Рассказ


     ---------------------------------------------------------------------
     Книга: С.Н.Сергеев-Ценский. Собр.соч. в 12-ти томах. Том 3
     Издательство "Правда", Библиотека "Огонек", Москва, 1967
     OCR & SpellCheck: Zmiy ([email protected]), 25 октября 2002 года
     ---------------------------------------------------------------------

     {1} - Так обозначены ссылки на примечания соответствующей страницы.




     Когда  у  областного хозяйственника,  члена горсовета Хачатурова Андрея
Османыча родился сын,  он  сказал своей жене  Людмиле Сергеевне,  урожденной
Вельяминовой:
     - Я  придумал,  как  мы  его назовем!..  Я  взял,  понимаешь,  отрывной
календарь,  и есть там такое имя -  Садко,  а?..  Мне понравилось... Мой дед
назывался Садык.  Садык,  Садко -  очень между собой похоже...  И  где-то  я
слышал такое: Садко... Гм, Садко... Где именно, не могу вспомнить.
     - Опера есть такая - "Садко", - сказала Людмила Сергеевна.
     Она  хотела было добавить,  чья  это  опера,  но  знала,  что  муж  ее,
хозяйственник,  все равно минут через десять забудет имя композитора, и она,
лежа  в  постели,  только  морщила  страдальчески лоб  и  смотрела хмуро  на
блестевшее в соседней комнате, недавно заново отполированное пианино.
     Через день Андрей Османыч,  явившись с работы и внимательно вслушиваясь
в покряхтыванье ребенка, подняв к носу палец, сообщил жене:
     - Итак,  сделано!.. Записал его в загсе... Появился, мол, на свет новый
советский гражданин Садко... Приходи, кума, радоваться...
     Андрей Османыч был  невысокий,  но  очень плотный,  лет  тридцати пяти,
бритый и с бритой до синевы круглой,  лобастой азиатской головою, с глазами,
как спелый терн,  и с приплюснутым носом, - он был из Уфы родом, - а Людмила
Сергеевна - рослая красивая блондинка, похожая на англичанку, с длинной шеей
и покато спадающими плечами.
     - Все-таки такого святого - Садко - нет и никогда не было, - отозвалась
она мужу, чуть улыбнувшись.
     Он провел по ней не спеша взглядом.
     - А на черта нам эти святые?
     - Все равно конечно,  пусть... Пусть он будет Садко, а я буду звать его
Сашей...
     И,  взяв  на  руки крохотное существо,  недавно от  нее  отделившееся и
зажившее своею собственной сложной и непонятной, трудной и волнующей жизнью,
она добавила нежно:
     - Дитенок  мой,  дитенок мой  крохотный!  Ты  будешь  носить  старинное
сказочное имя!
     Носитель сказочного имени был  явно  доволен этим:  он  чмокал губами и
пускал приветственные пузыри.
     В  первые месяцы Садко казался матери (он был у нее первым ребенком) до
такой степени безобразным,  что  она  показывала его своим знакомым женщинам
только в  сумерки и  с ужасом ждала,  что те всплеснут руками и скажут о нем
непосредственно:
     - Урод!..  Но  ведь  это  же  настоящий урод!..  Разве могут быть такие
нормальные дети?..
     Однако они ничего страшного не говорили:  по их мнению, ребенок был как
ребенок. Когда же они узнавали его имя, они восхищались:
     - Садко?!.  Скажите!..  Садко -  гусляр новогородский!..  -  и  щелкали
пальцами перед его пуговкой-носом.
     К году Садко выровнялся,  очень располнел,  заговорил,  передвигался по
комнатам, держась за все встречные предметы.
     Андрей Османыч,  наблюдая,  как  он  учится ходить и  бывает недоволен,
когда ему помогают, говорил с чувством:
     - А что?.. Ого!.. Малый далеко пойдет!.. Наркомфин будет... а то нет?..
Товарищ Хачатуров, Садко Андреич!..
     Маленький Садко был единственным ребенком в  семье и  потому становился
чем старше, тем деспотичнее. Часто, когда было ему три года, гнал он от себя
свою няньку, скромную старушку:
     - Уйди! Совсем уйди! Противная!
     - Вот ты  уж какой богатый стал!  Нянька уж тебе не нужна оказалась!  -
притворно удивлялась старушка и разводила руками.
     - Уйди!
     - Уйду, когда такое дело...
     И уходила.  Но один Садко долго оставаться не мог.  Минут через пять он
уже звал ее, сначала тихо:
     - Ня-янь!
     Потом погромче:
     - Ня-янь-ка!
     Наконец во весь голос:
     - Ня-я-я-я!..
     Тогда появлялась хитрая старушка и  как ни в чем не бывало начинала его
занимать.
     - А вон,  посмотри-ка,  собачка!..  Ах,  какая знаменитая собачка! Сама
рыженькая, ушки черненькие, глазки - янтарики!..
     Садко тянулся к  окну,  чтобы посмотреть собачку,  но старушка говорила
жалостно:
     - Ах, досада какая нам! Да ведь взяла, подлая, и убежала!
     Но  Садко замечал,  что она выдумала свою собачку,  и,  глядя на няньку
исподлобья, кивал укоризненно головой.
     При  нем  нельзя было  сказать ничего такого необычного,  чтобы  он  не
обратил внимания,  не  заметил и  не запомнил.  Как-то зашел к  ним в  гости
председатель горхоза,  немолодой уже человек,  член ВЦИКа,  Карасев и сказал
Людмиле Сергеевне:
     - Да вы меня очень не угощайте, хозяюшка, я все ем без разбора... кроме
гвоздей и мыла, конечно...
     Тогда из  своего угла,  где  он  был занят игрушками,  вышел изумленный
четырехлетний Садко и - палец во рту - спросил его тихо, но настойчиво:
     - И вак-су ешь?
     Большую подушку он называл подухой,  столовую ложку -  логой, отцовскую
фуражку  -  фурагой,  тщательно  подразделяя все  предметы  на  маленькие  и
большие.
     Говорить он  начал речисто,  чисто,  убедительно и  однажды на  детской
площадке побил девочку одних с  собою лет за  то только,  что она сюсюкала и
картавила.  Кто-то из ее домашних научил ее читать наизусть старые стишки, и
она их вздумала читать на площадке, как дома, - нараспев и враскачку, - так:

                Мальсиска сиганенок,
                Для всех сюзой лебенок
                   Силетка бедный я;
                Где есть земля и небо,
                Вода и колька хлеба, -
                   Там едина моя!

