Поэма


     ---------------------------------------------------------------------
     Книга: С.Н.Сергеев-Ценский. Собр.соч. в 12-ти томах. Том 3
     Издательство "Правда", Библиотека "Огонек", Москва, 1967
     OCR & SpellCheck: Zmiy ([email protected]), 25 октября 2002 года
     ---------------------------------------------------------------------




     Человек человека один на один бьет не вполне уверенно. Он даже способен
опасаться: а вдруг тот, кого он бьет, выкинет какую-нибудь штуку?..
     Он  бьет  большей половиной своего  существа,  а  меньшая в  это  время
наблюдает и взвешивает.
     Меньшая шепчет:  "Довольно!" Большая продолжает бить... Меньшая говорит
внятно: "Будет! Брось!" Большая бьет слабее и с выдержкой. Меньшая, наконец,
приказывает:  "Брось,  тебе  говорят!"  -  и  мгновенно становится на  место
большей,  и человек,  который бил,  уходит от того,  кого он бил, внешне и с
видом правым и задорным, а внутри иногда ему даже бывает стыдно.
     Совсем не то толпа. Тонкие чувства ей незнакомы. Толпа, когда кричит, -
не кричит,  а судит; толпа не рассуждает, а приговаривает с двух слов; толпа
и  не бьет,  а  казнит,  и тот,  кого она бьет,  знает,  что уж больше он не
встанет.
     И Федор это знал,  Федор Титков из станицы Урюпинской, из себя не очень
видный и невысокий,  но тугой телом и ярко-красный лицом, молодой еще малый,
с  маленькими глазками,  сидящими не в  глазных впадинах,  а непосредственно
сверху крутых щек.
     Но  он  видел,  что  то  же  самое знал и  другой товарищ,  по  фамилии
Манолати,  -  из бессарабских цыган,  черный и все лицо в белых шрамах,  - и
третий,  сапожник из  Ахтырки Караванченко,  товарищ Семен,  человек из себя
хлипкий и грудь впалая, только голос громкий и глаза блестят.
     Когда захватили их  в  этой  станице и  связали им  руки,  их  спросили
коротко:
     - Большевики?
     Они ответили так же коротко:
     - Большевики.
     И только Манолати добавил ехидно, вытянув шею:
     - Ниче-го, рогали, ни-че-го!.. От побачите: наша будет зверху!
     Потом их повели к колодцу с очень высоким журавлем, и не было около них
ни крику,  ни раздражения,  только густая пыль поднялась от тяжелых сапог, и
кто чихал,  кто кашлял,  кто плевал наземь.  Иногда просвечивали по сторонам
казачки, стоявшие около домов, и кружившиеся мальчишки.
     Титков,  перед тем как их схватили,  здесь,  на работе, ел селедку и не
успел напиться, а потом они были заперты на ночь в сарай.
     Очень хотелось пить,  -  и  день был жаркий,  -  и  когда он подходил к
колодцу,  он всем своим тугим,  набухшим телом чувствовал,  что подводят его
как раз туда, куда надо, и искал глазами ведро.
     Ведро,  большое,  как бадья, и с мокро блестевшей цепью, стояло как раз
на полке колодца, и он не сводил с него глаз.
     Подошли,  оно  было полное до  краев:  кто-нибудь только что поил здесь
лошадь и вытянул его, но лошадь не захотела пить больше.
     Кругом колодца песок  был  сырой  и  пахло волами.  Овод  сел  на  щеку
Титкова; он смахнул его, потершись о левое плечо, а сам все смотрел на ведро
и сказал, когда остановились, не умоляюще, а просто, однако внятно:
     - Братцы, дозвольте напиться!
     На это ближний казак, рыжебородый, с синими жилками на носу и с мокрыми
косицами из-под фуражки, отозвался не менее просто:
     - На-пьесси!  -  и жестко ударил его в ту щеку, с которой только что он
стер овода.
     И  тут же он увидел,  что сшибли с  ног товарища Семена,  -  он брыкнул
обеими ногами об его ногу,  -  и  почему-то мелькнула в глазах черная голова
Манолати, мелькнула как будто выше других голов, точно улетела; но только он
это заметил,  как что-то сзади так хлопнуло его по затылку, что он присел на
колени и пробормотал отчетливо:
     - Значит, убивают... конец!..
