---------------------------------------------------------------------
     Пантелеев А.И. Собрание сочинений в четырех томах. Том 3.
     Л.: Дет. лит., 1984.
     OCR & SpellCheck: Zmiy ([email protected]), 8 марта 2003 года
     ---------------------------------------------------------------------


     Утром,  когда в  ожидании автобуса мы собирались у  подъезда гостиницы,
пришел Турундис и сказал:
     - Товарищи,  сегодня вечером нас приглашают в  театр!  Желающих поехать
прошу ровно в восемнадцать ноль-ноль быть в холле гостиницы.
     - А что за театр?
     - Экспериментальный.   Самый   известный  в   Швейцарии  после   театра
Дюрренматта.
     - А какая пьеса?
     - Какая пьеса - не знаю. Знаю только, что автор - бывший маляр.
     Поехать захотели все,  кроме Ястребовых.  Ястребов обиженно заявил, что
они не поедут, потому что он "догадывается, какие это эксперименты".
     - Наверно, что-нибудь вроде Мейерхольда.
     Остальных опасность увидеть что-нибудь вроде Мейерхольда не испугала.
     До   обеда  мы  успели  побывать  в   кантональной  ратуше,   осмотрели
кафедральный собор,  где  прелестные витражи  в  стрельчатых алтарных  окнах
делал Марк Шагал,  проехались в  автобусе по городу...  А  сразу после обеда
наши дамы стали готовиться к театру. Конечно, у каждой в чемодане было еще в
Питере припасено что-нибудь нарядное,  "выходное",  однако до сих пор ничего
такого не  требовалось -  не было ни приемов,  ни каких-нибудь торжественных
встреч.  До  сих  пор мы  вели скромную трудовую жизнь туриста,  покидая наш
маленький голубой автобус только для того,  чтобы зайти в  музей,  собор или
подняться на  остатки руин какого-нибудь древнеримского амфитеатра.  Обедали
мы или у себя в отеле, или в дешевых кантинах, ужинали тоже на рысях, где же
тут было наряжаться!  Кажется, одна только мадам Ястребова иногда выходила к
обеду  в  широченных красных штанах  или  в  клетчатом пончо,  вывезенном ею
некогда из  Южной  Америки.  Остальные одевались так,  как  одеваются обычно
дома.  И вдруг -  театр. Тут уж не только можно, но и нужно было приодеться,
надушиться, привести в порядок волосы и ногти...
     Около шести часов вечера мы с  Чимковскими спустились в вестибюль.  Урс
уже  сидел в  неудобном кресле возле конторки портье и  читал книгу.  Увидев
нас,  он вежливо поднялся, и на его лице я вдруг прочел что-то вроде легкого
испуга или смущения.  Что его смутило? Элико или жена Чимковского как-нибудь
не  так нарядились,  нарушили этикет?  Или,  может быть,  мужчинам тоже надо
облачаться как-нибудь по-особому -  может быть,  требовался смокинг?  Да, но
ведь сам Урс был одет в свой обычный простенький костюм.
     В начале седьмого мы вышли из гостиницы. Автобуса у подъезда не было.
     - Автобус не требуется,  - объяснил Урс. - Это совсем рядом, минут пять
ходьбы.
     Он сказал,  что проводит нас до театра,  а потом,  к сожалению,  должен
будет уйти - вечером у него дело.
     Несколько минут  мы  покрутились по  узеньким  улочкам  и  очутились на
площади,  в торговых рядах,  уже знакомых нам.  Это было что-то вроде нашего
Гостиного  двора.  Такие  ряды  сохранились во  многих  европейских городах.
Длинная  галерея,  тяжелая аркада  и  под  ней  бесконечный ряд  магазинов и
магазинчиков -  от  антикварных до тех,  где торгуют компьютерами и  прочими
чудесами научно-технической революции.
     ...Я не запомнил,  была ли там,  у входа в театр,  какая-нибудь вывеска
или просто зиял черный проем двери.
     У этого проема Урс остановился и сказал:
     - Bitte hierher.
