,
кто командует этой советской батареей?  Парень, совсем молодой парень,  ваш,
наверное,  ровесник. Я вчера познакомился  с  ним. Славный малый. Его  зовут
Гунько.  Офицеры  из  нашего корпуса, артиллеристы, не  верили,  что  Гунько
поднимется со своей батареей  на эту вершину. И знаете, что ответил он им на
это? Он сказал: "Нам многие иностранцы не верили. Сначала они не верили, что
мы построим в  своей стране социализм... Мы его построили.  Потом не верили,
что  мы сможем отстоять Сталинград. Мы его отстояли. А как мы там сражались,
вам  расскажут ваши же соотечественники из  кавалерийского  корпуса генерала
Братеску, когда  вернутся из  плена  на родину. Наконец, нам едва ли верили,
что мы придем сюда,  вот в эти  горы. А мы, как видите, пришли". Представьте
себе, господин лейтенант, наши офицеры не нашлись что ответить ему.
     Взводный Лодяну  слушал Мукершану, чувствуя, как  в его  груди  дрожит,
рвется  на волю нетерпеливое желание подойти к  этому человеку и обнять его.
Он знал, что румынских солдат и командиров  всегда разделяла невидимая черта
скрытой, с трудом сдерживаемой ненависти и неистребимого недоверия:  солдаты
не любили своих командиров, хотя глубоко прятали это в своих сердцах. Лодяну
сейчас  было  приятно  от  сознания  того, что  в  отношении к Мукершану это
чувство  у  него  и у  солдат его  взвода  заменяется  другим  -- счастливой
доверчивостью, горячей симпатией, подлинной привязанностью.
     -- А вы слышали, господии Мукершану, какое  указание дало правительство
нашему  корпусу?  --  вдруг  спросил Штенберг,  обращаясь  одновременно  и к
Мукершану  и  к Лодяну  с  очевидной целью  одним ударом сразить обоих своих
противников. -- Не слышали? В таком случае вам следовало бы помолчать...
     -- О каком правительстве вы говорите? -- спросил Мукершану.
     -- О  румынском,  разумеется,  -- молодой  боярин оживился: он  заметил
беспокойство во взгляде Мукершану. -- Вам должно быть известно...
     -- Так какие же распоряжения дало правительство?
     Штенберг взял обоих командиров под руки и отвел в сторону.
     --  Есть  строжайшее указание:  не  допускать  общения наших  солдат  с
советскими...
     -- Это почему же? -- удивился  Лодяну, которого эта весть, по-видимому,
совершенно поразила. Он давно уже облачился в комбинезон советских танкистов
и с  гордостью  носил  на  своей  пилотке  красную  звезду,  подаренную  ему
Громовым. -- Почему? -- глухо повторил он.
     -- Вы наивный человек, Лодяну! -- сказал боярин, шевеля усиками.
     -- Не хотите, чтобы наши солдаты... как это вы говорите...  "заразились
коммунизмом"? Напрасно надеетесь, господии лейтенант, -- возразил Мукершану.
-- Нe знаю,  получится ли вот  из  Лодяну  коммунист, но честным румыном  он
хочет  быть. A быть честным -- значит  жить  для  румынского народа, который
больше всего нуждается  в  дружбе с  русскими. А  это ведь  и значит -- быть
вмеcте с коммунистами! Свет идет с востока. Это сейчас понимают миллионы.
     -- Стало быть, вы не доверяете нашему правительству?
     -- Нет.  Я не  могу верить  людям, которые спокойно жили при фашистской
диктатуре Антонеску.
     --  Но они были  к ней  в  оппозиции.  И  между прочим, вы, как  старый
подпольщик,  это хорошо  должны  знать! -- лейтенант  поджал  тонкие бледные
губы, сощурился.
     -- Оппозиция Маниу и  Братиану, например, ничуть  не  более как дымовая
завеса. Возможно,  им  нe  очень нравились немцы,  в чем я, впрочем, тоже не
уверен. Сейчас же  они  желали  бы  продать свою  страну другому купцу,  что
побогаче и, возможно, пожаднее...
     -- Кого вы имеете в виду?
     --  Американских  капиталистов,  конечно.  Тех  самых,  о  которых  вы,
господин  лейтенант,  прожужжали своим  солдатам  все  уши,  захлебываясь от
восторга, хотя  вам, в ком течет прусская кровь, это не к лицу... Видите, мы
уже не такие наивные люди, как вам показалось.
     Сказав это, Мукершану собирался уйти. Но Штенберг остановил его.
     -- Нет уж, извольте выслушать меня до  конца! Что ж  вы хотите, чтобы у
нас была советская власть?
     -- Я  не вижу в ней ничего плохого, -- спокойно ответил Мукершану. -- Я
не помещик, чтобы бояться народной власти...
     Штенберг резко повернулся и первым побежал к солдатам.
     --  Через полчаса атака. Русские торопят! -- крикнул  он,  делая особое
ударение на последних словах.
     Но  атаку отложили. Роту Штенберга на  короткое время выводили в тыл, в
небольшое венгерское селение, на пополнение.
     Боярин радостно встретил это распоряжение генерала Рупеску.



     Лейтенант  Марченко возвращался  со своим ординарцем Липовым  из  штаба
полка,  где  проводились трехдневные  сборы  старших  адъютантов  батальона.
Настроение  у Марченко  было  великолепное:  на  сборах  он  показал высокую
тактическую выучку и хорошее знание  штабной службы, за  что  получил личную
благодарность командира  полка. Офицер  ехал на своем буланом и, насвистывая
что-то  веселое, любовался горами и медленно плывшими над  ними, словно стая
лебедей, легкими белыми облачками.
     На вершине одной горы Марченко придержал коня. Перед ним, внизу, лежало
небольшое  горное  селение. Остроконечные серые крыши из  дранки  напоминали
чешуйчатые горбы  громадных сазанов, заснувших на дне прозрачной реки.  Село
разделяла надвое горная река, стремительно вырывавшаяся из смутно черневшего
вдали ущелья.  Шум воды нe был слышен отсюда,  и лейтенанту казалось, что он
смотрит немую кинокартину: движение есть, а все беззвучно. Марченко вздохнул
полной  грудью и, гикнув, поскакал вниз,  поскакал так быстро, будто хотел с
ходу перемахнуть через селение и  очутиться, подобно сказочному Иванушке, на
противоположной вершине, запахнувшейся, точно шубой из шкуры белого медведя,
нежным, иссиня-белым облаком. Марченко знал, что на  этой вершине притаилась
батарея его старого дружка, капитана Петра Гунько.
     "Может,  к  разведчикам...  к ней завернуть?" -- думал он с радостным и
тревожным  чувством, сознавая в  душе,  что  ему  не побороть этого желания.
Наташа, последняя встреча с  ней, его поступок,  теплота  ее губ -- все  это
бурно жило в нем, не давало покоя, звало куда-то, обещая что-то...
     В двухстах  метрах  от первых домиков лейтенант внезапно остановился: в
селении творилось что-то непонятное. Женщины,  дети, старики бежали  в горы,
отовсюду слышались вопли, ругань, выстрелы.
     --  Липовой, не  отставай!.. Приготовь  оружие! -- крикнул  Марченко  и
пришпорил коня.
     У крайнего  дома  он увидел  румынского офицера,  щегольски одетого,  с
тонкими черными  усиками.  Офицер тащил  за волосы молодую женщину-венгерку.
Женщина кричала, отбивалась, тянула за собой, точно  хвост, двух черноглазых
ребятишек, вцепившихся в ее  нарядную сборчатую, широкую юбку. Офицер злобно
бил  женщину  по лицу  ременной  плеткой  и  кулаком. Лицо  женщины  заплыло
кровоподтеками и было страшным.
     Бледный  как стена  Марченко  налетел на  румына  и,  не помня  себя, с
размаху ударил его по голове рукояткой пистолета.
     --  Что  ты делаешь...  бандит? --  заорал  он в бешенстве, занося руку
вверх, чтобы  ударить еще раз. Но офицер, выпустив женщину, упал на  землю и
пополз на четвереньках в сторону, твердя:
     -- Господин русский!.. Господин русский!..
     Марченко уже не слышал его. Он поскакал в следующий двор, где румынские
солдаты  и офицеры избивали  мадьяр. На помощь  лейтенанту с противоположной
горы  спустился  Гунько  с группой  своих артиллеристов. Вместе  им  удалось
сравнительно  быстро навести  порядок. Селение опустело.  Напуганные  венгры
укрылись в горах и не хотели возвращаться. Большинство румын разбежалось.
     Не стал скрываться от русских только Лодяну.
     -- За  что вы  их?  --  почти задыхаясь  от ярости,  спросил  маленький
Громовой, узнав в здоровенном румыне своего старого знакомого. -- Эх ты!.. А
я тебе  еще...  звездочку...  отдай! --  Он  быстро  протянул  руку к голове
румына...
     Лодяну,  потрясенный  случившимся  не  меньше  Громового,  долго не мог
ничего сказать.  Он инстинктивно  схватился  за  красноармейскую  звездочку,
защищая  ее. И, только  немного успокоившись, сообщил  через своего солдата,
говорившего по-русски:
     -- Я ведь ничего  не знал. Я со своим взводом стоял за селом. Меня туда
выслал командир роты. Теперь  мне понятно, для чего он это сделал. Лейтенант
Штенберг  боялся, что я помешаю ему.  Это его  рук... Он еще  вчера подбивал
солдат на это. Мадьяры, говорит, захватили наши, румынские, земли. Венгры --
наши враги, их надо проучить...
     Бывший пехотинец сокрушенно покачал головой.
     -- Вот  вражина! Это, значит, тот, что про  нас  разные сволочные слухи
распускал? Ох же и тип! Вроде татаро-армянской резни устроил, -- вспомнил он
случай из истории, о котором узнал еще  в школе от преподавателя. -- Мадьяры
такие же люди,  как и все. В  дружбе надо жить, а вы... Поглядели бы на нашу
батарею  --  сколько  кровей  в  ней  смешалось! И русские,  и  украинцы,  и
белорусы, и узбеки, один  еще  удмурт служит у нас. И все мы как братья, как
одна семья. Понял, Лодяну? -- И важно подытожил: -- Вот как надо жить!
     На этом беседа Громового, любившего "просвещать"  румын, не закончилась
бы, если бы его не позвал Гунько: нужно было возвращаться на батарею.
     -- Ладно,-- улыбнулся маленький Громовой, пожимая  широкую руку Лодяну.
-- Носи звездочку. Тебе -- можно!
     А   Марченко,  распрощавшись   с  артиллеристами,   дав  Гунько   слово
обязательно заглянуть на его батарею, поскакал разыскивать разведчиков.
     В горах  день  казался  короче.  С  разукрашенных в аквамариновый  цвет
каменистых  вершин  по  узким  горным дорогам катились серые потоки полковых
обозов. Из-под приторможенных колес и  конских копыт  летели  красные брызги
искр.  Из  ущелий  темными  черепахами  выползали  танки, готовясь  к новому
наступлению  на город.  Селение,  куда входили  танки и обозы,  утомленное и
испуганное, оцепенев, чего-то ждало,  упрятав  в своих недрах обитателей.  В
нем было прохладно, но душно и сумеречно,  как в глубоком колодце без  воды.
Деревья,  неподвижные  и   запыленные,  странно  отпугивали,  удручая  взор.
Хотелось  поскорее подняться на гору, вздохнуть свежестью. Казалось,  и само
село пыталось  когда-то вскарабкаться  на  вершину, но,  обессилев,  сползло
обратно, сюда, в душную  яму, оставив на  скатах горы следы своего падения в
виде   многочисленных  полуразрушенных  землянок,  совершенно  развалившихся
беседок  и древнего замка, серого, мрачного,  щербато скалившегося  у самого
края обрывистой горы. Запыленные дома, увитые цепким  и уже высохшим плющом,
стояли  будто  покрытые плесенью  и опутанные липкой  паутиной. Нарастал все
ширившийся грохот наших  танков. И  вместе с ним  росло  в душе нетерпеливое
желание -- поднять село и его жителей наверх, к солнцу, свету, воздуху...
     На другом конце селения, в небольшом, брошенном  каким-то перетрусившим
купчишкой  доме,  устраивались  хозяйственные  мужи  разведроты.  Страдая от
духоты и пыли,  Пинчук забрался на крышу и командовал оттуда  стоявшим внизу
Кузьмичом.
     -- Подать флаг! Ось я его туточки зараз закреплю!
     Он пристроил древко возле  трубы. Красное полотно легонько колыхнулось.
Пинчук жадно потянул носом воздух. Ему показалось, что стало немного свежее,
легче дышать...
     -- Эгей, Тарасыч! -- услышал он чей-то знакомый голос внизу.
     Возле домика статный конь погарцовывал под лейтенантом Марченко.
     --  Здравствуйте, товарищ  лейтенант! --  обрадовался  Пинчук. -- Якими
судьбами к нам?
     -- К Забарову я... Он где?
     -- В штаб вызвали. Слет какой-то готовят. И Шахаев там, и Аким, и...
     Петр Тарасович осекся.
     -- И она, значит, там? -- глухо спросил лейтенант.
     -- С ними пошла, -- как бы извиняясь, ответил Петр Тарасович и поспешил
успокоить: -- А вы обождите, товарищ лейтенант. Зараз, мабуть, придут.