     И втянул голову в плечи,  вдавил ее туда, как черепаха, а ноги вытянул.
Он  лег ничком,  и  песок под его губами пришелся очень мокрый и  с  сильным
запахом лошадиной мочи.
     Попытался он было убрать под себя и  руки,  но они были связаны крепко:
изо всех сил дергал, веревка не подалась.
     Били  решенно и  молча,  только  хекали,  серьезно,  как  свинью колют.
Сначала Титков различал,  по  какому месту больнее,  потом били уж сплошь по
больному: только стискивал зубы и глотал слюну.
     Тонко  крикнул товарищ Семен,  и  потом  перестало его  слышно.  Титков
подумал:  "Убили!" -  и еще глубже втянул голову.  Зато Манолати было слышно
несколько раз.
     Он вскрикивал:
     - Наше!.. Зверху!.. Будет!.. Будет!.. Зверху!..
     Титков успел подумать о нем определенно:  "Привычный...  Не иначе,  как
сто разов бит!.."
     Но вот ударили его по правой руке так,  что в голове зашлось от боли, и
еще раз ударили по  голове так,  что он перестал слышать и  крики Манолати и
все другое.


     Очнулся он от холода.
     Все тело было мокрое с головы до ног.
     Не сразу вспомнил, что с ним такое, но первое, что вспомнил, - колодец.
Потом вспомнил казаков и как били.  Подумал:  "В колодец бросили!" Но тут же
поправил себя: "Зачем же колодец им портить? Его потом чистить надо..."
     И,  приоткрывши глаз,  который был выше над землею, увидел мокрый рыжий
треснутый носок  сапога перед  самым  лицом и  тут  же  понял чье-то  вполне
добродушное?
     - Эге!.. Этот черт никак ще живой!
     И потом еще голос:
     - Цыган тоже шевелится!
     Только успел подумать,  что это кто-то  хочет их спасти,  как тот самый
носок с трещиной ударил его чуть ниже глаза.
     Опять подвернул вниз лицо и втянул голову.
     - Зверху! - хрипнул около Манолати.
     И потом начали молотить сапогами, и на его спину взобрался кто-то очень
тяжкий и подскакивал.
     Титков  подтянул живот,  но  подкованные каблуки острыми краями сорвали
ему кожу с  рук...  Наконец,  другая рука,  еще не  перебитая,  хряснула под
каблуком повыше кисти.
     Титков лизнул было языком мокрые губы,  но  тут же  перестал что-нибудь
чувствовать.
     Потом еще раз поливали его ледяной водой из  колодца.  Он  опять открыл
глаз,  -  другой заплыл,  и не разжимались веки,  - и опять увидел он мокрый
огромный носок сапога.
     Его перевернули. Какая-то борода, точно отцовская, над ним наклонилась,
и он прошептал в нее:
     - На-пить-ся!
     Потом сразу несколько оглушительных голосов:
     - Живой!.. Ну, не черт?.. Цыган, и тот уж подох, а этот живой!..
     И  несколько мгновений так  он  лежал и  видел над  собою чащу  бород и
красные носы среди нее,  и,  как будто люди эти совсем другие были, а не те,
которые только что трудились над тем,  чтобы его убить,  он  опять прошептал
им:
     - Напиться... братцы!
     Но  тут  над глазом его взметнулся медленно усталый кулак и  разбил ему
зубы.
     Потом кто-то спросил удивленно и даже горестно:
     - Да и где же у него, анафемской силы, печенка?
     И  как  ни  пытался зажать Титков свой живот,  жесток был  в  него удар
подкованной ногою.
     Минут через пять все трое около колодца лежали совершенно неподвижно.
     Казаки умылись,  прокашлялись,  высморкались, как делали они это утром,
после сна;  кое-кто  даже  намочил себе волосы и  расчесал их  металлическим
гребешком.
     Казачки  с  ребятишками на  руках  подошли  посмотреть поближе.  Солнце
склонялось уже к полудню,  и подъехала к колодцу подвода, на которую сложили
все три тела и повезли версты за четыре от станицы, в балку.
