Александр Яковлевич Яшин (Попов) (1913-1968)
Источник: Александр Яшин, Избранные произведения в 2-х томах, том 2,
Проза,
Изд-во "Художественная литература", Москва, 1972, тираж 25000 экз.,
цена 72 коп.
OCR и вычитка: Александр Белоусенко ([email protected])
Александр Яковлевич Яшин (Попов) (1913-1968)
Источник: Александр Яшин, Избранные произведения в 2-х томах, том 2,
Проза,
Изд-во "Художественная литература", Москва, 1972, тираж 25000 экз.,
цена 72 коп.
OCR и вычитка: Александр Белоусенко ([email protected])
ВМЕСТЕ С ПРИШВИНЫМ
Paccкaзы
Подарки Пришвина
Вилы
Пришвинский мостик
Житейские бури
Тюлевая занавеска
Яблочная диета
"Солнечная кладовая"
Он дал имя человеку
Последняя тропинка
ПОДАРКИ ПРИШВИНА
Дунинская дача - на крутом склоне горы, который, по всей видимости, был
когда-то берегом реки. Спереди - деревня, садики, заливные луга, открытые
солнцу дали, а сзади, на высокой гриве - густой темный лес. Заливные
солнечные луга и темный ельник это как два мира, два континента. Ходим по
сверкающему берегу реки - одни разговоры, ходим по лесу - и разговоры
другие. Даже и погода в этих разных местах словно бы всегда разная. Может
быть, это преувеличение, но сейчас мне кажется, что среди цветов и трав
Михаил Михайлович ходил бодрее, больше улыбался и шутил чаще; во всем его
облике и в его словах было больше света.
- Все что нужно человеку, то и цветам нужно,- раздумчиво говорил Михаил
Михайлович, когда мы ходили по лугам.- Особенно верно это применительно к
цветам домашним, комнатным,- продолжал он свою мысль, когда мы возвращались
на дачу. Питание давайте им разное - полезен чай, сок лимона... Я даже
водкой их пою... И во всем прочем тоже. Если человек долго не умывается, он
запаршивеет. Так и цветок. Без омовения он совсем зачахнуть может. Дождь не
только поит, но и умывает. Цветы очень чистоплотны, очень!
На Михаиле Михайловиче просторный полотняный костюм. Почему-то хотелось
думать, что полотно это из нашего вологодского льна и выткано на нашей
Красавинской фабрике близ Великого Устюга. Злата Константиновна сейчас
вспоминает, что, может, всего-то раза два-три видела Михаила Михайловича в
этом полотняном костюме, но после, в чем бы он ни появлялся, ей все
представлялось, что неизменно на нем широкий, подбитый ветерком светло-серый
пиджак и такие же серые брюки. Да и поныне она ни в чем ином не может себе
представить Михаила Михайловича. Пришвину полотняный костюм шел, как шла
длинная вельветовая рубаха к облику Льва Толстого.
Палка у Михаила Михайловича - складной стульчик. Воткнет он палку в
землю - ручка раскроется, и он сидит на этой ручке, как на стуле, отдыхает.
Кажется, точно такая же палка была и у старого Льва Николаевича. И к тому же
оба они были такие русские.
С годами палка не всегда выручала Пришвина. Он не мог ходить с нами за
реку по узкому шаткому мостику-лаве в дальние села, на заречные сенокосы.
Но, возвращаясь, мы рассказывали ему о местах, где были, и оказывалось, что
он все эти места знал, все помнил и понимал нас с полуслова. И получалось
так, будто он был вместе с нами повсюду.
- Там обрыв крутой и две колодинки через ручеек, у одной сучок
застарелый смолевой,- подсказывал он и спрашивал: - Не сгнили ли колодинки?
Или еще:
- Крапива там справа. По-прежнему растет или нет? Вы не обожглись? - и
смотрел на босые ноги Златы Константиновны.
По тому, какие цветы мы приносили с собой, Михаил Михайлович узнавал,
где мы были.
- С того лужка никто без цветов не возвращается! - радовался он.- А
если для цветов не время - несут сосновые ветки либо дудки. Богатые места,
веселые...
В хвойном лесу на высокой гриве Михаил Михайлович больше молчал. А
может, это мне сейчас так кажется?
Лесом ходили мы чаще по дорогам, а не по тропинкам. По тропинке идти -
надо в затылок друг другу и то и дело кланяться, пролезать под деревьями,
отгибать тяжело опустившиеся ветви - и света не увидишь. А по дороге можно
двигаться всем троим рядом.
Все-таки Михаил Михайлович в лесу был менее разговорчив, чем на реке,
на открытых местах. Он внимательно провожал глазами каждую птицу,
перелетавшую через дорогу, была ли то ворона, или сойка, или синичка:
Казалось, он истосковался по ним.
Однажды Злата Константиновна подарила Михаилу Михайловичу двух птиц.
Случилось это так. Впереди нас на деревья уселись ворона и сорока.
Сорока-непоседа перепрыгивала с ветки на ветку, а ворона как опустилась на
сучок, так ни разу и не передвинулась на нем, только сучок от ее грузной
посадки раскачался, и ворона показывалась то в тени, то на солнце да изредка
для равновесия чуть взмахивала хвостом: вверх-вниз, вверх-вниз. Пока ворона
раскачивалась на одном и том же суку из света в тень, из света в тень,
сорока на своем дереве пять или шесть ветвей переменила.
Злата Константиновна пригляделась к ним и сказала:
- Михаил Михайлович, примите от меня в подарок этих птиц, они не
простые.
Пришвин поддержал игру, принял подарок и начал внимательно
осматриваться вокруг. Когда мы уже выходили из леса к полю и за бугорком
дороги показалась крыша амбара с двумя скрещенными над коньком жердочками,
как с усиками, он обрадовался:
- А я вам дарю этого жука! - и указал на выдвигавшуюся из-за холма
крышу с усиками, в которой мы, приглядевшись, действительно признали
сходство с каким-то большим сказочным жуком.
Неумеренно ликовала Злата Константиновна, и довольно улыбался в усы
Михаил Михайлович. Той порой ворона и сорока снялись с деревьев и улетели, а
жук стал амбаром. Но подарки уже были сделаны друг другу, поэзия посетила
нас.
- А мне? - ревниво взмолился я.- Ну хоть что-нибудь, Михаил Михайлович!
Пришвин подошел к толстой березе с поперечными черточками на коре,
словно строчками стихов, разбитыми лесенкой, осмотрел ствол с одной, с
другой стороны и сказал:
- Тут записей разных немало. Поэзии на целую книжку хватит. Сколько
разберете - все ваше.
Потом выбрал на стволе место почище, огладил его ладошкой,- на землю
полетела белая шелуха,- и добавил:
-- Вот вам и обложка для книги стихов.
Я вынул перочинный нож.
- Маловато будет для книжки, но, ладно, попробую.
- Уберите нож,- сказал Михаил Михайлович.- Сфотографируйте крупным
планом и дайте художнику, все остальное сделает он.
Я понял, но возразил:
- Темно, ничего не выйдет.
-- А вы утром приходите, солнце с дороги подсветит...
30 января 1961 г.
ВИЛЫ
Кто собирал грибы, знает: стоит найти хоть один приличный гриб, и уже
нет сил оторвать глаз от земли. Идешь по перелеску, по опушке, по лужайке и
ничего не видишь, кроме мха, да кочек, да опавших листьев, ничего дальше
своего носа. Мало того, и листья-то частенько принимаешь за грибные шляпки.
Азартные грибники так привыкают за лето ходить с опущенным взглядом, что и в
зимнюю пору, оказавшись в лесу, уже не могут глаз поднять.
А я знаю еще таких, что как тронутые ходят по асфальтовым шоссе и все
чего-то ищут, что-то подбирают. Чаще всего это автомобилисты-любители,
собирающие на трактах всевозможные гайки, болтики, все нужное и ненужное:
авось в хозяйстве пригодится.
Но есть люди, что смотрят в лесу те под ноги, а в небо.
Деревня не может обойтись без вил. Раньше они были нужны каждому
хозяину - на сенокосах, на гумне, на скотном дворе. Нужны не меньше и
теперь. Какие бы хитроумные стогометатели мы ни изобрели, и даже если они
будут работать безотказно, вилы всe равно необходимы и в колхозах. А вилы
эти березовые, металлическими их не заменишь, и растут они в березовых
рощах. И надо оглядеть сотни, тысячи березовых вершинок в небе, чтобы
обнаружить одну трехрогую, а то и четырехрогую, из которой могут получиться
настоящие добротные сенные вилы. И чтобы рога эти были не сучьями, а рогами,
расходящимися в стороны на одной высоте, из одного основания, и чтобы они
были приемлемой толщины, и чтобы черенок тоже был не слишком толст и
достаточно длинен.
И вот куда бы мужики ни шли, ни ехали, чем бы ни занимались, а в
березовых лесах они задирали к небу головы, вытягивали шеи, прикрывали
ладошкой глаза от света, и выпяченные острые мужицкие кадыки торчали, как
твердые грибные наросты на березовых стволах.
Не любил крестьянин покупать то, что сам в своем лесу добыть мог.
Каждый старался сделать для себя и сани, и дугу, и оглобли для телеги, и
вилы. Но не все были удачливы.
Помню я одного мужика, Степу Оганенка. Был он беден, многодетен, гнедка
имел старого, слабого, обладавшего разве что четвертью лошадиной силы, и
коровенку одну, а вилами мог обеспечить несколько деревень. Степины вилы
славились легкостью, прочностью, красотой. Имея всегда большой запас, он
отдавал свои вилы по дешевке, поэтому многие предпочитали покупать их у
Степы, а не искать в лесу. А Степа по привычке всю жизнь ходил с высоко
поднятой головой и даже в деревне часто спотыкался о камни, об изгороди,
наступал посреди улицы на поросят и коз. Над ним смеялись, но беззлобно,
говорили, что он не от мира сего, рассказывали про него всякие побаски и
небывальщины. Однажды он будто бы упал в колодец, и когда его вытаскивали,
он, сидя на бадье, разглядел в небе, почти под облаками, вершину березы с
отличными четырехрогими вилами, которые можно было обнаружить только из
глубокой колодезной трубы. Несмотря на то что береза росла у соседа под
окном, ничто уже не смогло ее спасти от топора Степы Оганенка.
