Стихотворение в прозе


     ---------------------------------------------------------------------
     Книга: С.Н.Сергеев-Ценский. Собр.соч. в 12-ти томах. Том 1
     Издательство "Правда", Библиотека "Огонек", Москва, 1967
     OCR & SpellCheck: Zmiy ([email protected]), 12 октября 2002 года
     ---------------------------------------------------------------------


     Ольга  Александровна сидела в  саду  и  пересаживала в  узенькие грядки
принесенные из лесу фиалки.  От фиалок шел чуть слышный нежный запах.  Пахло
наивным детским,  тем детским,  где все -  сказка,  и синие пугливые венчики
цветов были,  как детские глаза.  И лесные песни еще звенели у нее в душе, и
весь лес  стоял там с  сочной зеленью,  влажным теплом,  фиолетовыми тенями.
Стоило  только  закрыть глаза,  как  куда-то  между  серых  стволов,  смешно
путаясь,   точно   связанная,   бежала  тропинка,   и   сквозь  листья  чуть
проблескивало небо, лес дышал чем-то густым и пьяным, и ярко сверкали в этом
густом короткие раскаты зябликов, как близкие молнии.
     Была вторая половина мая.
     В  саду  распускались кисти  белых  акаций,  вдоль легкой резной ограды
жадно  раскинулись во  все  стороны желтые  кусты  золотой смородины.  В  их
знойном запахе бесследно тонули робкие вздохи фиалок, как лепет детей в шуме
огромных улиц.  Но в фиалках был лес,  и в этом лесу, в свою очередь, тонули
белые акации и золотая смородина.
     Солнце садилось.  Его уже не было видно за соседним домом и за высокими
тополями в соседнем саду.  Оно жгло еще часть красной крыши и белило высокую
трубу  на  доме  Ольги  Александровны,  потом шло  выше  и  пронизывало небо
напротив,  отчего небо там было усталое и  мутное,  но около,  в  тени,  уже
чувствовался вечер.
     Черный зеленоглазый котенок играл  с  прыгавшей в  траве жабой,  как  с
мышью, и задорно чирикали воробьи над самой головой на ветках.
     Было так  хорошо,  что не  верилось,  что где-то  далеко друг на  друга
охотятся и убивают люди... Зачем?.. А люди охотились и убивали.
     И  в то время как все в Ольге Александровне смеялось над этим,  как над
нелепой шуткой,  где-то в глубине,  - или вне ее, - холодно и строго колотил
острый молоточек,  все время вколачивая гвозди в  какой-то длинный и  черный
гроб.
     И брат ее,  Саша,  был на войне -  белый,  тонкий,  с девичьим лицом...
Когда она хотела представить его,  то представляла пахучую маслину с  белыми
листьями и тонким стволом. И голос у него был тихий, как у маслины, когда на
нее дует ветер.
     Вчера от  него пришло письмо,  и  она  так часто перечитывала его,  что
почти знала наизусть.  "Земля уже тут просохла,  -  писал Саша, - и тепло...
зацвели кусты... А бабочки какие роскошные, если бы ты только видела! Собрал
я маленькую коллекцию,  наколол,  как следует, на булавки, да не знаю, что с
ними будет,  -  некуда их девать...  Еду покупать быков у хунхузов: дают мне
проводника и две тысячи рублей денег;  посмотрю, что за хунхузы... Китайчата
здесь комичные:  стоит только показаться,  бегут гурьбой: "Капитэн, капитэн,
дай  копека!"  И  кто  их  научил,  совсем  как  наши  ребятишки  по  глухим
деревням... Лошадь себе здесь купил - серую казачью, и собаку - очень похожа
на нашего Барона, - помнишь Барона?.."
     И  с каждым словом письма ей ярко представляется все,  что теперь около
Саши:  и цветущие кусты,  -  она представляет сирень и жасмины,  и бабочки -
большие,  с  яркими пятнами на  крылышках,  и  дети -  оборванные,  грязные,
желтые, с продувными косыми глазками.
     И Барона она помнит,  хотя это давно было,  шестнадцать лет, а тогда ей
было девять;  она была шалуньей девочкой в  кургузом платьице,  а  Барон был
большой рыжий сеттер с висячими мягкими ушами и лохматым хвостом.
     Он был приучен носить с базара легкие покупки,  бегать из сада в дом за
спичками ее отцу,  приносить ему фуражку и  откуда-то сам приобрел привычку,
когда входил во двор кто-нибудь подозрительный, класть ему на плечи передние
лапы и лаять, вызывая хозяев.