     Чем дальше уходила дивизия в горы, тем труднее, тернистее становился ее
путь.  Она  медленно  пробивалась  вперед, как корабль, затертый торосистыми
льдами. Горам  не было  конца.  Перевалив через одну гряду,  солдаты  видели
перед собой другую, еще  более  высокую  и  скалистую.  В  горах трудно было
поддерживать постоянное, локтевое соприкосновение с соседом,  и оттого порою
думалось, что дивизия осталась одна  против двух врагов -- немцев, усиливших
свое  сопротивление,  особенно  в  районе  этого  города  Сибиу, и скалистых
великанов, которые тоже грозились  раздавить,  проглотить вдруг ставший  там
странно маленьким и незаметным огромный и сложный организм дивизии.
     Новые  условия подсказывали и  новые  формы  войны. Советским  солдатам
приходилось овладевать  ими  в  ходе  непрекращающихся  боев.  Накопился уже
кое-какой опыт  ведения горной войны. Его следовало  распространить, сделать
достоянием всех бойцов, отделений, рот и полков. С этой целью и был проведен
слет Героев Советского Союза и бывалых воинов дивизии.
     Небольшой   зал   помещичьей  усадьбы  с  наскоро  сооруженной   сценой
наполнился до  отказа солдатами,  сержантами  и офицерами. С переднего  края
бойцов  сняли ночью,  и на совещание они пришли с  оружием, многие в касках.
Под светом электрических ламп вспыхивала сталь  винтовок,  автоматов, ручных
пулеметов,  боевые  ордена  и  медали.  За спинами гвардейцев,  как  всегда,
покоились   набитые  нехитрым  солдатским  добром  вещевые   мешки.   Бойцы,
загорелые,  обветренные,  с  любопытством  оглядывали  друг  друга  в   этой
непривычной для них обстановке. Кашляли осторожно,  прикрываясь пилотками. В
руках каждый  держал  блокнот с золотым  тиснением:  "Участнику  1-го  слета
Героев Советского Союза и бывалых  воинов".  Над этим потрудились  работники
типографии армейской газеты.
     Участников  слета  приветствовал начальник политотдела. Он пришел сюда,
все  еще  не  избавившись  от  тяжелого  впечатления,  вызванного  последним
событием --  избиением некоторыми  румынами  из роты  Штенберга  мадьярского
населении. Демину показалось, что  он только в эти дни по-настоящему глубоко
понял, насколько трудна и запутанна  обстановка, в которой приходилось ему и
офицерам политотдела работать. Он хорошо  видел, что сейчас  не  только  он,
начальник  политотдела  соединения,  становился  полпредом  своего  великого
государства, но  и каждый солдат его дивизии.  Полковник  понял это особенно
тогда, когда заметил  то  острое, неудержимое  внимание,  которое вызывали к
себе наши бойцы у солдат румынской армии и местного населения.
     "Да, да, совершается историческое, грандиозное!" -- думал он, глядя  на
бойцов, сдержанно гудевших в  зале, тех  самых  бойцов, которых  всей  душой
любил  и раньше,  а теперь, кажется, готов был поклониться  в ноги  каждому.
Вместе с  этим горячим чувством жило и  другое,  что беспокоило его. Он  без
труда разгадал это другое. Оно  рождено тем, что начподив в душе считал себя
не  вполне подготовленным к  новой  обстановке.  Раньше было  все  просто  и
привычно:   с   одной   стороны  --   твоя   дивизия,   советские  люди;  на
противоположной стороне -- враг, и только враг, к которому нужно воспитывать
лишь  ненависть.  Теперь  же  один  из  вчерашних  твоих врагов  стал  твоим
союзником и идет рядом с тобой,  в одной боевой цепи.  И это было бы  только
хорошо и  несложно,  если б  в румынской армии не  происходило  тех глубоких
процессов  дифференциации,  которые  так хорошо  видел  Демин и которые были
результатом того, что в Румынию пришла Советская Армия.
     Полковник  посмотрел в  зал,  и ему  стало вдруг  легко и  свободно. Он
привык  при затруднительных обстоятельствах приходить в эту солдатскую гущу,
гдe так часто находил ответ на мучивший его вопрос.
     Начподив  стоял  за длинным  столом, накрытым  красной материей, лаская
солдат своим добрым и умным взглядом. Ему  долго аплодировали.  Он несколько
раз поднимал левую руку, чтобы остановить бойцов, потом громко зааплодировал
сам,  приветствуя  гвардейцев. Генерал Сизов,  сидевший рядом с полковником,
офицеры  штаба,  политотдела,  редактор  газеты  поднялись  разом  и  громко
захлопали в ладоши. Перед  комдивом  лежало несколько  исписанных карандашом
листов -- он приготовился к докладу. От разведчиков за столом сидел Шахаев.
     -- Товарищи гвардейцы! -- начал Демин, дождавшись, когда  зал утих.  --
Многие тысячи километров прошли  мы вместе с вами. И нам следовало бы  давно
собраться вот так. Теперь,  когда мы  попали  в необычные условия, этот слет
стал необходимым как воздух. Мы должны будем здесь потолковать с вами о том,
как лучше вести войну в горах, как лучше, с малой кровью, бить врага. Мы  не
имеем  права  терять дорогих нам людей,  пришедших  сюда от  священных  стен
Сталинграда,  оставив за  собой  ее,  дорогую Родину!.. --  Демин  на минуту
замолчал, и вдруг лицо его сделалось  усталым  и беспокойным. -- Нельзя  нам
терять своих товарищей, -- повторил он глухо, тяжело вздохнув. Обыкновенное,
отцовское, человеческое чувство  отразилось на  его лицо. -- Там, на Родине,
ждут вас матери,  жены, невесты. Давайте  же будем воевать умно,  с головой.
Здесь, в горах, это особенно необходимо.  За нашей спиной много побед. Но мы
совершим преступление,  непоправимую  глупость, если  решим,  что уже  всего
достигли,  если  не учтем изменившейся обстановки. -- Говоря это,  начальник
политотдела почему-то  все время глядел  на  лейтенанта  Марченко, сидевшего
рядом с Забаровым  в  первом  ряду.  Лейтенант краснел, брови его озабоченно
шевелились, каштановые глаза темнели. Начальник политотдела продолжал:
     -- Вы -- ветераны, золотой фонд нашей гвардейской дивизии, ее  ядро; вы
прошли    со    своей,    --     он     тепло    улыбнулся,    --    славной
Непромокаемо-Непросыхаемой весь ее  тяжелый путь.  У  вас  накопился богатый
боевой  опыт.  Вы  постоянно  в  непосредственной близости  к  врагу.  И  не
удивительно, если мы, ваши начальники, хотим поучиться у вас, посоветоваться
с вами, как лучше  воевать. И собрали вас затем, чтобы вы здесь выступили со
своими  мыслями  и соображениями по  поводу горной войны.  Думаю, что мы  не
станем ограничивать регламентом наших ораторов. Как вы, товарищи?
     -- Не ста-а-анем! -- громко прокатилось по залу.
     --  В  таком  случае  приступим  к  нашей  работе.  Слово  для  доклада
предоставляется командиру нашей дивизии генерал-майору Сизову.
     Доклад  комдива  был  коротким.  Чувствовалось, что  Сизову  нужно было
только  дать направление  совещанию,  уточнить, детализировать  его  задачи.
После доклада начались выступления.
     -- Слово имеет лейтенант Забаров! -- объявил Демин.
     Федор  вздрогнул  и,  удивленно,  растерянно  двигая  густыми  бровями,
посмотрел на Демина. Полковник улыбнулся ему, закивал своей большой лобастой
головой. Забаров, чувствуя  легкую дрожь  во  всем  теле и особенно в ногах,
поднялся со своего места. Гигант встал недалеко от стола, и на  сцене как-то
вдруг  стало  тесно. На  широком лбу  лейтенанта  легли обычные  напряженные
складки.  Большие неловкие пальцы перелистывали  блокнот. В  зале -- тишина,
изредка  нарушаемая легким  покашливанием. Большинство бойцов знали Забарова
или слышали о нем, о его подвигах и теперь нетерпеливо наблюдали за Федором,
ожидая,  когда  он заговорит.  На груди Забарова  вспыхивала Золотая  Звезда
Героя. Забаров посмотрел  еще раз в  блокнот, потом, придумав первое  слово,
махнул рукой и заговорил без записей, приблизясь к краю сцены.
     -- Сталинградцы!  -- Тяжелая рука лейтенанта рассекла воздух. -- Я хочу
прежде всего напомнить вам, что вы -- сталинградцы, что это о вас  гремит по
всему свету слава. И будет греметь вовеки!
     Зал  всплеснулся  яростными  аплодисментами.  Но  Забаров обвел  солдат
строгим взглядом, и все быстро смолкли.
     --  Мы на Волге получили такой опыт, который годится в любых  условиях.
Годится  он и  в этих наших  боях. Но я имею  в виду, товарищи, прежде всего
мужество и стойкость наших солдат. Вот это годится! Но это  вовсе не значит,
что мы вот тут, в горах, должны действовать теми же методами, применяя ту же
тактику, что и  в Сталинграде! -- Федор заметно возбуждался. Он  чувствовал,
что в его голове родилась и билась большая, горячая и важная для всех мысль.
И он ловил  ее,  сначала неудачно. Замолчал,  посмотрел еще  в  зал и, вдруг
поняв, что хотел сказать, начал смело и громко: -- И все-таки  Сталинград не
мог нам  дать  методы на все случаи нашей боевой жизни. Вот перед нами горы.
Называются они Трансильванские Альпы. Мальчишками, когда учились в школе, мы
видели их только на  карте. Учительница  показывала.  А теперь  пришли  сюда
сами. В неведомые для нас горы...  Враг  же заранее подготовился  к обороне,
оседлал все выгодные позиции. А некоторые из нас еще по инерции продолжают и
здесь воевать  так,  как  воевали раньше,  в  совершенно другой местности  и
обстановке...
     Генерал Сизов внимательно  следил  за  разведчиком и думал, что в  этом
зале  уже  чувствовалось  что-то  новое,  смелое и  дерзкое, что  так  часто
возникает в солдатской массе и что было сейчас созвучно его душе. Он смотрел
на  Федора и все время поощрительно кивал ему  головой, будто говоря:  "Так,
так, лейтенант. Продолжайте. Вы еще не сказали главного..."
     Забаров  и сам  понимал,  что  находится  лишь  на  подступах  к  этому
главному, и злился на себя за то, что никак не перейдет к нему.
     -- Уличные бои -- сложное дело.  Но они все же нечто совершенно другое,
чем война в горах! -- загудел  он,  радостно сознавая, что подходит к самому
существенному,  к  тому,  что,  собственно,  он  и  хотел  сказать  в  своем
выступлении.   --   Город   требовал   от   своих   защитников   непрерывной
изобретательности в борьбе с врагом.  Помните  статью генерала Чуйкова?  Как
она здорово помогла  нам!.. Мы понимали тогда, что  так, как мы действовали,
скажем,  сегодня,  завтра  уже  действовать  нельзя,  потому  что  враг  мог
распознать нашу тактику. Успехи разведчика Марченко, ныне лейтенанта,  в том
и заключались, что он там, в Сталинграде, придумывал каждый  день  новoе для
своих поисков, учил  этому нас, и мы  были неуловимы для врага.  И пехотинцы
наши придумывали новые формы борьбы. Кто был там, тот помнит, как, например,
хитро  воевал  со  своим  стрелковым  отделением  Фетисов...  Он  тогда  еще
сержантом  был. Вот он -- старшина,  здесь сидит, может сам  рассказать... В
горах  же нужны  особые приемы.  Почему вчера полковые разведчики не  смогли
выполнить задачи? А  я вам скажу  почему.  Их  командир отделения -- вон  он
сидит, в заднем ряду  (все  шумно завозились, завертели головами,  отыскивая
этого командира), -- неправильно оценил условия горной войны. Он избрал путь
во  вражеский  тыл  через горное ущелье,  заросшее густым  лесом. На  первый
взгляд,  он  принял наилучшее  решение. В самом деле, по ущелью легче  всего
пробраться, как казалось  Вдовиченко... так, кажись,  ваша фамилия,  товарищ
старший сержант?.. Но он не учел одного: он забыл,  что и враг знает отлично
это, что противник  постарается поставить в этом ущелье свою засаду. Коли бы
Вдовиченко подумал  побольше, он  повел бы разведчиков нe по ущелью, а через
самую высокую  и открытую гору, где их меньше всего ожидал бы противник. Наш
Ерофеенко, например,  со  своим отделением захватил "языка" именно  здесь. А
почему? Да потому, что Аким избежал шаблона -- лютого врага разведчиков. Все
мы с вами  восхищаемся батареей капитана Гунько. Офицер этот избрал для себя
самый трудный путь: он взобрался с орудиями  на большую высоту,  хотя мог бы
установить пушки в другом месте. Но теперь он держит под  огнем весь  город,
ему видно все как на ладони, а враг не может его достать.  И Гунько добьется
победы.
     -- Правильно! -- не  выдержал полковник Павлов, с суровой лаской  глядя
на   смуглощекого   офицера,  сидевшего   в  третьем  ряду,  в  кругу  своих
артиллеристов  Печкина,  Громового,  наводчика  Вани.  "Представлю  к  новой
награде",  -- решил про себя Павлов, гордясь  тем,  что об его артиллеристах
говорят с такой похвалой.
     --  Мы  должны бить  врага  там, где он нас меньше всего ожидает...  --
продолжал Забаров.  Его густой рокочущий бас еще долго гудел в зале, и никто
не желал  его  перебивать.  Все  слушали  разведчика  внимательно.  Демин  и
редактор газеты что-то торопливо записывали в свои блокноты.
     После   Забарова  выступили   еще  многие   бойцы.   Говорили  стрелки,
артиллеристы, минометчики,  связисты, -- последним  в  горах  было  особенно
трудно. Выступил даже ездовой разведроты Кузьмич. Он продемонстрировал перед
участниками слета новый колесный тормоз, придуманный  им вместе со старшиной
роты Пинчуком. Чтобы затормозить повозку при спуске с горы, ездовому не надо
было  останавливаться  и  слезать на землю: он  нажимал  на  педаль,  и  два
стальных  полукружья,  плотно   прижавшись  к  колесным   шинам,  прекращали
вращение. Изобретение было простым и надежным. Неожиданно им заинтересовался
командир дивизии  Сизов,  которому казалось,  что  присутствующие  не поняли
устройства нового тормоза. Вместе с Кузьмичом (в котором боролись гордость и
растерянность) он стал демонстрировать тормоз перед солдатами сам.
     "Вот  язви  тя!..  -- вспоминал потом Кузьмич.  -- На пару  с генералом
работали. Он -- за помощника. Ну и ну!" И  старик с  неостывающим удивлением
качал головой.
     Наконец  выступил "дивизионный  мудрец" старшина Фетисов. Его появления
на сцене ждали  все  с большим любопытством. Изобретения Фетисова возбуждали
огромный интерес у гвардейцев.  Некоторые верили в них,  а многие относились
либо  скептически, либо  с  настороженностью. Фетисов взобрался на сцену  со
всем своим сложным хозяйством, завалив пол экспонатами. Ему помогал ефрейтор
Федченко.
     Шахаев  узнал  солдата.  Он помнил, как  там, перед румынскими  дотами,
Фетисов учил этого бойца искусству окапывания. Фетисов был  сейчас  похож на
факира:  сам  он  имел  вид  загадочно-строгий,  будто  и  впрямь  собирался
показывать фокусы.  На  специальном столе, длинном,  как для чистки  оружия,
лежали мины, знаменитая бронебойка, патроны. В левой  руке старшины -- рыжий
немецкий ранец, в правой -- какой-то странной формы предмет такого же  цвета
да и из такого же материала.
     -- Вы, товарищи,  зря улыбаетесь, --  сердито начал Фетисов  и потряс в
руке ранец, как большую пестро-желтую обезглавленную курицу. -- Вы, конечно,
много видели этих  ранцев.  Видели и  бросали их по дорогам.  И  то сказать:
глупо, безмозгло устроены они. Это верно. Положить в них ничего не положишь,
а тяжесть большая.  Но бойцы нашей роты все-таки не бросали их. Мы полагали,
что когда-нибудь да сгодятся они нам. И пригодились. Вот полюбуйтесь, что мы
из них смастерили, -- и Фетисов поднял ранец,  что был у него в правой руке.
Собственно, это был уже не ранец -- какие-то ленты с кармашками,  сумочками,
крючками... -- Этой штукой можно подпоясаться. -- Фетисов подпоясался, и все
увидели  в кармашках,  на  ленте,  обоймы  патронов, как  у матроса  периода
гражданской войны. -- А вот тут можно уложить харч, гранаты, медикаменты, --
и  он  перекинул вторую ленту через плечо. -- Сюда можно  вложить  свернутую
плащ-палатку. Видите, умещается  очень  много.  И все  это  располагается на
вашем теле так, что вы почти не чувствуете  тяжести.  Можно  лазать по любым
горам! Понятно?
     -- Понятно! Ясно! -- закричали в зале.
     Начальник политотдела громко зааплодировал. Все присоединились.
     Фетисов смущенно топтался на  месте, потом деловито стал собирать  свое
имущество.
     -- Вы что же, Фетисов? -- улыбаясь, спросил Демин. --  Про остальное то
не рассказали... Просим!
     ...Старшину еще долго не отпускали со сцены.
     Выступивший после Фетисова солдат Громовой говорил о взаимной выручке в
горах.  При этом он демонстрировал перед участниками слета какие-то веревки,
с помощью которых можно легко помочь товарищу при подъеме на крутую гору.
     Слушая  артиллериста,  Демин  улыбался,  согреваемый  крепким  и бодрым
чувством.   Его    всегда   удивляла    и    радовала    их    трогательная,
сердечно-грубоватая заботливость о товарище,  будто они видели себя в нем, в
товарище,  и любовались своим благородством  и  силою своею  не в себе,  а в
товарище. Начальник  политотдела всегда  восхищался этим солдатским  тактом,
тщательно скрываемым самими же бойцами подчас за грубыми выражениями, крепко
присоленными   словами.   Во   взаимоотношениях   бойцов   была   настойчиво
последовательная суровость,  предохраняющая  их  от  расслабляющей и поэтому
порою  вредной  на  войне  нежности  друг  к  другу.  Глядя на солдат, Демин
чувствовал,  что зал этот наполняется чем-то ободряюще смелым,  что  поможет
дивизии выйти целой и невредимой из стиснувших ее горных ущелий на широкий и
солнечный простор.



     Со слета Марченко и Забаров шли вместе. Марченко был мрачен.
     -- И чего он глядел на меня так?
     -- Ты не  горячись, -- спокойно  перебил его Забаров.  -- А подумай. За
последнее  время ты здорово изменился.  Но что-то есть  в тебе  еще такое...
нет-нет  да  и  выскочит  наружу.  А  Демину  хочется  видеть  тебя  прежним
сталинградским Марченко, понимаешь? Видел,  как внимательно  слушал он  твое
выступление? Я заметил  даже, как  он  поморщился,  когда ты произнес фразу:
"Война  без  крови не  бывает".  Фраза как фраза. Не ты  один ее повторяешь.
Ничего как будто в ней  неправильного  нет:  в самом деле,  на войне  льется
много крови. И все-таки начподиву не нравится, когда так  говорят командиры.
И я  понимаю его.  Ею, этой самой фразой, некоторые горе-командиры частенько
пользуются, чтобы оправдать себя, плохо  проведенный ими  бой, свои  большие
потери.  Угробил  людей  попусту,  да  и говорит,  что  война  без  крови не
бывает... А я так гляжу на это  дело: проиграл бой, потерял понапрасну людей
-- и нечего скрываться за спасительную формулу: "Война требует  крови". Надо
ценить  людей, дорожить каждым человеком как величайшей ценностью. Всю  вину
принимай на себя,  коли по твоей глупости погибли люди. Не знаю, как ты, а я
фразу  эту...  знаешь,  просто ненавижу!  Она  понижает в  нас,  командирах,
чувство  ответственности.  Определенно  понижает! Мешает нам больше и глубже
думать  о наших  операциях... Я понимаю, почему ты повторил ее на  слете.  И
скажу тебе прямо, хоть знаю, что рассердишься. На днях ты послал третью роту
в обход, а зря! Если  бы ты подумал хорошенько, то тебе  бы  стало ясно, что
посылаешь людей...  на верную  гибель! Понимаешь ты это? И притом совершенно
напрасно. Хорошо, что командир полка вмешался и отменил твое решение, а если
бы он...
     Марченко вспылил:
     -- Что вы меня все учите?
     -- Значит, так надо!
     - А тебе известно, что  я благодарность от  командира  полка на  сборах
получил? Нет. Ну вот, а говоришь... Оставь, Федор, лучше меня в покое. Я сам
уже  многое перетряс в своем чемодане! --  Марченко стукнул себя по лбу. Шел
Марченко легко, своей обычной рысьей походкой. Забаров посмотрел на него:
     -- Хорошо, если так.
     -- Конечно, так. Вот поглядишь, скоро  командовать  батальоном  буду. А
там  и... Хотя  вряд  ли...  Знаешь,  Федор,  со  мною  чертовщина  какая-то
происходит:  то я поверю в себя, скажу себе  мысленно: "Вот возьмусь за дело
по-прежнему  и даже лучше прежнего еще покажу  им всем, что может Марченко!"
То вдруг  захандрю -- и нет этой веры. Руки, понимаешь, опускаются. К черту!
Вот  так и  верчусь  на одной  точке...  -- Марченко  помолчал,  потом резко
заговорил: --  Слушай, Федор,  ну  помоги мне,  будь  товарищем!.. Не  могу,
понимаешь!..  Черт знает что такое!.. Дня не проживу спокойно. Все... все  о
ней...  Поговори  с  Наташей.  Боюсь  за  себя,  говорю как  другу.  Наделаю
что-нибудь такое, что и не расхлебаешь...
     -- Погоди, погоди! -- испугался Забаров. -- Да ты что, сдурел? Ведь она
любит другого. Как же...
     -- Знаю. Но, понимаешь, не могу... и боюсь, что...
     Марченко  внезапно  смолк,  круто  повернулся  и  почти  побежал прочь.
Забаров проводил его тяжелым взглядом.  В последнюю минуту  Федор увидел его
тонкую,  стройную фигуру почти  у края отвесной скалы.  Марченко, как абрек,
перепрыгивал с камня  на камень,  поддерживая  на боку  ненужную  ему саблю.
Солнце нехотя погружалось  за перевал,  окрашивая горы в зеленовато-голубой,
нарядный  цвет.  Но  откуда-то снизу по  скале ползла  вверх  черная тень от
уродливой тучи.
     Забаров зябко  поежился и быстрым шагом направился к домику купца,  где
располагались разведчики.  В  эту минуту грудь его наполнило острое ощущение
сложности жизни;  он думал  о Марченко, о запутанной судьбе этого в сущности
неплохого офицера, а  потом  невольно мысли его обратились на  себя, на свое
собственное неустроенное личное. Умевший хорошо командовать разведчиками, он
оказался совсем беспомощным в таких, казалось бы, простых делах, как любовь.
Что-то не клеилось у него с Зинаидой Петровной. Не  клеилось,  да и  только!
Затем стал думать о солдатах. Вспомнил о Никите  Пилюгине, который был ранен
вскоре  после  Семена Ванина. Потеря этого солдата почему-то особенной болью
отзывалась  в  сердце  лейтенанта.  Вместе  с Шахаевым Федор приложил немало
усилий,  чтобы Никита, этот "музейный  единоличник",  как назвал его однажды
Пинчук, стал в ряд их лучших разведчиков. И кажется, дело шло к этому. На их
глазах Пилюгин медленно, но неуклонно перерождался. И вдруг теперь, выйдя из
госпиталя, он попадет  в другую роту? Смогут ли там правильно понять его, не
погубят ли в нем то хорошее и здоровое, что успели  посеять в его душе они с
парторгом и вcя славная боевая семья разведчиков?..
     Охваченный этими мыслями,  Забаров вошел в дом. Первое, что он спросил,
-- это нет  ли писем. Их не  было. Федор  глубоко вздохнул и вынул из  своей
сумки  все  старые  письма  Зинаиды. Перечитывая каждое  по  нескольку раз с
терпением и надеждой,  как старатель, в груде песка отыскивающий драгоценные
золотые  блестки,  Забаров  искал  в сдержанных,  скуповатых письмах подруги
крупинки девичьей  ласки,  которая  была так нужна  сейчас  его  большому  и
неуютному  сердцу.  И он  находил: их редкое, согревающее и освещающее  душу
мерцание  обнаруживал между  тесных строк  письма, в  тщательно  зачеркнутых
словах,  в многоточиях. Даже в кляксах! Поиски  эти  доставляли ему огромное
наслаждение; напряженных складок на чуть рябоватом крупном  лице становилось
меньше, темные глаза делались задумчивы и теплы.
     --  Зина... Зинуша!..  Любимая  моя!..  -- шептал он  и плотно закрывал
глаза.
     Чувств  было так  много,  что  они  не умещались  даже в его широкой  и
просторной груди, и он, смущенно улыбнувшись, позвал:
     -- Шахай!..
     Но парторга не  было.  Он  с Акимом и  Наташей  сидел  в зале  боярской
усадьбы, ожидая начала киносеанса. Говорили о нем, о Забарове, вспоминая его
выступление на слете. Наташа  больше  слушала.  Наивные, ослепленные любовью
своей, не  понимали они с Акимом, что  уже  через несколько  дней  забудут о
данном друг другу  слове и будут встречаться, как встречались всегда. Ощущая
теплоту ее руки, Аким тихо рассказывал:
     --  Я слушал лейтенанта и думал,  что есть на свете два  типа  людей. С
внешней стороны  они как  будто одинаковы. Но  у  одного только  и  есть эта
внешняя сторона. Сними с него  оболочку -- под ней  пусто. Другой содержит в
себе что-то такое, что освещает по-иному и  его  внешнюю сторону, заставляет
уважать человека  с первого взгляда.  Вот к этому типу людей,  мне  кажется,
принадлежит наш командир роты.
     -- Ты прав, Аким, --  согласился Шахаев. -- Вот, знаешь, писатель Бажов
нашел  очень  хорошее  и  меткое  слово для определения богатого внутреннего
содержания  человека  -- "живинка".  Она,  эта  живинка,  и  составляет душу
человека, все то  ценное в наших людях, что отличает их от  других людей.  О
таких, как Забаров,  надо говорить: "Этот человек с живинкой!" Так  называет
Бажов  своих уральских  умельцев. Но это  вовсе  не  значит, что  одни  люди
рождаются  с живинкой, а  другие  -- без  нее.  Нет,  эта живинка в человеке
воспитывается так же,  как и все другие ценные  качества.  -- Он  задумался.
Узковатые глаза его смотрели куда-то  далеко.  --  Огромной  заслугой  нашей
партии, -- медленно продолжал он,  -- между прочим, является как раз то, что
она сделала советских людей... по  крайней мере большинство из них, людьми с
живинкой... ну... с богатым духовным содержанием. Людьми мыслящими, умеющими
жить  по-новому, строить новую жизнь, что,  собственно,  и  возбуждает такой
большой интерес иностранцев к нам...
     Аким слушал парторга, как  всегда, немножко с удивлением. Удивляли  его
не только и не столько сами слова Шахаева, ясные, очень простые и глубокие в
своей  простоте,  но  и то, что этот  уже седой,  но, в  сущности, еще очень
молодой  человек обладал такими  большими и разносторонними знаниями,  много
читал и успел о многом подумать.
     В зале погас свет.
     Начался киносеанс.
     Шахаев почувствовал, как на его руку плотно легла горячая рука.
     Это была рука Акима.



     Фильм  растревожил сердце Акима,  и  он  думал  о нем  несколько  дней.
Картина  рассказывала о  фронтовой дружбе  двух солдат, и  это вновь с особо
острой  болью  заставило  разведчика  вспомнить о  Семене.  С потерей Ванина
чего-то  не хватало  --  большого  и  значительного  для  Акима,  нарушалась
какая-то  стройность в  его  душе.  Аким  грустил, грустил тяжело и открыто.
Наташа видела все, но не  пыталась успокаивать его.  Он удивлял и радовал ее
своей  товарищеской   преданностью.  Следила   за  ним  украдкой,  наблюдала
сосредоточенно-тревожный  и  грустный  взгляд  его  голубых,  кротких  глаз.
Хорошие чистые слезы путались в длинных и темных ее ресницах. Однажды Наташа
не выдержала и сказала ему:
     -- Что ты, Аким... он вернется...
     Аким обрадованно поднял на  нее  глаза, но нужное слово благодарности у
него не нашлось, он проговорил тихо и задумчиво:
     -- Разумеется.
     Ему вдруг захотелось увидеть Шахаева, но старшего сержанта не оказалось
поблизости. Парторг находился возле Михаила Лачуги, готовившего в саду ужин.
С  некоторых  пор  Шахаев  все пристальнее  и  внимательнее присматривался к
Лачуге.  Солдат  этот  все больше  нравился  ему.  У  парторга  был  неплохо
натренирован  глаз на хороших  людей. Шахаеву как-то  подумалось, что Михаил
мог бы стать неплохим  коммунистом,  и  сейчас он решил спросить повара, как
тот думает насчет вступления в партию.
     На вопрос Шахаева Михаил  долго не мог  подобрать ответа, ворошил  свои
белые волосы, смущенно поглядывая на Мотю, которая давно уже стала служить у
разведчиков  и сейчас сидела тут же на  бревнышке. Эта бой-баба за последнее
время как-то переродилась, уже  не  задирала больше старого Куэьмича, никому
не  дерзила, говорила тихо и певуче, точно любовь к Михаилу вытеснила из нее
все  бойкое  и  нахальное,  сгладила,  сровняла  грубые и  колкие  черты  ее
характера.
     -- Ну, так как же? -- повторил свой вопрос Шахаев.
     Лачуга шумно вздохнул, горько улыбнулся:
     -- Не гожусь для партии, товарищ старший сержант.
     -- Почему?
     -- Малограмотен я. Да и в политике плохо разбираюсь.
     --  Это можно поправить. --  Парторг расстегнул свою неизменную сумку и
вынул оттуда какую-то книгу. -- Вот возьми, почитай.
     --  Что вы!  Не  одолею!  --  и печально  улыбнулся,  обнажая  щербатую
челюсть. -- Не по зубам...
     -- Ничего, возьми. Одолеешь. Поможем.
     Михаил взял книгу.
     Шахаев ушел удовлетворенный. Теперь он почти наверняка знал, что Лачуга
со  временем будет  хорошим  коммунистом.  А  это значит, что после  войны в
какое-то   украинское   селение   придет  новый   руководитель,  может  быть
председатель колхоза, подобно Пинчуку, или бригадир в крайнем случае.
     -- Хорошо!
     Шахаев тихо напевал какую-то свою, бурятскую песенку. Извиваясь, она то
поднималась  вверх, путаясь в вершинах яблонь, то срывалась вниз и стелилась
по земле, покрытой густой желтеющей травой.
     --  Хорошо! --  кончив  петь, громко проговорил он  и рассмеялся. Потом
резко оборвал смех, помрачнел: -- А что же с Ваниным? Почему я до сих пор не
могу узнать, что с ним?
     Не заходя в дом, Шахаев направился к начальнику  политотдела, надеясь с
eго помощью навести справки о Ванине.