Рассказывали еще, что Степа все же уставился как-то и в землю. Было это
на росстанях, на развилке трех проселочных дорог. Увидел он развилку и замер
и долго стоял пораженный, сосредоточенный на чем-то своем. А когда глубинная
работа мысли закончилась, он произнес:
- Дык это ж вилы! Надо же!..
И двинулся дальше, опять вскинув голову к небу.
- Запнешься, Степа! - кричали вдогонку взрослые и ребятишки, когда он
шел по деревне, уставясь на облака, и открытый кадык его, казалось, готов
был выскочить из дряблой загорелой кожи.
- Что там, Степа? Как там в раю живут? - спрашивали его.
- Ты землю-то хоть видал ли, Степа, какая она?
Об этом мужике я не раз вспоминал, когда думал о Пришвине.
Пристальность, с какой вглядывался он в окружающий нас мир, в даль полей и
лугов и в лесное многоэтажье, поражала меня.
Земляк мой Степа вряд ли видел в вершинах деревьев что-либо, кроме
своих вил. При этом он топтал цветы.
А Пришвин видел и небо, и землю, всю глубину леса с его
многонаселенностью, и все луговое многотравье, каждое зернышко в колоске, и
каждую тычинку в соцветии, и никогда ни к чему живому не был равнодушен.
Многие десятилетия он как одержимый бродил по земле-матушке от зари до зари
то с ружьем, то с записной книжкой - то вскинув голову к небу, то не отрывая
глаз от земли. Он дружил с природой не заискивая, без низкопоклонства,
дружил на равных началах, и природа ничего от него не прятала.
Рассказал я Пришвину на прогулке о своем Степе, о том, как он всю свою
жизнь в небо смотрел. Михаил Михайлович остановился, вгляделся в меня,
задумался, при этом губы его в глубине усов и бороды сделали какое-то
чмокающее движение, и заметил:
-- Ни земли, ни неба не видел ваш Степа Оганенок. Жалко мне его.
31 января 1961 г.
ПРИШВИНСКИЙ МОСТИК
На крышу дома отдыха нередко садилась ворона. Конечно, ворону от вороны
отличить трудно, но когда я понаблюдал, то определял, что летает все одна и
та же птица. Потом я обнаружил, что она лазит в кирпичную трубу.
По-видимому, труба была вытяжная, вентиляционная, а если и печная, так летом
все равно печи не топят.
Утром мы с Михаилом Михайловичем сидели на садовой скамейке, я ждал,
когда прилетит ворона, чтобы показать ему, какие чудеса творятся на нашей
крыше. Ворона прилетела и, оглядываясь и неторопливо переступая с места на
место, осторожно приблизилась к трубе, затем сразу взлетела на нее и резко
юркнула вниз.
- Видали? - торжествуя, спросил я, словно все это было делом моих рук.
Пришвин не удивился - как сидел, чуть согнувшись и опираясь обеими
руками на самодельную палку, так и остался сидеть, только заметил как бы
между прочим:
- У нее там гнездо и три свежих яйца.
- И вы не ошибаетесь?
- Я предполагаю. Время!
- А что, если мне слазить, заглянуть?
- Загляните, если вас это интересует.
Когда я забрался на крышу, Пришвина на скамейке уже не было. В трубе
оказалось воронье гнездо, и в нем три яйца. Одно я взял сыну для коллекции.
Мне казалось, что Михаил Михайлович осудит меня за этот разбой, но он
равнодушно сказал:
- Ничего. Ворона добавит.
Утром мы с женой принесли из лесу в носовом платке несколько ранних
грибов (сморчки - фигурные шоколадки). Зашли в комнату Михаила Михайловича,
разложили их перед ним на рабочем столе: смотрите! Он надел очки, взял один
гриб, повертел его, понюхал, взял другой, понюхал - и сказал:
- Да, снежком пахнут! В следующий раз загляните вон туда, за речку, там
на склоне получше наберете,- и показал рукой за окно, куда надо идти
следующий раз. Показал и отвернулся от грибов,- казалось, больше они его не
интересовали.
Но это нам так казалось, что не интересовали.
Потом Пришвин почмокал губами и встал из-за стола:
- Пойдемте завтракать!
- А что с грибами будем делать? - спросила Злата.
Михаил Михайлович опять неторопливо почмокал губами, словно хотел
что-то сказать, но слов подходящих еще не находилось, и потому только
равнодушно повторил:
- Пойдемте завтракать!
"Откуда у него это равнодушие? - думал я.- От усталости или оттого, что
любопытство, с которым я отношусь ко всему живому в окрестностях дома
отдыха, для него лишь детские забавы? От этих мелочей он давно уже ушел -
так, что ли? И я в его глазах только начинающий натуралист, школьник,
впервые заглядывающий в птичьи гнезда, а он как бы доктор естествознания? Я
юнга, а он маршал? Так, что ли?.."
Свежие грибы на кухне поджарили к обеду, и мы поделились закуской с
Пришвиными. Михаил Михайлович был доволен несказанно, обстоятельно и подолгу
разглядывал каждый кусочек, поддетый на вилку, вдыхал его аромат.
- Да! - говорил он.- Да-а!..
"А, проняло! - думал я.- Проняло! Но когда же он пойдет с нами вместе,
как бывало раньше: за речку, в лес, в поля? Когда же хоть заговорит об
этом?"
Мы снова и снова бегали за Вертушинку, по мягкой пахоте, по свежей
зелени, по молодому брусничнику, в район пионерских лагерей, к Москве-реке,
к Рузе-реке. А возвратившись, рассказывали, что где нашли, что видели, что
слышали. И каждый раз несли что-нибудь из лесу. Нельзя же побывать в лесу и
ничего не принести с собой. Кто-то несет из лесу вязанку дров, кто-то веники
березовые, кто грибы, кто ягоды. Мы приносили либо веточку сосновую, либо
горсть цветов, либо прутики черничника или вереска. Хорошо также взять прямо
с земли кукушкин лен и пересадить его к себе под окно. Просто шишек разных
набрать и то уже интересно.
А если совсем ничего не найдешь и вернешься с пустыми руками, то
хорошее настроение обязательно принесешь с собой. Мы возвращались из лесу
всегда с хорошим настроением.
Почему же Пришвин так безучастно относится ко всем нашим походам? Уж не
завидует ли он?
А Михаил Михайлович тоже уходил, куда-то почти ежедневно. Но куда и
далеко ли?
Нашли мы как-то в поле, на пустыре, под можжевельником, маленькое
теплое гнездышко с четырьмя пестрыми яичками. И птичку видели, и голос ее
слышали, а что это за птичка, определить не смогли. Торопимся к Пришвину,
несем ему пару яичек. Уж он-то скажет сразу, чье гнездо мы нашли.
Пришвина ни в доме, ни поблизости от него не оказалось. Спрашиваем всех
знакомых:
- Не знаете ли, где Михаил Михайлович?
- В лес ушел.
- Как в лес, куда?
- Вот туда, за речку Родинку.
Спешим к речке - а это совсем рядышком - и видим: на берегу бушующей
весенним половодьем Родинки стоит Пришвин, с палкой в руке, стоит, голову
опустил, не шевелится. Спуск к речке крутой, скользкий, переход через нее
есть, да ненадежный: мостик не мостик, два-три горбыля с поручнем, не каждый
решится перебираться на другой берег через глубокий овраг. Должно быть, и
Пришвин не решился.
Подбегая сзади по узенькой тропиночке, я кричу первые попавшиеся слова:
- Михайлo Михайлович! Вот вы где, оказывается!
Обернулся Пришвин на голос, и мы увидели в его глазах тоску, самую
настоящую тоску, не пришвинскую. Это были глаза прикованного Прометея. Лес
рядом, а не войдешь в него. Рядом - а не переберешься. Лазать по колодинкам
да по жердочкам - возраст не позволяет, силы не те. И - тоска в глазах.
- Да, да...- заговорил Михаил Михайлович тихо и не сразу, будто
возвращаясь мыслями откуда-то из далека-далека.- Я сюда часто хожу. Вот
стою, слушаю. Велика ли речушка, а тоже рекой хочет стать. Переход неверный.
Мостик был старый, должно быть, подмыло его, снесло.
- Пробовали перейти?
- Пробовал? Да, конечно, пробовал...
И он опять тоскливо посмотрел на противоположный берег, откуда
начинался густой хвойный лес, а в лесу таились всякие чудеса, конечно же,
неизведанные, потому что каждая новая весна для человека - это новое чудо.
Весной любого из нас тянет вдаль, а о Пришвине и говорить нечего. Когда-то
Михаил Михайлович в это время обитал уже в своем домике на колесах. И вдруг
мутная речушка сносит старый подгнивший мостик и преграждает ему путь к
чудесам.
Пришвин! А через речушку не может. Какое уж тут равнодушие...
Конечно же, в глазах его мы увидели тогда тоску смертную. Неужели мы
могли ошибиться?
Мостик через Родинку построили новый, высокий, с прочными перилами, со
ступенчатым спуском к нему с обеих сторон. Теперь через овраг нетрудно было
переходить.