     Манеры у  него  были  степенные,  спокойные и  глаза  смотрели на  всех
круглые и умные под черными бровями, такие выразительные, что у многих людей
не было подобных глаз.
     Отец -  высокий и  тоже степенный,  редко улыбающийся человек -  уважал
Барона.  Он  не  боролся с  его привычкой:  он только прибил у  ворот листок
бумаги с крупной надписью: "Собаки не бойтесь". Иногда он ходил с Бароном на
охоту, но это случалось редко, и целыми днями, и зимой и летом, Барон был во
власти детей.
     Он не был их слугою,  хотя и возил им тележки с песком и снегом,  -  он
был  их  третьим товарищем:  его делали заговорщиком,  его убеждали,  с  ним
поровну  делили  пирожки и  пышки,  оставшиеся от  чая.  Только  выходили из
комнат,  как кричали во двор: "Барон! Барон!" - и Барон прибегал, и ожидающе
смотрел в глаза, и лизал руки взамен поцелуя...
     Черный котенок пригнал жабу к самым рукам Ольги Александровны, наступил
на нее лапой и  жадно прислушивался,  как она пищала.  Это было противно,  и
Ольга Александровна хлопнула его по лбу.  Испуганный котенок,  задрав хвост,
стремительно бросился в кусты.
     Тени  сгущались.  С  улицы  пахнуло пылью от  проехавшего извозчика,  и
где-то близко звонко залаяла собака...
     Ольга Александровна вспомнила,  как убили Барона;  и  почему-то  прежде
всего вспомнила круглый стол,  лампу и далеко-далеко в темном лесу избушку с
седой старухой, и снег, и дым из трубы.
     Барон не хотел пускать во двор нищего.  Оборванный, вечно пьяный старик
часто заходил во двор,  и все знали,  что у него есть деньги и у сыновей его
хорошее хозяйство,  но почему не хотел его пропустить Барон,  так и осталось
неизвестным.
     Он  положил передние лапы на  его  плечи и  лаял.  Нищий ударил его  по
задним ногам палкой,  и  тогда случилось нечто необъяснимое,  -  может быть,
потому,  что его никогда никто не бил, так рассвирепел Барон: один момент, и
старик лежал на земле,  а Барон, рыча, рвал его лохмотья, так что они летели
в сторону, как пух, переломил его палку зубами, прокусил руку...
     Отец  с  конюхом  Пименом  едва  оттащили Барона.  Старик  плакал,  как
ребенок, и бледный, задыхающийся от волнения отец кричал Пимену:
     - Убить Барона!  Сейчас же  убить,  без  разговоров!  -  Отец не  любил
говорить, и у него навсегда осталось это присловье "без разговоров".
     Ольга  Александровна помнила,  как  старик  сидел  на  кухне,  где  ему
промывали и перевязывали укус на руке,  помнила его хныкающий голос и пухлый
нос с синими и красными жилками.
     Его  одели  в  старый отцовский военный сюртук,  и  он  стал  похож  на
полицейского.  Потом он пил чай, выпячивая толстую нижнюю губу, потом прятал
в грязный кожаный кошель данные ему отцом деньги...
     А  в  это время Барона увел за город Пимен,  и с ним пошел Саша.  Барон
шел,  виновато опустив голову,  а  у  Пимена на  плече,  как  ружье с  тремя
штыками, лежали вилы-тройчатки; зубья этих вил были такие черные и зловещие,
точно грозили небу.
     Была осень,  дул  холодный ветер,  но  Саша был  в  одной гимназической
блузе,  а  на  Пимене  болтался  широкий  зеленоватый  пиджак  и  на  сапоги
спускались плисовые шаровары.
     Вечером  они  сидели  за  круглым  столом,   покрытым  белой  клеенкой,
запачканной чернилами и  изрезанной по  краям перочинным ножом.  Отец  писал
письма, она читала длинную сказку, где был и темный лес, и старуха, и как из
трубы вился дым, и все это было таинственно и страшно; Саша учил грамматику.
     Лицо у Саши было совсем белое,  как абажур лампы,  и весь он,  тонкий и
белый,  был  как ангел.  От  глаз его вниз шли плохо стертые темные полоски.
Когда он пришел с Пименом, но уже без Барона, он ничего не сказал ей, прошел
в детскую, взял книгу и сел за стол; и только со двора слышала она, как отец
спросил Пимена:
     - Убил?
     - Убил, - коротко ответил Пимен.
     И ей что-то подкатило к горлу, и она тихо заплакала в углу.