     И  мы,  не  успев  удивиться,  слегка нагнувшись стали  один  за  одним
спускаться по узенькой и  щербатой каменной лесенке в  подвал.  Да,  это был
самый настоящий магазинный подвал.  И  даже  не  один,  а  два,  разделенные
тяжелой каменной аркой. Когда-то, очень много лет назад, в нэповские годы, я
работал "мальчиком" на лимонадном заводе,  и  именно в  таком подвале у  нас
хранились ящики с пробками. На минуту показалось даже, что в нос мне ударило
теми самыми - детскими, лимонадными, пробочными, плесенными - запахами.
     А  нас  уже  кто-то  встречал,  привечал,  жал нам руки.  Урса с  нами,
кажется,  уже не было.  Слегка ошарашенные,  мы не сразу поняли, что к чему.
Направо у  входа  бросился в  глаза небольшой столик и  на  нем  -  конфеты,
шоколад,  бутылочки с  пепси-колой и тут же тарелка для денег.  Налево стоял
другой столик -  вместо вешалки,  -  на  этот  стол желающие бросали пальто,
плащи и другие ненужные вещи, например зонты и сумки.
     Элико  свою  сумку  положить не  захотела и  была  наказана,  испытав в
дальнейшем лишние волнения.
     Кажется,   тут  же,  у  входа,  нам  вручили  отпечатанные  на  машинке
программки, заключенные в узкую черно-красную обложку.
     Поначалу казалось,  что мы находимся еще где-то в  преддверии,  в холле
или в  фойе.  Но потом выяснилось,  что в этих двух небольших подвалах,  где
каких-нибудь  десять  лет  назад  хранились ящики  или  картонки с  теми  же
пробками,  или с дамскими чулками, или с перчатками, теперь разместился весь
Экспериментальный театр.
     Сцены там не было,  а был невысокий дощатый помост,  и не посередине, а
где-то  в  правом углу  "зала".  Этот  маловместительный помост был  освещен
софитами.  Прямо и  слева к  нему  тянулись ряды простых некрашеных скамеек,
пять или  шесть рядов.  Скамьи сильно возвышались одна над  другой.  Это,  я
говорю,  и был весь театр, если не считать ширмочки или перегородки с правой
стороны сцены и небольшой дверки в этой перегородке, ведущей "за кулисы".
     Ряды уже кишели публикой.
     Это были сплошь молодые люди, и даже не молодые, а молоденькие: парни и
девушки в  джинсах,  в  клетчатых распашонках,  в  общем,  ребята,  ничем не
отличавшиеся от  тех,  кого мы  каждый день видели на улицах,  в  парках или
музеях...
     Вероятно,  из  уважения  к  нашему  возрасту  нам  с  Элико  предложили
проследовать к  самой сцене и  усадили в первом ряду.  И,  усадив,  сразу же
принесли и  вручили нам и  попросили надеть синие,  уже порядочно заношенные
халаты.
     Бедная  Элико   со   своей  грузинской  бирюзой  на   груди  попыталась
улыбнуться, но при этом не могла скрыть испуга.
     - Нет,  нет,  это они шутят,  - сказала она, когда я галантно распахнул
перед ней эту долгополую хламиду с порядочно измятым пояском и с тесемочками
на рукавах.
     - Не  будь  провинциалкой,  -  сказал я  вполголоса.  -  Не  ерепенься.
По-видимому, так надо. Посмотри, не мы одни в этих смирительных рубахах.
     В  халаты  были  облачены все,  кто  сидел  в  первых  и  вторых рядах.
Большинство этих молодых людей были еще и  в  очках.  В  халате и  в больших
круглых  очках  была  и  моя  соседка  справа,   хорошенькая  черноглазая  и
черноволосая девушка.  Элико пришлось покориться.  Она облачилась в  халат и
села,  положив на  колени свою  довольно объемистую замшевую сумку.  Я  тоже
напялил халат и  с  несколько наигранной усмешкой спросил у  своей черноокой
соседки:
     - Зачем это?
     В  ее  довольно  многословном  ответе  я  расслышал  слово  spritzen  и
вспомнил, что spritzen это значит "брызгать".
     - Будут брызгать, - объяснил я Элико.
     - Чем?