И стал этот мостик привычным местом прогулок для Пришвина. Он приезжал
в дом отдыха в разное время года, чуть ли не ежегодно, и любил подолгу
стоять на берегах Родинки. Спустится, бывало, на мостик, перегнется через
перила, смотрит в глубину рва, прислушивается к журчанию воды, к пению птиц,
иногда что-то записывает в блокнотик. Издали можно было принять его за
одержимого рыбака, который следит с мостика за неподвижным поплавком. А это
- Пришвин!
И стали мы этот мостик называть Пришвинским. Сначала только мы с женой,
потом и другие - разные наши знакомые и товарищи, из тех, что бывали здесь
вместе с Пришвиным и тоже не раз видали Михаила Михайловича перекинувшимся
через деревянные перила, тихого и сосредоточенного. Дали мы его имя мостику,
не сговариваясь друг с другом, а потом сговорились вкоренять название это в
обиход, объяснять всем людям, почему мостик через речку Родинку должен
называться Пришвинским. Больше того, мы захотели, чтобы на мостике, на одном
из столбиков его, справа или слева, была приколочена дощечка с надписью
"Пришвинский мостик".
Вот тогда-то вопрос о названии и пошел по инстанциям, сначала снизу
вверх, и стали его согласовывать да увязывать, рассматривать да
обмозговывать, как великую государственную проблему. Это согласовывание да
увязывание не завершено и доныне, а когда оно будет завершено, то вопрос
должен пойти уже сверху вниз и дойти наконец до кабинета директора дома
отдыха. Когда дойдет - никому не известно. Может, и не дойдет. Сохранится ли
до того времени мостик - тоже неизвестно: все-таки он деревянный, а не
каменный и не железобетонный какой-нибудь. Пришвина уже давно нет в живых, а
вопрос о мостике все еще ходит где-то по инстанциям.
А все читающие Пришвина, все любящие его животворные книги и
благодарные ему, ничего не согласовывая и не увязывая между собой, а просто
повинуясь велениям своих сердец, давно уже зовут деревянный мостик над
речкой Родинкой Пришвинским мостиком.
Пусть так оно и будет навеки.
1 февраля 1961 г.
ЖИТЕЙСКИЕ БУРИ
Был я близок с одним очень видным, ныне уже покойным писателем. Старик
стоял вроде бы в стороне от "житейских бурь" и мелкой борьбы писательских
самолюбий, ему принадлежало будущее - он это знал, и все-таки много лет
мечтал, как прочие смертные, о государственной премии. Втихую мечтал.
Поначалу это казалось странным. Но если задуматься, подойти ко всему
по-человечески - ничего в этом странного не было. Старик жил не в
безвоздушном пространстве, он любил свою страну, почему же было не мечтать и
ему о тех знаках внимания, которые оказывались другим от имени народа.
Почему одни получают высокие юбилейные награды, другие, не менее достойные,
не получают ничего, либо получают не то, чего они заслуживают в ряду других?
Я решил "хлопотать" за старого писателя перед Фадеевым. Возможно, это
выглядело наивным.
Александр Александрович тоже удивился поначалу:
- Неужели он этого хочет? - засмеялся он.
- Читатели этого хотят. Вы должны этого хотеть. Я этого хочу.
- Вы разбираетесь хоть немного в литературной политике?
- А вы читали его последнюю повесть?
- Читал.
Фадеев читал бесконечно много. О каком бы новом произведении с ним ни
заговорили, оказывалось, что он его уже читал, чаще всего - в рукописи.
- Это же очень светлое, солнечное произведение!
- Согласен.
- И - там люди, большая любовь к людям.
- Согласен.
-- Так в чем же дело? От этого будет только выигрыш.
Фадеев опять засмеялся. На этот раз, кажется, уже надо мной.
- Вот будет президиум - выступите. А я не всемогущий.
Я выступал на президиуме. Ничего из этого не получилось. Почему не
получилось - до сих пор не могу понять.
И до сих пор считаю ошибкой, что не осуществилась маленькая затаенная
мечта большого русского художника.
Должно быть, я действительно уже и тогда ничего не понимал в
литературной политике.
А порой мне кажется, что сам Фадеев теперь отнесся бы ко всему
совершенно по-иному.
[1961}
ТЮЛЕВАЯ ЗАНАВЕСКА
Что поделаешь, я не знал Пришвина молодым. Ни разу не ездили мы с ним
на охоту, не коротали ночи у костра, не путешествовали вместе по белозерским
лесам. Обо всем этом мы могли только разговаривать. А я все мечтал, что это
еще будет, что все еще впереди. Однажды Михаил Михайлович показал мне свое
трехствольное ружье - бокфлинт: два ствола дробовых двадцатого калибра, один
нарезной для пули. Показывал и хвалился его удивительной легкостью.
- Для меня,- говорил он,- охота давно уже приобрела чисто спортивный
интерес. Я не промысловик, не добытчик, поэтому не люблю, да, пожалуй, и не
любил никогда стрелять из двенадцатикалиберной пушки, когда дичь осыпаешь
сразу целой пригоршней дроби. То ли дело ударить влет из двадцатого калибра
и свалить летящую птицу прямо к ногам. Прицел в этом случае должен быть
точным, верным, а это высокое искусство. Да и тяжело уже таскать большое
ружье.
Слушал я его рассказы, смотрел на бокфлинт и верил, убежден был, что мы
обязательно побродим еще с ним по полям-лесам, что не поздно еще...
Но верил ли в это Михаил Михайлович - не знаю. Человеку не всегда
удается заставить поверить другого в то, во что он верит сам.
В июле месяце 1952 года я вернулся в Дунино со строительства
Волго-Донского канала. Пришвин пригласил нас к себе на дачу. Обстановка на
даче Пришвиных была в то время скромная, слишком скромная, комнаты
производили впечатление почти нежилых; грешный человек - я иногда подумывал:
не от скупости ли это?
Сидим в столовой. Кажется, пообедали. Кажется, был пущен в ход
графинчик-уточка из-под ликера. И опять то же: нальют тебе рюмочку с
наперсток, меньше глотка, выпей и жди - предложат еще или нет? Да не хватает
у них, что ли, на водку?
И вдруг овладело мною страстное желание уговорить во что бы то ни стало
Михаила Михайловича поехать, и по возможности немедленно, вместе со мной в
Сталинград, в волгодонские степи, к людям, сооружающим канал и Цимлянское
море, к шагающим экскаваторам, к великанам бульдозерам и скреперам, к мощным
земснарядам. Желание до того сильное, и таким все мне представилось простым,
осуществимым, реальным, что я, наверно, был даже красноречив. Я гарантировал
все удобства: немедленно мягкий вагон, в Сталинграде, в Калаче и по всему
каналу легковые автомашины, где нужно - катера, номера в гостиницах,
необходимое питание - все, все. Я предлагал себя целиком в распоряжение
Михаила Михайловича. И руководила мною не только любовь к
писателю-кудеснику, мне представилось, что, вытащив его на "великую стройку
коммунизма", я сделаю большое дело для советской литературы,- а ради этого
можно ли перед чем-либо останавливаться? Я говорил, что для Пришвина это
будет прямой литературный путь из "края непуганых птиц" - и с
Беломорско-Балтийского канала на Волго-Дон и дальше, до Черного моря, путь
из первой пятилетки в четвертую, в пятую и без пересадки в коммунизм. Я все
учел и все принял во внимание, кроме разницы в возрасте между нами.
Порой мне казалось, что я уже добился своего, что Пришвин уже
загорелся, уже согласился, Валерия Дмитриевна уже собирает необходимые вещи
в дорогу...
А Михаил Михайлович вдруг сказал, что он смотрит на меня так, как если
бы я был в освещенной комнате, а он на улице, и между нами легкая тюлевая
занавеска: мне его не видно, а ему меня видно всего; легкий прозрачный тюль
- это время, это его, пришвинский, возраст и жизненный опыт.
Однажды мы ехали на машине из Дунина к Москве: я, Михаил Михайлович и
Злата Константиновна.
В последние годы Пришвин имел "москвича", предпочитая его всем прочим
маркам, и водил его сам. Только я не могу представить, чтобы он всегда, всю
жизнь водил автомобиль так, как этого последнего "москвича", а у него бывали
в руках разные машины. Что-то такое произошло, из-за чего водитель потерял
контакт со своей машиной, не доверял ей, не чувствовал ее. Дело доходило
порой до курьезных вещей. Перед каждым подъемом и спуском Михаил Михайлович
терялся и спрашивал:
-- Переключать скорость?
Или:
- На какую скорость ставить?
Кончилась эта растерянность тем, что Пришвин вообще перестал
переключать скорости и ездил только на первой, в крайнем случае на второй,
никогда на третьей. А от Дунина до Москвы - около пятидесяти километров.
Пришвинский "москвич" был в совершенно запущенном состоянии, хотя хозяин
любил его и никому не доверял, доверил один раз только Злате Константиновне.
При езде по улицам Москвы Михаил Михайлович, должно быть, частенько
ошибался и нарушал правила движения. Когда его задерживал милиционер, он
предъявлял удостоверение, затем хитро обращал внимание на свой год рождения
и говорил миролюбиво:
- Сынок, как же мне не нарушать? Доживете до моих лет, и вы нарушать
будете.
На московских регулировщиков, как рассказывал сам Михаил Михайлович,
это действовало безотказно. С ними у него был полный контакт, не то что с
машиной.
Итак, мы ехали из Дунина к Москве - на этот раз на моем "москвиче".
Сразу за дунинским полем, в лесу, где часто приходилось пробираться в объезд
грязи почти без дороги, по корням и кочкам, мой "москвич" сел диффером на
пень. Ну, конечно, не сам он сел, я его посадил. Вышли мы из машины,
осмотрелись. Ноги погружаются в мягкий мох, кругом и сверху еловая хвоя,
неба не видно. Помощи ждать неоткуда. А мы куда-то спешили. Михаил
Михайлович, опустившись на колени, сам заглянул под задний мост и, видимо,
прикинув свои силы, поднялся и попробовал один сдвинуть "москвич" с места.