     А  он  поправлялся:  ранение  было  не  столь  уж серьезным  --  просто
разведчик  потерял тогда  много  крови.  В  этот день ему впервые  разрешили
немножко  погулять  по  улице.  Щуря  на   солнце  беспечальные,   чуть-чуть
посерьезневшие  светлые  глаза,  худой  и  слабый,  переполненный  радостным
желанием жить до скончания мира, он выбрался  за городок,  в  котором  стоял
армейский госпиталь, и по узкой дороге направился к лесу, к тому самому, где
он был  ранен.  Дойти туда  ему  не  удалось.  Встретился какой-то  капитан,
спросил  Сеньку, кто  он и откуда.  Ванин  ответил  и,  незаметно для  себя,
рассказал всю историю своего ранения. Глаза  капитана загорелись, он схватил
разведчика за плечи и потащил в сторону, твердя:
     -- Голубчик! Вот здорово, черт возьми! А мы давно тебя, брат, ищем!
     Капитан  оказался, как уже догадывался Ванин, корреспондентом армейской
газеты. В редакции  и в самом  делe слышали  о подвиге  разведчиков,  да  не
смогли найти Семена.
     Офицер  привел  его  в   большой  дом,  где  трудилось   еще  несколько
журналистов.
     Ванин рассказал обо  всем  заново. Капитан записал  его рассказ в  свой
блокнот  и  поблагодарил   разведчика.   Вначале  Ванин  чувствовал  себя  в
незнакомой редакции несколько стесненно. Но уже через пятнадцать -- двадцать
минут  он весело и беспечно  болтал с журналистами, подогреваемый их острыми
шутками. Труженики пера ему явно понравились: они чем-то, должно быть  своей
веселостью,  напомнили ему разведчиков. Среди них будто и не было старших  и
младших. Все -- равные, одинаково остроумные и легко возбуждающиеся.
     Уходил  Семен от своих  новых  знакомых  неохотно. Давно  он уж так  не
дурачился,  как  в  этот   день.  По  дороге  в  госпиталь  вспомнились  ему
разведчики, Вера, и сердце больно заныло.
     "Через педелю убегу", -- решил он твердо.
     И, несколько успокоенный принятым решением, вошел в свою палату.
     За  окном сгущались тени. Сентябрь дышал в открытую форточку прохладой,
манил куда-то, в горы, наверное, в царство ветров, туч  и орлов -- туда, где
скрылись, как в океане, друзья-товарищи, боевые его побратимы.
     Эх, путь-дороженька! Далеко увела ты русского солдата!
     Ванин разделся, лег на койку и, убаюканный ожиданием чего-то светлого в
будущем  и  усталым колебанием дремотной тишины,  быстро заснул крепким сном
выздоравливающего человека, наливающегося новыми и всесильными соками жизни.





     Георге Бокулей с трудом вставил обойму в  свою винтовку. Сердце солдата
стучало часто и громко. Перед его глазами неотступно стояло лицо Василики --
то прекрасное, каким  оно  было всегда, то  обезображенное, каким оно было у
нее мертвой. "Василика,  солнце мое!.. Колокольчик ты мой звонкий!.." Георге
делал  много   ненужных  движений:  надевал   каску,   вновь  сбрасывал  ее,
перематывал зачем-то обмотки, застегивал  и расстегивал ворот грубошерстного
мундира. Брат его, Димитру, был все время рядом с ним и беспокойно следил за
Георге.
     -- Что с тобой? -- спросил он.
     Но Георге Бокулей молчал. Он боялся, что ответ выдаст его окончательно.
Веки его отяжелели. Он стал плохо видеть. Перед ним все плыло,  волнообразно
качаясь:  и  горы, и сосны,  и  бродившие  в  долине  черные яки,  и  редкие
деревянные  домики  горных  трансильванских  поселенцев.  В  древних  камнях
свистел  ветер;  небольшое облако,  выбравшись  наконец  из  ущелий, закрыло
солнце,  и  вокруг стало сумеречно. Сумеречно  и  тревожно. Солдаты готовили
оружие,  гранаты, патроны.  Приближались  минуты  атаки. Георге  Бокулей,  с
холодным  и  злым  выражением  на лице, напряженно  ждал ракеты и, наверное,
потому  не  заметил  ее.  Он  вздрогнул от  грянувшего вдруг  где-то впереди
русского  "ура" и  быстро выскочил из окопа. "Ура-а-а-а!" -- катилось с гор,
все  нарастая,  как грозный обвал. Впереди  румынских  солдат бежал  Лодяну.
Бокулей искал глазами боярина. Увидел его тонкую фигуру левее роты. Штенберг
понемногу отставал...
     Бокулей не  слышал своего выстрела. Только на миг увидел, как качнулась
стройная фигура офицера. Штенберг упал наземь, покатился под гору.
     С горы цепь за цепью, волнами, двигались,  бежали советские и румынские
роты.
     Немцы отстреливались, но уже ничто  не могло остановить прорвавшегося с
гор живого  потока.  "Ура"  докатилось  до ближайших домов  города и,  будто
ударившись о них, разлилось по узким улицам, переулкам, дворам и огородам.
     Через полчаса город был освобожден. Со всех дворов вели пленных.
     На  городской площади, против маленькой ратуши, толпы  румынских солдат
смешались с толпами наших бойцов.
     Румыны обнимали советских солдат, просили красноармейские звездочки  и,
получив, торжественно прикрепляли их на свои выгоревшие пилотки.
     Группа  румын  окружила,  взяла в  полон старшину  Владимира  Фетисова.
Дивизионный изобретатель прямо-таки растерялся.
     -- Что они хотят от меня? --  спрашивал он  Георге Бокулея, который был
среди этих солдат.
     -- Они просят,  чтобы  вы,  товарищ  старшина,  распорядились назначить
командиром роты нашего Лодяну. Больше они никого не хотят.
     -- Как же я могу? Ведь это дело румынского командования.
     -- Солдаты боятся, что к ним пришлют опять такого же, как Штенберг.
     --  Не пришлют такого... -- на  всякий  случай  успокоил  Фетисов, хотя
вовсе не знал, что за командир был Штенберг, -- хорошего пришлют.
     Слова Владимира  подействовали.  Румыны мало-помалу успокоились.  Но на
площади  еще долго стоял  гул:  румынские солдаты никак не хотели уходить от
советских бойцов. Они впервые так близко видели красноармейцев.



     На южной окраине городка разместился штаб румынского корпуса.
     Генерал  Рупеску   испытывал  некоторую  неловкость  перед  начальником
политотдела Деминым, навестившим его, очевидно,  не случайно. Однако Рупеску
старался  не  выказывать  своей  неловкости.  С  подчеркнутой  веселостью он
крикнул своему денщику:
     -- Коньяк и две рюмки!
     Демин улыбнулся:
     -- Решили поклониться Бахусу, господин генерал?
     Генерал  засмеялся  и  кокетливо  погрозил  полковнику  своим  коротким
пальцем.
     -- Не скрою. Люблю выпить. Особенно когда есть к тому причина.
     -- Какая же причина, господин генерал?
     -- А наша победа? Наша дружба? Разве за это не стоит выпить?
     -- За дружбу --  стоит, --  сказал  Демин и, усмехнувшись,  добавил: --
Надеюсь, вы делаете все для нее, для дружбы румын с русскими?
     --  Разумеется, все,  что в моих  силах, -- охотно подтвердил генерал и
натужно закашлялся, закрывая рот, а вместе с ним и все лицо платком.
     -- Разрешите с вами не согласиться, господин генерал!
     - Что?
     -- Зачем  вы запрещаете  своим  солдатам  общение  с  нами? Зачем  ваши
офицеры сейчас разогнали  своих солдат с площади? Не кажется ли вам, что так
друзья не поступают?
     -- Порядок, господин  полковник, порядок требует. Армейская дисциплина,
сами знаете...
     -- Не правится мне такой порядок.
     --  Вы что  же,  господин полковник,  хотели,  чтобы  я  не  подчинялся
приказам моего правительства?
     -- Нет.  Но  мы  хотели бы иметь искреннего  союзника. Солдаты  ваши --
тоже.
     --  Солдаты должны воевать, с кем им прикажут. И дружить с теми,  с кем
им повелят, --  генерал приподнялся  и  комом покатился по комнате,  обтирая
багровую шею платком. -- Солдат есть солдат!
     -- Солдата, о котором вы говорите,  такого  солдата уже  нет,  господин
генерал. Нет таких и в вашем корпусе. Есть солдаты, которые хотят думать.
     --  Не  полагаете  ли вы, господин  полковник, что  знаете  моих солдат
лучше, чем я?
     -- Полагаю, господин  генерал.  И в этом нет ничего удивительного. Мне,
совeтскому офицеру, легче понять душу простого солдата. Поэтому я утверждаю,
что ваши  солдаты  желают  настоящей дружбы с  нами, иначе их не заставил бы
никто  проливать  кровь сейчас  за наши общие интересы.  Разумеется,  вы  не
хотели бы  этого, как не желаете того, чтобы румыны и венгры  жили  в вечном
мире и дружбе. Вы сознательно закрываете глаза на тот факт, что ваши офицеры
жестоко избивают венгерское население здесь, в Трансильвании.
     -- Мадьяры -- наши исконные враги. Они и для вас враги  такие же, как и
для ваших румынских союзников...
     -- Такие же враги, какими еще  вчера  являлись для нас наши сегодняшние
румынские  союзники. Именно поэтому мы решительно против вашей междоусобицы.
-- Демин видел, как от  его  слов морщится и сжимается этот  генерал, против
своей воли ставший нашим союзником.
     -- Я --  румын, господин полковник, и превыше всего ставлю национальную
честь своего народа, -- патетически проговорил Рупеску. -- Мадьяры оскорбили
эту честь, и моя совесть не позволяет мне быть к ним снисходительным. И я...
И я никому не позволю...
     -- Успокойтесь, пожалуйста. И разрешите мне усомниться в справедливости
наших утверждений.
     -- Как вам угодно, -- сухо пробормотал генерал.
     За   окном,  у  крыльца,  громко  разговаривали  румынские  солдаты  из
генеральской свиты. Они говорили о русских,  говорили без устали, неутомимо.
Русские по-прежнему возбуждали в них острый, иногда пугающий и всегда смутно
обнадеживающий  интерес. Румынам  было непопятно, отчего русские не дают  им
бить  мадьяр; непонятным было много из того, что делали советские солдаты. И
все  же  румыны чувствовали, что  с приходом  советских  поиск  в их  страну
одновременно ворвалось что-то новое,  возбуждающее, отчего  должно произойти
какое-то  важное  изменение,  и  они  догадывались, что это  изменение  -- к
лучшему. Повинуясь внутренней, еще не совсем ясной, но сильной воле, они все
более проникались уважением к советским бойцам -- ко вчерашним своим врагам,
о которых им все время говорили только  плохое. Так же как когда-то у Георге
Бокулея, в душе румынских солдат пробудилась и росла, тревожа мозг и сердце,
непопятная сила,  которая  готова была  вырваться  наружу потоком  сердитых,
негодующих слов к тем,  кто их так долго  обманывал.  Солдаты  были охвачены
чем-то могучим, совершенно  незнакомым,  еще  до конца  не  осмысленным и не
осознанным ими,  но  уже  не  столь пугающим,  как  раньше.  Они  переживали
состояние детей,  перед  которыми  впервые  открывался огромный,  неведомый,
захватывающе  манящий  и прекрасный мир. И  то, что боярин Штенберг был убит
рукою какого-то их товарища, что еще утром  беспокоило их и пугало, казалось
преступным,  --  теперь  представлялось  закономерным,  неизбежным   и  даже
необходимым, как  закономерным, неизбежным и  необходимым  было  все то, что
совершалось сейчас на их глазах.
     Прислушиваясь к солдатскому гомону  за окном, Демин, по-видимому, думал
как раз об этом.
     --  И  вам  не уничтожить  уважения ваших солдат к  моей  армии, к моей
стране,  --  продолжал полковник, -- как  бы вы ни старались это  сделать. Я
должен,  как представитель  советского командования,  заявить вам,  господин
генерал,  что  вы  и  ваше правительство  не  выполняете условий  перемирия.
Румынская  армия,  в том  числе и ваш корпус, господин  генерал, до сих  пор
заполнены  ставленниками  Антонеску,  явными  и  тайными  агентами  Гитлера.
Сторонников  Антонеску,   офицеров,   вы  повышаете  в   должностях,  а  его
противников,  друзей  румынского  народа   и   Советского   Союза,  всячески
терроризируете.  Демократически настроенных  офицеров вы увольняете из армии
или разжалываете в рядовые...
     -- Это неправда!
     -- Нет, это правда. Вот свежий факт. Почему вы сегодня отдали приказ об
отстранении от должности командира  взвода Лодяну?  Не потому ли, что  он из
рабочей семьи и стоит за дружбу с нами и так же, как мы, ненавидит фашизм?
     -- В его взводе  скрывался и скрывается солдат, убивший ротного офицера
--  лейтенанта  Штенберга.  Лодяну  отказался  помочь  следственным  органам
обнаружить этого негодяя.
     -- А зачем вы распорядились об увольнении командира  роты Мукершану? Он
что, тоже был причастен к убийству?
     -- Мукершану вел вредную пропаганду среди солдат.
     -- Призыв к дружбе с СССР им считаете вредной пропагандой?
     Припертый к стене, Рупеску молчал.
     Демин колюче посмотрел на него, сказал:
     --  У  меня  к вам больше  нет вопросов,  господин  генерал,  -- и,  не
попрощавшись, вышел на улицу. Он быстро направился в штаб своей дивизии.



     После  занятия города советскими  и румынскими  войсками Мукершану, еще
утром  сдавший  роту другому  офицеру,  решил  посетить  шахтерский поселок,
раскинувшийся  за  смутно маячившими  невдалеке многочисленными  копрами.  В
километре от поселка он встретил  группу углекопов, сидевших на валунах и  о
чем-то угрюмо разговаривавших. За плечами шахтеров были приторочены котомки,
в руках -- посохи.
     --  Куда это вы собрались?  --  спросил Мукершану, присаживаясь рядом с
шахтерами.
     -- А вы кто будете? И какое вам до нас дело? -- в  свою очередь спросил
пожилой рабочий, откинув с головы брезентовый капюшон, которым укрывался  от
мелкого холодного дождя, спустившегося с какой-то приблудной тучки.
     -- Есть дело, коль спрашиваю.
     Шахтеры с ленивым любопытством посмотрели на незнакомца,  почуяв  в его
голосе неподдельную заинтересованность.
     -- Кто же ты, однако? -- переспросил все тот же пожилой углекоп.
     -- Солдат. Не видите, что ли?
     -- Видим. Мало ли их тут бродит! Интересуетесь только вот зачем?
     -- Сам рабочий.  Вот  и интересуюсь.  Все по  профессиональной привычке
поглядели на руки Мукертану. Удовлетворенные, загудели:
     -- Не обманываешь, похоже.
     -- А зачем мне вас обманывать?.. Покидаете, значит, шахты? -- Мукершану
нахмурился. -- Эх вы!..
     --  Какое, однако,  твое дело?  -- разозлился пожилой  шахтер, который,
по-видимому, был  тут  за  главного.  Мукертану подозревал, что это  по  его
инициативе рабочие собрались в свое странствие.
     -- А ты  зря  сердишься, старик. Я плохого вам  не  сделал.  Но  только
настоящий шахтер свою шахту не оставит.
     -- Свою?..  А ты  погляди на нее! -- все более раздражаясь,  воскликнул
рабочий. -- Купаться в ней, в шахте-то? Уж  больно  вода  черна;  ты бы  сам
попробовал.
     -- Воду можно выкачать.
     -- Пусть  хозяин сам качает. Сумел залить -- пусть и откачивает. А мы с
голоду  не  хотим  умирать...  Да  что  ты к  нам  прицепился?..  Откуда  ты
объявился? Пошли, чего его слушать!..
     -- Я сказал откуда. А ты зря, старик, торопишься.  Батраками, что ль, к
помещику? Не советую -- плохой это хлеб.  Возвращайтесь-ка к себе на шахту и
принимайтесь за дело. Так-то оно будет лучше.
     -- Хозяину капиталы скоплять? Нет уж, хватит.
     -- Не хозяину, а себе, -- спокойно возразил Мукершану и быстро сообщил:
-- Ваши будут шахты, поняли?
     Рабочие недоуменно зашумели:
     -- Как бы нe так!
     -- Вырвешь у них -- руки пооборвут.
     -- Не пооборвут. Коротки теперь у них руки. -- Мукершану приблизился  к
пожилому рабочему, доверительно  заговорил: -- Что ты косишься на меня?  Где
это  ты видел, чтобы рабочий обманывал рабочего?  Вот  возьми, почитай! -- и
Николае показал шахтеру документ, в  котором указывалось, что он, Мукершану,
рабочий с завода Решицы, является членом  Румынской коммунистической партии.
-- Ну, что ты скажешь на это, старина?
     --  Простите  за грубые слова, товарищ, -- голос старого рабочего  стал
мягче, взгляд  потеплел. -- Откуда мы знали?.. Что же, однако, нам делать? С
голоду пропадаем. Детишки пухнут.
     --  Вижу  и понимаю. Но покинуть шахты и уйти в деревни -- не  выход из
положения. Стране нужен уголь.  Коммунистическая  партия  не  даст  помереть
вашим детишкам.
     -- Значит, вы советуете нам вернуться?
     -- Да, советую.
     -- Ну что ж. Мы вернемся. Только знаешь, товарищ, недолго  мы протянем,
если так продолжаться будет...
     -- Знаю, -- тихо проговорил Мукершану. .
     -- Ну что ж, пошли... До свидания, товарищ! -- старый  шахтер  протянул
было руку Мукершану, но тот сказал:
     -- Я с вами пойду, погляжу, как там у вас...
     -- Милости просим.
     Шахтеры медленно повернули обратно.