     Скрипело перо отца,  и, как всегда, одинаковое, точно давно окаменелое,
было лицо у  него с морщинами на лбу,  густыми усами,  теряющимися в длинной
бороде, золотыми очками на глазах.
     Чуть слышно где-то далеко за окнами дул ветер,  и  в гостиной незаметно
тикали часы.
     Стояла строгая тишина,  точно  что-то  насупилось и  притаилось,  из-за
черных больших строчек сказки подымался беззвучный лес, и беззвучный дым шел
из  трубы одинокой избушки,  когда вдруг,  как гром,  ударился около высокий
испуганный голос Саши:
     - А он поднял голову и смо-о-трит!..
     Взглянули на Сашу:  лицо было,  как мел,  огромные серые глаза застыли,
обхватив отца, и только пальцы рук мелко дрожали, как огонь свечки.
     И поняли, что он говорит о Бароне; но когда поднялись и подошли к нему,
он забился и зарыдал, как исступленный.
     Отец взял его на руки и отнес в постель. В постели он бредил и метался,
весь точно сквозной, прозрачный, с огромными окнами сухих глаз, и раздирающе
кричал:
     - Не надо! Голубчик, Пимен, не надо!
     Это была беспокойная ночь.  А на другой день Пимен рассказал отцу,  как
убивали Барона.
     Его  вывели в  поле,  отвели подальше к  сорным ямам,  где  рос колючий
бурьян и свободно дул холодный ветер.  Он шел тихо, точно о чем-то думал, и,
зайдя сзади,  быстро и сильно Пимен ударил его по голове.  Барон взвизгнул и
остановился оглушенный; он не бежал, он стоял и смотрел изумленными глазами,
как снова замахнулся и  снова ударил его по  голове Пимен.  Тогда он  упал и
протянул к нему лапы,  точно просил пощады,  и выл -  не выл,  а плакал.  "В
голос плакал, прямо как человек плачет", - говорил Пимен.
     Тогда-то Саша бросился к нему, ухватил его за пиджак руками и кричал:
     - Не надо, Пимен, не надо!
     Но Пимен бил Барона, зажмурив глаза, бил по голове, по спине, по ногам,
пробовал даже проколоть вилами, но этого уже не мог сделать.
     Барон вытянулся и лежал пластом без движения,  когда они шли домой. Но,
отойдя шагов двадцать,  оглянулся Саша и  увидел,  как Барон поднял голову и
грустно смотрел им вслед. Этого последнего взгляда Барона Саша не перенес.
     - Ухватились панич за голову, - рассказывал Пимен, - и так, как попало,
через бурьян, через ямы бегут и плачут... Прямо, куды зря, бегут и плачут...
     Ольга Александровна вспомнила,  как в  тот же  день у  нее был такой же
припадок,  как у Саши,  и отец прикладывал к ее горячей голове полотенце,  и
катились капли воды...
     Воспоминание выплыло  и  исчезло,  и  плавно  закачались перед  глазами
большая серая лошадь,  на ней Саша,  уже поручик,  в фуражке второго полка с
синим околышем, высокий и стройный, как маслина; а около прыгает, встряхивая
мягкими ушами,  воскресший Барон,  умный,  надежный,  с  толстыми,  сильными
лапами и мохнатым хвостом.
     Ярко  представлялось,  как  широкой рысью  едет  Саша  между  цветущими
кустами сирени и жасмина;  вечереет; вдали туман, немного сыро, и с гор дует
ветер, но Саше тепло... За ним по три в ряд взвод пограничников с винтовками
за плечами,  и слышно,  как мягко,  враздробь бьют о влажную землю лошадиные
копыта.  А  сбоку проводник-переводчик,  китаец в  синем балахоне,  с черной
косой,  болтающейся на  его  спине,  как  хвост,  при каждом лошадином шаге.
"Быки...  это  не  война,  это  хорошо..."  -  думает Ольга Александровна и,
раздвигая кусты  пахучей золотой смородины,  смотрит через решетку ограды на
улицу.
     Улица немощеная -  окраина города,  зато лес близко.  Идет коротконогая
сумасшедшая Татьяна  и  размахивает на  ходу  руками:  что-то  бормочет.  На
крыльце дома напротив, у учителя гимназии, сидит нянька с маленькими детьми,
и  две свиньи молчаливые и  важные выходят из-за  угла и  останавливаются на
перекрестке.
     Солнце село,  и нигде нет его колючих лучей. Все спокойно, все в мягкой
пахучей  ризе  сумерек,  глубоко  дышит  и  молчит.  И  там,  откуда  должен
показаться муж  ее,  Семен Иванович,  художник,  только длинная цепь  старых
домов.