Конечно, ничего из этого не вышло. Злата Константиновна перепугалась за него
и потребовала, чтобы Михаил Михайлович к машине даже не приближался. Если бы
не это, он, вероятно, и сам бы не пытался больше поднимать машину, но
волнение жены моей его раззадорило. Он снова почувствовал себя чуть ли не
богатырем. Он поверил в свои силы, поверил, что для него все доступно. И
оттащить его от "москвича" теперь было уже невозможно.
Прибегать к помощи домкрата мне не хотелось, это отняло бы слишком
много времени, да не помню уже - был ли домкрат-то с собой. Только я сделал
все, чтобы "москвич" слез с пенька сам. Сел я за руль. "Отойдите!" - говорю,
дал газ, и машина рванулась вперед. Но Пришвин все-таки успел подбежать к
ней сзади и, по-видимому, изо всех сил рванул буфер кверху. Получилось
впечатление, что он таки поднял "москвич". Мы не стали разуверять его. Мы
поверили, что Михаил Михайлович один поднял машину и стащил ее с пенька.
Поверил и он сам. И до чего же ему было хорошо оттого, что он поверил в это.
Такая вера делает человека неодолимым, удлиняет его жизнь. Верить в свои
силы стоит!
А все-таки мы с ним и на охоту не сходили, и на Волго-Донской канал не
съездили.
3 февраля 1961 г.
ЯБЛОЧНАЯ ДИЕТА
Яблоки я увидел и отведал впервые в жизни, когда мне было уже лет
шестнадцать - семнадцать. До той поры перепадали и то не ежегодно, как и
всем моим сверстникам-односельчанам, лишь дикие кислые и мелкие, как грецкие
орехи, плоды с единственной яблони, раскинувшейся на нашей деревенской
улице, в палисаднике Сеньки Каренка. Дерево это было широченное и высоченное
и действительно больше походило на дерево грецкого ореха, чем на яблоню.
Мощной кроной своей оно закрывало весь фасад старинного пятистенка с резным
коньком на крыше, а куполообразной вершиной, казалось, достигало облаков. Мы
нарочно проезжали под ним верхом на лошади либо сидя на возу сена или
соломы, чтобы успеть на ходу сорвать несколько веточек с плодами. На
огромном дереве этом яблоки вырастали не крупнее грецкого ореха, даже мельче
и висели не по одному, а по два, по три и даже по четыре вместе. А вкус их
был таков, что меня до сих пор передергивает всего от затылка до пят, стоит
лишь вспомнить и представить себе, как я раскусывал и разжевывал эту
деревянистую кислятину. Кажется, даже черви не трогали этих даров северного
лета.
Тем больше мечтал я о яблоках настоящих, культурных, южных. И когда
впервые испробовал их - тем вкуснее, тем сказочнее показались они мне.
Редким, божественным, царским лакомством остаются они в моих глазах и
по настоящее время.
И вдруг Михаил Михайлович Пришвин, царь зверей и птиц, бог русских
лесов, заявляет, что ненавидит - ненавидит! - яблоки.
Мы пришли к Пришвиным на квартиру в зимний день. Уже в коридоре обдало
нас, как теплом, запахом яблок. В столовой нас стали угощать яблоками. На
столе стояла широкая тарелка яблок - свежих, сочных, каждое величиной с
хороший кулак, кажется, они только что были принесены из сада, у многих еще
не отвалились черенки с листиками, капельки воды на кожуре блестели, как
утренняя роса.
А какого же были они цвета, эти яблоки? Нет, только не кисло-зеленого.
Была в них янтарная желтизна осени, была розоватость и краснота,
глубина и прозрачность.
Любое из этих яблок могло бы сойти за то самое, наливное, из старых
сказок, которое подавалось только на серебряном блюдечке.
Из-за любого могла бы впасть в долгий волшебный сон царевна-красавица
со всем своим многонаселенным царством.
Любое может ввести в грех или стать причиной раздора.
А он их ненавидит.
Как можно ненавидеть такие яблоки?..
Оказывается, можно.
У Михаила Михайловича раз или даже два раза в неделю по строжайшему
предписанию врачей были дни, когда он имел право есть только яблоки, и
ничего больше. А он - русский человек, и покушать любил плотно,
основательно. Что для него это яблочное меню? Как для журавля каша,
размазанная лисой на плоской тарелке.
И вот ради Михаила Михайловича в эти разгрузочные дни все в доме ели
только яблоки. Случайных гостей и знакомых, забредших на огонек, угощали
тоже яблоками, только яблоками. Яблочный запах стоит даже в кабинете
Пришвина.
На щеках Михаила Михайловича яркий стариковский румянец с красными
прожилками тоже заставляет думать о яблоках, об их окраске.
Михаил Михайлович предлагает гостям отведать яблок и сам смущенно
чмокает губами - ему неудобно, он извиняется, но что ж делать, приходится
мириться с медициной и с обстоятельствами.
- Конечно, Валерия Дмитриевна на кухне перехватила чего-нибудь,-
сообщает он с проницательностью заговорщика,- но то, что женщинам
позволительно, для нас с вами не положено.
- А я люблю яблоки! - говорю я.- Очень люблю.
Михайло Михайлович взглянул на меня сначала сбоку, потом еще более
внимательно поверх очков, ну, думаю, сейчас что-то скажет особенное,- и
сказал очень простое:
- Я тоже любил, пока они не стали для меня обязательными.
В ту пору я любил спорить, праведность моя не давала мне покоя.
- А положение об осознанной необходимости? - сказал я.- Все
обязательное перестает быть тягостным, если воспринимается как осознанная
необходимость.
Пришвин спорить уже не любил. Особенно с безусыми праведниками. Он
просто смотрел из-под очков и, видимо; обдумывал своего собеседника. Но на
этот раз он ответил мне:
- Есть люди, любящие природу, перелески, луга, любящие жить в лесу. Но
если такому человеку сказать, что он должен жить в лесу,- он сочтет это за
высылку, и приятная жизнь в лесу станет для него наказанием.
- Да, но...
-- Кушайте яблоки. Старость - ведь тоже осознанная необходимость. Но
когда вы состаритесь, вы поймете, что не со всякой необходимостью человек
мирится охотно и легко. Кушайте яблоки, пожалуйста!
14 марта 1961 г.
"СОЛНЕЧНАЯ КЛАДОВАЯ"
Приходилось ли вам навещать винные подвалы - эти пещерные галереи
бесконечной длины с причудливыми разветвлениями в глубине скал?
Мастер-винодел водит вас по сказочным лабиринтам, и открывается глазам чудо
за чудом. Так художник в своей мастерской открывает полотно за полотном,
раму за рамой.
В винных подвалах вдоль влажных каменных стен, по обе стороны от
прохода, ровными рядами лежат поленницы бутылок. В них бродит сгущенная
солнечная энергия.
Еще внушительнее выглядят сотни и сотни бочек, расположенных в строгом
порядке. В одном туннеле - "емкости" по пять сотен литров, в другом - по
тысяче литров, в третьем - бочки-великаны таких размеров, что их даже
бочками назвать неудобно, это скорее дубовые цистерны, резервуары на четыре
с половиной тысячи литров каждый. В одних виноградный урожай одного года, в
других - другого.
Один купаж...
Другой купаж...
Вина сортируются не только по сортам, но и по возрасту, и главным
образом по возрасту. Есть драгоценные многолетние вина, бутылки столетнего
возраста, а есть многовековые...
Винные поленницы называются коллекциями, библиотеками. Библиотеками!..
Хранятся они, как древнейшие пергаментные рукописи в ереванском
Матенадаране, с соблюдением строжайшего постоянства влажности и температуры.
Я бывал в массандровских подвалах завода шампанских вин "Новый свет" на
южном берегу Крыма и в криковских близ Кишинева. Нескончаемые ряды бочек
разных размеров. Государственные винные библиотеки!..
Мне вспоминаются эти винные подвалы и все, какие я только видел на
своем веку, в квартире Михаила Михайловича Пришвина на шестом этаже дома в
Лаврушинском переулке. В коридоре, в комнатах стоят шкафы, просторные, как
погреба, и в каждом шкафу рукописи - ряды папок тонких и толстых. А есть и
несгораемые сейфы. Что вмещают они в себе? Какая сила, какая энергия
заключена в этой солнечной библиотеке?
Папки расположены по годам, по десятилетиям. В них целая жизнь, и не
одного Михаила Пришвина, а нескольких поколений людей, жизнь лесов и полей,
зверей и птиц, вечная смена времен года - весны света, весны воды, весны
тепла...
На мелких разрозненных листочках из карманных блокнотов бисерным
почерком то карандашом, то самопиской занесены мысли, наблюдения, сюжеты,
образы. Делалось это в далеких путешествиях, на охоте, на рыбалке, часто на
ходу, а то сидя на какой-нибудь колодинке, на пеньке. Бисером - слово к
слову, росинка к росинке, птица к птице, травинка к травинке...
Листочки из блокнотов собраны в пачки, пронумерованы и связаны бечевкой
либо скреплены резинками. Многое уже прочитано, перепечатано, подшито.
Вот она где, пришвинская солнечная кладовая!
Вот где хранятся его неисчерпаемые дневниковые богатства на каждый день
за много десятков лет:
Купаж 1930 года...
Купаж 1940 года...
Купаж 1950 года...
Сгущенная энергия добра и красоты. Пришвинская государственная
библиотека! Пришвинская кладовая солнца!
Главный хранитель пришвинских подвалов - Валерия Дмитриевна неторопливо
раскрывает шкаф за шкафом, словно ведет вас по широкой галерее, и папки на
полках, будто бочки на подставках, одна к одной, десяток к десятку.