     Дивизия  генерала  Сизова с  каждым днем пробивалась  вперед и  вперед,
поднимаясь  все выше и выше в горы. Дорог тут мало, да  и те, что  вились по
ущелью,  были заминированы  немцами. Все  мосты через многочисленные  горные
речушки  взорваны,  на их  восстановление  у  командования  дивизии  не было
времени. Оно имело  задачу -- как  можно  быстрее преодолеть Трансильванские
Альпы, вывести  соединение на равнину и двинуться полным ходом к  венгерской
границе, которую уже пересекли, совершив большой  обходный рейд, кавалеристы
генерала Плиева.
     Радио  приносило  радостные  вести,  советские войска  наступали всюду.
Правда, на западе что-то не особенно спорилось у союзников, но  о них как-то
не думалось в те дни.
     Полк  Тюлина  шел  впереди.  Используя  метод,  предложенный  на  слете
сержантом Громовым, пехотинцы  поднимались  вверх, связавшись друг  с другом
веревками, как настоящие альпинисты. Веревки эти и  прочные широкие  ремни с
модными  крючками  нашлись  в повозках  старшины Фетисова, предусмотрительно
собравшего их при разгроме горного батальона противника.
     Сам Тюлин и еще несколько бойцов-разведчиков поднялись за облака.
     --  Прекрасный  командир! -- вырвалось у  генерала Сизова,  смотревшего
вверх. -- Погляди, как организовал дело!
     При встречах с Тюлиным Сизов уже ни разу не напоминал ему  о прошлом, о
тех далеких днях, когда генералу приходилось частенько журить этого офицера.
     -- Молодец! -- искренне  подтвердил Демин, которого всегда радовал рост
людей. -- Со временем из него получится толковый командир дивизии.
     -- Безусловно.
     -- И что еще важно -- он стал больше  заниматься политработой в  полку,
чего  раньше с  ним не  было. Сейчас  нередко  сам  беседует с  замполитами,
парторгами и комсоргами. Советует им, что надо делать, учит.
     Среди  камней, земляных  глыб и кустарников  перемещались серые цепочки
бойцов,  медленно,  но  неуклонно  набирающих   высоту.  А  по  единственной
тропинке, за ночь немного расширенной саперами, поднимались обозы. Откуда-то
сверху  катилось,  точь-в-точь  как при форсировании Молдовы  в  первые  дни
наступления:
     -- Раз, два -- взяли!
     -- Давай, давай!
     Было странно, удивительно и отрадно  слышать  это чисто русское "давай,
давай" в чужих, непроходимых дебрях.
     За советскими  солдатами  поднимались  румынские,  хотя генерал Рупеску
считал дальнейшее продвижение в  горах безумием и предлагал Сизову двигаться
в обход.
     -- Тут  ни един тшорт не  проходиль,  -- пытался говорить он по-русски,
нажимая на колоритное слово "тшорт".
     -- Вот и  хорошо.  Обрушимся на врага  неожиданно, --  отвечал  на  это
Сизов.   --  К  тому  же  нам,  советским  людям,  не  привыкать   двигаться
непроторенными  путями.   Вы,   господин  генерал,  беспокоитесь  совершенно
напрасно. Вашим солдатам будет легче: они пойдут вслед за советскими...
     Рупеску промолчал. Но, отойдя от Сизова, тихо прошептал, багровея:
     -- "Вслед за советскими". Это-то меня больше всего и беспокоит...
     Румынские солдаты старались не отставать от наших бойцов. Неподалеку от
Сизова  и Демина стоял  высокий румынский офицер и следил, как  поднимался в
гору его извод, изредка покрикивая на подчиненных:
     -- Давай, давай! -- и радостно улыбался, утирая потный лоб пилоткой, на
которой виднелась красная пятиконечная звездочка. -- Давай!.. Карашо!
     Это  был  Лодяну.  По  распоряжению  Рупеску  его  отстранили  было  от
командования взводом,  но солдаты заявили,  что с другим  командиром  они не
будут воевать. Корпусному генералу пришлось отменить свой приказ.
     --  Вот он, офицер новой  румынской армии!  --  сказал  генералу Сизову
начальник политотдела. -- Посмотрите, как воодушевлен, как горят его  глаза!
Никаким Рупеску не свернуть этого с избранного им пути!
     Внимание начальников отвлекли Пинчук и Кузьмич, поднимавшиеся сейчас со
своей повозкой вслед за полковыми обозами.
     --  А  где  же  сноп,   который  подарили  вам  румынские  крестьяне  в
Гарманешти? -- вспомнил Демин, заметив, что на возу нет снопа пшеницы.
     Отстав немного от обоза, Петр Тарасович объяснил:
     -- Обмолотили мы его, товарищ полковник.
     -- А куда зерно дели? Лошадям, поди, стравил?
     -- Ни. Отослал в свой колгосп, щоб посеяли на нашей земле.
     -- Это для чего же? -- удивился Демин.
     --  Як бы  семена дружбы... Не век  же нам с румынами в ссоре  жить, --
прибавил  старшина,  вспомнив слова Шахаева,  сказанные  в беседе  с Акимом.
Подумав, обобщил: -- Воны -- соседи нам. А с соседями трэба жить дружно. Хай
будуть нашими друзьями!
     Демин и генерал улыбнулись.
     -- Верно, товарищ  Пинчук. Румынский  народ  должен быть и станет нашим
надежным другом. Семена этой дружбы сеете  вы, советские солдаты, потому что
несете освобождение  всем народам. Этого  ни один народ не забудет. У народа
хорошая память.
     -- А  як  же?  Забыть  того нельзя!..  Я вот  так  разумию.  -- Пинчуку
хотелось  изложить  и  свой взгляд  на положение  вещей,  но он увидел,  что
Кузьмич поднялся уже высоко, и надо было спешить.
     --  Разрешите  идти,  товарищ  генерал?  --  попросил  он.  И,  получив
разрешение,  быстро   зашагал  вперед,  твердо  и  основательно  ставя  свои
короткие, немного кривые ноги на незнакомую землю.
     За  горами стояло  огромное  зарево от опустившегося там солнца,  будто
где-то  далеко,  за  хребтами, били  тысячи  батарей; пламя  зарниц  пылало,
трепетало на  горизонте,  дрожало на потных лицах солдат,  карабкавшихся  по
камням все дальше и выше.
     Выше!..



     Горы редели.
     В районе реки Мурешул, куда с  трудом  пробилась дивизия, их  уже  было
меньше,  и  сами  они  походили на большие  возвышенности, покрытые лесом  и
виноградниками.  После  занятия селения Тыргу-Муреш  и  города Регин дивизия
получила приказ  переправиться  через  эту реку,  захватить плацдарм и затем
двигаться дальше, снова в горы, которые далеко проступали перед беспокойными
взорами наших солдат.
     Лейтенанту  Забарову  было  приказано  в следующую ночь  пробраться  на
противоположный берег реки,  выяснить систему вражеской обороны и, проникнув
в ближайшее село, узнать по возможности, как велика численность неприятеля.
     Задача  была  сложная.  Забаров  решил  действовать  силами почти  всех
разведчиков. Саперы с вечера приготовили несколько маленьких плотов, спрятав
их на левом берегу. Плоты, однако, были закреплены недостаточно прочно, и их
унесло вниз по течению. Саперы и  разведчики  обнаружили это, когда  вышли к
реке, чтобы начать переправу.
     -- Придется отложить до следующей ночи, - сказал командир саперов.
     --  Что отложить? -- как бы не поняв, переспросил Забаров. Его огромная
фигура неясно  возвышалась в  сумраке  ночи. Дождевые капли громко стучали о
маскировочный халат.
     -- Переправу, -- пояснил сапер.
     -- Вон оно что! -- Федор тяжело, с шумным свистом вздохнул.
     Разведчики,  наблюдая  за  ним, ждали, что  будет  дальше. Они не знали
точно, как станет  действовать их командир, но в том, что переправа не будет
отложена,  были  уверены:  разведчики  не помнили  случая,  чтобы  лейтенант
оставил не  выполненной до  конца поставленную  перед  ним задачу. Некоторое
время он  стоял неподвижно, как изваяние, на берегу реки. Шахаев  следил  за
ним.
     -- Можете идти, -- глухо проговорил Федор, обращаясь к саперам.
     -- Мы останемся. Поможем вам чем-нибудь...
     -- Вы уже "помогли"... Идите!
     Когда саперы ушли,  он помолчал, потом повернулся  к разведчикам, обнял
суровым взглядом  их темные, мокрые фигуры,  вымолвил то, что уже давно было
решено им самим, но в последние минуты обдумывалось лишь в деталях:
     --  Так, значит, вплавь. Снять  маскхалаты. Голубевой остаться здесь  и
ждать нашего возвращения. Остаться и тем, кто не умеет плавать. Есть такие?
     Таких не оказалось.
     -- Добро! Да,  совсем  было  забыл.  Наташа,  тебе  надо  бы сбегать  к
старшине. Пусть он доставит сюда спирт и сухое обмундиромание.
     -- Не  надо к нему ходить,  товарищ лейтенант. Пинчук знает  об этом  и
через час будет тут.
     Забаров посмотрел  молча  на  темную  квадратную  фигуру  парторга,  на
смоченные  дождем его  белые  прямые волосы  и стал быстро стаскивать с себя
маскхалат. Все  начали  делать  то же самое. Раздеваясь, Семен --  он прибыл
недавно из госпиталя одновременно с Пилюгиным -- не преминул уколоть Никиту:
     --  Наташа,  ты  гляди  тут  в  оба.  Особенно  за  Никитиными  штанами
присматривай. Не ровен час, убегут еще...
     -- Баламут ты, Ванин, больше никто! -- возмутился за себя  и за  Наташу
Пилюгин. Прыгая  на одной ноге,  он никак  не мог снять  штанину маскхалата.
Потом снял  все-таки и долго смотрел на  Ванина. Семен не видел его взгляда,
но догадывался, что взгляд этот тяжелый и сердитый.
     -- Что ты на меня уставился, Никита?  Уж не кажется ли тебе,  что ты --
Юпитер и от взмаха твоих ресниц содрогнется Олимп, то есть я?..
     Про Юпитер и Олимп  Семен вычитал в книге,  подаренной ему капитаном из
армейской газеты. У Ванина была удивительно цепкая память. Читал он не очень
много, но прочитанное  запоминал  крепко и навсегда, и главное, умел искусно
применить в жизни.
     Никита, конечно, не  слышал ни про  Юпитера, ни про Олимп. Но  само это
мифологическоe сравнение показалось ему обидным. Он проворчал:
     -- Сам ты и есть форменный Юпитер...
     Первыми  в  воду   вошли  Забаров   и  Шахаев.  Ледяная,   она  обожгла
разведчиков,  как  кипятком.   Некоторое  время  шли   по  дну,  скользкому,
устланному  ракушками,  которые  неприятно  лопались  под  ногами.   Комсорг
Камушкин,  самый  низкорослый среди разведчиков, уже плыл.  Быстрое  течение
относило  его  в сторону, но  он напрягал всe силы,  чтобы не оторваться  от
остальных. Вскоре вынуждены были плыть уже все.  Забаров давал  направление.
Среди  шума  дождя не  слышно всплесков  воды,  и это было  только  на  руку
солдатам. Даже вражеские  ракеты  -- извечные и опаснейшие враги разведчиков
--  на  этот раз были на  пользу бойцам:  забаровцы  ориентировались по ним.
Ракеты часто взмывали вверх,  но их свет не мог пробиться к  плывущим сквозь
частую сетку дождя, угасал, едва вспыхнув в сыром воздухе.
     На  середине  реки   течение  было  еще  более   быстрым.   Разведчикам
приходилось делать  большие  усилия,  чтобы  держаться нужного  направления.
Ребята коченели, но напряжением воли заставляли себя забыть  о холоде. Самое
неприятное  творилось с  Шахаевым:  парторг  чувствовал, как железные обручи
судороги  сжимали  его  ноги  и  они  отказывались  подчиняться.  Вот  когда
малокровие подкараулило старшего сержанта!
     "Неужели конец?" -- подумал он, чувствуя,  как ставшие вдруг тяжелыми и
твердыми, словно сырые поленья, ноги тащат его на дно. "Рано, брат, нельзя",
-- прошептал он сквозь стиснутые зубы. И та же сила, что помогла ему, тяжело
раненному, там, на Днепре, продержаться до  конца,  теперь удерживала его на
поверхности  воды.  Шахаeв  плыл,  глубоко погрузившись  в  воду.  Над рекою
серебрилась одна лишь его седая голова. Но вскоре отказала правая рука -- ее
тоже скрутило судорогой. Чтобы не  утонуть,  Шахаев энергичнее  стал  грести
левой,  но   и  эта  рука  быстро  уставала.  "Ну,   вот  теперь,   кажется,
действительно конец", -- подумал парторг с холодным спокойствием, напряженно
глядя то на небо, то на невидимый почти берег.
     По его лицу хлестали и хлестали струи дождя.





     Петр  Тарасович Пинчук,  Кузьмич  и Лачуга, которые  ведали  хозяйством
разведчиков, в  дни марша  редко  видели их: те  шли  всегда далеко  впереди
дивизии. Иногда появлялся  какой-нибудь раненый боец, отдыхал денек-другой и
снова уходил к Забарову.
     Однажды пришел с перевязанной головой самый  молоденький разведчик. Его
царапнула  в горах  снайперская  пуля мадьярского  гонведа.  Разведчик подал
старшине бумажку, на которой рукой комсорга Камушкина было написано:
     "Товарищ старшина!
     Убедительно прошу взять с  собой этого хлопца.  Он отличный  разведчик.
Вчера, недалеко  от  Мурешула, мы его приняли в комсомол,  -- Ванин и я дали
ему  рекомендации.  Геройский  подвиг  совершил  парень:  захватил  в   плен
немецкого полковника.  В  медсанбат он идти не хочет,  боится  -- отправят в
тыл. А парню, сами знаете, хочется встретить день победы тут, на фронте. Мне
тоже  жаль отпускать Голубкова. Комсомольцев у меня не очень много осталось.
Так что пусть он лечится у вас. Медикаментами Наташа его снабдила. Вы только
найдите ему местечко в Кузьмичовой повозке. Кузьмича я тоже об этом прошу.
     Пожалуйста, товарищ старшина!

     С приветом -- ваш В. Камушкин".

     Пинчук хотел было позвать ездового, но вспомнил, что Кузьмич отпросился
у него сходить  к начальнику политотдела, потому что у него, Кузьмича, "есть
к товарищу полковнику большая просьба". Однако вскоре сибиряк возвратился, и
старшина отдал ему соответствующее распоряжение.
     "Тыловики"  заботливо  приняли  молодого разведчика. Дальше  он ехал  в
повозке  Кузьмича,  утоляя  любопытство старика  бесконечными  рассказами  о
последних поисках в горах. Рассказывал о комсорге Камушкине, какой он смелый
парень, о Ванине, от которого  ему, молодому разведчику, порядком попадало и
которого   тем  не  менее  парень  уважал  (Семен  был  земляком  новенького
разведчика и, очевидно, на этом основании считал себя вправе поучать хлопца,
хотя  тот находился  в другом  отделении). Только о себе  ничего  не поведал
синеглазый и словоохотливый солдат.
     В   село,  затерянное  в   Трансильвании,   в   котором  им  предстояло
остановиться на ночевку, в пяти -- семи километрах от Мурешула, они въезжали
уже под вечер. Вместе с ними туда же втягивалось штабное  хозяйство дивизии.
Скрип колес, храп лошадей,  крики повозочных, команды начальников отделений,
надрывный  стон вечно перегруженных машин -- все сливалось в  один неприятно
резкий, но привычный уху фронтовика гам.
     -- Погоняй, погоняй живей!..
     -- Гляди, мост не выдержит!..
     -- Трофим, у тебя там что-нибудь осталось?.. Кишки  к ребрам примерзли,
честное благородное... Замерзаю! Дождь хлещет -- спасу нет!..
     -- Кажись, кто-то выпил... Так и есть -- фляга пуста... Кто же это?
     Шум медленно плыл над селом, пугая жителей, притаившихся в нетерпеливом
и робком ожидании.
     Кузьмич свернул в узкий переулок и остановился у немудрящей хатенки, на
стене  которой чья-то  заботливая  рука написала условный знак, показывавший
место  расположения разведчиков.  То,  что  хата  стояла  на  отшибе, вполне
удовлетворяло Кузьмича.
     -- Тут-то оно поспокойней: бомбить поменьше будут, язви их в корень! --
рассудил  он, подойдя к  хижине и  решительно  барабаня  крепким кулаком  по
ветхим воротам.
     За  время своего  заграничного  путешествия  Пинчук  и  Кузьмич  успели
уразуметь некую премудрость из жизни хозяйственной братии.
     -- Знать  свое место трэба, -- часто говаривал Петр Тарасович сам себе.
Это  означало,  что никогда ему, старшине,  не следует  совать  свой  нос  в
хорошую хату. Во-первых,  потому, что  хорошие хаты почти всегда находятся в
центре  села  и, значит, их  перво-наперво бомбят  немецкие бомбардировщики;
во-вторых, -- и  это, пожалуй, было самое важное, -- в хороших хатах богатеи
живут,  народ  несговорчивый  насчет,  скажем,  фуража  для  лошадей и всего
прочего.  Пинчук и Кузьмич не  хотели иметь с  ними дело еще и по "классовым
соображениям", как  пояснял Петр Тарасович. С бедными же у них как-то всегда
все получалось по-хорошему:  они  до сих пор  не могли забыть своей  большой
дружбы  с Александру  Бокулеем из Гарманешти  и старым  солдатом --  конюхом
Ионом из боярской усадьбы Штенбергов.
     -- Як там твоя труба,  Кузьмич,  стоит  чи ни?  -- частенько  спрашивал
ездового Пинчук.
     -- А что ей сделается? Уж коли я сложу,  так не  развалится, -- не  без
хвастливости отвечал сибиряк. -- Целую вечность будет стоять, язви ее!.. Все
развалится в прах, а моя труба будет стоять. Вот проверь!
     ...На стук в ворота хозяин вышел не скоро. Он отворил их  только тогда,
когда к стуку Кузьмич присоединил свои крепко присоленные слова.
     -- Йо напот! Здравствуй, товарищ, -- заулыбался старикашка -- румынский
мадьяр.
     -- Здравствуй, здравствуй! А что испугался-то, съем, что ли, тебя?
     -- Думал, румынские офицеры...
     -- Что, безобразничают?
     Старик мадьяр горестно кивнул головой.
     --  Не  будет  этого вскорости.  Еще  друзьями-братьями  станете,  как,
скажем, в нашей стране. Тыщи разных народностей живут вместе, и все товарищи
друг дружке...
     Кузьмич  говорил  с хозяином  по-русски,  не  растрачивая  попусту  тот
немногий запас венгерских слов, которые они на всякий случай успели разучить
с Пинчуком по дороге: сибиряк знал, что почти все венгерские мужчины его лет
и старше побывали в русском плену после первой мировой войны и вполне сносно
изъясняются по-нашему.
     -- В России был? -- спросил  для верности Кузьмич  старика, помогавшего
ему распрягать лошадей.
     -- Был, -- ответил тот. -- Россия хороший...
     --  Хороший-хороший,  а небось сына против  русских воевать  послал? --
допытывался Кузьмич,  довольный тем, что  Пинчук, захватив  с  собой спирт и
теплую одежду, выехал к разведчикам на Мурешул и ему, Кузьмичу, теперь никто
не мешал беседовать с иностранцем.
     -- Сына... под Воронежем... убили...  --  признался  мадьяр, и  ездовой
заметил, как его большие, земляного цвета руки знобко затряслись, худое лицо
сморщилось, глаза стали мокрыми.
     -- Эх вы, вояки...  --  неопределенно пробурчал Кузьмич, отводя лошадей
под  навес. -- А овсеца  мерки  две  у тебя найдется?  -- крикнул он  оттуда
хозяину.
     --  Нет, товарищ. Я  имел мало земли.  Овес негде сеять. Много  земли у
графа Эстергази, у меня -- мало...
     Кузьмич посмотрел на старика и сразу подобрел.
     -- Как тебя зовут?
     -- Янош, -- охотно ответил крестьянин и заулыбался.
     -- А меня Иваном  величают. Иваном Кузьмичом. Янош и Иван -- одно  и то
же. Тезки, стало быть, мы с тобой... а?
     -- Тетка, тетка, -- весело залопотал венгр.
     --  Вот  что,  "тетка", овса-то все-таки надо достать, -- уже  серьезно
заговорил Кузьмич. -- Тылы наши с  фуражом  поотстали  малость.  Сам знаешь,
горы. А лошадей кормить надо. Понял?
     Хозяин на  минуту задумался, потом,  что-то сообразив, взял у  Кузьмича
мешок и вышел на улицу. Вернулся с овсом только ночью.
     -- Со склада графа Эстергази, -- воровато и  испуганно озираясь, словно
за  ним  следил сам  граф, проговорил он и печально  добавил:  -- Узнает  --
убьет... Тут вот и листовки ночью с самолетов  разбрасывали такие... Пишут в
них:  если будете, мол, помогать  русской армии  и грабить графские  имения,
всех перевешаем...
     --  Кто  же  разбрасывал  эти  поганые  бумажки, язви его  в  душу?  --
возмутился Кузьмич.
     -- Написано с  одной стороны по-румынски, а  с  другой -- по-мадьярски.
Немцы, наверное.
     -- Они, стало быть, -- согласился Кузьмин  и успокоил хозяина: -- А ты,
Иван, то бишь... Янош, того... не пугайся. Песенка графа спета.
     Убрав коней, Кузьмич и  хозяин вошли в дом. Молодой разведчик уже спал.
Лачуга  в  другой комнате с  помощью хозяйки что-то готовил для разведчиков.
Пинчука все еще не было.
     Венгр,  принявший  ездового за старшего,  провел  его  в  горницу,  где
Кузьмича  ждала  уже  постель.   Но  спать  сибиряку   не  хотелось,  и  они
разговорились с хозяином, который к тому времени уже успокоился совершенно и
так пообвыкся, что то и дело шлепал Кузьмича по плечу своей тяжелой ручищей.
     -- Видал я у тебя, Янош, под сараем соху. Клячонка небось еле тащит ее.
А  у нас  трактор,  --  неожиданно похвастался сибиряк. -- Выехал в  поле  с
четырехлемешным -- сердце поет, радуется, стало быть...
     -- Трактора и тут есть... У богатых.
     -- То  я  знаю, -- солидно  подтвердил Кузьмин.  -- Да вам-то  от этого
какая же польза?
     -- Никакой, -- вздохнул крестьянин  и  неожиданно спросил: -- А земли у
тебя, Иван, много?
     --  Больше, пожалуй, будет,  чем  у  вашего...  этого,  как  его...  --
вспоминал Кузьмич, -- ну, как его, черта... Газы, что ли?
     -- Эстергази, -- подсказал хозяин.
     -- Ну да! Он. Так вот, побoлe, чем у него.
     -- Так ты тоже граф? -- изумился старый мадьяр, подозрительно косясь на
просмоленные шаровары ездового и на его заскорузлые руки.
     Кузьмич рассмеялся.
     -- Граф! Нет, брат, нe граф, язви его, а подымай выше!
     -- Кто же?
     Кузьмич помолчал. Потом сказал серьезно:
     -- А вот угадай!
     -- Нет, -- Янош улыбнулся, -- никакой ты не граф, ты наш... крестьянин.
Но почему у тебя столько земли? Я слышал, что у вас так... но...
     -- А вот потому, садовая твоя голова, что живем да работаем мы сообща.
     И Кузьмич, поощряемый  нетерпеливым любопытством  хозяина  и  еще более
нетерпеливым  желанием  рассказать правду  о  своей стране,  о  людях ее,  в
сбивчивых,  но все же ясных и простых выражениях поведал чужестранцу о своем
житье-бытье.  Мадьяр  как  завороженный  слушал необыкновенную  и  волнующую
повесть старого хлебороба  о колхозах, где простой народ стал хозяином своей
земли -- ему принадлежат все богатства, где человек ценится по его труду...
     --  И  это  все  правда, Иван?  Мы  слышали кое-что.  Да ведь и  другое
говорят.  --  Руки  крестьянина  легли  на  острые плечи Кузьмича,  как  два
тяжелых, необтесанных полена. -- Правда, Кузьмытш?..
     -- Я уже очень стар, Янош, чтобы говорить неправду.
     -- А можем... мы у себя... сделать такое?
     -- Можете, Янош, ежели не будете бояться ваших... Стервогазей.
     Беседа длилась долго и закончилась далеко за полночь.
     В эту ночь Кузьмичу приснился удивительный сон.
     ...Сидит  он  в своей хате и  читает за столом  книгу. Его молодая жена
Глаша  прядет  шерсть  ему, Кузьмичу,  на носки. Течет,  течет  из  ее белых
проворных рук черной струей нитка и накручивается на жужжащую вьюшку. Одной,
быстрой и маленькой,  ногой  Глаша  гоняет колесо прялки,  другой --  качает
зыбку. Зыбка мерно,  как волна, плавает из стороны в сторону под бревенчатым
потолком, певуче поскрипывая на крючке, а Глаша поет:

     Придет серенький волчок,
     Схватит дочку за бочок...