     Они вместе вышли на этюды, но в лесу встретили знакомых на пикнике, и с
ними она приехала в город, а он остался писать закат.
     И  опять  вырос в  ней  лес  с  шаловливой тропинкой,  мшистыми дубами,
яркими,  как  молнии,  раскатами зябликов и  особым,  непередаваемым запахом
прошлогодних листьев,  густо  устлавших  землю.  И  вспомнилось,  как  Семен
Иванович растерянно смотрел кругом и говорил:
     - Разве это напишешь?..  Нужно звуки передать и запахи передать,  а так
разве напишешь?
     И  задумчиво грыз кисть,  а  она шутя била его по  руке белой от цветов
грушевой веткой...
     - Последние вечерние телеграммы!..  Официальные донесения!.. - раздался
вдруг около крикливый голос.
     Это  разносчик телеграмм,  Иов  Чечуга,  с  улицы  приник к  решетчатой
ограде,  и сквозь кусты смородины видна была его узкая оранжевая бородка над
пучком красных телеграмм.  И почему-то, трагический всегда, голос его теперь
показался Ольге Александровне важным и  вещим,  как  крик  ворона;  и  когда
красный лист телеграмм,  яркий в сумерках,  перелетел к ней через ограду, ей
почудилось,  что Чечуга слишком долго топчется на месте,  пряча ее деньги, и
что  то,   что  он  говорил  всегда:  "Оччень  важные  известия",  -  звучит
действительно как-то важно.
     В саду было темно читать.  Ольга Александровна вошла в дом, прошла мимо
кухарки Моти, ставившей самовар в сенях, и зажгла в своей спальне свечу.
     При трепещущем свете свечи лист телеграмм казался кровавым, и от одного
этого цвета проснулся ужас войны,  и  где-то  совсем близко,  или в  глубине
души,  проворно застучали острые молоточки, вбивая гвозди в длинный и черный
гроб.
     В  отворенные окна смотрели сумерки,  пьяные от аромата белых акаций...
Рожденные засыпающей далью,  по  ним  плыли и  проносились мимо легкие звуки
песни...
     Глаза Ольги Александровны бегали по крупным буквам телеграмм, натыкаясь
на  тяжелые китайские названия каких-то  деревень,  где вчера ночью шел бой;
бой  был какой-то  незначительный,  авангардный,  прилагался список убитых и
раненых;  мелькнул  какой-то  подполковник,  за  ним  капитан,  подпоручики,
заурядпрапорщики...  и  вдруг  что-то  поплыло под  ногами,  и  красный лист
телеграмм стал  зловеще зеленым,  а  на  нем  ярко засветились две  строчки:
"Остался  на  поле  сражения,  неизвестно  -  убитым  или  раненым,  поручик
Александр Горный".
     Закачалась  гипсовая  статуэтка  на  столе,   трепещущий  язычок  свечи
разбился на  тысячу язычков,  завертевшихся кругом,  как  белые мотыльки,  и
онемело и тяжело опустилось тело.
     Когда она очнулась,  возле нее на кровати сидел Семен Иванович,  и  так
же, как тогда в детстве, по горячей голове ее ползли капли холодной воды.
     От свечи,  стоявшей на столе, усталое лицо мужа светилось серыми тенями
и  было чужим.  Страшно взглянули ей прямо в  глаза черные листы филодендры,
похожие на  чьи-то  огромные разжатые лапы,  и  хитро закраснелся,  прячась,
красный платок уходящей за водою Моти.
     Тогда она вспомнила красную телеграмму и  красные горы человечьего мяса
и вспомнила Сашу. Перед ней мелькнули его глаза, большие и светлые, как окна
весною,  мелькнули - исчезли, потом, колыхаясь, выплыли снова и стали во всю
ширину  ее  глаз.  В  них  забелели  цветущие  жасмины  и  тихие  сирени,  и
расползлись внизу  уродливые трупы  недавних людей...  Потом глаза его  ушли
дальше,  и  стала видна вся  голова его -  высокая,  белая,  без фуражки,  с
искаженными от боли чертами.
     И  когда она увидела эту голову над грудой развороченного мяса так ярко
и  ясно в  двух-трех шагах от себя,  -  она встала,  русоволосая,  бледная и
прямая:
     - А он поднял голову и смо-о-трит!..
     Семену Ивановичу показалось,  что  это не  она сказала,  что это что-то
внутри ее  оборвалось и  прошелестело:  такой  беззвучный был  ее  голос.  И
неживые были у нее глаза -  глубокие и тусклые,  с поднятыми бровями:  точно
все, что было в ней внутри, вдруг поднялось и стерло отражение жизни.