Много лет нужно, чтобы разлить все это вино по бутылкам и доставить его
людям. Не одно человеческое поколение еще будет благодарно припадать к этой
драгоценной живой воде, утолять ею свою духовную жажду, вспоминая добром
великого жизнелюбца.
...Не так давно в Вологде вышла новая книжка Пришвина "Незабудки",
составленная из его дневниковых записей. Я знаю, из каких подвалов она
взята.
1962
ОН ДАЛ ИМЯ ЧЕЛОВЕКУ
Первого марта 1951 года Михаил Михайлович Пришвин подарил нам книгу
"Моя страна" с надписью: "Злате Константиновне и Александру Яшиным от
счастливого обладателя пика на Кавказе, озера и мыса на Курильских
островах".
В 1950 году Географиздат выпустил четыре повести М. М. Пришвина под
названием "Моя страна". В предисловии этой книги сообщалось, что
Географическое общество присудило ему медаль и что он является старейшим
действительным членом Географического общества. А в 1951 году Географическое
общество назвало его именем пик на Кавказе, озеро и мыс на Курильских
островах.
Каждая книга Пришвина была не меньшим пиком, чем тот, который ему
подарили, но, кажется, ничем больше не гордился он в эти дни так, как
гордился, что его имя носят гора, мыс и озеро.
Я расскажу, как Михаил Михайлович дал имя человеку.
В 1953 году у меня родился сын, и мы долго не могли подобрать для него
подходящего имени. Он был седьмым, и казалось, что все возможные и
приемлемые имена уже использованы. Прошел месяц, пошел второй, а наш сын все
еще был "не окрещен". Из загса прислали предупреждение, что за промедление
регистрации новорожденного человека мы будем подвергнуты строгому
административному воздействию - штрафу.
В который раз мы прибегали к всевозможным уловкам. Тянули жребий:
писали на бумажках до десяти приличных имен, добавляли к ним одну пустую, и
дочка Наталья вытягивала из шапки почему-то обязательно бумажку без имени.
Загадывали: кто первый утром придет, именем того и назовем своего сына,-
приходила обязательно женщина. Обращались даже к святцам - не помогло.
Нелегкое это дело - дать имя человеку! Ведь на всю жизнь. А вдруг оно к
нему "не пристанет" или, как говорится, будет "не к лицу".
Неподготовленность наша объяснялась еще тем, что до последней минуты мы
ждали дочь - так все врачи предсказывали, и имя было приготовлено для
дочери.
С таким же трудом подбирается иногда название для готовой книги или
даже для небольшого стихотворения. Все есть - нет только названия. Правда,
со стихами проще: можно поставить три звездочки - и все тут, и сдавай в
печать. Но в загс с тремя звездочками не придешь.
Я решил позвонить Пришвину.
- Михаил Михайлович, сын родился.
- Знаю, мы уже поздравляли вас.
- Имени подобрать не можем.
- Да? Подумать надо.
- Нам уже штрафом грозят,- думали, да в сроки не уложились.
- Подумать надо! - Михаил Михайлович явно тянул, думал.- Есть два
хороших имени,- наконец сказал он.
- Говорите!
- Первое - Дмитрий.
- Так! А второе?
- Второе... А может быть, лучше не сразу?
- Почему не сразу?
- Может быть, вы еще сами подумаете?
- Не понимаю вас.
- Тогда вот второе - Михаил.
- Спасибо, Михаил Михайлович,- говорю я.- Мы подумаем,- и вешаю трубку.
Мне становится понятным, почему он так медлил называть второе имя.
После этого разговора мы подходим к новорожденному.
Надо сказать, что дед мой тоже был Михайло Михайловичем. В деревне он
всю жизнь, от рождения до смерти, назывался Мишей Малым, соответственно
Михайловичем был мой отец. Мишей был мой брат, военный моряк, погибший при
отражении первого натиска немцев на Сталинград,- значит, с именем этим мы
уже давно не то что свыклись - сроднились.
Вглядываемся в новорожденного и видим, что он абсолютный, ну
совершеннейший Михаил, иного имени у него и быть не может, да, собственно,
он и родился с этим, уже готовым, именем. Как же мы этого раньше не
замечали?
- Ах ты, мой Михайлo Михайлович! - говорит довольная и счастливая мать,
радуясь тому, что наконец-то загадка разрешилась. - Прямо-таки гора с плеч!
- Ах ты, мой Миша Малый! - говорю я, находя в сыне черты Михаила
Михайловича, своего деда, и Михаилы Михайловича Пришвина одновременно.
Так стал Пришвин крестным отцом нашего Михаила и дедом его: ни одного
своего родного деда увидеть ему не довелось.
Долго мы звали, да и сейчас еще зовем иногда Мишку Михаилом
Михайловичем или Мишей Малым. Потом начали сокращать и варьировать это имя:
Мих-Мих, Михай, Топтыгин и тому подобное. А затем, когда сын подрос,
пришлось все чаще называть его разбойником, по сходству. Но первое имя -
Михайлo Михайлович - не забывается и поныне.
Знакомые иногда удивляются:
-- Почему вы называете Мишу Михайловичем?
Мих-Мих теперь отвечает сам:
-- Я - в честь Пришвина.
16 апреля 1961 г.
ПОСЛЕДНЯЯ ТРОПИНКА
Квадратный двор многоэтажного дома по Лаврушинскому переулку, в котором
мы живем, неширок, но глубок. Такие дворы обычно называют колодцами. На
уровне верхних этажей летают голуби. На крышах телевизионные антенны и
круглая бетонная водонапорная башня.
Под окнами почти всех квартир, внутри двора,- балконы: простые, грубые,
узкие, но достаточно длинные - по ним можно прогуливаться. Зимой балконы
заставлены разными ненужными вещами, цветочными ящиками, старой мебелью, и
редко кто выходит на них ради прогулки, разве что на мгновение откроют дверь
да высыплют кулек корма для голубей.
Балкон Пришвиных также был всегда загроможден. Но в эту зиму его
очистили. В любую погоду в середине дня Михаил Михайлович, одетый в шубу и
валенки, закутанный в шерстяной платок, выбирался на балкон и ходил по нему
из конца в конец, изредка останавливаясь, отдыхая. Красивая борода, усы и
пышные стариковские брови его от мороза индевели, курчавились и были не
просто седыми, а белыми. Когда сыпал снежок, Михаил Михайлович походил на
деда-мороза.
Пришвин заболел и никуда не выходил из дому, кроме как на балкон. Да и
балкон-то был в его распоряжении не весь - часть его, отделенная
барьерчиком, принадлежала соседям.
До чего же укоротились пришвинские тропинки!
С балкона открывается только небольшой кусочек Москвы - несколько
железных крыш в просвете колодца, Баженовская, недавно отремонтированная
церковь, да вдали шпили высотного дома на Котельнической набережной, и еще
голуби в небе. Вот и все.
А в каких только краях не бывал этот неутомимый следопыт, сколько дорог
исходил он за свою жизнь! И вот из всех дорог осталась одна, и не дорога, а
тропинка, да и та за решеткой балкона, вдоль стены, от угла до угла, в
колодце сумрачного двора. Правда, рядом и над головой опять непуганые птицы,
но это же московские голуби, они что куры: и птицы, а невольницы. Разве они
понимают, что такое настоящие просторы, настоящая свобода!
Пришвин ходил по балкону неторопливо, держа голову высоко, и смотрел на
стены домов, на окна соседских квартир, на крыши и в небо, главное - в небо.
Иногда по старой привычке он пытался сцепить руки за спиной, но это ему не
удавалось, может, из-за болезни, а может, потому, что на нем было слишком
много теплой одежды. Порой он останавливался и клал руку на перила либо
брался за металлические балясины, а однажды на ходу по-озорному провел по
балясинам деревянной палочкой, как по клавиатуре ксилофона.
Как-то выглянуло солнце, мы открыли свой балкон, напротив пришвинского,
и выкатили на воздух коляску с ребенком. Я крикнул:
-- Как здоровье, Михаил Михайлович?
Он поднял палочку к небу:
- Солнце-то какое, а весны еще нет и в помине!
Мне показалось, что он не чувствует себя за балконной решеткой и видит
вокруг не стены и крыши, а что-то другое, далекое.
Но вот он спросил глуховатым голосом:
- Как сын?
- Все еще без имени,- ответил я.- Второй месяц пошел.
Чуть позднее он дал имя моему сыну.
В конце декабря на пришвинском балконе появилась лесная гостья - свежая
лохматая елочка для встречи Нового года. Михаил Михайлович несколько дней не
показывался на балконе, и мы, посматривая во двор из окон своей квартиры,
решили, что он начал выходить гулять на улицу. Елочка стояла в углу чуть
запорошенная снежком, к ней никто не прикасался, никто ее не шевелил.
Казалось, сам лес пришел к Пришвину в гости.
День стоит елка, два дня стоит...
Я перед Новым годом попал в больницу, а жена моя не выпускала елочку из
глаз. На балкон к ней время от времени выбегала Жалька - последняя собака
Пришвина.
Наступило тридцать первое декабря. Со всех балконов елки давно исчезли.
По вечерам они, наряженные, сияли огнями в окнах квартир. А пришвинская
елочка так и осталась на морозе не обласканная, не праздничная.
Злата Константиновна почуяла недоброе, заволновалась, но, вспомнив, что
Пришвины по давней традиции справляют Новый год по старому календарю,
успокоилась.
Только прошло и тринадцатое января, а Михаил Михайлович ни разу за все
это время не появлялся на балконе, и елочка от ветра упала. Так и не внесли
ее в квартиру, так и не нарядили.
- Значит, не до нее! - решили соседи.- Значит, не состоится в эту зиму
в пришвинской семье новогодний праздник.
- Нет, праздник все-таки состоялся,- рассказала после Валерия
Дмитриевна Пришвина.- Вышла "Весна света", и друзья из "Молодой гвардии"
вместе с первым экземпляром книги принесли Михаилу Михайловичу небольшую
елочку от издательства.