     Голос Глаши светлым и теплым ручьем  льется в  сердце Кузьмича, приятно
бередит грудь. Кузьмич оставляет книгу, хочет подойти к жене, но вместо  нее
видит  Яноша, который  качает  не зыбку, а  рычаг  кузнечного горна и просит
Кузьмича:  "Расскажи, Кузьмытш, как строили вы  свою  жизнь".  Иван начинает
рассказывать и...
     Сонные  видения  обрываются. Ездового  разбудил вернувшийся  старшина и
приказал быстро запрягать: предстояло перебраться в другой пункт.
     Старый Янош  стоял у своих ворот и  на прощание махал вслед Кузьмичовой
повозке своей шляпой.
     -- Ишь як подружились вы с ним за одну ночь, -- заметил Петр Тарасович,
устраиваясь на повозке Кузьмича рядом с молодым разведчиком. -- А  мне  и не
пришлось побалакать с хозяином, -- добавил он с сожалением.
     Идя по чужой земле,  Пинчук пытливо наблюдал,  что творится на ней, как
живут тут  люди,  что  было у  них  плохого и что  -- хорошего. Встречаясь с
местными жителями, больше крестьянами, он подолгу с ними беседовал, при этом
всегда испытывая непреодолимое желание научить их всех уму-разуму, наставить
на   путь  истинный,  подсказать  правильную  дорогу.  Иногда  он  увлекался
настолько,  что  Шахаеву приходилось останавливать не  в меру расходившегося
"голову  колгоспу". Петр  Тарасович, например, никак  не мог  согласиться  и
примириться с тем, что почти вся земля  в Румынии засевается кукурузой, а не
пшеницей   или   житом.   Он,   конечно,   понимал,   что   для   румынского
крестьянина-единоличника посев пшеницы связан с большим риском.  На подобный
риск могут отважиться разве только помещики да кулаки. Случись засуха (а она
частенько наведывается в эту бедную страну) -- пшеница не уродится,  и мужик
останется с семьей без куска хлеба, ему никто не поможет. Кукуруза же давала
урожай в  любой год и гарантировала крестьянина по  крайней мере от голодной
смерти. Пинчук это  знал,  и все-таки  его хозяйственная душа была возмущена
таким обстоятельством.
     -- Колгосп вам надо организовывать! -- решительно высказался он однажды
еще  в беседе с Александру Бокулеем. -- Трэба вместе  робыть, сообща. Берите
всю землю в  свои руки  и организуйте колгосп. Тогда не будете бояться сеять
пшеницу и жито!
     Петр  Тарасович заходил так далеко,  что  высказывал  уже  Бокулею свои
соображения  насчет  того,  с чего бы  он, Пинчук,  мог начать  строительств
артели в селе Гарманешти.
     -- Поначалу -- кооперация, як полагается. А там -- и колгосп.
     Он  даже  раздобыл в политотделе дивизии брошюру "О  кооперации"  В. И.
Ленина и с помощью Шахаева да Акима разъяснил содержание этого исторического
документа румыну.
     Александру Бокулей всегда слушал Пинчука с большим вниманием, однако из
слов Тарасовича  понимал далеко не все. Пинчук видел  это и, чтобы успокоить
себя, говорил свое обычное:
     -- Поймут колысь...
     Кое-что нравилось  Петру Тарасовичу в этой стране. Дороги, например, да
виноградники.  Ему   казалось,   что   и  в   его  колхозе  можно   заняться
культивированием винограда. Мысль эта вскоре перешла в крепкое убеждение. Но
Пинчук решил отложить это дело до своего возвращения.
     "Нe  смогут  зараз",  --  подумал  он  про  своих  односельчан и  шумно
вздохнул.
     ...Кузьмич погонял лошадей, а сам тихо чему-то улыбался. Впрочем, хитро
глянувший  на  него старшина знал чему.  У  Кузьмича -- большая  радость. Он
вчера разговаривал  с  начальником  политотдела, который  пообещал  сразу же
после войны отпустить сибиряка домой вместе с парой его лошадей. Рассказывая
по возвращении  из  политотдела  о своей беседе  с  полковником,  Кузьмич  с
удовольствием повторял каждое слово начподива.
     -- Так и сказал: га-ран-тирую! С конягами возвернешься -- были бы, мол,
живы. Вот, язви тя в корень,  дела-то какие! Ну ж и доброй  души человек,  я
тебе скажу. Век не забуду его.
     Было хорошо наблюдать, как радуется этот  пожилой человек, как молодеет
у всех на глазах.
     -- У него румын тот сидел, как его... Мукершану, кажись, по фамилии-то.
И  то полковник принял  меня. Вот  какой он  человек! --  продолжал Кузьмич,
которому,   похоже,  доставляло  большое  удовольствие  вспоминать  о  своем
разговоре с начальником политотдела.
     -- Таких, як наш полковник Демин, мабуть мало, -- подтвердил Пинчук.



     ...Всплеск воды возле парторга услышал плывший рядом с Шахаевым  Никита
Пилюгин.
     -- Что с вами, товарищ старший сержант? -- испуганно крикнул он.
     Шахаев хотел ответить, но не смог. В глазах  парторга качалась  зыбкая,
красноватая муть. Он тонул. Сильная длинная рука Никиты обхватила его.
     -- Ложитесь ко мне на спину, товарищ старший сержант, -- услышал Шахаев
глухой, сдавленный волнением голос  солдата  и  тотчас  же почувствовал  под
собой длинное, упругое, все из тугого сплетения мускулов,  тело. Никита плыл
легко и быстро, будто на нем вовсе не было никакого груза.
     Часто  в горах,  углубившись в неведомые ущелья,  разведчики испытывали
чувство  оторванности от всего остального мира. Сейчас,  ночью,  в  холодных
волнах  чужой реки это чувство  было еще  более острым. Оно усиливалось тем,
что  неизвестно  было,  как встретит их  затаившийся противоположный  берег,
который был страшен в своем зловещем, коварном молчании.
     -- Аким, ты  вроде очки потерял, --  попытался пошутить Ванин. Но шутка
не  получилась. Сам  мастер  шутки понял это  и больше уже  не открывал  рта
вплоть до правого берега.
     Дождь  хлестал   еще  озлобленнее.  Темнота   сгустилась.   Правее   от
разведчиков  чуть виднелись фермы взорванного моста. Оттуда катился свирепый
рев водяного  потока,  стиснутого  массой  исковерканного  железа.  Невольно
хотелось  взять еще левее, чтобы не  оказаться  случайно  в  зеве  страшного
чудища, которым рисовался теперь мост.
     Наконец  все с  радостью ощутили под ногами скользкое  дно реки. Правый
берег  бесшумно  двигался  навстречу  разведчикам  черным  мохнатым  зверем.
Солдаты осторожно  сближались с ним. В прибрежных кустах затаились, слушали.
Шахаев усиленно растирал свои ноги и правую руку.
     -- Пошли, -- приказал Забаров.
     И ночь поглотила их...
     Через два часа они вновь появились на этом месте. Передохнули и поплыли
обратно. На этот раз благополучно достиг своего берега и Шахаев -- Никита ни
на метр не отставал от парторга, следя за ним.
     На  берегу  разведчиков ожидали  Наташа  и  Пинчук. Отойдя в безопасное
место, забаровцы переоделись в теплое, привезенное старшиной обмундирование,
выпили немного спирта, согрелись.  Петр Тарасович уехал  обратно, захватив с
собой мокрую одежду солдат.
     Уже рассветало. Шахаев  вспомнил про стихи, найденные  разведчиками еще
накануне в кармане убитого  немцами  мадьярского солдата и  переведенные  на
русский  язык  сестрой  убитого -- жительницей  Трансильвании Илонкой  Бела,
учительницей по профессии:

     Я твой и телом и душой,
     Страна родная.
     Кого любить, как не тебя!
     Люблю тебя я.
     Моя душа -- высокий храм,
     Но даже душу
     Тебе, отчизна, я отдам
     И храм разрушу.
     Пусть из руин моей груди
     Летит моленье:
     "Дай, боже, родине моей
     Благословенье!"
     Иду к приверженцам твоим...
     Там, за бокалом,
     Мы молимся, чтоб вновь заря
     Твоя сверкала.
     Я пью вино. Горчит оно.
     Но пью до дна я, --
     Мои в нем слезы о тебе,
     Страна родная!

     Фашисты убили этого солдата за то, что он подговаривал своих  товарищей
перейти на сторону  русских. Перед глазами  Шахаева  и  сейчас  стояло  лицо
мадьяра  --  продолговатое,  с плотно  закрытыми глазами, с легким шрамом на
левой щеке. Должно быть, в нем билась та  же  горячая мысль, что и в большом
сердце Шандора Петефи, кому принадлежали эти строки.
     --  Какая  судьба!  Ведь  и  тот  погиб  солдатом!  --  вспомнил Шахаев
биографию  великого  венгерского  поэта и с волнением спрятал  стихи  в свой
карман.
     Мысль  эта немного  согрела  Шахаева. Несколько дней он чувствовал себя
беспокойно, как бы обижался на самого себя. Случилось это после того, как он
не  смог вызвать на  откровенность  одного  разведчика,  совершившего грубый
поступок -- оскорбившего своего товарища.
     "А ты считал себя неплохим  воспитателем,  --  строго журил он  себя  в
мыслях. -- Врешь, брат, не  умеешь..."  -- и  он горько улыбнулся. В большой
пилотке, прикрывшей его  седую  голову, парторг казался  очень молодым. Лицо
его было без единой морщинки.
     -- Вот ведь какая штука-то, Аким!
     -- А что? -- не понял тот, но забеспокоился, -- Случилось что-нибудь?
     Шахаев объяснил.
     Аким коротко улыбнулся:
     --  Слушай:  талант  воспитания,   талант   терпеливой   любви,  полной
преданности, преданности хронической,  реже встречается, чем все другое. Его
не может заменить ни одна страстная любовь матери...
     --  Знаю,  это же Герцена слова, --  печально  и  просто сказал Шахаев,
вновь удивив Акима. -- Однако что же делать  с бойцом? -- добавил он, говоря
о солдате, совершившем проступок.
     На другой день, когда  разведчики уже были в селе, Шахаев повторил свой
вопрос:
     -- Что же делать?
     -- По-моему, ничего не надо делать.
     -- Как? -- теперь не понял Шахаев.
     -- Очень просто. Вон полюбуйся, пожалуйста!
     В  глубине  двора, куда  указывал сейчас Аким,  у водонапорной  колонки
умывался тот самый  солдат, о котором шла речь.  Наташа качала воду и что-то
строго  говорила ему. Солдат тихо, смущенно  отвечал ей. До Шахаева и  Акима
долетали только обрывки его слов:
     -- Дурь напала... Стыдно... Все на меня. А парторгу да комсоргу не могу
в глаза глядеть. Стыдно...
     -- То-то стыдно. Раньше-то куда глядел, что думал?
     -- Раньше... кто  знал... Собрание, должно, комсомольское будет?.. Хотя
бы не было...
     -- Обязательно будет.  А  ты  как думал, товарищам  твоим легко? -- уже
отчетливее слышался голос девушки.
     -- Удивительный человек... твоя  Наташа! -- сказал Шахаев, не заметив в
волнении, как проговорил с  акцентом, что с ним  бывало  очень редко. Потом,
спохватившись, сконфузился, кровь ударила ему в лицо, благо на смуглых щеках
это почти не было заметно.
     Аким усмехнулся.
     -- Не только в ней дело. Все разведчики  обрушились на парня, и это  на
него  подействовало сильнее  всего. Пожалуй, надо посоветовать Камушкину  не
проводить собрания, хватит с него и этого.
     -- Ты -- умница, Аким,
     Вскоре разговор их перешел в другую область. Мечтатель и романтик, Аким
любил пофилософствовать. Часто втягивал  в спор Шахаева.  Сейчас разговор их
начался  с  честности  и  правдивости  человека, вернее  с воспитания  таких
качеств в людях. Совершенно неожиданно для Шахаева Аким заявил:
     -- Иногда  беседуешь с человеком и видишь, что он врет тебе без всякого
стеснения,  самым наглым  образом, А ты  сидишь и  слушаешь, будто он правду
рассказывает.  Искренне будто веришь каждому его слову.  Глядишь, устыдился,
перестал врать...
     -- Чепуха! -- не дождался Акимова вывода парторг. -- Человек, увидевший
вруна в своем собеседнике и не сказавший ему об этом  прямо, а делающий вид,
что верит его вранью, совершает такую же  подлость, как  и  тот, кто говорит
неправду.  Жуткую  глупость   ты  сморозил,  Аким!  Да   ведь   ты   сам  не
придерживаешься   выдуманного  тобою   вот  только  сейчас,   так   сказать,
экспромтом,  правила.  За безобидное  вранье  Ванина  и  то  ругаешь!  Ну  и
нагородил!..
     Аким нес  явный и несусветный  вздор,  который было  обидно слышать  от
такого умного парня.
     -- Учитель ты, Аким, а договорился до ерунды! -- с прежней  горячностью
продолжал Шахаев. -- Твоей методой знаешь кто пользуется?
     -- Кто? -- спросил Аким.
     --  Геббельс. Он врет  без устали. А немцы,  разинув  рты, верят ему. К
счастью,  не  все,  но верят. Согласно твоей  философии -- лучше  было бы ее
назвать  филантропией,  --  Геббельс  должен  был  уже  давно  устыдиться  и
перестать брехать. Но он не перестает. И не перестанет, конечно, до тех пор,
пока  ему не вырвут язык... Капиталисты и помещики  веками обманывают народ,
нагло врут ему. К  сожалению, часть народа еще верит им, что только  на руку
эксплуататорам... Подумай, до чего ты договорился, Аким! А это, знаешь, идет
все  от твоего  неправильного  понимания гуманизма. По-твоему, все  люди  --
братья. И Семен хорошо делал, что колотил тебя за это. Я заступился за тебя,
а зря. Не следовало бы!..
     Аким, не  ожидавший такого оборота дела,  молчал,  тяжело  дыша.  Белые
ресницы за стеклами очков обиженно мигали. Лицо было бледное.
     --  Вам  легко быть  таким  жестоким со  мной.  А  что,  собственно,  я
сказал?.. Ну, не подумал как следует. Что ж из того?..
     -- Нет,  Аким. Я  был  более  жесток к  тебе,  когда не  замечал  твоих
глупостей. Подумай об этом.
     -- Хорошо.
     Аким пошел от парторга еще более сутулый и неуклюжий.
     "Ничего,  выдюжит",  --  подумал  парторг,  твердо  решивший   в  самое
ближайшее время провести  партийное собрание с повесткой дня "О честности  и
правдивости  советского  воина".  Мысль эта  окончательно  успокоила его. Он
вошел  в дом  и  подсел  к  Пинчуку,  который  за  столиком читал  очередное
письмо-сводку, полученное от Юхима из родного села. Операция по форсированию
Мурешула была почему-то временно отменена, и разведчики два дня отдыхали.



     С утра  с гор подул свежий, прохладный ветер. Солдаты надели стеганки и
брюки.
     Во  дворе Никита Пилюгин и Семен Ванин, сидя на  плащ-палатке,  чистили
свои автоматы.  Семен, по-своему привязавшийся к  этому мрачноватому  парню,
как обычно, ("подкусывал" его -- "с воспитательной целью".
     Никита, видимо, был в хорошем настроении, напевал  какую-то песенку, на
Ванина  не  обижался,  да, впрочем, и  слушал его  рассеянно, в  связи с чем
реагировал на шутки с некоторым запозданием.
     -- Ты,  Никита,  --  заметил наконец  Семен,  -- как  та  жирафа.  Ноги
простудит,  к  примеру сказать, нынче, а насморк у  ней  будет аккурат через
год, так что...
     Договорить Ванину помешали "фокке-вульфы". Они появились из-за гор, что
стояли  в  пяти-шести километрах за Мурешулом, и высыпали, как  из мешка, на
село  трескучие "хлопушки"  --  маленькие  бомбочки с удлиненным взрывателем
вроде мин, разрывающиеся над поверхностью земли и дающие огромное количество
мелких осколков. Разведчики  укрылись в  щели. После бомбежки Ванин  все  же
закончил:
     --  В  Гарманешти  Маргарите  ты  тоже  пел,  а, кажись,  она  на  меня
засматривалась украдкой...
     -- Врешь, на меня.
     -- Неужели  на  тебя? -- страшно удивился Семен. --  Чего  же это она в
тебе нашла?
     -- А в тебе?
     -- Ну, я -- другое дело...
     Еще   долго   Ванин   подтрунивал   над  Никитой,   но   тон  его   был
простодушно-снисходительный, не звучали в нем, как прежде, язвительные, злые
нотки. Их беседу прервал Забаров.
     Федор вернулся из штаба и приказал собираться. В течение последних дней
генерал  готовил  одну небольшую, но  важную операцию, в которой должно было
участвовать  под  командованием  Ванина  отделение  разведчиков. Из  первого
батальона тюлинского полка командование выделило полуроту.
     Таким  образом,   был   создан  подвижной  отряд,  командиром  которого
назначили старшего  лейтенанта Марченко, только что получившего повышение  в
звании. Отряду приказывалось выйти в тыл к немцам  в районе большого горного
селения за Мурешулом, чтобы облегчить пехотинцам взятие этого селения.
     В сумерки  отряд  уже находился  далеко  от командного  пункта дивизии.
Высланные вперед,  в горы, разведчики Ванина вернулись  и доложили, что путь
свободен, поблизости никаких признаков присутствия неприятеля не обнаружено:
было совершенно очевидно, что немцы сидели в  селе. Ванин  сообщил  об  этом
старшему  лейтенанту  Марченко,  и отряд двинулся.  Разведчики шли  впереди.
Некоторое время  не  отставал  от  них и Марченко.  Он украдкой  наблюдал за
Наташей, которую  Забаров послал с  отделением  Ванина, и  Марченко хотелось
кому-то сказать, чтобы следили за девушкой, хранили ее, не пускали в опасные
места, но сейчас  он почему-то боялся это  сделать. Старший лейтенант видел,
как она прощалась с Акимом. Марченко даже слышал, как Аким сказал ей:
     -- Береги себя, Наташа. Ты ведь знаешь...
     Теплым, ласкающим взглядом  она  провожала его  высокую тонкую  фигуру,
согреваемая большим своим неугасающим чувством.
     -- Наташа, тебе лучше при ячейке управления остаться, -- наконец сказал
Марченко  и  покраснел. Она быстро-быстро  взглянула  на него,  поняла  все,
весело улыбнувшись, тряхнула пышными волосами:
     -- Нет, я пойду с Ваниным!
     И  по  тому,  как  она это сказала,  и по тому,  что она  нисколько  не
смутилась  при  этой,  второй  встрече  с  ним,  Марченко,  и  по   веселой,
беззаботно-беспечной ее улыбке и особенно по  тому, что  она разговаривала с
ним  с той  же  независимостью, как и со  всеми, Марченко,  пожалуй, впервые
по-настоящему понял, до чего ж он был ей  безразличен. И ему  стало страшно.
Он никогда еще не чувствовал себя столь одиноким.
     В горах разгуливал холодный ветер. Сосны и могучие  буки шумели. Где-то
стучали пулеметы. "А что впереди, что ждет там?" -- тревожно думал каждый.
     Ущелье  кончилось. Поднявшись  в  гору,  разведчики  увидели село.  Оно
горело, подожженное самим противником. Это озадачило Марченко.
     -- Не оставляют ли немцы его? -- спросил он у Семена.
     -- Нет, товарищ старший лейтенант. Они зажгли несколько домов, чтобы не
быть  захваченными  врасплох в  темноте-то,  --  высказал свое предположение
Ванин, и оно оказалось правильным.
     На восточной окраине села без умолку стучал немецкий пулемет.
     Немцы не спали.
     Командир отряда собрал всех бойцов и повторил задачу. Атака должна быть
предпринята ровно через  час, одновременно с атакой, которую начнет с фронта
переправившийся полк Тюлина.
     Теперь все напряженно всматривались в темноту, ожидая, когда на дальней
горе три раза взовьется красная ракета.
     Она взвилась точно в  назначенное  время. Вслед  за  ракетой  в  воздух
рванулось  и  прокатилось  вниз,  к  селу,  страшным во  тьме  валом  "ура".
Испуганной скороговоркой зататакали у всех окраин селения немецкие пулеметы.
По освещенным пожаром  улицам и огородам забегали согбенные фигуры. На шоссе
из черной  тьмы выползло несколько "тигров". Развернув башни, они ударили из
пушек. Воздух сразу накалился.
     -- Вперед!
     Эта  команда была  подaна не голосом, а ракетой. Отряд, развернувшись в
цепь,  легко обходя танки,  быстро  двинулся к  селу.  Пылающие  дома летели
навстречу  бойцам,  как  красные большие  взлохмаченные  птицы.  Уже дохнуло
горячим  воздухом  от  взмаха  их  огненных  крыл.  "Ура-а-а-а",  --  крылья
вырастали  и  за  спинами  бегущих  солдат.  Кто-то  упал,  тихо  и  коротко
вскрикнув,   --  кого-то,  значит,   сразила  шальная  пуля;  кто-то  крепко
выругался,  швырнул   вперед  гранату:  она  разорвалась  у  крайнего  дома,
забрызгав его  стены красными от зарева мелкими осколками. Трассирующие пули
вышивали темное полотно неба -- будто множество невидимых паучков тянули  за
собой в разных направлениях яркие нити.
     -- Беречь  гранаты!  В  огороды,  в  огороды  заходи!..  Держись темной
стороны!.. Не выбегай  на освещенные  улицы! -- кричал Марченко. Изредка его
стремительная поджарая фигура мелькала в отсветах зарниц.
     Наташа задыхалась,  но не отставала от разведчиков. Один только раз она
задержалась,  чтобы перевязать  упавшего  солдата. Но он уже  не  нуждался в
этом;  вмиг  остекленевшие  его  глаза  смотрели  вверх,  в  багровое  небо,
удивленно, как бы  спрашивая: "Что же это такое? Зачем это? Как же  теперь?"
Пламя дрожало в этих больших неживых глазах. Наташа поправила на себе сумку,
разогнулась.  С  ужасом заметила, что  вокруг  никого  не  было. Разведчики,
наверное, уже находились в селе.
     -- Сеня-а-а! -- позвала девушка, но  в  ответ ей несся неумолкаемый гул
боя.
     Наташа побежала в село.
     А там творилось неладное. Пехотинцам так и не  удалось прорваться через
вторую  линию  вражеской  обороны, огненной  подковой прикрывавшей селение с
восточной  стороны.  Застигнутые было  врасплох  в  самом  селе,  гитлеровцы
оправились; на улицах и огородах завязался неравный бой. Немецкие танки, что
стояли на шоссе, двинулись к селу. Один из них сразу же подорвался на  мине,
которую успели поставить  саперы.  Огненный столб  поднялся  над дорогой,  и
Наташа на миг увидела Ванина. Она опять крикнула:
     -- Семен!
     Но  в  грохоте боя ее голос  не  был  слышен даже ей  самой. "Аким", --
невольно прошептала она.
     Марченко  сообщил  по  радио   генералу  обстановку  и  получил  приказ
немедленно оставить  село и вернуться на исходный рубеж. Отряд вышел из боя.
Из отделения разведчиков не вернулась Наташа. Ванин доложил об этом Марченко
и собирался было отправиться на поиски, но старший лейтенант остановил его.
     -- Я сам пойду! -- сказал он.
     Приказав своему  помощнику вести  бойцов к  исходному пункту,  Марченко
сразу же  исчез. Забыв про опасность, просто не  думая о ней,  он метался по
селу, как  безумный. Выбежав  из села, старший лейтенант увидел что-то белое
впереди себя, думал -- камень, но все-таки приблизился к  этому месту. Перед
ним стояла  Наташа. Не спрашивая ее ни о чем, он схватил девушку за  руку  и
побежал. Пот ручьями катился по его бледному лицу.
     -- Ничего... ничего... Сейчас выйдем. Тут недалеко. Ничего... -- шептал
он сухими губами, тяжело дыша, открыв по-птичьи рот, задыхался.
     Уже рассветало, когда они  спустились в ущелье, которым отряд заходил в
тыл  к  немцам.  Марченко присел  передохнуть  и вдруг  увидел человек  пять
гитлеровцев. Немцы  наблюдали  за  ними, загородив  дорогу.  Марченко быстро
схватил Наташу за руку и забежал за огромный голубой камень. Укрывшись там с
девушкой,  старший лейтенант  снял из-за  спины  автомат, вынул  из  кармана
гранаты, приготовился к бою. Немцы стали  приближаться, перебегали от дерева
к дереву, от камня к камню. Наташа большими,  округлившимися глазами глядела
то на них, то на исказившееся в  страшной злобе и решимости  лицо  Марченко.
Марченко  стрелял,  бросал  гранаты. Наташа  торопливо  снаряжала  для  него
опустевший  диск. Первые минуты  немцы  не  открывали ответного  огня.  Они,
видимо,  хотели взять советского  офицера и девушку-бойца живыми. Но, быстро
убедившись, что  это им  не  удастся, они открыли огонь сразу из  всех  пяти
автоматов. Пули ударялись о камень,  высекая из него словно водяные, голубые
брызги.  "Спасти, спасти  ее  или  умереть!"  --  стучало в  груди Марченко.
Никогда  еще за всю войну не дрался он так яростно, как сейчас. Он стрелял и
радовался, когда пуля настигала врага. Красивое лицо его было страшным в эту
минуту. Старый, опытный  фронтовик, Марченко с первой  же минуты понял,  что
его позиция выгодней позиции немцев, и решил защищаться до конца.
     Когда  был  убит последний немец, Марченко почувствовал, что  не  может
подняться на ноги. Силы покинули его. Но он был впервые бесконечно счастлив.
Он видел склонившееся над  ним лицо  Наташи, благодарно устремленный на него
взгляд больших девичьих глаз с еще более  живым и подвижным от слез мигающим
огоньком. И ему стало, как никогда, радостно, тепло.
     Скоро  силы вернулись.  Марченко  приподнялся,  и они медленно и  молча
пошли в расположение дивизии. Возле штаба распрощались -- все так же молча.