     Двое молодых казаков шли около подводы не садясь. Винтовки поблескивали
у них за плечами.
     Без винтовок теперь уж не отходили от станицы и за четыре версты: время
было беспокойное - восемнадцатый год.
     И  вот  когда Титков,  лежавший на  подводе сверху других,  открыл свой
глаз,  он  прежде всего почти ослеплен был блеском именно этих двух винтовок
за спинами казаков, идущих рядом.
     Казаки и  винтовки -  это,  припомнилось потом,  было,  видел и раньше;
необыкновенный же блеск этот был нездешний уже...
     Но  боль раздалась сразу во  всем теле,  и  горло и  все  внутри горело
нестерпимо.
     Это как раз тогда он очнулся,  когда подходили уж лошади к балке, и еще
допытывался он у  своей памяти,  что с ним такое,  и где он,  и отчего везде
боль, как услышал, один казак говорил другому:
     - Вот здесь крутой берег... Так и полетят, как галки.
     А другой голос отозвался:
     - Здесь, конечно, самый раз...
     Не  понял  Титков этого  разговора,  и  когда  его,  все  еще  мокрого,
выволакивали с  подводы в  четыре руки,  ругаясь,  он застонал всем разбитым
телом и глянул единственным глазом,  -  и четыре руки суеверно обмякли, а он
брякнулся о землю и застонал громче.
     Тогда  лошади  зафыркали и  заболтали головами,  а  двое  с  винтовками
отскочили шагов на двадцать...
     Он слушал и слышал, как один, длинно выругавшись, добавил:
     - Да ты ж, нечистая сила, когда же ты подохнешь?
     А когда глянул,  увидел,  как другой сдернул винтовку, взял на прицел и
выстрелил...
     Титков даже чуть покачнулся,  лежа,  точно в  грудь ему  вбили огромный
гвоздь...  Но тут же,  чуть повыше, другой гвоздь вбили: это разрядил по нем
патрон второй казак.
     Рот у него разжался,  чтобы вылить кровь;  раза два он дернул головою и
стих.
     Когда казаки подтащили к откосу уже деревенеющий труп Семена с разбитой
головой, они раскачали его, взявши за ноги и за плечи, и бросили молча. Труп
цыгана Манолати с подвернутой набок головой они сбросили с подговоркой:
     - А ну, там уж твое пускай будет "зверху"!
     Над телом же Титкова, подтащив его к бровке оврага, остановились:
     - А вдруг он, черт этот... - начал один.
     - Живой, думаешь? - сказал другой.
     И  даже мокрую рубашку ему  задрали,  посмотреть,  как прошли пули.  Но
увидавши,  что тело все - сплошной синяк и кровоподтек и пули прошли навылет
в  правую сторону груди,  только тряхнули чубами из-под  фуражек,  и  дружно
столкнули его  вниз,  и  смотрели,  как  оно катилось кувырком,  цепляясь то
ногами,  то головой,  пока не легло, наконец, на дно балки около двух других
тел.


     Было уже к вечеру. Солнце перекатило уже за балку: тень и прохлада.
     Три бабы из  соседнего хутора спустились в  балку за дровами.  По дну и
кое-где по  откосам росли там кусты.  Их  упорно вырубали каждый год,  но не
менее упорно они вырастали снова. У баб были с собой косари и веревки.
     Когда  наткнулись они  на  трупы,  то  в  испуге бросились бежать,  но,
оглядевшись,  остановились:  одна  подталкивая другую,  подобрались снова  к
телам.
     Глядели,  качали головами и  даже  кончики головных платков подносили к
глазам.
     - Не воняют еще? - не веря себе, спросила одна.
     - Похоже, свежие, - потянула носом другая.
     - А вчерась же я здеся лазила,  бабоньки,  ничего тут такова не было! -
всплеснула руками третья. - Какие же это их злодеи так-то?
     Трупы  смирно  должны лежать.  Страшно,  когда  пытается поднять голову
труп. Это хоть кого испугает.