А та елочка пролежала под открытым небом до снеготаяния. Короткая
тропинка на расчищенном узеньком балконе с хвойным клочком леса на уровне
шестого этажа стала последней тропинкой Пришвина.
Но вот что удивительно: с годами и я перестал видеть, что она - за
балконной решеткой и что она - короткая и узкая.
Она - широкая и уходит далеко-далеко, через Дунино и Загорск, через мою
Вологду, откуда Пришвин начинал свое первое путешествие в края непуганых
птиц, к карельским озерам,- бежит она в приморские дебри, где растет
жень-шень, к былинному Китеж-граду, к животворным родникам Берендея, в гущу
народную, к тем, кто работает на земле и в лесах, и сказки складывает, и
песни поет, и на ком вся земля держится,- к людям, к людям. Бежит и
разветвляется на много разных тропинок, таких же бесконечных и непохожих
одна на другую.
И кажется мне, что по одной из этих тропинок, уже не по пришвинской, а
по своей, иду я сам. И может статься, еще не поздно, я расскажу людям обо
всем, что увижу и услышу на своей родной стороне...
1961-1963
ДВЕ БЕРЛОГИ
Рассказ
1
Мне сообщили друзья из родных вологодских мест, что найдены две
медвежьи берлоги. На сборы ушло два дня, ночь - в поезде, сорок минут в
самолете АН-2; дальше можно продвигаться только на "газике" малой скоростью
и, наконец, на лыжах.
Первое, о чем я спросил:
- Обложили?
- Кого, чего?
- Медведей?
- Не обкладываем. Здесь это ни к чему.
- Ну хотя бы лыжню вокруг берлог проложить надо было, зарубки на
деревьях зарубить, чтобы мету свою оставить, вроде печатью хлопнуть.
- По берлогам, что ли? Никто их не тронет. Чего-чего, а живых медведей
у нас еще не воруют. И сами они никуда не уйдут. Надежное дело!
Всю первую ночь мы не спали: я волновался так, словно шел на охоту
впервые и все для меня было внове, а друзья-охотники пили водку - калым за
неубитых зверей. Всю ночь от страшных и смешных бывальщинок и побасок то
лезли глаза на лоб, то скрючивало от хохота.
Неправда, что северяне угрюмый, неразговорчивый народ!
Ко мне охотники относились благожелательно, но с явным снисхождением:
дескать, москвичи, чего они видали, каждому слову верят.
А сидели мы в доме председателя колхоза.
Павел Евгеньевич Сорокин, главный бухгалтер колхоза "Каменный", давно
известен в районе как один из бывалых и неутомимых охотников, для которого
по этой причине бухгалтерия время от времени становится обременительным
отхожим промыслом. На боевом счету Павла Сорокина с десяток убитых медведей
и, вероятно, не один десяток неубитых. К своим рассказам о разных
происшествиях на охоте он относится чрезвычайно серьезно и, я бы сказал,
творчески: не помню случая, чтобы он когда-нибудь повторялся, хотя о каждом
правдивом своем приключении рассказывает по нескольку раз.
В эту ночь он углубился в психологию: со всеми подробностями расписал,
как год тому назад приезжий городской охотник, весьма обеспеченный торговый
деятель, рядился, покупая у него найденную берлогу, как нудно и обстоятельно
отвоевывал у него, у колхозника, каждую десятку и до того надоел, что Павел
Сорокин готов был уже плюнуть на все и отдать медведя задаром. А через два
дня после этого мудрый медведь, не поглядев на первоклассное охотничье
обмундирование и снаряжение торгового воротилы, при первом же свидании снял
с него голову и ушел восвояси. Слова "интуиция", "возмездие" Павел
Евгеньевич в рассказе не употреблял, он говорил по-охотничьи: "чутье",
"судьба", "бог шельму метит",- и черные глаза его при этом серьезно и
пытливо посматривали на собеседников.
Сорокин не производил впечатления богатыря или отчаянного человека: он
худощав, невиден, но жилист и, по-видимому, очень крепок. А о выдержке и
смелости его на охоте мне рассказывали многие очевидцы. Павел Евгеньевич
никогда не позволял себе избегать поединка с медведем, даже если ружье у
него оказывалось заряженным обыкновенной дробью. Почти в упор бил он зверя
дробью по глазам и хватался за нож. Отступать мог только медведь.
С Сорокиным вместе я готов пойти еще не на одну берлогу.
Второй мой товарищ, Валентин Степанович Сажин, напротив, казался именно
богатырем, а таков ли он на самом деле, сказать и сейчас не могу. Но по
одному тому, что он - давний водитель вездесущих райкомовских "газиков",
причем мне ни разу не приходилось видеть, чтобы он когда-нибудь выходил из
равновесия, а это при здешних дорогах, одинаково жутких зимой и летом,
предполагает наличие в человеке истинного стоицизма,- по одному этому я
готов и впредь полагаться так же и на Сажина при любых обстоятельствах.
Правда, на первой охоте он немного сплоховал, но это извинительно, и об этом
потом. Я убежден, что, посади Валентина Степановича хоть сегодня в любой
космический корабль, он только спросит: "Горючего хватит?" - и полетит.
Сажин привык, что в райком обращаются разные, корреспонденты "за
фактами", и, рассказывая о случаях на охоте, время от времени осведомляется:
"Может быть, вы это используете?" Или: "Может, вам такой фактик подойдет? А
вот еще один материальчик!"
По-моему, приврать он не умеет. Он скромен.
- Мне больше приходится тетеревов да глухарей бить,- рассказывает он о
себе.- А медведей я не бивал. У меня в "газике" всегда малокалиберка лежит.
Едешь поутру, а тетерева на березах, как головешки. Машин они не боятся,
подпускают рядом. Подкатишь и, не выключая мотора, приоткроешь дверку и
начнешь снимать с нижних веток. Нижний падает - верхних не пугает. А глухари
те в весеннее время на зорьке по дорогам гальку собирают да в лошадином
помете ковыряются. Ну тоже так: ветровое стекло подымешь и выцеливаешь,
поверх капота, как с тачанки. А медведей я не бивал.
- Неужели ни одного, Валентин Степанович?
- Нет, одного-то убил. Так, на ходу, без подготовки, неинтересно.
Подвернулся - и убил.
Вслед за этим Валентин Степанович спрашивает:
- А вот такой сюжетик для вас не пригодится? Старый, хитрый медведь
целое лето резал скот у самой деревни, и чего только не предпринимали
охотники, а справиться с ним не могли. Перехитрил медведя пятнадцатилетний
мальчишка. Что делал медведь? Он выжидал, когда какая-нибудь корова отстанет
от стада и заночует в лесу, и драл именно ее. Над мальчишкой посмеялись,
когда он похвастал, что все равно пристрелит эту хитрую лису, а отец даже
пригрозил выпороть его. Что сделал мальчишка? Он отправился в лес во время
какого-то праздника, когда отец и мать были в гостях, и с собой взял
одностволку да еще колоколец с коровы. В сумерки он выбрал место среди
деревьев с хорошим круговым обзором; стоит, дрожит от страха, а сам нет-нет
да брякнет в колоколец. Заночевавшие коровы тоже так изредка позванивают,
когда муха укусит, много шуметь боятся. И хитрый медведь пришел. Мальчишка
перепугался, когда медведь, почуяв человека, взревел и встал на дыбы, но
все-таки выстрелил и сам убежал, бросив ружье. А ружьишко-то было старое,
запущенное, но все-таки ружье. Мальчишка дома до утра ничего не говорил, а
утром сказал, что ружье бросил в лесу. Отец покричал, покричал, но собрал
мужиков, и пошли в лес. Нашли ружье и медведя пудов на восемнадцать - пуля
пришлась в хорошее место, наповал его срезала. Если хотите, мы при случае
съездим к этому мальчишке, осмотрите все на месте. Кажется, что Павликом
зовут.
Хозяйка вторично согрела самовар, подносила закуску - свиной холодец,
капусту, рыжики, моченую бруснику. В прошедшую осень был редкий урожай
грибов и ягод, боялись даже, не к войне ли.
Знаете ли вы, например, что такое шировега? Шировега - это замешанная с
толокном на сладком соку журавлиха. А журавлиха - клюква. А что такое дежень
с простоквашей? Конечно, тоже не знаете? Дежень - густо замешанное уже на
соленой воде толокно и политое простоквашей. Удивительно вкусная еда,
особенно когда за всем этим стоит детство.
Шировегу и дежень в больших белых мисках ставила на стол наша добрая
хозяюшка, ставила и суеверно упрекала нас всех:
- Отпетые головушки, кто же неубитого медведя пропивает, потерпели бы
хоть немного!
- А вот однажды я сам видел,- начал новый рассказ Павел Сорокин,-
медведь залез на столб к электрическим проводам, думал, видно, что там пчелы
гудят, током его дернуло, он грохнулся на землю, лежит и лапами от пчел
отмахивается. Бить его было очень просто.
- Убил, что ли?
- Убил, только мы с ним долго вокруг столба друг за другом бегали. Это
все-таки не в берлоге. В берлоге медведя убить просто, все равно что к теще
на блины сходить.
Сорокин бьет не только медведей, он ставит капканы, петли и на
некоторых других зверей. Было как-то, в его проволочные витые петли попали
корова и две телки. Попали и стоят, не задохлись, потому что колхозные,
привыкли к привязному содержанию.
Почти весь вечер молчал третий наш товарищ, сотрудник редакции районной
газеты Каплин Вадим Николаевич. Зато он хорошо слушал и не пропускал, не
записав, ни одного сюжетика, которые подкидывали Валентин Степанович и Павел
Евгеньевич. Каплин готовится к большой работе в литературе.