     "Дорогие, милые братья Георге и Димитру!
     Пишет вам это письмо ваша сестра Маргарита. Все мы живы и здоровы, чего
и вам желаем. Только у нас большое горе. Дом наш сгорел: кто-то поджег ночью
нас  и  нашего  соседа Суина. А землю, которую  -- помнишь,  Георге? --  нам
пахали русские, у нас хотят забрать и вернуть ее боярину. Как жить  будем --
и не знаем. Управляющий боярской усадьбой грозит, говорит, что всех в тюрьму
посадит, кто землю брал. На днях привезли с фронта  убитого молодого боярина
Штенберга -- так ему и надо, собаке! Это за твою, Георге, Василику, за папу,
за  всех нас.  Хоронили  его  рядом  с  могилой  старого  боярина.  Памятник
поставили большой-пребольшой,  много цветов наложили, только они за день все
посохли, осыпались. А на могиле Василики и русского солдата  растут  розы --
это мы с подругой посадили.
     Мама  все  плачет.  Живем  мы  в  землянке,  выкопанной   еще  русскими
солдатами. Отец Ион в церкви проповеди читает, говорит, что наш  дом  сгорел
потому, что у нас во дворе жили советские бойцы-безбожники. Мама плачет. А я
не верю. У всех стояли русские, а сгорели только наш дом да Суина.  Сейчас у
нас очень неспокойно,  по ночам стрельба, кто в кого стреляет -- нe поймешь,
скрипки и рожки  умолкли. Хотя бы вы поскорее приезжали домой, а то  мама не
дождется. Когда я пою,  мама ругает: "Допоешься, говорит, как Василика!" А я
все пою да пою. И  пусть! Что же теперь  делать: плакать, что ли? Ведь скоро
будет лучше, я это знаю,  а сердце  меня  еще ни разу не обманывало. Увидишь
русских, Георге, передай им от меня привет, особенно высокому Никите. Он мне
понравился.  Я даже...  не  знаю, но, когда  я о нем  думаю, мне  немножечко
грустно и хочется петь..."
     --  Что  ж,  любопытное   письмецо!   --  прервал   генерала  полковник
Раковичану, не дождавшись, когда Рупеску  дочитает до конца. -- Сразу видно,
что наши друзья в деревне не сидят сложа руки. А пожары -- это что, дело рук
Патрану?.. Так и знал.  Молодец! Вот так надо действовать, генерал!.. Однако
я приехал к вам, мой милый, не для чтения сентиментальных девичьих посланий.
Есть  дела поважнее,  коль  скоро  личный  советник  его  превосходительства
совершил это  путешествие.  --  Раковичану  сделал многозначительную  паузу,
оглядел в зеркало плотно  облегавшую его тело форму, эффектно бросил на стол
огромную фуражку,  стянул --  палец  за пальцем -- с левой  руки белоснежную
перчатку  и  продолжал:- Впрочем,  то, что вы  подвергаете  строгой  цензуре
солдатскую  почту и даже лично просматриваете некоторые  письма, заслуживает
всяческого одобрения. Полководец должен знать состояние своего тыла. Приехал
же  я  к  вам,  генерал,  чтобы  сообщить мнение  верховного  штаба  о ваших
действиях. Не  скрою, мой друг,  там  считают их недостаточно решительными и
эффективными.  Более  того, вы  не  выполняете  некоторых важнейших директив
правительства.  Известны, например, случаи тесного  общения  ваших  солдат с
русскими. Я имею в виду день взятия города Сибиу. Да я и сам по дороге в ваш
штаб видел много румынских солдат с красными звездами на  пилотках.  Что это
значит? Чем вы командуете, генерал, -- королевским корпусом или какой-нибудь
там пролетарской  дивизией?  Это раз. Потом ваше  миндальничанье  с этими...
мадьярами. Правда, тут кое-что сделано, но этого совершенно недостаточно. Вы
имели прямые указания  действовать более решительно. Нет размаха, генерал! И
потом... вам  так и не  удалось задержать русских в горах, что для  нас было
очень важно. А теперь им до Венгрии рукой подать...
     -- В Венгрию они и без того вступят  через Югославию,  --  вставил свое
слово мрачный Рупеску.
     -- М-да... --  неопределенно пробормотал Раковичану.  Подумал о  чем-то
своем  и быстро перевел разговор  в  нужное для  него направление. --  Знаю,
генерал, нелегко  вам тут. Русских трудно обмануть.  Но все-таки нужно  было
работать  более  тонко и энергично.  Впрочем, этого уже не вернешь.  Давайте
лучше поговорим, что будем делать  дальше. Ведь вы, надеюсь,  не собираетесь
ложиться на обе лопатки? Ну вот. Так слушайте: вам, генерал,  уже  известно,
что мы  разбрасываем листовки,  в которых угрожаем страшными карами местному
населению, сочувственно  относящемуся  к  русским  и  помогающему  советским
войскам.  Правда, это должны  были  делать  немцы.  Да господину  Геббельсу,
видно, сейчас не  до  листовок.  Что  ж,  поможем  ему. Мы люди  не  гордые.
Заподозрить  нас  в этом  никто  не  сможет. Кому же придет в  голову  столь
"вздорная"  мысль?  Но  и вы,  генерал, не должны стоять в  стороне от этого
дела.  Я  привез несколько сот  тысяч  таких  листовок.  Подберите  надежных
офицеров. Пусть разбрасывают по  селам... И,  наконец, последнее. Коммунисты
должны   быть  изолированы   или   совершенно   изгнаны  из  армии.   Таково
категорическое распоряжение  правительства. А в  вашем  корпусе их немало. Я
слышал, что  в одном  из  ваших  полков  и до сих  пор служит  известный нам
коммунистический пропагандист Мукершану. Так ли это?
     -- Служил. А сейчас -- нет.
     -- Убрали! -- даже подскочил обрадованный Раковичану, разумея  под этим
словом совершенно определенный смысл.
     -- К сожалению, нет. Сам ушел.
     -- Бол-ван-ны! -- потерял всякое самообладание Раковичану. -- Выпустить
такую  птицу! Да вы  что...  думаете что-нибудь или нет?..  Что  стоило  вам
приказать одному из своих офицеров шлепнуть его во  время  боя, как, скажем,
шлепнул  какой-то ловкий солдатик этого вашего... Штенберга... Нет, генерал,
вы еще до сих  пор не осознали до конца всей опасности, которую представляют
коммунисты.  Милый мой, они  подбираются к власти.  Понимаете ли вы, что это
значит? И подумали ли вы хоть один раз, что станет с вами, если  коммунистам
удастся осуществить их планы? Куда вы тогда?
     -- А если я буду служить... коммунистам?
     -- Не будете, -- коротко и спокойно бросил Раковичану.
     -- А вдруг?..
     -- Послушайте, генерал, что-то я не вижу традиционного коньяка на вашем
столе, -- оживленно заговорил  Раковичану.  --  Распорядитеcь-ка принести. С
дороги это не лишнее.  Выпьем, тогда и  поговорим. Тогда уже неофициально. Я
ведь многое еще вам не сказал. Но коммунистам служить не будете!



     У реки Мурешул немцы  решили во что бы то ни стало остановить советские
войска. Сюда ими были подброшены новые части.
     Полки генерала Сизова, переправившиеся через реку, вот уже  второй день
вели кровопролитные бои.
     -- Белов! Белов!..  Где Гунько?.. -- кричал в  трубку полковник Павлов,
отыскивая его.  -- Передайте  ему: держаться  до последнего!  Бить по танкам
прямой наводкой. Пехоту  уничтожать  картечью и  бризантными!  Бронебойщиков
выдвинуть вперед. Пусть бьют по транспортерам!..
     -- Ни в коем случае не оставлять  захваченных окопов! -- в свою очередь
приказывал командирам полков генерал Сизов. -- Не бояться танков, уничтожать
их противотанковыми  гранатами.  "Тигры" пропускать.  С ними справятся  орлы
Павлова!..
     Полковник  Демин  говорил  работникам   политотдела,   отправляя  их  в
батальоны:
     -- Разъяснить солдатам, что своих позиций они не должны уступать врагу.
Отсюда  мы скоро двинемся освобождать Венгрию. Смотрите также, чтобы солдаты
при  любых  обстоятельствах  были   накормлены,   а   раненые   своевременно
эвакуированы.
     Все    эти    разговоры   происходили   на   второй    день   немeцкого
контрнаступления,  после  того   как  была  отбита  шестая  по  счету  атака
фашистских бронетанковых сил. Село Голубой Камень, которое еще с вечера было
невредимым, теперь представляло собой сплошные развалины.
     Ожидалось  новое,  еще  более  ожесточенное  наступление  немцев.   Оно
началось рано утром артиллерийской подготовкой. В несколько минут все вокруг
почернело. Так продолжалось  минут  сорок.  Когда  огненный вал  перекатился
вглубь,  капитан  Гунько  выглянул  из  своего  укрытия.  Долго  он  не  мог
разобраться  в царившем вокруг  хаосе. Откуда-то вывернулся Печкин, доложил,
что в  его взводе все орудия целы,  но втором повреждены  две пушки  и легко
ранены трое бойцов.
     Капитан оглянулся вокруг. С удивлением увидел на своих  прежних  местах
пехотинцев  -- их каски  тускло поблескивали над  траншеями сбоку и  впереди
батарей. Было странно видеть живых людей после такого огня.
     -- Приготовиться к бою! -- передал на батареи Гунько.
     Быстрый  и  острый взгляд  его  желтоватых  глаз  раз  личил  в дальних
виноградниках движение чужих танков. Наводчики, прильнув к панорамам, ловили
их в перекрестья прицелов.
     ...Час  спустя,  улучив  минуту на  то, чтобы  сделать себе  перевязку,
Гунько подумал, что немецкая артподготовка в  сравнении с тем, что творилось
потом,  была  сущим пустяком. Пятнадцать  неприятельских  танков  догорали в
виноградниках,  подожженные  артиллеристами.  Но  и  артиллерия  пострадала:
несколько орудий было разбито, многие повреждены.
     "А  немцы все-таки  не  столкнули нас с  плацдарма, -- радостно подумал
офицер, -- так же, как когда-то там, на Донце".
     -- Ну как, хлопцы, живем? --  спросил он солдата, придя  на бывшую свою
батарею.
     -- Живем, товарищ капитан! -- отвечали  бойцы. Несмотря на  осень,  все
они были раздеты. Черные от копоти, грязные гимнастерки расстегнуты,  рукава
засучены.
     --  Батарея  Гунько никогда не  погибнет! -- добавил маленький Громовой
простуженным,  хриплым  голосом  и  внушительно  хлопнул  замком,  засылая в
казенник новый снаряд: замковый и наводчик в его  расчете были ранены. Возле
орудий дымилась гора стреляных гильз.
     Теперь  батареей  командовал  молодой  офицер Белов,  и все-таки  бойцы
называли ее по имени старого командира. И это нисколько  не огорчало Белова.
Более  того, он сам гордился тем,  что командует батареей прославленного  на
всю  дивизию  капитана Гунько. Лейтенант Белов  уже  успел  пройти  святую и
суровую школу фронтового  братства,  понял великую силу  боевых традиций. Он
отлично знал  нерушимую любовь солдат к их прежнему командиру, и посягать на
эту  любовь было бы  не только в высшей степени несправедливым  в  отношении
старшего товарища, но и преступным с точки зрения  службы.  Белов, напротив,
сам поддерживал, сколько  мог,  солдатскую любовь к Гунько, и бойцы не могли
не  оценить  благородство их нового, еще  совсем  юного  начальника. Поэтому
слова Громового "Батарея Гунько никогда не погибнет!" относились не только к
Гунько: они, в сущности, означали также, что солдаты верят в него, Белова, и
что в этой вере -- их непобедимость.
     Зазвонил телефон. Гунько снял трубку.
     --  Полковник Павлов  поздравляет  с успехом, товарищи! -- крикнул  он,
кладя трубку. -- Представляет всю вашу батарею к награде!
     Все гаркнули "ура", даже раненые подняли с земли перебинтованные  белой
марлей головы.

     Старший  лейтенант  Марченко  сидел в  своем блиндаже и тщетно  пытался
вызвать  по  телефону  комбата,  еще с  вечера  ушедшего  в  роты.  Странное
одиночество все  более  овладевало старшим адъютантом, несмотря на то, что в
блиндаже кроме  него находились еще  два  человека  --  ординарец  Липовой и
телефонист.  С  той  минуты,  как  Марченко  окончательно  понял,   что   он
безразличен  Наташе,   чувство   одиночества  с   каждым  днем  усиливалось,
обострялось. Он мрачнел; всегда франтоватый  и аккуратный,  сейчас стал реже
бриться,  на  вопросы  комбата  часто  отвечал  невпопад,  рассеянно. С  ним
говорили,  пытались  ободрить, но это только больше злило  его,  приводило в
ярость. А вот сейчас ему  вдруг захотелось,  чтобы рядом с ним был со  своим
невозмутимо-спокойным лицом комбат или замполит -- человек тихий и  тоже при
всех обстоятельствах спокойный.
     Землю била  лихорадка. От  близких  разрывов  блиндаж  встряхивало,  на
головы его обитателей сыпалась сырая глина.
     Марченко неудержимо захотелось немедленно, вот сейчас же,  сию  минуту,
оказаться там, где шел бой, на самой передовой.
     -- Липовой,  смотри  тут...  -- сказал  он каким-то  странно незнакомым
голосом и  вышел  из блиндажа,  сам  не зная,  за чем именно должен смотреть
Липовой.
     Старший  лейтенант  не  узнал  окружающей  местности.  Вместо  посадки,
которая  узкой  полоской  тянулась  отсюда  к  горам,  теперь  торчали  один
расщепленные пни. Вершины деревьев, срезанные снарядами и минами, загородили
дорогу, по которой ночью приезжала батальонная кухня. В воздухе стоял острый
запах взрывчатки, всегда вызывавший  неприятное чувство. Следы прогулявшейся
здесь  смерти  были  очень свежи.  Недалеко от блиндажа,  у  деревца,  чудом
уцелевшего от вражеской артиллерии, лежал убитый немецкой миной буланый конь
Марченко. Ночью, прискакав из штаба полка, старший лейтенант привязал  его к
этому  дереву. На лошадиной морде  до  сих  пор  была  торба с овсом.  Далее
виднелось несколько убитых наших солдат -- их еще не успели убрать санитары.
В одном убитом Марченко узнал связиста,  который не  более как полчаса назад
забегал  в  его  блиндаж  узнать,  работает ли  телефон:  это, должно  быть,
линейный  надсмотрщик.  Марченко  хорошо  запомнил  лицо  солдата:  крупное,
рябоватое,  обветренное,  с  ясными  глазами, которые  никак не шли  к  двум
глубоким морщинкам на широком лбу.
     Все  вокруг   было  мрачным,  пугающим,   грозящим  смертью.   Старшего
лейтенанта передернуло. Он побежал. Все быстрее и быстрее. Туда, к переднему
краю,  где бушевал  бой! Туда,  туда!..  Возле какого-то холма  из глубокого
окопа торчала  голова  бронебойщика, сосредоточенно  целившегося  во что-то.
Парень сидел без каски  и  без шапки. Марченко  сразу же  узнал его. Это был
старшина  роты Фетисов. Мельком взглянул, куда он так тщательно  целится. Из
туманной  и сырой дали по полю ползли немецкие  танки. Возле них  вспыхивали
султаны разрывов -- наша артиллерия била по врагу. Но танки шли.
     Марченко  побежал  дальше,  чувствуя, как все  более наполняется бодрым
чувством боевой радости.
     Навстречу  ему  по  небу  бежали  перепуганные  стада  угрюмых туч.  По
исковерканной земле по-пластунски ползли их серые, лохматые тени. То там, то
здесь рвались  вражеские  снаряды  и  мины.  Попискивали слепые убийцы-пули.
Старший лейтенант не слышал их нудного пения. Он бежал, он торопился. Падал,
спотыкаясь о сваленные  деревья и проваливаясь в воронки. Вскакивал и  снова
бежал, бежал еще быстрее. Скорее, скорее!..
     Сейчас  он стремился  только к  одному -- как можно  быстрее  оказаться
среди  своих  боевых товарищей, быть  вместе  с комбатом на НП, помогать ему
руководить боем, быть с ними, только с ними, всегда -- в их рядах...
     Между  тем  вдали показалась  новая  волна  вражеских  машин.  Немецкая
артиллерия опять обрушилась на занятые советскими войсками позиции.