     Садко послушал-послушал и вдруг серьезно и сердито начал колотить ее по
спине кулаками.
     Когда его оттащили и  спросили,  за что он бил девочку,  Садко ответил,
возмущенно передразнивая:
     - Се-лед-ка бедная!..  Ишь!.. Колька хлеба!.. А не умеешь говорить, так
и не суйся!.. Тоже!.. Сюзой лебенок!..
     Сказали об этом Андрею Османычу и просили не пускать сына на площадку в
течение недели.
     Хачатуров гладил сына по  круглой,  как  у  него самого,  вместительной
голове и говорил жене:
     - Ну что? Не волевая натура?.. Вот то-то и есть!
     А Садко ворчал:
     - На неделю!.. Тоже еще!.. Да я совсем туда больше не пойду!.. Никогда!
Совсем! Никогда! Никогда! Никогда!
     (Когда он волновался, то повторял одно и то же слово по нескольку раз.)
     В пять лет он уже читал, писал крупным, прямым почерком и решал простые
задачки.
     Раз как-то вздумал спросить отца:
     - Папа, а ты знаешь, что случилось, когда... у мальчика было две монеты
в две и три копейки, а он одну потерял?
     - Что случилось тогда?
     - Да.
     - Что же тогда могло случиться?.. Плакал он, должно быть, этот мальчик?
     - Что ты,  папа? В арифметике?.. - удивился Садко. - В арифметике никто
никогда не плачет!
     Сам же он и вне арифметики старался плакать как можно реже.
     Когда будил его отец по утрам:
     - Ну-ка, Садык, вставай!
     - Не рычи, сделай милость! - отзывался Садко, не открывая глаз.
     А  когда однажды и  отец и  мать его ушли на  собрание,  оставив его на
попечение няньки,  а  к  няньке  зашла  нянька  из  соседней квартиры и  обе
старушки заговорились при вечерней лампе на кухне,  Садко слушал их, слушал,
переводя глаза с одной на другую, наконец покачал головой, вздохнул и сказал
задумчиво:
     - Сидят,  как два чертика,  и болтают!..  А моя нянька и забыла совсем,
что мне надо ужинать и спать!
     Глаза у него были большие,  серые,  с длинными ресницами, как у матери,
нос же  не ее,  не прямой,  а  скорее приплюснутый,  как у  отца,  отцовский
подбородок, но матерински тонкие губы; и цветом волос, теперь очень светлых,
но которые должны были скоро зазолотеть, он вышел в мать.
     Людмила Сергеевна,  сама очень неплохо игравшая на пианино, стала учить
его музыке и поражалась его слуху.
     - У него почти аб-со-лютный слух,  а ты говоришь: ко-мис-сар!.. Из него
не комиссар, из него композитор может выйти! - говорила она восторженно.
     - И  на  кой же черт он тогда будет кому-нибудь нужен?  -  удивлялся ее
восторженности Андрей Османыч.
     Но все-таки сам же купил ему балалайку,  которую так полюбил Садко, что
даже и ночью она висела над его постелью.


     Как-то Андрей Османыч был свободен от горхозных дел и, выспавшись после
обеда,  оказался очень семейно настроен. Он посадил сынишку к себе на колени
и спросил его:
     - Что же ты, житие своего ангела знаешь?
     - Какого ангела?..  Не знаю никаких ангелов!..  Пусти, я сейчас воробья
сшибу рогаткой!
     Но отец не пустил его, отцу захотелось пожаловаться на свое прошлое.
     - Вот ты  даже и  не знаешь,  а  кому ты этим обязан?  Нам!  Это мы все
подобное списали со счетов долой... А меня вот заставлял поп учить наизусть,
а?  Житие моего "ангела" Андрея Первозванного...  И сейчас даже помню я, что
он "водрузил крест на горах киевских"...  Во-дру-зил!.. А? Не понимаешь?.. И
я тоже...  Говорят:  ВСНХ, например, это как сказать? Ни на что, говорят, не
похоже... А "водрузил", это на что-нибудь похоже? Погоди-ка, к нам, говорят,
летом  опера  заедет на  три  спектакля...  Вдруг  эту  самую  оперу "Садко"
поставят?.. Вот ты и узнаешь житие своего Садко...
     - Я и так знаю, - бойко отозвался Садко. - Он был гость новгородский...
     - Гость?.. Как это гость?
     - Да-а! Богатый купец...
     - Нэпман?
     Но тут маленький соскользнул с толстых отцовских колен,  стал в дальнем
углу комнаты, зажав рогатку в левую руку, поднял голову и начал читать сразу
в голос:

                Сидит у царя водяного Садко
                И с думою смотрит печальной,
                Как моря пучина над ним высоко
                Синеет сквозь терем хрустальный...{135}

     И  дочитал всю эту длинную балладу до  конца,  не  сбившись ни в  одном
слове. Андрей Османыч удивился. Он сказал даже смущенно немного:
     - Однако,  шельма ты  этакий!..  Ты  как  же  так  это,  а?..  У  тебя,
оказалось,  очень хорошая память, Садык!.. У тебя память, она, пожалуй, даже
лучше,  чем у меня!..  Гм... вот как!.. Ну-ка, иди сюда, - я тебя поцелую за
это!
     - Тоже еще!..  Буржуазные предрассудки какие!..  -  скривил губы Садко,
схватил рогатку и выбежал стрелять воробьев.
     Это было в мае,  а в июле действительно, как и ждала Людмила Сергеевна,
к ним в город приехала опера, и ставили "Садко".