     Пришлось еще раз беспокоить фройляйн.  Она показала на сцену и показала
на потолок. На сцене стояли заляпанные зеленой краской ведра, три или четыре
ведра.  Под потолком, над сценой и дальше, через весь зал, в несколько рядов
тянулись разного диаметра фановые трубы  густо-зеленого цвета.  На  одной из
труб,  поблескивая еще не вполне высохшей краской,  лежала малярная кисть. Я
повернул голову  налево и  где-то  наверху,  в  третьем или  четвертом ряду,
увидел наших более молодых земляков и товарищей. Все они сидели без халатов,
в  своей  вольной одежде.  Может быть,  впервые я  откровенно позавидовал их
относительной молодости.
     - Чем будут брызгать? - еще раз спросила Элико.
     - Откуда же я знаю. По-видимому, краской.
     - Зачем? С какой стати? Что за глупости! И что значит "по-видимому"? Ты
же говоришь по-немецки... Расспроси ее.
     Я сделал попытку расспросить.
     - Не волнуйтесь. Скоро все увидите, - сказала очкастая барышня.
     - Что она тебе сказала?
     - Она сказала,  чтобы мы  не  беспокоились.  А  сумку твою ты на всякий
случай все-таки дай мне.
     - Что значит "на всякий случай"? Что ты меня пугаешь!!
     Я  хотел сунуть сумку под халат,  но  сделать это было трудно,  так как
халат мой застегивался на  спине.  Тут как раз начался спектакль,  и  сумка,
хочешь не хочешь, осталась у Элико на коленях...
     Из  маленькой  дверки  на  сцену  вышли  два  человека  в  основательно
замаранных  краской  комбинезонах  -  один  пожилой,  полный,  невысокий,  с
одышкой,  другой  -  жизнерадостный  красивый  юноша.  Если  память  мне  не
изменяет,  они принесли с  собой еще по одному ведру краски.  А парень сверх
того нес  еще  на  плече небольшую лестницу-стремянку -  тоже всю изгаженную
краской.
     Уже выходя на сцену, они оживленно между собой разговаривали.
     Считается,  что я знаю немецкий язык.  Да,  не чересчур сложный текст я
могу читать без словаря.  В  магазине,  в  трамвае,  в  кафе моих познаний в
немецком вполне хватает.  Легче всего мне  говорить с  людьми,  для  которых
немецкий не является родным,  например - в Венгрии, где очень многие пожилые
люди еще  помнят государственный язык Австро-Венгерской империи.  Но  беглую
немецкую речь,  да  еще  на  швейцарской сцене,  да  при  этом еще  какой-то
профессиональный малярный жаргон -  я  почти не  понимал.  Пожалуй,  честнее
будет сказать -  не понимал вовсе. Изредка выскакивало какое-нибудь знакомое
слово  или  даже  небольшая  фраза,   которым  я  радовался,   как  радуется
заблудившийся в лесу далекому "ау",  но потом снова все глохло,  сливалось в
невнятную тарабарщину,  и  я уже не делал попыток вслушиваться и не пробовал
понять, о чем там идет речь. Тем более что нам уже было не до этого.
     Маляры, как только вышли на сцену, тут же принялись за работу.
     Пожилой расставил стремянку и,  поднявшись на одну-две ступеньки,  стал
красить снизу висящую над ним толстую трубу,  а юноша залез на другие трубы,
лег  на  них  животом,  подвесил рядом ведерко и  стал красить то,  что было
впереди него, постепенно отползая назад, как раз в нашу сторону. Красили они
не  как-нибудь,  а  по-всамделишному,  как заправские маляры:  кисти окунали
глубоко,  перед употреблением стряхивали с  них лишнюю краску,  мазки делали
сильные и  уверенные,  и  с  каждым  взмахом этих  факелообразных кистей мы,
сидевшие в первых рядах, невольно вздрагивали и отшатывались.
     - Прошу тебя, возьми, пожалуйста, - услышал я встревоженный шепот Элико
и  почувствовал,   как  что-то  тыркается  мне  в  бок.  Конечно,  это  была
злополучная сумка.  Я  сунул ее под халат,  зажал коленями и при этом должен
был двумя руками натянуть полы халата, для чего пришлось несколько согнуться
и принять не совсем удобную и естественную позу.
