---------------------------------------------------------------
     © Copyright Олег Павлов
     Email: [email protected]
     WWW: http://www.pavlov.nm.ru/
---------------------------------------------------------------




     В теперешней Москве, то есть в  новой эпохе, нет  своей  Хитровки, и не
может никаким чудом быть, возникнуть. Но  сама та Хитровка, которую знаем мы
из  очерков  Гиляровского,  была  чудом.  Муравейник  жизни, сооруженный  не
трудягами,  а паразитами  общества,  его  отбросами  - точно б  вши  нанесли
соломинок,   проделали  ходы,   быт  наладили.  Комнатухи,  бабы,  трактиры,
околоточные, своя фирменная жрачка - потрошки! потрошки! "Хитровка" -  имела
свое право, как Царское село или Соловки. Не уродливый, что грыжа, городской
притон, а своя окраина-земелюшка, вольница, с  которой выдачи нет. Чудо  то,
что  бродяги  в  кои-то веки  стали  почти  народом,  силой - гордыми  духом
"хитровцами",  которых  страшились обыватели,  а  писатели  -  спускались  с
уважением в запахшую  преисподнюю их муравейника, с жаждой понять,  постичь.
Ходили даже не сами по себе - не смели просто так взять да пойти, а был свой
Вергилий.  Иначе,  без Гиляровского, отмирала  душа.  Ходил на  Хитровку сам
Толстой!  Гений  человеческий приходил  к отбросам человечества. Был  там, у
них. Что он искал, какой смысл? Пытался их понять, их возлюбить?
     Достоевский вынес с этого дна, что человек  ко всему привыкает. Толстой
до смерти твердил, что единственное благо  - это любовь, то есть как ни мог,
а заставил себя  хоть умом, но  возлюбить "бабу, что валяется в  грязи". Для
сознания и души есть два испытания.  Одно было задано Достоевским в "Братьях
Карамазовых"  - слеза  ребеночка,  возможно  ль счастье  всего  человечества
построить  на этой слезе, самой чудовищной  и кромешной. А  другое испытание
было определено Толстым, и во всех его произведениях завязывается этот узел,
потому что для него,  человека происхождения куда  как благородного, а стало
быть и для героя  его, для  толстовского героя, самый напряженный  в  смысле
бытия был  именно  этот вопрос -  могу  ли возлюбить  человека, если ж  надо
возлюбить его и таким, грязненьким.
     Обращение   к   Достоевскому  и   Толстому,   обычно,   -  это   начало
назидательного интеллигентского  разговора, где единственным доводом  служит
литература. А преисподняя, где  затонул  и таился,  как  в болото брошенный,
ключик от счастья человеческого  - без  которого все было  несчастием, мукой
совести,  ложью - всегда была в России рядом, под  боком. Всегда и надо было
проделать  только  этот  прижизненный обрыдлый путь - доехать до Хитровского
рынка. Или был другой такой же прижизненный путь в ад, опять же Достоевского
- по этапу  на  каторгу,  в  мертвый  дом. Но эти  два  пути  в  преисподнюю
отличались не по долготе и расстояниям, а по тяжести. На каторгу - с грехом,
в кандалах. На Хитровку - с тростью и на извозчике.
     Два ответа, что нельзя построить на слезинке рая  и  не будет рая, если
не возлюбить грязной пьяной бабы -  дьявольской какой-то хитростью оказались
для России и русского народа двумя дорогами столбовыми в революции.
     А может,  и  были они -  дьявольским воистину  ухищрением,  искушением.
Вместо  слезинки  - океаны крови,  вместо блага  любви -  отупляющее стадное
чувство. Что было дном, то выползло наружу  и стало сушей. Проклятые эти два
вопроса, как те графитовые стержни после взрыва реактора на атомной станции.