     Областной  центр,   в  котором  хозяйствовал  Хачатуров,  по  величине,
пожалуй,  был и  не из малых,  но благоустроен плохо.  Андрей Османыч ставил
себе в  заслугу,  что  это  он  осветил его почти до  окраин электричеством.
Однако по-прежнему,  по-старому,  осенью здесь было черноземно-грязно, летом
чрезвычайно пыльно,  зимою сугробно, и по-старому во время январских морозов
мерзли галки и падали комьями в снег.  Когда цвела черемуха, на здешней реке
был лещовый ход. Тогда на лодках или на узеньких гатях, обнесенных плетнями,
здесь и там сидели рыбаки с удочками-лещовками.
     Маленький Садко если что и  любил в своем городе,  то только мартовских
жаворонков и майских соловьев; к остальному же относился равнодушно.
     Того  "почти абсолютного слуха",  который был  найден у  него  матерью,
Садко  не  имел,   конечно,   как  не  имели  его  многие  весьма  известные
композиторы,  но  все,  что он видел кругом,  он неизменно переводил на язык
звуков,  и  даже  когда говорил с  отцом,  он  почему-то  старался говорить,
прижимая подбородок к шее,  чтобы слова выходили густыми, по-бычьи хриплыми,
а  когда говорил с  матерью,  как  можно выше  поднимал голову,  чтобы слова
выливались звонкими,  красивыми,  светловолосыми: мать была для него высокий
регистр клавишей, отец - низкий.
     Садко любил четкую,  хотя и  неторопливую походку матери и то,  как она
пристально смотрела на  все своими немного близорукими большими глазами.  Ее
сильные  с  широкими подушечками пальцы  пианистки он  любил  прикладывать к
своим щекам и крутому лбу и просить при этом:  -  Мама,  играй!..  Играй же,
мама!..
     И когда мать перебирала пальцами,  ему казалось совершенно непритворно,
что в нем звучат то нежнейшие,  в пианиссимо,  мелодии, то целые бури, целые
ураганы звуков.  Так бывало часто зимними вечерами,  когда мать сидела около
его постели. Это его блаженно утомляло, после этого он засыпал, улыбаясь.
     Оперу "Садко" ставили в летнем театре. Как раз перед этим шел проливной
дождь,  улицы  были  непроходимо грязны,  -  едва  смогла  Людмила Сергеевна
добраться со своим маленьким Садко в театр к середине увертюры.
     Когда  на  "почестном пиру" в  хоромах "братчины" новгородской появился
гусляр Садко, неся перед собой гусли, и покрыл голоса пировавших его звонкий
тенор, Людмила Сергеевна шепнула сыну:
     - Вот Садко!
     - Настоящий?..
     Маленький Садко был страшно взволнован тем, что видит Садко настоящего.
Он вскочил на свой стул и  глядел на него во все глаза,  пока не дернули его
за рубашку сзади. Он шепнул матери:
     - Мама! Правда, он был такой красивый?
     Маленький теперешний Садко плохо понимал,  о чем на старинном языке пел
в   своей  длиннейшей  арии  большой,   настоящий  Садко,   -   что  это  за
"Ильмень-озеро",  что это за "бусы-корабли" или "дружинушка хоробрая",  - но
раза три он вскрикивал восхищенно:
     - Ка-кой голос!.. Вот это голос!..
     И  забывчиво сжимал изо  всех сил  пальцы матери,  так  что даже и  она
шепнула ему:
     - Не волнуйся, побереги пыл!..
     Дальше раскрылось Ильмень-озеро,  на нем заманчивые морские царевны,  и
маленький Садко уже не  вскрикивал,  он  только взглядывал иногда на  мать и
слегка  толкал ее,  чтобы  и  она  глядела лучше.  А  когда  Садко  большой,
настоящий,  обнял  царевну Волхову,  Садко  маленький прильнул губами повыше
локтя к обнаженной до плеча полной и белой руке матери и так сидел, и только
когда приподнялся со дна на поверхность озера морской царь, он снова вскочил
проворно на стул, чтобы лучше видеть, и прошептал матери на ухо:
     - Ого!.. Страшный!
     Кучи золота,  выловленные Садко большим из озера сетью,  очень поразили
маленького:  он видел золото только в зубах товарища Карасева, - мать же его
не носила никаких золотых вещей, и теперь он спросил ее, пораженный:
     - Это настоящее?
     Но народ на сцене и  "настоятели",  и  "волхвы",  и  "скоморохи" -  так
казалось Садко  маленькому -  только  мешали  делу,  и  голоса  у  них  были
козлиные.
     Корабли на море понравились маленькому,  и  у него похолодело в сердце,
когда остался Садко -  хозяин тридцати кораблей -  один на доске в  море,  и
потемнело на сцене,  и взошел круглый месяц,  и под пение царевны Волховы он
опустился в морскую глубь.
     Как раз в то время,  когда представлен был терем морского царя, там, за
сценой,  над городом,  хлынул крупный и частый дождь, может быть и с градом,
потому что забарабанил он сразу и оглушающе по тонкой, не забранной потолком
крыше театра.  Не  было слышно ни  одного слова из  того,  что  пели морские
царевны,  которые пряли пряжу и плели венки,  но Садко маленький слышал, как
говорили кругом него:
     - Вот это как раз кстати для подводного царства!
     - Как же мы домой дойдем,  Саша?  - испугалась Людмила Сергеевна, но на
сцене Садко,  большой,  настоящий, спускался на раковине прямо перед морским
царем, сидевшим на троне, и гусли были у него в руках.
     - Он там! - таинственно сказал матери Саша.
     Артисты на сцене старались петь громче,  чтобы перекричать дождь, и все
поглядывали на крышу,  как бы сомневаясь в ее прочности. Морской царь пускал
рокочущие басовые  ноты,  страшно  выпучивая глаза,  даже  Садко  не  всегда
покрывал гул сверху своим звонким тенором, но маленькому Садко казалось, что
так именно и нужно.  Он понимал, что идет дождь там, наружи, но это ощущение
воды сверху,  лившейся потоками,  оно  было необходимо ему сейчас:  отовсюду
вода,  -  ведь это -  море, - и Садко играет перед морским царем на гуслях и
поет... И он доволен: он - жених Волховы-царевны, сейчас будет их свадьба.
     Дождь перестал барабанить по крыше как раз в  то время,  когда начались
веселые свадебные песни и пляски. Морской царь, пляшущий со своей Водяницею,
- это  очень  понравилось маленькому Садко:  он  начал  хлопать в  ладоши  и
кричать:  "Браво!" Плясали ручейки и речки,  плясали золотые рыбки,  плясали
царевны,  и  совсем некстати появился какой-то Старчище и выбил из рук Садко
гусли.
     После четвертого действия многие стали выходить из театра.  Не досидела
до  конца  и  Людмила  Сергеевна,  боясь  темноты и  опасаясь нового  дождя.
Промочивший ноги на обратном пути и прозябший Садко маленький несколько дней
болел лихорадкой,  но  на своей балалайке он так много вытренькивал из того,
что  слышал в  театре,  что  Людмила Сергеевна снова,  -  в  который раз,  -
удивилась его "почти абсолютному" слуху.