     И когда,  чуть приоткрыв глаз,  повернулась слабо голова Титкова,  бабы
ахнули и  взвизгнули все  враз  и  засверкали по  дну  балки голыми толстыми
икрами ног.
     Но не больше, как через четверть часа, одна подбадривая другую, подошли
в третий раз и услышали шепот:
     - Бабочки, дайте напиться...
     Маленький ключик пробивался в  овраге шагах  в  двухстах ниже,  и  бабы
знали это,  но  ведь  с  ними  не  было кувшинов и  кружек,  только косари и
веревки...
     Кровавую кепку,  осмотревшись,  заметили они на обрыве,  - это с головы
Семена Караванченки слетела она,  когда  его  тело  раскачали и  бросили.  В
этой-то  кровавой кепке,  чуть ее  обмыв,  и  принесли воды для Титкова,  и,
сгрудившись над ним и  держа кепку с водой,  как ему удобнее,  жадно глядели
бабы, как жадно он глотал.
     Он все выпил,  что они принесли,  и вздохнул с трудом,  и одинокий глаз
его внимательно переходил с одной на другую.
     - Какие же это злодеи так тебя,  несчастного?  - спросила было одна, но
он отозвался тем же шепотом, изнутри идущим:
     - Ба-бочки... милые... а нельзя ли... еще водички?
     Уже совсем смеркалось, когда бабы вынесли его, наконец, из оврага.
     Несколько раз останавливались,  усталые, над ним, снова бесчувственным,
и говорили одна другой, укоряя:
     - Эх,  потревожили зря человека!..  Помер бы там ночью и  ему бы легче:
без мучениев...
     Однако вытащили все  же,  развязали руки  и  даже  отвезли его  ночью в
больницу в город, за двенадцать верст.
     Везли и укоряли одна другую, что лучше бы было к нему и не подходить, и
воды бы  ему не носить,  и  из балки не вытаскивать,  -  все равно живого не
довезешь, только зря из-за него ночь не спавши и лошадь заморишь.
     Если чем  и  утешали себя бабы,  то  только тем,  что теперь на  хуторе
мужиков вообще мало,  а у них в хозяйствах и совсем нет,  и настала их бабья
воля:  вот  хотят  этого человека до  больницы довезть -  и  все,  возьмут и
довезут... Пускай хоть в больнице помрет, все-таки будто бы легче: похоронят
люди как надо.
     На вопросы: чей такой и кто его так? - бабы отвечали в больнице:
     - Ну,  а  мы  ж  это почем же  знаем?..  Наша находка,  в  балке такого
нашли...
     - А зачем было везть?  - сказали в больнице. - Все равно жив не будет -
помрет.
     - А помрет, на могилу ему веночек привезем, - сказали бабы. - Нам абы к
утру домой поспеть, а то коровы недоены останутся...
     И  бабы вернулись домой вовремя,  как раз к  свету,  а врачи в больнице
утром стали отыскивать и отмечать сломанные ребра Титкова.




     Прошло с месяц.
     Был праздник - время свободное...
     Три  бабы  с  хутора поехали в  город и  везли венок из  своих нехитрых
цветков на могилу тому, кого они напоили водой и вытащили из оврага.
     За месяц этот много случилось всякого,  и  о  трупах в балках знали уж,
что они были привезены из станицы.
     Летний день - огромен, и бабы, выехав в обед, думали обернуть к вечеру,
не было дел в городе никаких,  только это:  постоять над могилкой,  положить
веночек - и домой.
     Лошадей была пара, и лошади были сытые.
     И  когда дробно стучали копыта и  колеса по  малоезжему проселку,  бабы
вспоминали, как они везли парня.
     - Рази так увеченных возют,  как мы-то везли?  - говорила рассудительно
одна,   постарше,   лет  сорока,   Лукерья,   с  выцветшими  глазами.  -  Он
по-настоящему-то на телеге от одного трясения помереть был должен.
     - Да  уж  я  тогда кобылу вожжами стегаю,  а  сама-то все назад на него
гляжу,  бабоньки, и так жалкую вся... - говорила Аксинья, помоложе, и черные
брови дугой.