     А  на  сцене  или,  точнее сказать,  над  сценой продолжался оживленный
диалог.  Старик на что-то жаловался,  молодой быстро-быстро говорил какие-то
возвышенные,  бодрые слова.  И  когда он так говорил,  он особенно энергично
взмахивал кистью,  и всякий раз мы отшатывались назад или падали головами на
плечи соседей. Наконец наступила минута, когда я вздрогнул, дернул головой и
сказал:
     - Готово. Уже есть.
     Элико искоса взглянула на меня и, подавляя вздох, сказала:
     - Да. Около носа. На щеке.
     Руки у меня были заняты сумкой, я мог только пошевелить носом.
     - Чешется, - сказал я.
     - Я сейчас вытру. Но - что делать? - платок у меня в сумке.
     - Ничего. Я потерплю. Помолчим давай. Мы мешаем соседям.
     Тут меня ляпнуло по носу.  Элико сидела ближе к малярам, но почему-то в
зоне огня оказался именно я.  Я схватился за нос, выпустив при этом сумку, и
она с малоприличным шумом упала на каменный пол.
     На  мое  счастье,  в  эту минуту на  сцене появился еще один персонаж -
директор или  владелец предприятия.  Маляры приостановили работу и  стали на
что-то жаловаться и чего-то требовать. Хозяин им отвечал.
     Пользуясь передышкой, я рукавом халата незаметно вытер нос, покосившись
при  этом  направо.  Многие молодые люди  тоже платками и  рукавами вытирали
лица.  Все при этом почему-то  радостно улыбались.  Один,  помню,  сделал из
газеты два кивера - для себя и для своей девушки. У меня газеты не было, и в
дальнейшем мне оставалось лишь надеяться на милость автора и  постановщиков.
Милость эта  была  проявлена.  После  директора на  сцене появился человек в
синем комбинезоне.  Почему-то его называли монтером.  Но уже по одному тому,
каким грубым и  даже омерзительным голосом он  говорил с  товарищами,  видно
было,  что человек этот -  подонок и  шкура,  во  всяком случае,  личность в
высшей степени подлая. В чем именно заключалась его подлость, я не уразумел.
Думаю,  что он сыграл какую-то роковую роль в жизни старого маляра. Говорили
они довольно долго - до конца первого действия.
     В  антракте нам  тоже  хватило дела.  Прежде всего Элико позаботилась о
своей сумке -  отнесла ее  туда,  где  ей  и  положено было быть.  Потом она
позаботилась и обо мне:  отведя в сторону, давала мне, как мальчику, слюнить
платок и сводила пятна с носа и с других участков моего лица.
     С   выражением  глубокого  сочувствия  в  глазах  спустились  со  своей
верхотуры и окружили нас наши товарищи.
     - Переходите к нам, место найдется, потеснимся, - предложил Турундис.
     Я поблагодарил и отказался.  Как человеку,  уже побывавшему в боях, мне
не хотелось переводиться куда-то в тыл.
     Во  втором  действии пожилой маляр  сошел  с  ума.  Не  как-нибудь,  не
фигурально, а на самом деле: повредился.
     Теперь он с  кистью в  руке лежал на трубах,  а  молодой работал внизу.
Впрочем, они уже почти не работали, а только разговаривали. Речь у них шла о
войне,  об атомной войне,  как мне послышалось. Не стоит, конечно, пробовать
говорить о пьесе, в которой мало что уразумел. Но одно я, мне кажется, понял
хорошо.  И  запомнил.  Маляр лежал на своих трубах и с ужасом говорил о том,
что мерещится ему в  будущем,  если в  мире сохранятся те же порядки и те же
законы,  какие царят сейчас.  Зловещим,  сдавленным голосом он  предсказывал
наступление атомной  войны.  При  этом  он  окунал  свою  кисть  в  ведерко,
пошевеливал кистью,  и большие жирные капли, действительно похожие чем-то на
авиационные бомбы, одна за другой медленно падали на дощатые подмостки.
     - Одна... другая... третья, - говорил задыхаясь маляр. А потом стал уже
не говорить, а кричать:
     - Пятая... шестая... седьмая!!!
     И становилось и в самом деле страшно.  Особенно нам, ленинградцам, тем,
кто перенес войну и блокаду.