     Разведчики  сидели в  большом бункере,  за селом, рядом  с  КП дивизии.
Сейчас генерал использовал  забаровцев в качестве  связных: телефонные линии
часто рвались, рации, как назло, портились, и  Сизов посылал разведчиков  на
наблюдательные пункты  командиров полков узнать обстановку. Это  было далеко
не легкое и не  безопасное поручение.  НП находились почти в боевых порядках
пехоты и все время  обстреливались противником; нужно было  обладать большой
смелостью  и  быть  к  тому же  искуснейшим  пластуном,  чтобы  добраться  к
командиру полка.  Такими, разумеется,  являлись разведчики. Их-то  и посылал
лейтенант Забаров с распоряжениями командира дивизии.
     Возвращаясь с очередного задания, Аким поравнялся с пехотинцем, который
вел в село пленного немецкого солдата.  Боец, очевидно, был крайне недоволен
таким поручением, а стало быть, и немцем, жаловался разведчику:
     --  Понимаешь,  друг! В самый разгар боя  вызвали. "Веди,--  говорят,--
этого типа  в  штаб дивизии. Он,-- говорят,-- прелюбопытная птица. По-русски
наяривает, только держись".--  "Да,-- говорю,--  товарищ лейтенант,  некогда
мне этим делом заниматься.  Пусть,-- говорю,-- посидит в блиндаже, подождет,
пока мы  фашиста  поколотим!"  Куда там -- и  слушать не  хотят!  Веди, да и
только. Вот и веду эту падаль...
     -- Возвращайся в свою роту. А этого мне передай. Мне все равно в штаб.
     -- Вот  выручил! Спасибо,  друг!  -- обрадовался пехотинец.-- А ты  кто
будешь? -- вдруг встревожился он.
     -- Разведчик.
     -- А кто командир?
     -- Забаров.
     -- Ну, тогда все  в порядке. Знаю ваших разведчиков. Мне о них старшина
Фетисов говорил.  И вашего  Шахаева знаю -- Фетисов  познакомил.  Живой  он,
Шахаев?
     -- Живой.
     --  Привет  ему.  От  старшины Фетисова,  скажи,  да  от  Федченко.  Не
забудешь?.. Ну, до свиданья! Спасибо тебе. А я побегу.
     Близорукий Аким  только  теперь хорошенько  разглядел лицо  пленного. И
остолбенел:
     .-- Ты?! Володин?..
     Пленный опустил голову.
     -- Аким... Я тебя сразу... узнал.
     Аким молчал.  Волнение  было так сильно, что в первые минуты он  не мог
ничего сказать.
     -- Как же это ты...  в такую шкуру  залез? -- наконец выдохнул он. Очки
потели,  застилало  глаза.--  Ведь  ты, кажется, ненавидел  войну, убежал от
нее...  Убежал и...--  Аким посмотрел прямо  в глаза Володину,--  работал на
немецком артиллерийском заводе. Только не пытайся врать! Мы знаем это точно!
Ах, сволочь! Гадина!
     -- Работал. Но... но воевать  взяли насильно.  Насильно, клянусь. Аким,
клянусь тебе нашей прежней дружбой, нашей...
     --  Молчи!  --  прервал  его Аким.  Он  сказал это очень тихо,  но  так
властно, что Володин сейчас же умолк.-- Молчи! -- машинально повторил Аким и
добавил: -- Ну?! Что же мне с тобой делать?
     В  следующую секунду Аким сам удивился  нелепости  и  странности своего
вопроса, потому что уже с первой минуты знал, как поступит с ним.
     Очевидно, по голосу Акима Володин понял это.
     -- Аким! -- начал он снова.-- У меня -- сын!
     -- Сын? Его советская власть воспитает. Чтобы он навсегда забыл о тебе.
     -- Но... но я же в плену у вас, а пленных... не...
     -- Ты не пленный, а предатель, -- оборвал его Аким.
     И Володин  понял,  что пришел конец.  Ослабев,  с  трудом  приподнялся.
Приготовившись к смерти, он не поверил своим ушам, когда Аким сказал:
     -- Шагом марш! Ну!.. Да перестань дрожать!
     Сдав Володина в штабе,  Аким впервые  распрямился  во  весь рост, будто
снял  тяжелый  и долго  носимый  груз.  Приподнятый  изнутри, точно  могучей
пружиной,  какой-то  неведомо-освежающей и охмеляющей силой,  он шел  прямо,
стараясь не думать больше о человеке, с  которым были связаны самые  дорогие
воспоминания детства.
     Навстречу Акиму мчались  к передовой  только что  переправившиеся через
реку  советские  танки. На каждом сидело  по  нескольку  автоматчиков. Аким,
глотая воздух широко открытым ртом, не выдержал, закричал:
     -- Вперед, родные!.. Вперед, милые!..





     После многодневных и тяжелых боев у Мурешула дивизия генерала Сизова во
взаимодействии с другими  соединениями, наступавшими слева и справа от  нее,
сломила  сопротивление  противника  и,  преодолевая его  отдельные  заслоны,
устремилась  к  венгерской границе. Трансильванские  Альпы  остались позади.
Однако  на  пути  наших войск  вставал  другой неприятель --  многочисленные
мелкие  и  узкие речушки, рожденные  снеговыми  горными вершинами. Казалось,
наступление должно было застопориться. Но оно  не только не приостановилось,
но набирало все более стремительные темпы. Вся  изобретательность, сноровка,
изворотливость,  хитрость  и  находчивость,  бесстрашие  --  будто все,  что
накопили наши  солдаты и выстрадали за долгие  годы  войны, теперь слилось в
единую несокрушимую силу, перед которой отступали все преграды. Высокий темп
наступления только подогревал бойцов, веселил их души.
     У забаровцев в эти дни произошло знаменательное событие. Когда  дивизия
получила приказ  совершить марш  в Венгрию, Шахаева  и  Наташу  отправили  в
глубокий тыл,  в румынские города и села, освобожденные дивизией, где сейчас
готовились к открытию памятников погибшим советским  воинам. Демин давно уже
подумывал об отдыхе парторга.  Теперь  такой  случай представился. Проводить
старшего сержанта и Наташу собрались все разведчики. Забаров обнял парторга,
поцеловал его. А Никита Пилюгин неожиданно попросил:
     -- Привет там... передавайте...
     -- Возвращайтесь быстрее,-- Аким взглянул на Шахаева, и тот, поняв этот
взгляд, сразу ответил:
     -- Не беспокойся, Аким, обязательно догоним!
     --  Товарищ старший сержант!  -- вдруг окликнул его Ванин.--  Вы... еще
здесь нас догоните, на румынской земле?
     --  Обязательно,  Ванин!  Мы  еще на  румынской  земле  разберем... тот
вопрос., ясно? -- серьезно и многозначительно ответил Шахаев.
     -  Спасибо,  товарищ старший сержант...-- необычно тихо  сказал  Семен,
пожимая руку парторга.
     Проводив Шахаева и Наташу, разведчики двинулись в путь.
     Наступление развивалось: горные реки преодолевались неожиданно легко  и
быстро. Саперы прокладывали мосты на естественных сваях от камня к камню, от
одного поваленного  бука  к  другому,-- таких  мостов  было  много.  По  ним
двигались  войска:  пехота,  танки,  артиллерия, машины  с  боеприпасами  и,
наконец, обозы. Под куполом  неба -- неумолчный  рокот наших самолетов. Они,
как  казалось,  спокойно и  величаво плыли на  юго-запад, первыми  пересекая
рубежи новой страны.
     -- Как здорово летят,  черти! Гляньте, ребята! -- говорил Ванин, задрав
кверху  голову  и  щурясь  на солнце.  От  ватных брюк  разведчика шел  пар:
переходя по  бревну через  ручей,  Семен поскользнулся и бултыхнулся в воду.
Настроение его, однако,  нисколько не испортилось. Напротив, разведчик  стал
еще  более болтлив, непрестанно  задирал шедшего рядом с ним  Никиту,  пугал
несуществующим  распоряжением  об  откомандировании Пилюгина из  разведроты,
дурил и вообще был "в форме".
     Разведчики по обыкновению шли впереди полков. Но в одном месте они были
удивлены.  Переправившись через очередную горную  речушку, они увидели на ее
правом берегу наших пехотинцев и артиллеристов.
     -- Как вы сюда попали? -- спросил Забаров капитана Гунько, с биноклем в
руках примостившегося на ветвистом дереве.
     Артиллерист засмеялся.
     -- Завидно?
     -- Нет. Просто удивительно, как это вас... угораздило?
     -- Ничего  особенного. Мы идем рука об руку со второй стрелковой ротой.
А ею командует чудесный офицер.
     -- Кто же? -- спросил Федор.
     -- Младший лейтенант Фетисов.
     -- Фетисов? Младший лейтенант? Верно? -- переспросили разведчики хором.
     -- Он самый. За  Мурешул получил орден  Красного Знамени  и  офицерское
звание. Из своей бронебойки он там пять немецких танков угробил.
     -- А что же сейчас он придумал для переправы через эту реку? -- спросил
Забаров, наверняка зная, что  переправа не обошлась без какой-нибудь выдумки
Фетисова.
     --  Штука  простая.  Под  Тыргу-Мурешем при  разгроме  немцев его  рота
захватила много немецких  плащ-палаток.  Он,  Фетисов,  пропитал их каким-то
машинным маслом,  что  ли, и  палатки  стали почти непроницаемыми для  воды.
Ну... нашелся в роте искусный  шорник. Вместе с  Фетисовым сшили они большие
мешки, вроде,  как бы сказать, наволочек. Да, а потом и соединили их. Теперь
мешки набиваем  сухой травой,  и пожалуйста  -- плыви  куда хочешь! По шесть
человек перевозят...
     -- Прямо-таки Ноев ковчег! -- позавидовал Ванин.
     --  А пушки як  же? -- допытывался  Пинчук,  который,  оставив  за себя
ездового, на этот раз решил идти вместе с  разведчиками, полагая,  что будет
им необходим в столь трудное время.
     -- Орудия  перевозим так:  соединяем  четыре "лодки  Фетисова", как  мы
теперь называем  эти сооружения,  настилаем на  них  доски  и  --  "раз-два,
взяли!" -- закатываем на них пушку. Вот и все!
     --  Добрэ!  --  похвалил  Петр  Тарасович,  с  завистью  поглядывая  на
спрятанные в кустах огромные пестрые мешки и сожалея,  что  не  ему  первому
пришла в  голову  ата простая  идея.  Как-никак,  а  хозяйственное самолюбив
Пинчука  было немного  ущемлено.  Ему  сейчас страсть как  хотелось  увидеть
"вновь испеченного" офицера, но времени не было: Забаров торопил вперед.
     Самым,   однако,  удивительным   было  не  то,  что  два  подразделения
переправились  на  трофейных  плащ-палатках,--  на фронте  бывают  чудеса  и
помудрее,-- а то, что переправа проходила под сильным огнем врага и плацдарм
был занят  после  короткого, но жаркого боя. Oб этом свидетельствовали трупы
вражеских солдат  в  прибрежных кустарниках.  Зная исключительную скромность
Гунько и Фетисова, Забаров сам сообщил по радио в штаб об их подвигах.
     В полдень  разведчики остановились в одном большом  графском имении. За
три  часа до  их  прихода  здесь  полноправной  хозяйкой была  паника: залы,
коридоры  и  все  комнаты  были  завалены  книгами,  исковерканной  мебелью,
оленьими рогами, перинами, подушками,  распоротыми  тюфяками,  портретом  и,
картинами.  В углах валялись вверх ногами  белые  и  бурые медведи,  набитые
трухой, свернутые кое-как медвежьи и тигровые шкуры.
     --  Кому принадлежало  это  имение? --  обратился  Ванин  к  румынам  и
венграм, столпившимся во дворе и с любопытством наблюдавшим за разведчиками.
     --  Графу Эстергази, пан  офицер!  --  охотно ответили  две молоденькие
венгерки.
     "Пан  офицер"  приосанился. Прищурил  на  девушек  озорные,  плутоватые
глаза, солидно вымолвил:
     --  Что  за  черт?  По  Трансильвании  шли  --  и  там  с  этим  графом
встречались, тут -- то же самое!
     -- И в Венгрии и в Австрии у него есть усадьбы. И еще в Словакии.
     -- Вот так паук! -- возмутился разведчик.-- И как вы его терпели?
     Минут через  десять,  вынув из своих карманов два нарядных платочка, он
подарил их венгеркам. Те вспыхнули, но платочки взяли.
     -- Кессенем сейпен, пан офицер! Спасибо!
     Ванин уже готовился  завести  с мадьярками  длительную  беседу.  Но ему
помешали. Пинчук позвал в дом, сказав:
     -- Пойдем, Семен, бо скажу Вере. Вона тоби задаст!..
     -- Никита,  за мной!  -- скомандовал Ванин Пилюгину, не желая оставлять
его одного с этими  хорошенькими девицами.-- Что уставился? Румынку влюбил в
себя, чертов молчун, теперь венгерочку туда же?.. А ну, марш за мной!
     В доме разведчики вместе с пожилыми румынами  и венграми решали сложную
проблему.
     -- Что ж,  теперь  у  нас будет  советская  власть? --  спрашивал  один
крестьянин,   который  знал  русский  язык  и,  судя  по  всему,  был  вроде
уполномоченного от его односельчан.
     Петр Тарасович подумал. Он пожалел, что нет сейчас с ним Шахаева.
     --  Сами  решите,  яка  власть  для  вас   найкраща,--   сказал  он   с
достоинством, вспомнив, что  так  отвечал иностранцам парторг.--  У вас своя
голова на плечах.
     -- Так,  господин офицер,  так,-- соглашался крестьянин, кивая плешивой
головой.-- А что делать теперь с имением графа?
     Пинчук ответил не колеблясь:
     -- Только не растаскивать. Воно теперь не графское, это имение, а ваше.
Построите в нем техникум сельскохозяйственный. Агрономов будете готовить для
кол...-- Петр Тарасович хотел сказать  "для колхозов", но быстро поправился:
-- для крестьян.
     Ванин,  которому  было  обидно,  что Пинчук  монополизировал  беседу  с
крестьянами, решительно возразил:
     -- Почему  же  сельскохозяйственный?  Тут и строительный техникум можно
было бы  разместить. Или,  скажем,  ремесленное училище  какое. Помещение  в
самый раз. Выбросить только разную графскую дрянь -- и все. Так ведь, Аким?
     --  Собственно, что вы  спорите?  Ни под  сельскохозяйственный, ни  под
строительный  техникум это  здание  не  подходит,-- сказал  Аким.--  Всякому
человеку,  мало-мальски  разбирающемуся  в делах  государственных, ясно, что
если уж открывать в этом здании училище, то только педагогическое...
     -- Ишь ты, очкастый! Видал, куда гнет! -- расхохотался Семен.
     Через час, дружески распрощавшись с крестьянами, разведчики тронулись в
дальнейший путь.  Шли быстро, поддаваясь  общему, обнявшему всех, стремлению
первыми достигнуть  границы  нового иностранного государства. Один за другим
мелькали  маленькие  румынские  города  и  села. Горные стремнины, вражеские
засады  -- все оставалось позади. И  уж вот она недалеко, Венгрия!  Но опять
встретилась  какая-то  река.  Тут враг  вновь  дал  ожесточенный  бой  нашим
войскам.
     Первой форсировала реку рота младшего  лейтенанта Фетисова. Ей пришлось
в  течение десяти  часов отбивать  бешеный  натиск  не  только пехоты, но  и
немецких  танков.  Генерал  Рупеску,  вышедший  со своим корпусом  вслед  за
дивизией Сизова, решительно отказался  начать немедленное форсированно реки,
ссылаясь на  страшную усталость своих  полков,  на  нежелание румын покидать
пределы  родной  земли.  Но  два  румынских полка, не  подчинившись  приказу
Рупеску, переправились вместе с русскими. Сизов ночью перебросил на западный
берег реки  все  свои  части,  и  враг не выдержал, начал отступление. Роты,
свернувшись в походные колонны, устремились на запад.
     Ванин,  воспользовавшись  попутной  машиной,  мчался  обратно  к  реке,
навстречу  двигавшимся вперед нашим  войскам. Разведчик  вез  в  штаб  армии
пакет. Его  спутниками  были два корреспондента армейской газеты, с которыми
он  познакомился еще во время  своего пребывания  в  госпитале. На трофейной
"татре" они спешили в редакцию, чтобы оперативно поместить в газете материал
о подвиге солдат Фетисова.  Семен  не знал, что  в  пакете, который он  вез,
находились наградные листы на всю роту  во главе с  ее командиром -- младшим
лейтенантом Владимиром Фетисовым.
     Однако  переправиться  на левый  берег  было  не  так-то  легко.  Паром
перевозил в первую очередь раненых и  поврежденную технику. Лица журналистов
вытянулись. Корреспонденты хотели было обратиться к начальнику переправы, но
Сенька отсоветовал делать  это, уверяя, что такая попытка наверняка кончится
провалом. Хитрость разведчика спасла положение. Ванин быстро сориентировался
в обстановке. В его  голове немедленно созрел план:  переправить журналистов
под   видом   тяжелораненых.  Изложив  свой  замысел,  он  получил  согласие
действовать.  Журналисты  легли в кузове "пикапа". Ванин накрыл их шинелями,
валявшимися  на  дне  кузова, и  приказал  тихонько стонать,  а  если станут
проверять -- стонать как только можно... Сам он забрался в кабину, дал газ и
тронулся к парому вслед за санитарной машиной.
     Перед самым паромом его задержал сапер.
     -- Кого везешь?
     -- Не видишь, раненых,-- грубовато ответил Семен.
     -- Чернов, проверь! -- крикнул кому-то сапер.-- Может, врет он...
     Ванину стало тоскливо: этак могут и по шапке надавать...
     Однако  в  кузове, как по команде, раздались  дружные стоны, выражавшие
крайнее  страдание. Высокий солдат в маскхалате, должно  быть Чернов, махнул
рукой:
     -- Раненые.
     И "пикап" Семена проскочил на паром.
     План удался. За это корреспонденты угостили  разведчика  доброй  чаркой
коньяка после того, как он отнес пакет в штаб. Расстались они друзьями.