     В  конце июля Андрей Османыч получил отпуск и  путевку в  дом отдыха на
одном из скромных крымских курортов, известном своим пляжем длиною не меньше
как в три километра.
     - Там море? - спросил отца Садко, замирая.
     Андрей Османыч думал ехать один. Людмила Сергеевна должна была остаться
дома;  да  она  и  не  любила Крыма,  -  с  ним  связаны у  нее были тяжелые
воспоминания.
     С матерью,  конечно, должен был остаться и Садко, но в большом волнении
глядел он на собиравшегося отца.
     - Там, куда ты едешь, папа, там море?
     - Конечно, море, - неосторожно ответил отец. - Ведь я купаться еду...
     - Море! - вскрикнул Садко. - Тогда и я!.. Я тоже с тобой!
     И он заметался по комнате, бледнея от радости.
     - Каков?..  -  смеялся отец. - И он тоже!.. Кто же тебя возьмет такого?
А?.. Ах, Садык!..
     Изумленно,  потерянно взглянув на отца,  Садко упал на пол.  Он рыдал и
бился долго,  -  с трудом его успокоили, и только тем успокоили, что обещали
взять в Крым.
     - Неп... неп... ременно? - спросил он, вздрагивая.
     - Да уж сказано, - сказано!
     - Па... па!.. Побо... жись! - потребовал Садко.
     - От-куда ты взял "побожись"?.. Кто тебя этому учит?
     - Пок... клянись!
     - И клясться мне нечего.
     - Значит, возьмешь?.. Возьмешь?
     - Сказано - возьму.
     Садко перестал наконец вздрагивать.  Весь еще  обрызганный слезами,  он
поднялся на цыпочки и поцеловал отца в бритую индигово-синюю толстую верхнюю
губу.


     До  Синельникова ехали они  с  отцом хотя и  в  жестком,  без купе,  но
плацкартном вагоне.  Садко  все  время  висел  на  открытом окне  и  смотрел
неотрывно на  разливное золото цветущих подсолнухов,  на  початки и  метелки
кукурузы, на хутора, чуть видные сквозь деревья, на косяки лошадей, на стада
белых,  как кипень,  гусей около тощих речек, - смотрел, пока не попал ему в
глаз уголек от паровоза.  Андрей Османыч вылизал ему уголек языком и  закрыл
окошко.
     Тогда оказалось,  что  это  их  окно все-таки должно быть открыто:  так
потребовали пассажиры на другой стороне вагона.
     - Вот вы свое окно и откройте, - посоветовал им Андрей Османыч.
     - С нашей стороны нельзя,  -  объяснили ему.  -  Открывать нужно только
правые окна по ходу поезда, а у нас левые.
     - Хорошо-с...  правые...  Но почему же,  хотел бы я знать, предпочтение
такое правым окошкам в нашей левой республике?
     - Ага!.. Хорошо сказано! - одобрил отца Садко.
     Никто не мог объяснить, и призвали проводника на помощь.
     Старичок  проводник с  совсем  прозрачным лицом  и  детскими  плечиками
пожевал губами и задумался, глядя на концы своих худых башмаков.
     - Дело в следующем,  - начал он, не подымая глаз, - поезда встречные не
идут с  правой стороны...  Поезда встречные идут с  левой стороны...  Вот по
этому  самому левые  окошки,  стало быть,  закрыты,  а  правые,  стало быть,
открыты...
     Тут  он  поднял наконец глаза  на  Андрея Османыча,  и  взгляд его  был
спокоен.
     Однако тот отозвался:
     - Ничего  я,  товарищи,  не  понял,  да!..  Встречные  поезда  остаются
встречными, а вопрос с окошками так и остается открытым...
     - Зачем же открытым?  - возразил старичок. - Открывать что нельзя, то и
не полагается...  Встречный,  например,  идет, а вы будете в окошко плевать,
кому-нибудь глаза там заплюете...
     - Значит,  позвольте,  чтобы я понял...  значит,  все дело в том, чтобы
пассажиры в окошки не плевали?..  Так вы объявление об этом сделайте и чтобы
штраф пять рублей, а окошки пусть открывают как хотят...
     - Странное дело!  -  сказал проводник,  опять глядя на свои башмаки.  -
Объявление сделать... Вот тогда именно все и зачнут в окошки плевать!..
     Он  пожал  детскими плечиками и,  не  поднимая глаз,  пошел  по  вагону
дальше.  А  пассажиры начали спорить,  можно ли  доплюнуть из окна вагона на
полном ходу в окно встречного поезда.
     В Синельниково приехали поздно, в одиннадцать вечера. Тут была страшная
суматоха.  Поезда на Севастополь шли из Москвы битком набитые,  так как было
30-е  число,   а  в  конце  каждого  летнего  месяца,   как  и  в  середине,
разгружаются, как известно, и вновь нагружаются дома отдыха.
     - Нак-ка-зание!..  Вторые сутки жду билета, - напрасно! - кричал кто-то
худой и растерзанный на весь вокзал и швырял свою кепку о пол.
     - Ну, Садко, тут нам, кажется, труба будет! - И покрутил головой Андрей
Османыч.
     - Труба?
     Садко  оглядел  всю  тысячу  народа  кругом  в  смутном свете  немногих
электрических лампочек,  и  от мелькания,  и  от криков,  и от духоты тяжело
стало у  него в  голове и  лоб  сделался потный и  легкий...  Он  проговорил
только:
     - Если труба, то я лучше усну...
     И тут же заснул, свернувшись клубком на своей багажной корзине.
     А  Андрей Османыч еще часа два метался от одного носильщика к  другому,
от одной длиннейшей очереди у билетной кассы к другой, пока не добыл наконец
билета в какой-то добавочный поезд, отходивший в два часа ночи.
     Но что это был за поезд!..  Счастливцы с плацкартными билетами кинулись
к  вагонам,  как на  приступ,  едва не оторвали голову Садко,  которого отец
поднял на руки,  чтобы его не задавили.  В вагоны же набились так, что внизу
можно было только стоять.
     И  от  яростного крика,  от  оскаленных зубов  кругом  Садко,  тихонько
хныкавший было от боли в шее,  изумленно затих. Но над собою, в самом верху,
на  багажной  полке,   увидал  он  лютое  сцепление  двух  каких-то  парней,
всклокоченное,  клацающее, сверкающее, хрипящее: "Я тебе вот сделаю браслеты
так  браслеты!.."  Это каждому из  них хотелось спать там вверху,  на  узкой
багажной полке, и они пытались спихнуть один другого вниз.
     Садко представил,  что они падают на него оба и  раздавливают его,  как
мокрицу. Яркости этого представления он не вынес, сунул голову за спину отца
и закрыл глаза.
     Утром,  - по-летнему рассвело рано, - когда осмотрелся Садко, оказались
в вагоне какие-то странные люди: к нескольким из них во время пути обращался
с  тем  или иным вопросом Андрей Османыч,  но  они подымали плечи,  подымали
брови,  округляли карие глаза и  то  совсем ничего не  отвечали,  то бросали
односложное, но, должно быть, многозначащее: - А вже ж!
     Это были украинцы из  Полтавщины,  Черниговщины,  Киевщины -  учителя и
студенты.  Садко  разглядывал их  со  страхом:  он  раньше думал,  что  если
говорить с кем бы то ни было по-русски, то всякий должен понять.
     Так было тесно и тошно в этом вагоне, что, когда поезд добрался наконец
часам к двенадцати дня до Симферополя,  Андрей Османыч, видя томления Садко,
решил  выйти  здесь и  дальше ехать в  автомобиле,  хотя  билет он  взял  до
Севастополя.
     Когда  замелькали по  сторонам  новенького еще  "фиата"  дома  большого
южного  города,  Садко  ожил.  Но  дальше  пошла  вся  распаханная холмистая
крымская степь и засинела над нею вдали твердыня Чатыр-Дага.
     - Это там такая гора? - показал на нее Садко. - Гора! Ого! Гора!
     Потом гора эта стала все ближе,  все громадней,  все лесистей,  и целый
час легковая машина все только приближалась к этой горе,  взбиралась на один
из ее отрогов, спускалась с него вниз, а гора все время меняла рисунок своих
красноватых,  голубых и лиловых скал, и, - странно, - Садко ощущал все это -
новое и чудесное - как музыку в опере.
     Когда же белое шоссе стало бешеными извивами падать вниз, и другая гора
- Демерджи  -  фантастикой самых  нежных,  но  в  то  же  время  и  плотных,
непередаваемых тонов ушла в небо с левой стороны дороги, Андрей Османыч взял
за голову Садко и толстым пальцем перед самым его носом показал вниз:
     - Видишь?
     - Что вижу? - не понял Садко.
     - Видишь вон там... в самом низу... как молоко...
     - Ну-у?
     - Это море.
     - Море? Как? Море?
     И вот больше уж как будто не стало гор ни справа, ни слева, ни сзади, а
весь Садко,  сколько его было,  впился глазами в это огромное внизу, сначала
молочно-синеватое,  потом темнее,  синее,  голубее,  потом уже блеснувшее на
солнце вдруг полосою там и вон там и еще далеко где-то...
     Машина  равномерно трещала  мотором;  шофер  кричал  встречным  тяжелым
дилижансам троечников:  -  Права держись!  - и проскакивал мимо них, едва не
задевая  за  колеса;  Андрей  Османыч говорил с  соседом-железнодорожником о
порядках в домах отдыха, а Садко только окидывал глазами все это открывшееся
наконец живое, настоящее море и беззвучно шевелил губами.