     - Он  у  меня ишь на коленках головой-то лежал -  и  так я,  не шевеля,
просидела дорогу цельную,  аж  ноги сомлели,  -  вставила третья,  Ликонида,
самая младшая, и в серых глазах тоскливость. - Хуть бы имечко его узнать.
     Ехали бабы с  венком,  а  по сторонам от них стелились поля казачьи,  а
потом пошли мужичьи поля:  как  раз невдали от  хутора шла граница области -
начиналась губерния.
     Много народу разного прошло недавно по  этим полям и  потоптали местами
хлеб, и бабы замечали на полях эти следы равнодушно топтавших ног.
     Однако солнце светило ласково,  и  земля  пахла  парным своим  телом  -
понятно бабам (у земли ли не бабье тело?).
     Ястреб кружился вверху точкой -  сторожил землю,  как  и  всегда он  ее
сторожил родящим летом.  Кукушка в балочке куковала.  Глазастые серые слепни
садились на  репицы лошадям,  и  лошади крутили хвостами,  требуя,  чтобы их
согнали вожжой.
     На  одном хуторе горело недавно,  и  бабы  это  знали:  видели зарево с
неделю назад,  а  теперь наткнулись глазами в  стороне на  обгорелые избы  и
сараи.
     - Небось, и скотина какая сгорела, - сказала Аксинья, правя.
     - Ну, а то долго ли, - поддержала Лукерья, подтыкая под себя солому.
     А Ликонида,  державшая в руках венок,  оторвала от него листик, который
показался ей  лишним,  повертела около  губ,  бросила на  дорогу  и  сказала
тоскливо:
     - Глу-упые мы, глупые бабы... И куда это собрались? И зачем это едем?..
     Однако колокольни города показались уж  из-за темного зеленца садов,  и
отозвались ей другие две:
     - Все одно уж, теперя недолго.
     Как  раз  кладбище приходилось справа  от  дороги,  когда  подъезжали к
больнице, стоявшей на отшибе, и бабы говорили одна другой:
     - Кабы известно, как его имя, вот бы и кстати - слезть да пойти: авось,
сторож своих упокойников знать обязан.
     Даже и  лошадей было оставили,  но  на  кладбище не  встретилось глазам
никого, а то бы спросили непременно.
     И подкатили к больнице часам к двум дня.
     Поставили лошадей у ворот,  дали им сена охапку,  а сероглазая Ликонида
не захотела оставить на телеге венка:  еще кто подцепит, народу много, - так
и  пошли трое по больничному двору и  с венком спрашивать,  где могила того,
которого месяц назад привезли они ночью, и как его имя.
     Простые люди  о  болезнях своих и  о  болезнях близких своих вспоминают
только по праздникам -  некогда в  будни.  И  теперь в  суете,  в  толчее на
больничном дворе,  поросшем травкою между  булыжников,  бродили три  бабы  с
венком, не зная, у кого спросить о том, что было им нужно.
     Попался было в  фартуке,  толстый,  спросили его,  но он только буркнул
сердито:
     - Не видишь разве, я повар?
     Попался другой,  простоволосый,  тоже в  фартуке и  с  вонючим ведром в
руке, послушал их, но сказал, что недавно тут, и пошел дальше рысцой.
     Женщину во  всем  белом  и  с  красным крестом спросили,  та  сейчас же
спросила сама:
     - А как его фамилия?
     - А почем же мы-то знаем, родимая? - удивились бабы.
     - А не знаете, чего же ищете?
     И унеслась от них частым перебором высоконьких каблучков.
     Попалась потом еще старушка,  -  оказалась кастелянша и  не  знала,  но
привела их к фельдшеру, рыжеусому, без бороды, тоже в белом халате.
     Этот удивил их очень.
     - Месяц  назад умер,  говорите?..  Легко вам  сказать:  месяц назад,  а
сколько нам искать,  посчитайте...  Теперь время какое, знаете? Сколько их у
нас умирает, подумайте.
     - Да ведь этот,  наш-то, он ведь убитый, - пробовали напомнить бабы; но
сказал фельдшер, тараща глаза:
     - Все теперь убитые... Теперь неубитых не бывает.
     Однако обещал посмотреть по книгам.