Они  разлетелись   на  тыщу  осколков-вопросиков,  и  на  них  нам  ответить
трагически  невозможно, потому что нельзя  уж  их собрать и  подчинить своей
воле. Это  они подчинили теперь  нашу  волю,  а  наша жизнь - как зараженная
зона,  где  возможно  будет  даже  достичь  изобилия и  все станет до  ужаса
плодоносить, но все-то  мы  будем не  жить, а бесконечно  болеть, окруженные
уродами и уродством.
     Нравственная мутация,  перерождение уродливое человеческого существа  -
это то,  что мучит  теперь. Мы опять глядимся в  дно, но то  дно жизни,  что
было-то  и  ее  глубиной,  исчезло.   Вошь  разбежалась  по  Москве  как  по
столешнице. И это  уж не  вошь, а точнее - бомж.  По  улице бредет  голодный
прокопченный человек,  полутруп, боязливо по-собачьи  щерясь на  людей,  что
шарахаются  только  от  его  вони.  Ему некуда  идти. Незачем  жить.  В этом
человеке уничтожено то важное для нас всех,  хоть это и дико  может звучать,
что искупляло зло - человеческая гордость.
     Из всех, кто спускался в преисподнюю, только Горький вынес из нее  этот
ответ  - лишенный  напрочь  религиозного пафоса, который  и  кажется чуть не
самым фальшивым в русской действительности, почти погремушкой. Что человек -
звучит гордо, это было обсмеяно так,  будто по всей  России полвека только и
делали, что провозили вымазанный дегтем голый блудливый лозунг на ослице.
     Гордость прочно  увязана и  в современном сознании с мещанским понятием
достатка - но то  и есть гордость мещанская, достатком извращенная. А против
простой мысли, что гордым может и должен быть последний человек в обществе и
что именно  это  важно - как новый  порог  взгромоздился в сознании  нашем и
душе. Но на гордости русского человека и зиждилось все его же смирение. Не в
покорности,  как это  понимают благостные  попики,  и  не  в рабстве,  о чем
твердят умствующие интеллигентики, а в гордости,  в уважении себя  и других.
Они-то, Хитровка и хитровцы - это и есть тот народ и страна, что в поисках в
них смысла и были уничтожены, которые потом только униженность свою избывали
в жестокости, в произволе, в диктаторстве и в толпе.
     Событие  из современной  жизни.  Дело  было  прошедшей  зимой  в  одной
заурядной московской больнице. Привезли бомжиху, с узнаваемым возрастом, лет
сорока. Была босая. Думаю,  попасть  в больницу надо было  ей  больше жизни.
Таково  было ее  состояние - человека,  который  соскальзывает по  смертному
ледку. Вменялось ей врачами скорой обморожение конечностей, те сообщили еще,
что  бомжиха весь день ползала в скверике Киевского вокзала на  карачках, не
могла встать - люди это видели, подтверждали.
     Врачи же в больнице, как только уехала скорая, тут же бомжиху снарядили
прочь. И так еще обставили, что оформили ее как отказчицу, что бывает, когда
человек отказывается  от  госпитализации  и  решает болеть  дома.  И про нее
говорить  стали, что  ли,  играя: "Выводите ее, она  не будет ложиться,  она
хочет  домой".  Ее  сходу  еще  завезли  на  каталке  в  душевую,  сразу  на
санобработку  упрятали. Но  когда решилось, что выставят  прочь, то никто не
захотел даже заглянуть в душевую, брезгуя даже ее и выставить.
     Старшая  медсестра только сказала, чтоб ей  дали  тряпок на обмотки для
босых  ног.  Тряпок  ей кинули,  но и  с  охотой  позабыли,  что  она  есть.