     В маленьком городке, где должны они были прожить весь август, море было
уж  вот оно:  плескалось у  набережной,  облизывая огромные камни,  зеленело
вблизи,  сверкало миллионом стекляшек...  Садко  чувствовал,  что  оно  тоже
радо...  Да,  это он ощущал всем телом,  хотя и не сказал, и ни за что бы не
сказал отцу,  -  что  оно  тоже и  несомненно радо,  что вот к  нему приехал
наконец Садко. Куда бы ни поглядел он, было ясно: оно его ожидало и оно радо
теперь.
     Зачем нужно было ехать его отцу к  Карасеву,  тоже отдыхавшему теперь в
Суук-Су,  в доме отдыха членов ВЦИК,  Садко не знал,  но,  оставив вещи свои
пока в  конторе артели шоферов,  отец усадил его снова в  ту  же машину,  на
которой они приехали,  и  вот опять белое шоссе и  горы все время справа,  а
слева море, и Садко то и дело шептал отцу:
     - Гляди!.. Ка-ко-е синее!.. Ну, это же кра-со-та!
     Карасев,  щуплый человек с  очень  близко к  носу  посаженными птичьими
глазами и  острым носом,  был на веранде роскошного дома-дворца.  Он играл в
шахматы с молчаливым задумчивым лысым толстяком и уж кончал партию, поставив
в плачевное положение короля противника, поэтому он встретил Андрея Османыча
весело и даже попытался поднять за локти Садко.
     Толстяк сдался и ушел в сад, а Карасев говорил оживленно:
     - Каково,  товарищ Хачатуров!.. Посмотри-ка на лепку внутри, - ведь это
стиль мавританиш! Совсем недурно для бывшей владелицы Соловьевой!.. Чудесная
с  ней история,  -  ты  не  знаешь,  конечно...  Судомойкой была на волжском
пароходе,  - так мне говорили, - и поймала там где-то инженера Березовского,
строителя  сибирской  магистрали...  У  того  от  этой  магистрали  завелись
миллионы,  а  попали эти  миллионы к  ней,  к  судомойке!..  Вот  история!..
Красавица,  говорят,  была... брюнетка, высокого роста... Теперь в Париже и,
кажется,  уж  на  том  свете,  а  не  в  Париже...  Так  вот  это она все на
сибирско-дорожные  миллионы!..  Неплохо,  а?  Ведь  несколько еще  большущих
домов,  кроме этого...  и  парк...  и пристань своя была...  А до нее пустое
место,  говорят,  было...  Вот тебе и пролетарка-строительница!  Говорить не
умела!..  "Мой, говорила, сын поехал за границу с научной точки зрения"... А
слово "почайпила" у нее было любимое: "Я, говорила, уж почайпила..."
     Лепные по-восточному выступы стен и потолки,  облитые цветной глазурью,
легкие колонны, вся эта ажурность, делавшая картонно-легким огромный дворец,
поразили Садко, но было тут еще и такое, что его приковало: большая фреска у
входа в зал:  то самое подводное царство,  которое видел он в своем городе в
опере.
     В другом дворце, хрустальном, у морского царя в гостях, сидел настоящий
Садко,  богатый купец новгородский. Гусляр и певец, он сидел перед гуслями и
перебирал струны... Красный охабень, желтые сафьянные сапоги, русые волосы в
кружок,   молодая  русая  бородка,   и  задор  в  серых  глазах...  Садко!..
Настоящий!..  И  седой,  кудлатый,  с  длинными усами,  весь зеленоватый и с
рыбьей чешуей на ногах,  напружинясь и  руки в  боки,  сбычив голову,  стоит
перед  ним  морской царь...  А  кругом  него  -  красавицы-дочери с  рыбьими
хвостами... И разноцветные раковины сверкают за хрустальными стенами дворца,
и  морские  коньки  прильнули  к  ним,   любопытствуя,  и  огромная  белуга,
подплывши, воззрилась на гусляра с земли.
     Внизу было написано славянской вязью: "Ударил Садко по струнам трепака,
а царь, ухмыляясь, уперся в бока, готовится, дрыгая, в пляску..."{144}
     - На что ты,  малец, загляделся? - несколько даже обиделся Карасев, что
так невнимателен Садко к его рассказу.
     - Это?  Не стоит смотреть!  Пойди лучше парк погляди...  Тут,  конечно,
хорошие картины когда-то  были,  да  их  вывезли,  а  плохая копия с  Репина
осталась...
     Но  Садко уже трудно было оторвать.  Он  вытянул вперед руки,  как тот,
настоящий,   и  шевелил  пальцами,  перебирая  струны  тех  гусель,  которые
представлялись только ему. Он отбивал такт ногою. Щеки его побледнели, брови
нахмурились, глаза сияли...
     Мимо  него  прошли  два  казаха,  товарищи  из  Казахстана -  в  теплых
малахаях,  потом какая-то ржановолосая,  с  одутловатым,  опаленным солнцем,
шелушащимся лицом,  протащила за  руку  визгливого ребенка  лет  четырех,  и
ребенок зацепился голой ножонкой за выбоину мозаичного пола,  упал и залился
звонким плачем;  проходили и  другие,  но  Садко  не  замечал их,  и  Андрею
Османычу нужно было взять его за руку, чтобы увести в парк.