     Наведались бабы к лошадям -  стояли лошади ничего,  жевали сено. Обошли
весь двор кругом: и прачечную поглядели, и кухню, и помойную яму (а Ликонида
все с венком в руках) и зашли в садик хоть посидеть в холодке, пока фельдшер
найдет, что нужно, по книгам.
     В  садике -  маленьком,  всего две тощие аллейки,  -  больных несколько
сидело на скамейках,  покрашенных в  желтую краску,  -  все в халатах белых,
только картузы свои.  Один лежал на  носилках складных и  читал газету,  что
даже осудили бабы, а один сидел в колясочке и глядел вверх на листья, а руки
забинтованы,  и на голове белый колпак...  С двумя больными,  похоже, родные
сидели, и девочка около одного сосала конфетку в розовой бумажке.
     Не очень смело и держась вплотную одна к другой, прошлись бабы по одной
аллейке,  во  всех вглядываясь цепкими деревенскими глазами:  вот  они какие
больные,  вот какое на  женщине этой платье с  тремя оборками,  вот какие на
девочке коричневые чулочки...
     Прошли мимо того,  который читал газету,  и  его внимательно осмотрели,
отметив каждая про себя,  какие у него тоненькие пальчики,  как соломинки, и
как только газету ими держит!  -  а глаза быстрые...  и мимо того, который в
кресле сидел,  тоже прошли и его оглядели: глаза очень запавшие и большие, а
руки привязаны к шее белой лентой...  и то еще об этом больном заметили, что
стоит его колясочка на  самом солнце,  а  казалось так им,  что лучше бы  ее
поставить в тень... И пошли дальше.
     Однако далеко в  маленьком садике уйти  было некуда:  дошли до  оградки
зелененькой и  назад по  тем же  аллейкам,  мимо девочки с  конфеткой,  мимо
носилок, мимо кресла на колесах.
     Платки на  головах чуть сдвинули,  чтобы головы продувало,  а  Ликонида
венок несла,  как корзинку,  в  сгибе локтя,  и  вздумалось ей на этот венок
поглядеть, когда подходили к коляске, и сказать жалостно:
     - Завяли уж и все цветы наши, зря таскаючи...
     Но тут больной в  колпаке с подвязанными к шее руками вдруг пригляделся
к ним встревоженно и проговорил тихо:
     - Ба-боч-ки... Это уж не вы ли?..
     И сразу остановились бабы.
     - Да  бабочки ж!..  -  повторил больной с  радостью чрезвычайной,  весь
просиявши.
     - Наш!..  Наш!..  Ей-богу,  наш!..  -  закричали бабы на весь небольшой
больничный садик.  -  Да  родной  же  ты  наш!..  А  мы-то  веночек на  твою
могилку... вот он... как тогда подреклися...
     И  до того неожиданно это было,  и до того чудесно это было,  и до того
сладостно это было, и так перевернуло это души, что не устояли бабы на ногах
и повалились одна за другой перед коляской на колени молитвенно и бездумно.

     1927 г.




     Живая вода.  Впервые напечатано в  журнале "Новый мир" Э 7 за 1927 год.
Вошло  в  сборники  повестей  и  рассказов С.Н.Сергеева-Ценского  "В  грозу"
("Федерация",    Москва,   1929),   "Движения"   ("Московское   товарищество
писателей",  1933),  Избранные произведения (ГИХЛ,  Москва, 1933), Избранное
("Советский писатель",  Москва,  1936) и Избранные произведения,  том второй
(Гос. изд. "Художественная литература", Москва, 1937). Во всех перечисленных
изданиях автор датировал "Живую воду":  "14 февраля 1927.  Крым,  Алушта". В
последнем       прижизненном      десятитомном      собрании       сочинений
С.Н.Сергеева-Ценского,   выпущенном   изд.   "Художественная  литература"  в
1955-1956 гг.,  автор дал "Живой воде" подзаголовок:  "Поэма". Печатается по
этому изданию, том второй, 1955.

                                                                 H.M.Любимов

Популярность: 1, Last-modified: Fri, 01 Nov 2002 08:08:34 GmT