Но надо сказать, что Каплин каждое лето сам вскапывает лопатой где-то в
дальних лесах небольшие полянки и засевает их овсом для медведей. На краю
каждой такой полянки он заранее строит лабазы. Молчун, молчун, а охотник он
настоящий!
Был с нами, конечно, и хозяин дома - отличный, остроумный собеседник и
милый товарищ, председатель колхоза Воронин Николай Михайлович. Он не
собирался на охоту, и потому о нем говорить я буду меньше всего. Он только
что вернулся из Москвы с совещания, отчитался о поездке перед колхозным
активом и воспользовался нашей безобидной компанией просто, чтобы немножко
отдохнуть, поразвлечься. Правда, он сам больше развлекал нас.
- С этой работой и поездкой я всю пьянку запустил,- говорил он.-
Давайте наверстывать.
В курятнике у порога запел петух. Это было первое предупреждение, что
пора расходиться. Но с места никто не поднялся.
- А вот еще случай,- начиналась очередная байка,- пошел я на овес
медведя подсидеть и взял с собой бабу: пускай, думаю, хоть раз в жизни
посмотрит, как я медведей бью. Забрались мы на лабаз меж двух елок, бабу я
посадил повыше себя: так, думаю, целее будет,- сам сижу как раз под ее
сарафаном. Стемнело: в лесу темнеет быстро. Стихло, только далеко где-то
молоковоз проехал - пустые бидоны прогремели, да какие-то пастухи с коровами
запоздали, кричат на весь лес, друг друга подбадривают, чтобы не бояться.
Совсем стихло, слышно, в овсе мыши шуршат, заяц пробежал. Баба у меня
сморкаться начала, мелко трясется, переживает. Потом ее икота одолела. Я
тычу ей снизу, молчи, дескать. И ведь, что удивительно: медведь все-таки
пришел. Елозит он по овсу, чавкает, а видимость еле-еле. Я приладился с
ружьем, направил стволы, только бы выстрелить... Вдруг баба прямо на меня...
- Что?
- То-то что...
- Грохнулась?..
- Кабы грохнулась...
- Так и не убил медведя?
- Какой уж тут медведь!
Опять запел петух у порога, а с места никто не поднимается.
Председатель Воронин больше оставаться с нами не мог.
- Вы тут допивайте, а я пойду драку организую, чтобы не скучно было,-
пошутил он в последний раз и ушел куда-то, наверное, спать.
* * *
После обильного снегопада лес отяжелел, стал седым и старым. Даже
сосновые ветви, не только еловые, опустились вниз, провисли. Появилось
бесчисленное множество пригнутых к земле тонких, длинных стволов. То крутые,
то пологие, они напоминали городские новогодние арки: казалось, сбрось снег
с такой и прочтешь: "Добро пожаловать!" Либо - ямщицкие дуги: стоит тряхнуть
посильней, и зарокочут под свадебной дугой переливчатые бубенчики.
Снегу намело много. Дороги и тропинки в лесу исчезли, если не считать
заячьих стежек. Сугробы мягкие, пышные, сдобные, местами снег ровен, а чаще
лежит огромными буграми. Приближаешься к такому бугру и заранее
настораживаешься: и здесь не медвежья ли берлога?
Хвойный лес, особенно густой после метели, страшноват, а голый -
березничек, осинничек - сказочно легок и прозрачен, весь в инее, в изморози
и светится.
Четверо, мы заходим все глубже в густой хвойный лес.
Конечно, хорошо бы первые километры проехать на санях, но лошадей в
колхозе просить постеснялись: мало их осталось, сейчас на них вoзят сено и
дрова. К тому же целина снежная началась почти от самой деревни.
Собак так же не взяли, потому что медвeжатниц ни одной не нашли, а
пустолайки могли только помешать нам. Хотя обе берлоги обнаружены были
именно пустолайками, о которых говорят, что охотятся они лишь за норками да
за хлебными корками.
- Охотников настоящих не стало, и собак не стало! - как-то сказал об
этом Сорокин.- Вот у охотника Ивана Осина из Кьянды была медвежатница, так
он ее дороже всего своего дома ценил. Когда делился с сыновьями, все
хозяйство им отдал, себе только собаку-медвежатницу оставил. Зато уж и бил
зверей! Старуху в решете, говорит, не найти, а медведя в лесу я завсегда
найду.
Меня очень подводят мои беговые многослойные лыжи таллинского
производства: они слишком узки для таких снегов, я то и дело прoваливаюсь. А
товарищи мои - Сорокин, Каплин и Сажин - идут на самодельных, подбитых
лосиной шкурой: лыжи эти широки и недлинны, потому маневренны в любых
зарослях, а главное, не соскальзывают назад при подъемах. Мне сочувствуют
молча.
Сегодня мы все немногословны. Немногословны с самого утра - как встали
задолго до рассвета, умылись в очередь, поели жирного свиного супу, конечно,
без всякой опохмелки, оделись и обулись неторопливо, я бы сказал,
старательно, проверили ружья и пантронташи на ремнях, прицепили ножи на
пояса, я - широкий сверкающий номерной, молчим и после того, как стали на
лыжи и тронулись в путь полем, к реке, потом за реку, в лес, в ельник.
Никаких анекдотов, даже шуточек, никаких рассказов о медведях. Вековые
охотничьи суеверия вступили в силу, их власть распространилась и на нас:
идешь на пожар - над огнем не смейся. Медведь, еще не убит, с этим шутить
нельзя. Вчера пошутили, и достаточно. Более того, всем казалось, что вчера
шутить столько не следовало. А сегодня даже упоминать о медведе не
полагалось, а если уж без этого обойтись было невозможно, то говорили
сдержанно, уважительно и называли зверя только местоимением: он.
- Он должен сегодня лежать крепко, погодка подходящая!
Я позволил себе однажды спросить:
- А если - она?
Меня даже не удостоили ответом. И молчаливая сосредоточенность стала
еще выразительней. Может быть, страх вступил в свои права? Нет! Не все,
идущие в бой, думают о смерти, но белье перед атакой стараются сменить все.
И все не любят болтать в эти часы и минуты. Мне кажется, что и Сорокин Павел
Евгеньевич больше не думал о тещиных блинах.
Заячьи следы в диком хвойном лесу исчезли - здесь местожительство не
для легкомысленных зверьков. Стучат дятлы - и то осторожно, тихо. Пригнутых
к земле деревьев здесь так же много, но это уже не березки, не ольхи, не
рябинки, а толстые, многолетние стволы елей, сосен, берез. Дуги, да не те!
Не медведи ли их гнули? Все больше валежника, колдобин, коряг, выворотней.
Чуть подул ветерок - и нас всех осыпало снегом с вершин. Где-то далеко
жалобно скрипит дерево. В большом лесу всегда что-нибудь скрипит, без этого
не бывает.
Однажды под самыми моими лыжами взорвался снег: вылетели два рябчика и
быстро скрылись за деревьями.
Это произошло так неожиданно, вдруг, врасплох, что я, вероятно,
побледнел: все-таки ведь идешь и думаешь о медведях, а не о рябчиках.
- Мы, кажется, сбились, не найти, наверно, ничего! - вдруг безнадежно
махнул рукой Сорокин.
Не хочу рисоваться: на какое-то мгновение от этих слов я почувствовал
легкость в душе. Подумалось: не найдем берлогу - и все, значит, не судьба.
Переживаний всяких и без того уже достаточно!
Но я быстро справился с собой и заметил с упреком:
- Я же говорил, что надо было обложить! - И уже искренне боялся, что мы
можем ничего не найти.
- Обкладывай не обкладывай, вьюга мела не одну неделю. Лес узнать
нельзя.
Каплин отошел в сторону и начал осматриваться, принюхиваться.
Шофер Сажин не спешил вмешиваться в разговор, он еще не считал, что
"сели на диффер".
- Собачку бы теперь!
Вдруг неторопливый Каплин позвал всех к себе.
- Не сбились! - сказал он.- Это что?
- Где?
- Смотри прямо!
- Те-те-те!.. Если это и берлога, то не наша, другая.
- Их здесь, как грачиных гнезд, что ли?
- Да нет, я не то хочу сказать.
- Ну-ка, стойте здесь! - Сорокин снял ружье с плеча, пошел вперед один.
Медвежье гнездо оказалось у основания двух еловых корневищ,
вывороченных буреломом и торчащих стоймя под углом одно к другому. Сверху на
корневищах лежало еще два небольших сухих ствола, кажется, сосновых. Все это
было прикрыто таким мощным слоем снега, что не сразу удалось обнаружить чело
берлоги. Даже Сорокин тихонько сказал:
- Ну и ну! И нам не подойти, и ему оттуда не выбраться. Вон оно - чело!
- И он махнул рукой всем, чтобы отошли в сторону: надо было условиться, что
кому делать.
Ружей мы уже не выпускали из рук, я даже спустил предохранитель.
Кажется, дрожали колени от волнения.
Когда мы отошли метров на двадцать в сторону и сгрудились, как
заговорщики, Сорокин сказал:
- Может, придется стрелять в дыру, чтобы вылез. Быстро он тут все равно
не вымахнет. Давайте, ребята! Первое слово москвичу - становись вон к той
елочке, чуть слева от берлоги. Первый выстрел твой.
Я немедля двинулся на указанный номер.
-- Подожди, покурим! - остановил меня Сорокин.
Каплин оказал:
- Стрелять не надо. Я вырублю жердь, островину, и суну ее в чело. Можно
подобраться сверху, с крестовины, с валежин.
- Провалишься еще и стрелять помешаешь. Неладно.
- Руби, Вадим, островина - это лучше всего, руби!
Интересно, что с этого момента мы перестали называть друг друга по
имени и отчеству, остались только имена, и никакой неловкости никто при этом
не испытывал, все произошло само собой.