     Наконец-то!..  Маленький Садко стоит по колени в  море!..  Они с  отцом
поздно пришли на пляж: он был уже густо забит телами, лежащими вповалку. Как
много было среди них совсем коричневых!
     - Ого!.. Малайцы! - возбужденно говорил Садко.
     Какие  дюжие спины,  какие плотные животы были  подставлены под  работу
солнца,  и  солнце -  усердный живописец -  исподволь покрывало их  сепийным
колером.   Многие  смазывались  ореховым  маслом,  чтобы  скорее  и  прочней
загореть. Самыми модными здесь, на пляже, были бы кафры.
     Садко  морщил  нос,  проходя  мимо  этих  спин  и  животов,  и  говорил
снисходительно:
     - Фи-гу-у-ры!
     В его глаза только краешком, и то потому, что ведь проходить надо мимо,
попадают  все  эти  голые  ляжки,   желтые,   как  репы,  пятки,  обвисающие
полупустыми мешками  женские груди  (пляж  тут  был  общий),  однообразные -
черные или красные -  купальные костюмы,  эти чрезмерно толстые в икрах ноги
без щиколоток, вонзившихся в разноцветную гальку... Только брезгливая косина
загоревшихся серых глаз Садко бросалась сюда,  на переполненный пляж,  а вся
круглота их,  вся трепетность,  весь жадный охват -  туда,  на  голубое,  на
огромное,  на такое ни с  чем не сравнимое,  на первое в  жизни и уже родное
море...
     И  многие из лежавших на пляже в это утро отметили странного мальчика с
балалайкой в руке.
     Да,  он захватил сюда свою балалайку,  зачем, - этого не понимал Андрей
Османыч. Он, Садко, со своими гуслями пришел к своему морю, совсем не желая,
чтобы какие-то бессчетные фигуры, малайцы, усеяли весь берег.
     Он даже бормотал иногда, взглядывая на отца недовольно:
     - Зачем они?.. Не надо их!.. Зачем?
     - Иди,  иди знай!  - так же недовольно косился на него отец и тянул его
за руку.
     Он знал, куда тянул Садко; он говорил:
     - Вон свободный клочок, видишь? Там и сядем.
     Подошли  к  этому  клочку  пляжа.   Огляделся  кругом  Андрей  Османыч,
отдышался, помахал себе в открытую грудь белой кепкой, сказал:
     - Очень  хорошо!..  И  какой  штиль!..  Это,  когда море  тихое,  штиль
называется... Штиль!
     - Я знаю, - отозвался Садко, - не трудись, пожалуйста!
     - Знаешь?.. Гм... Откуда же ты знаешь?.. Ну, садись, отдохнем...
     - Купаться!
     - Отдохнем сначала, нельзя сразу.
     Грузно сел на песок отец, - остался стоять Садко.
     Он и не стоял даже,  -  это только так казалось кому-нибудь около,  что
стоит тонкий маленький мальчик с  детской балалайкой в  руках,  в  серенькой
тюбетейке,  в розовой рубашке,  в очень коротких синих штанишках и глядит на
море... А Садко не стоял совсем, - он летал над морем...
     Ленивый двухмачтовый баркас-парусник маячил у горизонта,  - он заглянул
в  него  и  дальше...  Буксирный пароходик трудолюбиво тащил длинную,  низко
сидящую баржу,  попарил над ним,  и  -  дальше...  А дальше было одно только
голубое и без конца...  Дальше было только оно все,  - море. Налево - в него
уходили чуть розовые горы,  и  даже не  поймешь,  горы это или так,  облака;
направо -  одна близкая гора, похожая на чудовище, которое пьет; а около ног
плещется чуть-чуть и  шепчет:  шу-шу-шу,  и  белая зыбкая каемочка по  всему
пляжу.
     Близко от берега два камня в воде; они почему-то с белыми верхушками.
     - Почему, папа, они белые?
     - Белые?.. Гм... Это, видишь ли, скорее всего от соли... В морской воде
ведь соль... Раздевайся!
     Но подальше от этих камней,  вправо,  там не камни уж, а целые скалы на
берегу, и они пурпурно-лиловые с черными трещинами.
     - А те вот не белые,  смотри! - показывает на них Садко. - Значит, там,
в морской воде, нет уже соли?
     - Там?
     Андрей  Османыч  очень  внимательно  рассматривает эти  скалы,  думает,
вздыхает, чешет грудь и отвечает кротко:
     - Там  фотограф...  Видишь вон  фотографа?..  Аппарат черным накрыт,  -
видишь?
     - Зачем он? - скучно спрашивает Садко.
     - Фотограф?.. Он всегда затем, чтобы снимать... И тут и везде...
     - Что снимать? Мо-ре?
     - Море ему за это не заплатит...  Людей,  конечно...  Вот и  мы с тобой
можем сняться...
     - Глупости какие!.. Я совсем не хочу...
     И сердито отводит Садко глаза от этих скал на море влево.
     - А вон, посмотри, комсомольцы подошли сниматься, - кивает отец.
     Садко чуть скашивает глаза и видит - двое в купальных костюмах, - юноша
в полосатых трусах,  девушка в темном,  должно быть,  синем,  но потемневшем
купальнике.  Они  лихо вскарабкались на  скалу,  и  юноша стоит себе прямо и
грудь вперед, - физкультурник, - а девушка закатывает свой купальный костюм,
чтобы  как   можно  больше  показать  сильные  ноги,   тоже,   должно  быть,
физкультурница...  И так хохочет при этом, что слышно на целый пляж, так что
даже и Андрей Османыч фыркнул:
     - Ничего,  недурной голосок у  девчонки!  -  и  тут же  размашисто снял
рубаху.
     Фотограф, повозившись около своего треножника, должно быть, щелкнул уже
и  сделал  им  двоим  на  пурпуровой  скале  разрешающий  жест,  потому  что
физкультурник вдруг поднял физкультурницу и  бросил ее в  море (так что тихо
ахнул Садко),  а следом за нею бросился сам,  и вот уж, плывя один за другим
вразмашку,  обогнули они скалу и,  выбравшись на берег, стали бросать друг в
друга пригоршни гальки.
     - Что ж, недурной номер, - сказал, глядя на них, отец.
     - Давай и  мы  будем купаться,  -  не глядя на него,  отозвался Садко и
положил на песок тюбетейку и балалайку.
     И вот он по колени в воде...
     У  него странное теперь лицо,  очень побледневшее почему-то,  а  зрачки
глаз стали заметно больше.
     Он смотрит в воду,  где ноги его как будто сломаны волной, а под ногами
разноцветная галька.  Воды он не чувствует совсем, воду здесь у берега щедро
нагрело лечебное солнце, и пахнет от нее вишневкой.
     - Ну, давай буду учить тебя плавать, - говорит отец. - Ложись-ка мне на
руки!
     И  руки,  и  грудь,  и спина отца густо покрыты темными волосами,  чего
раньше не замечал Садко. Это его поражает, и он вскрикивает брезгливо:
     - Ты - обезьяна, папа!
     - Ты тоже, - отзывается отец. - Ну-ка, ложись и болтай ногами!
     Садко хочет плыть так же,  как плыли те  двое около скалы.  Он ложится,
болтает ногами и  отфыркивает воду,  которая сама почему-то  так и  льется и
стремится попасть ему в рот.
     - Не глотай!
     - Я не... глотаю... А это что?
     - Это?.. Так, черт знает что... Жир какой-то рыбий...
     И  Андрей  Османыч  одной  рукой  держит  сына,  а  другой  загребает и
отбрасывает наплывшую медузу, добавляя при этом:
     - Видишь,  гадость какая тут  плавает...  Вот  почему тебе  и  говорят:
болтай ногами, а воды не глотай!
     Но медуза наплывает снова, а за нею еще две побольше и поплотнее.
     - Вы смотрите,  они могут мальчика укусить!  - матерински вмешивается в
разговор  отца   с   сыном  неимоверно  толстая  женщина,   чуть   приподняв
черноволосую голову и поведя выпуклым глазом (другой был прищурен).
     - Вот  видишь,  Садык,  оказалось,  кусаются...  Поэтому,  значит,  они
живые... Давай их отгоним дальше!
     И отец вместе с сыном начали плескать в медуз водою.
     Однако Садко не испугался их; он даже фыркнул насмешливо:
     - Уку-си-ить!.. Где же у них зубы?
     Спереди было  море,  сзади лежали на  простынях люди,  и  море казалось
Садко гораздо роднее, и он начал наконец смеяться нервически:
     - Уку-сить!.. Хи-хи-хи... Уку-си-ить!..
     И  делал руками такие же бравые движения и так же выпячивал грудь,  как
тот физкультурник на яркой скале.
     Найдя,  что купаться достаточно, Андрей Османыч лег на простыню так же,
как  лежали другие,  ничком,  подставив спину под  сепийную кисть солнца,  и
сказал сыну:
     - Гм...  Замечательно,  как  действует купанье морское:  очень  хочется
спать...
     Садко поглядел на него с ужасом:
     - Как спать?.. Те-перь спать?
     На море же смотрел он так пристально,  с такою любовью...  Он даже руки
распял так широко,  как только мог... Он прошептал почти беззвучно: "Море!..
Море!.." Внизу,  там,  в нем,  в этом голубом, - хрустальный дворец морского
царя... У дочерей его (они, как та физкультурница) рыбьи хвосты...
     Когда знакомо заливисто захрапел отец, Садко весь насторожился, заерзал
по  песку  глазами  и  вдруг  счастливо  нашел,  что  ему  представилось как
совершенно необходимое:  кусок  бечевки от  какого-то  фунтика,  здесь же  и
брошенного кем-то.
     Спеша и оглядываясь на спящего отца, Садко привязал бечевку к одному из
колков балалайки и  потом сделал широкую петлю.  В петлю просунул голову,  и
балалайка оказалась у него за плечами.  Потом он надел штанишки и тюбетейку;
рубашку подержал было в руках, но бросил.
     Отец храпел,  как дома.  Очень толстая женщина тоже лежала с  закрытыми
глазами.  Садко осторожно отошел и потом,  все ускоряя шаг,  то перескакивая
через ноги лежащих, то обходя их, двинулся к пурпуровой скале.
     Когда подошел он,  на него очень участливо поглядел фотограф, загорелый
черный мужчина с  кривым на левый бок носом,  но,  встретясь с  ним глазами,
Садко тут же отвел свои.
     Те  молодые физкультурники теперь  лежали рядышком,  прижавшись друг  к
другу;  он  читал  вслух какую-то  книжку в  красной обложке,  она  слушала,
закинув голые ноги одна за другую и шевеля в них большими пальцами. Мимо них
Садко прошел горделиво. На них он раза два потом оглянулся украдкой. Подойдя
к скале, он сразу отметил, за какие выступы нужно хвататься руками и в какие
трещины ставить ноги,  чтобы взобраться наверх. И он взобрался, как ящерица.
Он сбил себе об острое ребро камня колено,  он почти вывихнул палец на левой
руке,  но,  взобравшись,  только потянул его раза два, только чуть глянул на
колено и тут же забыл о нем...
     Дело было уже  сделано наполовину и  так  удачно.  Удача его  окрылила,
удача его преобразила... Очарованный, окончательно отъединенный от всех-всех
людей здесь,  на берегу,  и  даже от своего отца,  который может тут спать и
который весь покрыт шерстью,  как обезьяна, Садко снял с шеи свою балалайку,
вытянул ее  вперед в  обеих  руках,  глотнул глазами в  последний раз  этого
неистово-голубого, крикнул: "Морской ца-арь!" - и сорвался со скалы в воду.
     Это  видели  кривоносый фотограф и  физкультурники,  читавшие книжку  в
красной обложке.