     И  понял он,  что она говорила о  Саше.  Тогда он  ясно представил себе
туманное,  робкое утро,  взрытую снарядами землю,  обломанные,  с  повисшими
цветами кусты,  -  все синевато-сизое, в индиговых тонах, - разбитый передок
орудия,  застывшую лошадь с  подвернутой головой и смелые ракурсы трупов.  И
когда он вообразил поднятую над телами живую голову,  искаженную недоумением
и болью, все осветилось в нем этой парой горящих глаз, как пожаром.
     Глядя внутрь себя,  напряженный и  сжатый,  он лихорадочно перебрасывал
трупы,  полускрывал их оборванными кустами, снова выдвигал в других ракурсах
и снова прятал. На переднем плане у него то лежала тяжело и просто вытянутая
вбок  нога в  коричневом промокшем сапоге с  полуистертой подошвой,  то  две
обнявшиеся и  застывшие  в  сложном  переплете  фигуры  врагов,  разорванные
осколком гранаты,  и  передок орудия становился то ближе,  то дальше,  -  но
неизменно посередине, немного ближе к левому краю, подымалась на подвернутом
плече  высокая  белая  голова,  с  сухими  недоумевающими кровавыми от  боли
глазами, и освещала все...
     - За что его убили?..  Кто смел его убить?..  -  рыдала у него на плече
женщина.
     - Может быть,  не убили?  Может быть,  только ранили и взяли в плен?  -
безучастно говорил он  и  в  это  время  думал:  "Я  напишу это...  Я  найму
натурщиков и напишу... И выйдет сильно".
     - Нет,  убили,  убили!..  Его смертельно ранили и бросили...  Он поднял
голову, и смотрел, и ждал... потом умер... Он умер!
     В  рыдающем  голосе  ее  звучало  что-то  уверенное и  упрямое,  как  у
ясновидящей.
     Стоявшая  в  дверях  Мотя  тоже  плакала,  тихо  всхлипывая и  утираясь
передником, таким белым рядом с красным платком.
     И  оттого,  что около Семена Ивановича плакала чужая Мотя,  что на  его
плече лежала горячая,  вздрагивающая голова жены  и  волосы ее  щекотали его
шею, оттого, что он устал и хотел пить, картина, созданная его воображением,
стала  терять осязательность,  тускнеть и  замещаться обрывками виденного им
леса,  пляской теплых зеленых,  оранжевых,  кофейных тонов,  легким рисунком
деревьев... И он понял, что не напишет и этой картины, как не написал многих
придуманных раньше,  понял,  что  каждый день  будет вставать солнце,  и  он
каждый день будет ловить его свет на земле и  стараться перелить его в  свои
этюды,  что пройдет пять -  десять лет,  и забудут Сашу, что он когда-нибудь
так же  умрет,  как умер Саша,  как умрет его жена,  как умрет Мотя,  а  мир
кругом останется прежним миром с прежним солнцем и прежними цветами...
     От  стоящей на  столе  свечки  точно  хотело  оторваться узенькое синее
пламя:  оно то бросалось в стороны,  то вдруг начинало,  изгибаясь, усиленно
тянуться кверху,  то быстро ныряло куда-то вниз,  и все оставалось на том же
месте и обнимало черный труп обгорелого фитиля.
     От его колебаний по бледным лицам прыгали легкие серые тени.
     В открытые окна смотрела месячная ночь,  ночь светлая, как будто где-то
вблизи притаился день, ночь, полная густого аромата и неразрешимых тайн.
     Чудился бог  в  этой  ночи,  -  там  где-то  в  легком кружеве облаков,
пронизанных лунными лучами,  и здесь вблизи,  в радостных купах,  похожих на
кадильницы, белых акаций, золотой смородины, стройных тополей.
     И  в  то время как в  узком доме с  черными окнами,  тесно сплотившись,
плакали люди, - бог вокруг них смеялся.

     1905 г.




     Убийство.  Впервые напечатано в  "Вопросах жизни" Э  2  за 1905 год,  с
подзаголовком:  "Эскиз". Вошло во второй том собрания сочинений изд. "Мысль"
с  датой:  "Февраль  1905  г.".  В  собрании сочинений изд.  "Художественная
литература"    (1955-1956 гг.)    автор    дал    "Убийству"   подзаголовок:
"Стихотворение в прозе".

                                                                 H.M.Любимов

Популярность: 1, Last-modified: Tue, 03 Dec 2002 18:53:36 GmT