     Старинный  город стоит на  границе Румынии  с Венгрией.  Древний  замок
возвышается над  ним,  бросая на  землю, на  деревья мрачные  зубчатые тени.
Ветер  жутко  свистит  в бойницах его башен, спугивая  таких же  древних его
жителей -- воронов.
     Перебив  ночью сонных немецких патрулей, забаровцы пробрались в  замок.
Теперь ребята осматривали это сооружение.
     В  зале,  где  в  давние  времена один  завоеватель  подписывал  акт  о
капитуляции своего противника, бойцы задержались.
     --  А  капитуляция  была  безоговорочной?  --  полюбопытствовал  Ванин,
обращаясь к Акиму.
     -- Тогда, кажется, и слова такого не было,-- ответил Аким.
     Между тем Ванин  развалился на железной ржавой кровати, на которой, как
свидетельствует мемориальная дощечка, почивал завоеватель, и  с подчеркнутой
развязностью задымил сигаретой.
     -- Аким, я похож на Бонапарта? -- спросил он.
     Аким промолчал. Он вспомнил про Наташу и загрустил. По времени Шахаев и
она должны были уже возвратиться.
     Ванин, очевидно поняв состояние друга, оставил его в покое, обратился к
Никите, перечитывавшему  уже, кажется, в десятый  раз письмо  отца.  Толстые
губы Пилюгина шевелились. На  обожженном  ветром  лице солдата была  скупая,
робкая улыбка.
     -- Никита, удели мне внимание, оставь письмо-то.
     -- Что? -- не понял Никита и заморгал глазами.
     -- Похож я на Наполеона, как ты думаешь?
     -- Хорошо, что не похож. Наполеона-то все же  наши поколотили. Помнишь,
Аким читал нам "Войну и мир".
     Из города поднялся в замок Пинчук. Он забрался на башню и водрузил  там
свой неизменный флаг, уже порванный в нескольких местах и полинявший.
     -- Хай вся Венгрия бачит, что мы идэмо!
     Флаг захлопал по вeтру, забился. Пинчук, сняв пилотку, стоял, подставив
ветру свою большую круглую  бритую голову. Усы  его  шевелились. Разведчики,
поднявшиеся вслед за  ним, стояли также без пилоток и всматривались в  даль,
туда,  где белели  домики  венгерских селений; вот так же  вглядывались  они
когда-то в правый берег Прута, готовясь вступить на румынскую землю.
     Семен присел, разулся и, свесив мозолистые  ноги, стал нежно гладить их
руками.
     -- Ну ж  и потопали вы,  друзья  мои самоходные! Нет  на  вас ни одного
нетронутого местечка. Ничего!.. Коли  надо будет, еще столько прошагаем!.. А
то  и  побольше! Куда хочешь дотопаем, хоть на край света! -- Зеленые  глаза
его вдруг потеплели, голос дрогнул. -- Дойдем!
     Пинчук улыбался. Но  улыбался не  так, как  всегда -- просто, открыто и
ясно. Сейчас в  его улыбке  скрывалось что-то плутоватое, хитрое. Это первым
заметил Ванин.
     -- Вы что-то таите от  нас, товарищ старшина?  --  спросил он, усиленно
подчеркивая последние  слова, давая  понять Петру Тарасовичу, что он, Ванин,
строго придерживается  воинской  субординации  и  не  забывает  о  повышении
Пинчука в звании.
     Тронутый такой почтительностью, Петр Тарасович сразу открылся:
     -- Шахаев с Наташей вернулись! Зараз сюда...
     Но Аким уже не слушал старшину. Подошвы eго сапог гремели  по лестнице.
Развeдчики устремились за ним.
     --  Аким, шею  не поломай! -- орал  ему вслед  Ванин, стараясь  догнать
дружка.
     Аким  выскочил  из ворот замка и помчался вниз  по ступенчатой тропинке
навстречу  поднимавшимся уже в  гору  Шахаеву  и  Наташе. В  одном месте  он
споткнулся, перелетел через голову,  потерял очки, но искать  не стал, -- не
чувствуя  боли,  бежал   к  идущим  ему  навстречу  улыбающимся  девушке   и
седоволосому Шахаеву. Разведчики не хотели отставать от Акима. Даже Забаров,
забыв про свое солидное положение, делал  гигантские прыжки и обогнал Акима.
Лейтенант,  подхватив правой рукой Шахаева,  а левой Наташу, легко приподнял
их и понес  в гору. На ходу передал Акиму раскрасневшуюся, смущенную Наташу,
а парторга  понес вперед, сопровождаемый громко  и  радостно галдящей толпой
солдат.
     -- Очень спешили... -- говорил Шахаев, растерянно и застенчиво улыбаясь
от  такой  торжественной  встречи.  --  Хотелось  вместе  с  вами вступить в
Венгрию. Потом  партсобрание  надо  провести  --  давно  уже  лежит  у  меня
заявление Ванина.
     К его большой радости сейчас же приметалось что-то такое, от чего стало
немножко  грустновато,  словно  бы  что-то  дорогое  он  вдруг  потерял.  Он
оглянулся и  не увидел  рядом с собой Наташи. Покраснел, застыдился и быстро
заговорил, расспрашивая,  как тут и  что,  все ли в порядке, все ли  живы  и
здоровы.
     -- А вам  всем привет от гарманештцев! -- говорил он взволнованно. -- А
Никите... -- Шахаев помолчал, улыбаясь. -- Танцуй, Никита! Вот оно, письмо!
     Пилюгин подхватил из рук парторга пакет и, покраснев, отошел в сторону,
стараясь уединиться.
     -- Не прячься, Никита! Все равно не прочтешь. По-румынски она написала,
-- крикнул ему вдогонку Шахаев, увеличивая смущение солдата.
     -- Пуд мамалыги надо в один присест скушать. Говорят, сразу по-румынски
будешь знать. Попробуй, Никита! -- посоветовал Ванин.
     Аким и Наташа приотстали, присели на большом светло-сером камне.
     -- А ты похудела, -- сказал он, целуя ее.
     --  И  ты тоже,  -- отвечала она,  улыбаясь ему и своему  счастью.  Она
чувствовала, что знакомое ей нечто большое и значительное вновь наполняет ее
грудь.
     --  Друзья вы мои боевые! -- говорил в это самое время парторг, стоя на
площадке башни и всматриваясь в  серую даль чертами, чуть раскосыми глазами.
-- Какое счастье быть среди вас!.. И как хорошо, что дальше мы  пойдем опять
вместе.
     Ветер трепал  его прямые  седые волосы, откидывая  их  назад,  открывал
высокий и чистый лоб. Смоляные брови шевелились. Флаг порхал, хлопал и бился
над  его головой.  Где-то внизу  раздавались  редкие орудийные  выстрелы. На
одном  уровне  с  башней  замка  кружился  "ил"-корректировщик.  Вокруг него
вспыхивали маленькие белые облачка разрывов зенитных снарядов, самолет ловко
и спокойно лавировал между ними, продолжая делать свое дело. Выше, невидимые
в густой синеве неба, гудели истребители -- охрана корректировщика.
     -- Хлопцы,  а  гляньте,  як  Кузьмич своих  коней нарядил! Спуститесь и
посмотрите. Уздечки покрасил, як за невестой собрался, сообщил Пинчук.
     Никита долго ждал удобной минуты, чтобы поговорить с парторгом. Наконец
он не выдержал и, конфузясь, попросил Шахаева спуститься с ним вниз.
     -- Что с тобой, Никита?
     -- Ничего, товарищ старший  сержант. Письмо от  отца получил.  В колхоз
старика приняли. Говорит, не стерпел.  Страшно одному стало. Война, люди все
сообща,  рука об руку идут, а я,  говорит,  как волк, один... пользы от меня
никакой. Подумал-подумал,  да  и пошел  в правление.  Теперь,  пишет, понял,
каким был раньше дураком... Да вот прочтите сами, товарищ старший сержант!..
     Шахаев взял из слегка дрожащих рук солдата письмо. Стал читать.
     -- Ну что ж, Никита, поздравляю! Это хорошо. Это здорово!..
     Никита выпрямился, приподнял плечи, счастливый.
     -- Спасибо вам!
     Парторг обнял его. Они расцеловались.
     Михаил  Лачуга  принес  прямо  на  башню  еду,  несколько бутылок вина.
Расстелили палатку, уселись по-восточному, стали обедать.
     В приготовлении  обеда  повару помогала  Мотя.  Мотя похудела и  оттого
стала  статной, обрела  грациозные, плавные движения,  голос ее стал нежнее,
черты лица смягчились, но  конопатинок на щеках  и носу прибавилось, они как
бы  слились в  отдельные  большие пятна.  В ее глазах, не оттененных  белыми
ресницами,  --  ожидающе-беспокойный блеск, словно бы она  прислушивалась  к
чему-то  невидимому,  но  ощущаемому  ею.  Иногда она неожиданно  и  странно
улыбалась,  казалось,  без  всякой  причины.  В  такие минуты  взгляд ее был
обращен  в себя.  С полуоткрытым ртом, склонив  чуть-чуть  набок голову, она
ждала чего-то.
     --  За победу,  товарищи!  --  Шахаев  поднял  кружку. Золотистое  вино
заискрилось, плеснулось ему на руку.
     -- За ваше возвращение! -- сказал Забаров, глядя на парторга и Наташу.
     Над головами солдат громко и радостно хлопал Пинчуков флаг.



     Коммунисты разведроты расположились прямо на  башенной площадке  замка.
Тут было ветрено, холодновато, зато безопасно: ни мина, ни вражеские шальные
пули не могли сюда  залететь.  Меж  древних  бархатисто-замшевых камней,  на
которых  сидели разведчики, сочился свет, озаряя посерьезневшие лица солдат.
Невдалеке смутно маячила гора, от которой бежал, юрко извиваясь  и  стремясь
вниз,  к  утонувшей в легком  тумане долине, ручей,  сочившийся из  отвесной
скалы прозрачной студеной  водицей,  --  будто скала эта плакала и никак  не
могла выплакать свои слезы. На одном уровне с башней медленно, лениво ползло
облако.
     -- Ну что ж, товарищи, начнем? Коммунисты все налицо.
     Ванин  вздрогнул.   Его  зеленые,  всегда  озорные  глаза  округлились,
расширились,  лицо побледнело. Голос  Шахаева показался  Ванину  незнакомым,
чужим. Семен невольно быстро быстро пробежал глазами по лицам коммунистов --
своих боевых  побратимов,  на  какой-то миг  увидел  близоруко щурившегося и
протиравшего очки Акима: "Что думает он сейчас? Наверное,  выступит";  Петра
Тарасовича, важно щупавшего свои еще более побуревшие усы: "Этот обязательно
выступит"; Забарова, сосредоточенно глядевшего на Ванина:  "Может припомнить
глупые мои  проделки за всю  мою службу разведчиком"; Шахаева, обнажившего в
застенчивой  улыбке вспыхнувшие  под  косым солнечным  лучом  зубы; комсорга
Камушкина, подбадривавшего Семена своим веселым взглядом.
     -- На  повестке дня у нас один вопрос: прием в партию младшего сержанта
Ванина Семена Прокофьевича. Нет возражений против такой повестки дня?
     Голос  председательствующего звучал  для  Ванина  глухо, отдаленно,  но
удивительно точно попадал  в  цель  --  в усиленно  бьющееся,  всегда  такое
отчаянное  и  вдруг  вот   сейчас,  в  кругу  своих  же   дружков-приятелей,
струхнувшее сердце Семена.
     -- Слово для информации предоставляется парторгу роты старшему сержанту
Шахаеву,  --  торжественно объявил Пинчук, которого почему-то  почти на всех
партийных собраниях избирали председателем. Сейчас он не удержался, чтобы но
взглянуть своими добрыми глазами на вконец растерявшегося Семена.
     Шахаев поднялся с  камня,  не  спеша расстегнул свою знаменитую полевую
сумку, и Ванин даже не заметил, как в руках парторга оказался столь знакомый
лихому разведчику лист: когда-то чуть не целую ночь просидел над этим листом
Семен.
     --  В  нашу  партийную  организацию  поступило  заявление  от  младшего
сержанта Ванина с просьбой принять его кандидатом в члены партии.
     Парторг  прочел заявление, анкету, рекомендации:  две -- от коммунистов
(Шахаева и Забарова) и одну -- от комсомольской организации.
     -- Может, послухаем Ванина, товарищи? Хай расскажет свою автобиографию.
     --  Мы, собственно, Ванина и так  хорошо  знаем. Не  первый год  служим
вместе.  -- Аким  снял очки и вновь принялся протирать  их.  -- По-моему, не
следует заслушивать.
     Однако любивший во всем порядок Пинчук запротестовал:
     -- В таком  диле, товарищ  Ерофеенко,  торопиться  нельзя. Мы не в  бою
зараз. Трэба все як следует обмозговать, обсудить, а потом уж и решать.  Хай
Сенька...  простите,  хай  товарищ  Ванин  расскажет  нам  свою   биографию.
Послухаем,  товарищи?  Добра.   Слово  предоставляется  командиру  отделения
разведчиков  гвардии  младшему сержанту Ванину.  Прошу,  товарищ  Ванин!  --
Пинчук сел на камень.
     Семен встал,  оглянулся  вокруг, с  минуту  помучил в  руках выгоревшую
пилотку, потом положил ее рядом с собой на камень.
     -- Давай, Семен, рассказывай! --  ободрил  Пинчук, не выдержав до конца
взятого им самим официального тона. -- Мы слухаем тебя. Давай. Тут усе свои.
     -- Родился я...  значит, -- Ванин прокашлялся, но голос его  не стал от
этого   громче,   --   родился,   значит,   в  городе  Саратове,   в   семье
рабочего-судостроителя,  в  тысяча девятьсот двадцать третьем  году. Окончил
семилетку, потом пошел  работать  на шарикоподшипниковый. Началась война  --
добровольцем уехал на фронт. Стал разведчиком.
     Ванин замолчал.
     -- Все?
     -- Все.
     -- Дуже мало, -- разочарованно пробормотал Пинчук и нахмурился.  -- Яки
вопросы будут к Ванину? -- И, не дожидаясь, когда  слово возьмут другие, сам
строго спросил:  -- Почему прямо  из  семилетки  на  завод пошел?  Отчего не
вчився бильш?
     --  Да  по  дурости. Учиться надоело  -- захотелось скорее  работать...
Старшего брата, Леньку, в армию призвали... А потом -- мать. Тяжело ей стало
с тремя -- у меня ведь два младших братишки... Пошел работать  -- все помощь
маме... -- Голос Ванина оборвался: разведчики  с  удивлением  глянули на его
как-то вдруг  обрезавшееся лицо, на вздрагивающие побелевшие губы. Таким они
видели Ванина впервые, словно он взял да и  показал им сразу все то, что так
долго   скрывал  за   постоянным  балагурством:  большое,  доброе  и  нежное
человеческое сердце.
     Петр  Тарасович собирался  было  задать  Ванину еще  несколько вопросов
насчет того, нет  ли кого из  родственников  Семена, лишенных права  голоса,
уехавших  за  границу;  не  подвергался  ли  он,  Ванин,  на  своем   заводе
административным  и   профсоюзным  взысканиям,  не  имел  ли  отклонения  от
генеральной  линии партии и так  далее,  то есть  все  те  вопросы,  которые
требовалось,  как  думал  Пинчук,  задавать в  подобных случаях  для полного
порядка. Однако Петр Тарасович сразу  же забыл  о своем намерении  и  только
спросил, тихо и отечески ласково:
     -- А що ж, Семен, батька твий не робив, чи що?
     -- Нет у нас батьки. Вообще-то он есть... только...
     -- Бросив?
     -- Бросил... Связался с какой-то и уехал. Куда -- не знаем. В Астрахань
будто... В общем, бывает...
     --  Бывает, -- подтвердил Пинчук глухо и  заторопился: --  Яки ще будут
вопросы? Нэмае бильш вопросов? Сидай, Семен. Кто желает слово?
     --  Да что  тут говорить? Не знаем, что ли, мы Ванина!..  Вот хоть один
факт взять: при каких обстоятельствах он  был ранен? Я думаю -- и напоминать
не надо,  все  и так помним. -- Камушкин  даже  покраснел от возбуждения. --
Давайте голосовать!
     Ванин потупился и развел руками:
     -- Ну,  это тут при чем? Стоял ближе  всех, вот и...  шагнул к товарищу
лейтенанту. Другой бы стоял, другой так жe...
     -- Прав Камушкин, -- сказал Пинчук. -- Що тут много балакать? Приступим
к  голосованию.  Кто за  тэ,  щоб  принять Ванина кандидатом  в  члены нашей
партии, прошу поднять  руки. Голосують только члены  партии, -- не удержался
Тарасович, покосившись на Акима, который все еще был кандидатом.
     Семен  не видел, как  поднялись руки, как  просияли лица его товарищей;
они вдруг все  зашумели, окружили  его,  сгрудились  плотнее, не  дождавшись
даже,  когда  председательствующий  Пинчук  громоподобно  объявит:   "Принят
единогласно!",  --  ничего  не  слышал  разведчик, кроме  гулко  и  тревожно
бьющегося в груди сердца.
     -- Ну, Семен,  поздравляю! -- над Ваниным склонилось лицо Акима, и было
это лицо такое  хорошее, такое  славное, что  Ванин  порывисто  обвил руками
худую шею товарища и  долго  не отпускал  Акима от  себя. Большая,  грубая и
теплая рука тряхнула Семена за плечо,  глухой  голос  вспугнул  на мгновение
застывшую тишину:
     -- Поздравляю, Ванин!
     -- Спасибо, товарищ лейтенант!.. Спасибо, товарищи!
     Шахаев стоял в сторонке и  улыбался. Седой, коренастый,  узкоглазый, он
был  бесконечно  родным  для  Ванина.  Откуда-то  появились  и  беспартийные
разведчики,  -- должно  быть,  поднялись  на  башню,  чтобы поздравить  его,
Ванина. Зачем-то присел рядом громадный и неуклюжий Пилюгин.
     -- Ты что... Никита?
     -- Вот... пришел поздравить...
     -- Спасибо, спасибо,  Никита!.. Только -- знаешь что?.. Виноват я перед
тобой.  --   Ванин  говорил  быстро   и  сбивчиво.   --  Ругал  тебя  часто,
подсмеивался...  Такой уж характер, знаешь,  дурацкий. Не могу без  этого...
самого,  без  шуток... Но ругань  и  смех  -- это еще  полбеды, Никита. Всех
ругают и над всеми смеются,  когда есть за  что. А вот не верил я в  тебя --
это  плохо...  Шахаеву  да  лейтенанту  говори  спасибо:  они  поумнее  меня
оказались...
     -- Да брось ты, Семен, с кем греха не бывает!
     Но Ванин перебил сердито:
     -- Нет, Пилюгин, меня нечего оправдывать! Не нужны мне сейчас адвокаты,
да  и никогда я в  них не нуждался. Нужно, сам оправдаюсь... Говорю, виноват
перед тобой  --  значит,  виноват. -- Ванин  замолчал, торопливо развертывая
кисет. -- Давай закурим вот.
     Пилюгин крепко сжал плечо Семена.
     -- Ты мне тоже немало помог. И твоя ругань на пользу пошла, ведь совсем
слепым я был, как кутенок...
     --  Что-то  жарко...  --  Ванин расстегнул  ворот  гимнастерки.  -- Вот
хорошо! Гляди, Никита, какое облако!.. Будто живое, глянь! Ползет, как белая
медведица,  осторожно,  мягко... Аким! -- позвал  он друга.-- Погляди,  ведь
здорово, а? Ну, глянь же!..



     Утреннюю тишину, лениво  и  блаженно дремавшую в прохладе синих лесов и
гор, вспугнул мощный артиллерийский залп. Он ударил внезапно, бодро, молодо,
как  первый  весенний  гром;  потом  отдельные  залпы   слились  в   единый,
оглушающий,  приподнимающий,   освежающий   гул.  Из-за   леса,  точно  стаи
гигантских птиц,  потревоженных этим гулом, появились самолеты-штурмовики, и
в воздухе стало шумно, тесно, оживленно.
     Разведчики сидели  в  боевом  охранении и  с нетерпением ожидали  конца
артиллерийской подготовки.  Они должны  были  вместе с  пехотинцами войти  в
первое венгерское селение.  В  длинном извилистом окопе собрались почти  все
разведчики.  Пинчук  тоже  находился  здесь,  оставив  Кузьмича  командовать
хозяйством. Он часто посматривал на светящийся циферблат своих часов и качал
головой,  словно командующий, который видел, что  его войска опаздывают  или
начинают слишком рано дело.
     --  Вы  что,  товарищ старшина, поглядываете  на  часы? --  осведомился
Ванин,  вновь,  как  на  румынской  границе,  принарядившийся, прицепивший к
гимнастерке все свои ордена и медали. -- Недовольные чем, должно?
     -- Мабуть, пора...
     Едва  артиллерийский  вал  откатился  в глубь  вражеской  обороны,  над
виноградниками поднялись  советские  стрелки.  Их было  не так уж  густо, но
бежали они вперед быстро, и "ура" гремело бодро, весело и молодо, как первый
артиллерийский залп.  Охваченные  великой силой боевой  радости,  разведчики
выскочили из окопа  и,  перепрыгивая через  воронки  и сухие, свесившиеся  и
трещавшие под ногами  виноградные лозы, полетели вперед как на крыльях, тоже
крича "ура". Они легко обогнали  пехотинцeв и,  не  встречая  сопротивления,
бежали все быстрее и быстрое.
     Разведчиков заметили мадьяры, повыскакивали из бункеров,  что  лепились
по обе стороны дороги на подступах к селу.
     Одна смелая  венгерка остановила Акима и, приподнявшись на носки  своих
сафьяновых сапожек, поцеловала его. Тот растерялся, снял очки и не знал, что
делать.
     -- Мы  вас очень, очень  ждем!  -- сказала  девушка по-венгерски.  С ее
круглого румяного лица  доверчиво смотрели большие,  ясные и влажные  глаза,
цвет  которых даже трудно было определить: они все время странно менялись --
то казались карими, то темно-синими...
     Когда Аким отошел от  венгерской девушки, его  место  тотчас  же  занял
Семен, как бы невзначай позванивавший своими орденами и медалями.
     Пинчук  направился в  село. На  дороге заметил большой иллюстрированный
немецкий  журнал.  Приподнял  его, на  обложке  увидел  портрет  Гитлера.  С
гадливостью   бросил  журнал  на  землю  и,  прицелившись,  с  удовольствием
припечатал  свой  сапожище  так, что его каблук  пришелся прямо на  усики  и
кособокий  рот  фашистского фюрера.  Потом  Петр  Тарасович вспомнил что-то,
полез  в  карман, вынул большой потертый бумажник, извлек из него фотографию
выпускников  седьмого класса, ту,  что подобрал в сорок третьем году в своей
школе,  и, глядя  на  девочку с  вмятыми  немецким сапогом косичками, сурово
сказал:
     --  Ось  за тебя  ему... проклятому! --  и стал с яростью  втаптывать в
землю  фашистский  журнал  с  портретом фюрера...  --  Як цэ  они...  --  он
задумался...  --  ага, "хайль".  Так  вот  подыхайль,  Гитлер. Так со всяким
будет, хто пиде до нас разбойничать! Со всяким!
     Свершив этот акт правосудия, он не спеша, вразвалку  направился к дому,
в который перед тем зашли Забаров, Шахаев и другие разведчики.
     --  Отдохнем  тут малость, -- задумчиво проговорил  какой-то  солдат из
молодых.
     Забаров посмотрел на него пристально, потом сказал:
     --  Отдыхать  нам  не  придется.   Нас   ждут.   Ну,  пошли,  товарищи!
Задерживаться не будем...
     И разведчики, выйдя со двора, двинулись дальше.
     Шахаев взглянул на Федора.
     "Да, этот нигде не задержится!" -- почему-то подумал про него парторг.
     -- Не будем задерживаться! -- вырвалось вдруг у Шахаева, и  он радостно
засмеялся.
     Петр Тарасович  вернулся,  чтобы  "подтянуть  свои  тылы", как  он  для
солидности называл свое хозяйство. Кузьмича, Михаила Лачугу и Мотю он застал
на старом месте.
     Однако лошади  сибиряка были запряжены, и  сам Кузьмич,  торжественный,
уже  сидел на  повозке, очевидно ожидая команды. Старик  обрадовался, завидя
вернувшегося Пинчука.
     -- Тронулись, стало быть, товарищ старшина? -- нетерпеливо спросил он.
     - А все собрал?
     -- Все как есть до мелочей!
     -- Ну, хай будет так. Тронулись, Кузьмич!
     Они  проехали город, и колеса Кузьмичовой повозки, ошинованные им самим
еще  на  Волге, с веселым  и смелым  грохотом покатились  дальше  к границам
второго иностранного  государства. Повозку обгоняли тяжелые танки, "катюши",
уже не прикрытые брезентом, как  это  было раньше,  машины с боеприпасами. В
воздухе стайка за стайкой плыли штурмовики, веселя солдатскую душу.
     Пинчук  вынул  из  кармана  бумажку,  на  которой  уже  успел  записать
некоторые мадьярские слова, позаимствованные от пленных  венгерских солдат и
от местного населения  Трансильвании. Петр  Тарасович полагал,  что вовсе не
лишне  было бы знать  язык народа, которому он, Пинчук, и его товарищи несли
освобождение.
     --  "Йо" -- цэ  будэ добрэ  по-мадьярски. "Йо  напот" --  здравствуйте.
"Мадьярорсак" -- то будэ Венгрия. "Оросорсак" -- Россия.
     Петр Тарасович замолчал  и задумался.  Он морщил лоб,  дергал  себя  за
свисающий ус,  напрягая  память. Ему  очень  хотелось  вспомнить, как  будет
по-венгерски слово "дружба".

     Вена -- Москва
     1946 -- 1953

Популярность: 1, Last-modified: Sun, 17 Mar 2002 14:33:14 GmT