Расшевелились  только  тогда, когда  обнаружилось, что  бомжиха  втихомолку,
затягивая время, в душевой разделась  и усилилась даже  в коридоре приемного
вонь.  Тут стали суетиться, как  ее скорей спровадить,  и  с порога душевой,
заглядывая, стали ее  пугать, чтобы одевалась и уходила прочь. И как же было
ей страшно -  очутиться наконец в тепле, понадеяться на  помывку, на жрачку,
на покой, но с порога уходить  неизвестно куда, ведь тут не Киевский даже, а
все одно что  смертная пропасть - такая от  вокзальной спасительной  их норы
даль. Тут уж не выживешь и одной ночи. Морозец и так был, а тут еще объявили
по радио,  что ночью будет  минус  тридцать. И в  бесчувственном, полуживом,
голодом  мозгу явилась ей  мысль вымочить  свое  тряпье.  Понадеялась, что в
сыром на  мороз-то  не выгонят.  И когда застали ее за этой  постирушкой, то
обозлились вконец. Распахнули все окна в душевой, уже как бы выставив ее  на
мороз, выкуривая из душевой холодом.
     Она  еще цеплялась  за туалет, что хочет  по нужде - это их  обреченная
безысходная хитрость. Говорит, я же человек, куда  же мне нужду справлять. И
тут все  кругом как озверели: человек?! человек?! Тот  беспощадный напор, ор
почти нечеловеческий,  и  был ей приговором,  только тогда  она, кажется,  и
осознала, что места ей здесь нету и что наступил конец.
     Все сырое  тряпье,  которое не имела  сил даже толком  выжать,  долго и
мучительно  напяливала -  одеванье  ей  давалось совсем  тяжко.  На  обмотки
никаких сил  ей уж не хватило  - и  по  стеночке поползла.  Но охранники  ей
запретили стенки лапать и она уж выходила бочком, как по карнизу. Даже когда
наружу выбралась, запрещали о стену больничную опираться, чтобы не замарала.
Еще  хотели проверить на ней перцовую ударную  смесь из баллончика, хотели в
нее  напоследок прыснуть и поглядеть, как будет действовать,  но раздумали в
конце  концов мараться и  дали  выползти  на  мороз, только пригрозив,  чтоб
отползла подальше от больницы.
     Это зверство обычной жизни  каждый  по-своему прожили обычные люди,  но
прежде того обернулось все зверством именно по воле обычных людей - оглохших
и слепых. Что  я знаю и что могу сказать, не устраивая ни над кем  показного
суда совести - это что никто друг друга не смог возлюбить.  Еще скажу, много
раз  потом видя эту  картину  перед глазами, что  никто  не  привык  к этому
плохому  - всем  было тошно, обрыдло.  Привыкает человек только  к хорошему.
Даже  рецидивист ворует и  убивает не потому, что привык к плохому, а потому
что  ему неведомо хорошее. А  это хорошее есть только одно - уважение себя и
других, простодушие гордости человека. Никто не мог себя уважать -  и потому
сделалось  это зверство,  где  все были участниками  и все-то были жертвами,
хоть опять  же это  дико и несправедливо может звучать. Не были русскими. Не
были даже в этой комнатушке больничной не то что из одного народа, но и рода
человеческого. И так вот - перестали  уже быть и людьми. Уважать в себе и  в
другом возможно  только  человека, именно человека, то  есть  самое  общее и
одинаковое, что есть в каждом из без всяких различий - человеческую жизнь.
     Когда-то люди  жили на  Хитровке. Когда-то люди жили  и в  России. Были
писатели и обыватели. Но теперь все  не то и не так. Путь к счастью, путь из
преисподней:  излечить в  человеке униженность, всеми способами какие есть у
общества бороться  со всеми способами унижения человека. Уважение - это же и
есть доподлинное сострадание. Для русских оказалось это слишком легковесным,
незначащим -  и  теперь мы  сполна  ощутим,  сколько весят и  значат  взамен
идеальных вопросов о греховности и любви эти осмеянные, оскверненные слова о
человеке, добытые  со дна жизни - но  там, где  не  кончается и  подыхает, а
начинается, рождается из пьяни и рвани, греха и ненависти ч е л о в е к.


Популярность: 1, Last-modified: Thu, 13 Mar 2003 10:39:36 GmT