     Когда  физкультурники,   бросив  книжку  и   поглядев  друг  на   друга
изумленными глазами, без слов вскочили и вбежали в море, Садко, ошеломленный
падением, ушибший об воду бок и сразу выпустивший из рук балалайку, тонул.
     Окунувшись с  головою,  он  тут же вынырнул было и  с  полминуты болтал
ногами,  как только что учил его отец,  но оседал все глубже,  и  только рот
его,  широко открытый,  и  маленькие пальцы руки  разглядела физкультурница,
подплывая, но тут же и они исчезли.
     Однако вода тут была прозрачная и  не так глубока.  Нырнули оба с  двух
сторон и  вытащили мальчика за синие штанишки.  Балалайка же его и тюбетейка
так и остались плавать.
     Садко лежал безжизненно на песке,  и ему то разводили, то сводили руки.
Набежало много  любопытных,  и  фотограф,  наблюдая одним  глазом  за  своим
аппаратом, как бы его не опрокинули, а другим шаря по толпе, горячо говорил:
     - Я  явственно слышал:  Морской царь!  Явственно!..  Крикнул только:  -
Морской царь! - и в море!
     - Слово "царь" и я слышала, - сказала физкультурница.
     А  какой-то  лысый  и  бородатый,   тщательно  закутанный  в  купальную
простыню, спрашивал настойчиво:
     - Ну,  хорошо!  Пусть себе "морской царь",  но самоубийство он, что ли,
устроил? Или как?
     Фотограф убедился,  что его аппарату опасность не угрожает, и тот глаз,
который наблюдал за ним,  сделал нестерпимо понимающим и ответил,  подмигнув
другим глазом:
     - Ну, а что же вы себе думаете? А-а?.. Разве же подобного не бывает?
     Но тут же мелькнула у  него мысль истратить пластинку на этот не частый
ведь  тоже  мотив:  утонувший мальчик и  около  него  голая толпа.  Конечно,
недавно снимавшиеся физкультурники-спасатели должны же будут купить у него и
этот снимок на память;  и, шлепнув себя по лбу за то, что не догадался этого
сделать раньше, он бросился к аппарату.
     А в это время спешил сюда, увязая в сыпучей гальке и натягивая зачем-то
на бегу рубаху,  Андрей Османыч, и круглое, красное, заспанное лицо его было
испуганно-горестным, почти плачущим.
     Весь пляж, дремавший под щедрым солнцем и делавший это как обязательную
работу,  теперь просыпался,  и  подымались встревоженные головы с простынь и
протирались глаза, чтобы разглядеть что-нибудь, кроме голубизны ярчайшей.