Воровато закурили по папироске "Север". Каплин - в одной руке ружье, в
другой топор - сошел с лыж, но провалился по пояс в сугроб, ухнул, как в
медвежью берлогу, и, с трудом вскарабкавшись на лыжи, снова двинулся за
жердью.
Все начали осматриваться, поправлять пояса, проверять,- в который раз!
- есть ли в стволах патроны.
А я, разнесчастный человек, опять стал думать о том, как опишу эту свою
встречу с медведем, и не упустить бы чего-нибудь, и нельзя ли извлечь,
высосать какое-нибудь стихотворение из всего происходящего,- давно я уже не
писал стихов! - только бы зацепочку какую-нибудь найти, изюминку бы, мыслю
бы!..
- Давай, ребята, нечего раздумывать! - Это подошел с вырубленной
островиной Вадим Каплин. Он, наверно, плюнул сейчас на свое писательское
призвание - не до того! Ружье у него на плече, на другом - длинная
сучковатая жердь. На таких жердях с сучьями, островинах, развешивают
скошенный горох для просушки: тот же озорoд, стог, но тонкий, почти
просвечивающий, и продувается насквозь. Медведя выживать из берлоги лучше
островиной, а не гладкой жердью, потому что острые сучья заставляют его
вылезать на свет неторопливо, и целиться в него легче.
- Давай, ребята, надо подходить! - командует опять Сорокин. Он все
говорит шепотом.- Сашка, бери влево (Сашка - это я) - стрелять сбоку легче и
другим не помешаешь. Вадим, подожди, номера займем. Валька (Валька - это
Сажин), становись справа, вон - к сушине. Далеко? Нет, метров восемь, в
самый раз.
Валька быстро скользит к своему номеру и сваливается с лыж, как с
рельсов. Самый рослый из нас, он все-таки проваливается в сугроб по грудь и,
ничего не видя, начинает плясать на месте, приминать, притаптывать снег. Уши
его шапки с длинными шнурками от ботинок мотаются то вверх, то вниз.
- Шурка,- шипит он мне (Шурка - это тоже я),- отаптывайся!
Я прыгаю с лыж, рассчитывая, что так же провалюсь, но на моем номере
снег оказался мелким. "Хуже это или лучше? - думаю я.- Чело, вот оно, перед
глазами. В случае чего и укрыться некуда, а в снегу я был бы, как в окопе. В
окопе? Чепуха!.."
Приминаю снег пошире, топчусь. Валенки у меня большие, брюки ватные,
тужурка меховая, летная, полученная в "Литературной газете" еще для поездки
в Приморье, очень теплая, шапка сурковая, китайская, жаркая. Вероятно, от
меня идет пар гораздо сильнее, чем из медвежьей берлоги. Наде было и мне
надеть ватник, "куфайку", как говорят здесь, в "куфайках" все мои товарищи,
им жарко не будет. И патронташи у них поверх ватников, а у меня под меховой
тужуркой.
Пашка Сорокин становится шагах в пяти от меня, и я вдруг увидел, что
глаза у него смеются.
- Ну, что? - весело спрашивает он.
Вот черт!
И опять где-то скрипнуло дерево. Снег белый, глубокий, небо мутное,
зимнее, лес кругом; что еще можно заметить в последнюю минуту!
- Эй, хозяин! - заорал вдруг над самым моим ухом Сорокин.- Вылезай,
перевыборы! - Он настроен по-озорному. Разве уж такое это привычное дело -
бить медведя?
Хозяин не отозвался. Видит он нас или не видит?
-- Эй, хозяин! Сдавайся!
Ни звука.
- Давай, Вадим, подберись, ткни!
У Вадима ружье на плече (это мне запомнилось, удивило меня), в руках
сучковатая островина, он бредет по сумету без лыж, все ближе, ближе к
медвежьему жилью, сбоку от чела, чтобы не мешать нам стрелять. Лицо его,
молодое, сумасшедшее, затененное шапкой, кажется совершенно черным: негр, а
не Каплин. Только вряд ли бывают такие низкорослые негры. А снег
белый-белый, яркий-яркий...
"Да ну, скоро ли наконец?"
- Приготовиться! - кричит кто-то опять, наверно, Сорокин.
Каплин подобрался к самому челу хозяйской берлоги ("До чего же он
неосторожен, а еще писателем хочет стать!") и с трудом просовывает жердь
комлем вперед. Я предполагал, что это будет мощный бросок издали либо сверху
вниз и что кидать островину будут, по крайней мере, двое - она же сырая,
тяжелая. А Каплин просто сует ее не спеша, да еще кряхтит и кричит:
- Ну, где ты там?!
И вот медведь заревел.
Я смущен: написал уже довольно много, но все пока не о самом главном. А
когда дошел до самого главного, то, оказывается, и писать больше нечего.
Самое главное произошло быстро и, конечно, совсем не так, как обычно
предполагаешь заранее, потому показалось неинтересным. Я был разочарован.
Борьбы не было - вот что меня разочаровало, я же готовился к борьбе за
жизнь, готовился к бою.
Медведь заревел, по не выскочил из берлоги, не вырвался, не "пошли
клочки по закоулочкам", а просто высунул голову и стал принюхиваться и
осматриваться. Должно быть, островина ему действительно мешала своими
сучьями, но, кроме этого, он был просто ослеплен сиянием снега, дня. Я не
видел его глаз, не почувствовал злобности зверя и не сразу сообразил, что
уже пора стрелять. Подстегнул меня крик Павла Сорокина. "Дай Шурке!" Это он
рявкнул на Вадима, который готовился выстрелить первым. После этого я
выстрелил немедля, но, оказывается, попал уже не в голову, потому что,
заслышав, голос человека, медведь легко и мгновенно вылетел наружу весь,
всей своей двадцатипудовой тушей и поднялся на дыбы. Конечно, никакие
сучочки наши ему не помешали, островина просто переломилась.
Я выстрелил два раза. Но, по-видимому, этого оказалось недостаточно:
выстрелил дважды Вадим Каплин и по одному разу Сорокин и Сажин. Сажин в
медведя не попал, потому что у него разорвало ствол ружья. Это и было,
пожалуй, самым примечательным в нашей охоте, об этом разговаривали и
смеялись потом больше всего.
Медведь упал мордой в снег, шагнув несколько раз вперед, как подобает в
честном бою, потом завалился на бок. На чистом снегу он выглядел особенно
грязным.
- Седой, дьявол! - восхищенно сказал о нем не помню уже кто.
В темных глазах хозяина леса долго не потухала неутоленная ненависть к
нам, к людям. Желтые нечистые клыки его обнажились.
Теперь насчет "двадцгтипудовой туши". Взвешивали мы ее на самодельных
рычажных весах, на которых взвешивают возы с сеном, поэтому никто не может
поручиться, что медведь весил именно двадцать пудов. А охотничьи ножи нам
пригодились только для освежевания зверя - и то уже не в лесу.
Сажин ружье свое показал не сразу, он понимал, что авария его теперь
может вызвать только смех. Так и получилось. Вместо пуль oн забил в свои
патроны по блестящему шарику от какого-то подшипника, кажется, от
тракторного, не проверив предварительно, проходят ли они по всей длине
стволов. В чековом стволе шарик застрял, ствол раздулся, лопнул и отделился
от другого ствола. С таким ружьем теперь опасно ходить даже на зайца.
В наказание за эту оплошность мы без жеребьевки отправили Сажина одного
на полусогнутых в деревню добывать подводу для Топтыгина. На полусогнутых -
значит, бегом. Он побежал. Вдогонку ему кричали:
- Шарики не растеряй!
Разочарование разочарованием, а все же, когда с медведем было
покончено, мы были очень возбуждены и расположены к бахвальству. Ощущение
удали, молодечества охватило и меня. Вспоминаю, как на Ленинградском фронте
в морской пехоте, вернувшись с бойцами из первой удачной разведки, я
потребовал у командира батальона по "наркомовской чарочке" для всех и,
страшно довольный собой, вылез из окопа, вышел на опушку и красовался на
виду у противника. Возможно, что тогда из-за моего молодечества наши позиции
были обстреляны из минометов и одного разведчика, только что вернувшегося со
мной невредимым, тяжело ранило.
Сейчас мне опять, как видно, захотелось покрасоваться, и я нырнул в
берлогу зверя, на место его лежки. На этот раз ничего страшного, конечно, не
произошло, но вылетел я оттуда мгновенно: жутко стало от вони, от ощущения,
что на меня набросилась уйма блох и всяких прочих отвратительных насекомых.
Как мы выволакивали трофей из лесу и везли на длинных санках, на
которых женщины обычно таскают белье к речным прорубям для полоскания, как
везли медведя по деревне в сопровождении дюжины ребятишек,- это уже рассказ
не об охоте, писать об этом менее интересно. Скажу только, что,
возвратившись в деревню, к людям, мы как-то само собой, не сговариваясь,
восстановили в правах имена и отчества друг друга и отказались от прозвищ,
тем более от грубых, бранных. А в лесу такие прозвища, и, надо сказать,
весьма остроумные, давались довольно легко.
До чего же мы были разговорчивы весь этот день, особенно вечером! И
постепенно начали чувствовать себя героями! И все совершившееся стало
представляться уже необыкновенным. И, конечно, каждый рассказывал об этом
по-своему. И опять появились разные байки, бухтины, присказки и сказки. Но
только без очковтирательства, все - сущая правда.
II
Второй медведь еще не убит.
Берлогу мы уже навестили и видели, как из нее идет парок - медведь
дышит. Больше ничего о нем, о неубитом, сказать пока не могу, чтобы не
сглазить ни его, ни себя. Павел Евгеньевич Сорокин почему-то считает, что со
второй берлогой следует немного повременить.
1962
Популярность: 1, Last-modified: Mon, 11 Mar 2002 11:05:33 GmT