     Дня через три, когда окончательно пришел в себя Садко, вечером он сидел
с  отцом в маленьком скверике около дома отдыха,  где теперь очень навязчиво
пахло левкоями с круглой высокой клумбы.
     Они были одни, так как кино рядом оттянуло всю публику.
     Андрей Османыч положил сыну левую руку на голову,  а правой охватил его
тоненькую ручонку чуть повыше кисти:  так,  ему сказал кто-то,  производится
обыкновенно внушение. И, подумавши про себя настойчиво несколько раз: "Скажи
по правде!.. Скажи по правде!", он спросил его:
     - Ну, Садык, скажи же по правде, ты зачем это отмочил такую штуку?
     Он  уже  не  однажды задавал ему  этот вопрос раньше,  но  Садко упорно
молчал.  Теперь же, было ли это потому, что сильно пахли левкои, или потому,
что никого не было кругом, Садко оживился вдруг и заерзал на месте.
     - Сказать?
     - Скажи!  -  И  еще  скорее  зашептал  про  себя  Андрей  Османыч  свое
заклинание.
     - Мне... мне тогда очень скучно стало... вот!
     - Так... скучно... без мамы... И потому ты... что же?
     - Ничего... Хотел уплыть...
     - К морскому царю, да?.. Который полная ерунда и сочинение?
     На это Садко не ответил. Его сандалии, попеременно то левая, то правая,
усиленно чертили песок дорожки с быстротою все возрастающей.
     И так как в это время в зале дома отдыха кто-то, подсев к роялю, роялю,
правда,  с глуховатым звуком, но нерасстроенному, бодро и умело начал играть
очень  знакомую Садко в  исполнении его  матери сонату Лангера,  то  мальчик
вскочил вдруг и стал дергать отца за рукав рубахи:
     - Пойдем! Пойдем туда!.. Кто это?
     - Зачем тебе это?
     - Это наверно мама! Это мама приехала!
     - Откуда же мама? Разве я ей телеграфировал?.. И не подумал!
     - Это мама играет! - вскрикнул Садко.
     - Чу-да-ак!..  Как будто только одна твоя мама и умеет играть, а больше
никто!..  Сиди, сиди... А слушать и отсюда можно... Ты мне ответь только еще
на один вопрос...
     И Андрей Османыч опять захватил было руку сынишки правой рукою, а левую
протягивал к  его голове,  но Садко вывернулся,  вырвался...  Он кричал уже,
готовый зарыдать:
     - Я только посмотрю пойду,  кто играет...  Я только...  только...  -  и
кинулся к лестнице дома.
     Хачатуров поднялся,  кряхтя,  и  пошел за  ним,  говоря и  недовольно и
растроганно даже, пожалуй:
     - Нет,  это уж черт знает,  Садык!.. Придется мне самому как следует за
тебя  взяться!..   Из  тебя  действительно,   должно  быть,  какой-нибудь...
музыкантишка вылупиться хочет!.. Нет, не позволю!..
     А  из открытых окон зала звучало четкое,  знакомое даже и ему,  allegro
apassionato - лейтмотив сонаты Лангера.

     Сентябрь 1930 г.
     Крым, Алушта.




     Сказочное имя.  Впервые напечатано в  "Новом мире" Э  5 за 1931 год,  с
датой:   "Сентябрь  1930  г.  Крым,  Алушта".  Вошло  в  посмертный  сборник
произведений   С.Н.Сергеева-Ценского   "Маяк   в   тумане"   (изд.   "Крым",
Симферополь,  1965).  В  собрание сочинений С.Н.Сергеева-Ценского включается
впервые и печатается по тексту этого сборника.

     Стр.  135.  Сидит у царя водяного Садко...  -  первая строфа из баллады
А.К.Толстого (1817-1875) "Садко".
     Стр. 144. Ударил Садко по струнам трепака... - не полностью приведенная
строфа из той же баллады.

                                                                 H.M.Любимов

Популярность: 1, Last-modified: Fri, 01 Nov 2002 08:08:20 GmT