     И вот крик оборвался.  Старый маляр выпустил кисть.  Безжизненно упали,
повисли над подмостками его руки. Старик умер.
     Софиты один за другим медленно гасли.
     В темноте раздались шумные, даже ликующие аплодисменты.
     Снова вспыхнул свет.
     Актеры стояли на подмостках и без улыбки наклоняли головы.
     Их долго не отпускали.
     Ясно, что и мы с Элико тоже как следует похлопали.
     Потом  возник  Турундис  и  сказал,  что  швейцарские товарищи,  группа
Экспериментального театра,  приглашают нас поужинать с ними.  Конечно,  мы с
благодарностью приняли приглашение.
     Ужин был очень скромный,  под стать Экспериментальному театру, и тоже в
подвале, в том же гостином дворе.
     Пожалуй,   это   заведение  можно  было  скорее  назвать  пивной,   чем
рестораном.  И  хозяева и гости устроились за одним очень длинным,  ничем не
покрытым столом. Прежде чем сесть, все мы перезнакомились. Тут был и главный
режиссер театра, и его миниатюрная, похожая на школьницу-семиклассницу жена,
и тот актер, который только что играл старого маляра, и его молодой цветущий
товарищ,  и  злодей-монтер,  в  жизни  оказавшийся  человеком  добродушным и
веселым...
     Вино было слабое,  легкое,  но его было много.  Подавали это кисловатое
вино  в  больших  глиняных  кувшинах,   пили  из  глиняных  кружек.   Чем-то
закусывали.
     Мы с Элико устроились в конце стола,  в некотором отдалении от пирующей
молодежи.  Место против нас заняла миловидная,  с добрыми глазами, все время
улыбавшаяся нам  жена  главного режиссера.  В  то  время как  этот главреж и
Турундис  обменивались тостами,  а  наша  интуристская гидша  переводила эти
тосты с немецкого на русский и с русского на немецкий,  мы с нашей маленькой
визави познакомились и даже разговорились. Разговор у нас шел на немецком, и
то,  что  она говорила,  я  хорошо понимал.  Она меня тоже.  Оказалось,  что
женщина эта -  актриса.  Да,  уже целых десять лет,  со  дня основания,  она
работает в  этом театре.  В той пьесе,  которую мы сейчас смотрели,  женских
ролей нет, но третьего дня она играла в "Мелкой буржуазии" Максима Горького,
жаль, что мы не были на этом спектакле.
     Я не сразу понял:  какая такая "Мелкая буржуазия"? Но тут же сообразил:
"Мещане"! Die Kleinburger.
     Мы рассказали ей о постановке "Мещан" в Ленинграде, у Товстоногова. Она
слушала, улыбалась, кивала.
     Я сказал, что театр называется Большой драматический.
     - Он действительно большой?
     - Да, уж во всяком случае чуть-чуть больше вашего.
     Эта  моя  шутка  улыбки  не  вызвала.  Вероятно,  их  экспериментальный
подвальчик не казался ей таким уж маленьким. Все-таки сто шесть мест!
     - Я люблю наш театр,  -  сказала она,  улыбаясь своей милой девчоночьей
улыбкой. - Трудно. Устаю. И все-таки не могла бы жить без него.
     - Так много приходится работать?
     - В театре - нет. Но ведь я еще работаю в школе. Преподаю.
     - Театральная школа? Институт?
     - Нет. Я работаю в женской гимназии. Преподаю труд.
     - Подумай,  -  сказал  я  жене.  -  Ведущая актриса самого известного в
городе  театра,   жена  главного  режиссера  -   и  вынуждена  еще  работать
учительницей в гимназии.
     - Что ж, в этом есть что-то очень славное.
     Маленькая артистка внимательно вслушивалась в русскую речь.
     Элико улыбнулась ей:
     - Наверно, вас очень любят ваши девочки? Правда?
     Я перевел.
     - Они меня жалеют, - ответила маленькая. - Заступаются за меня.
     Потом она спросила:
     - А как вам понравился наш сегодняшний спектакль?
     - Да.  Понравился.  Очень.  Хотя, сказать по правде, некоторые элементы
натурализма... эти синие шлафроки... эти ведра и кисти...
     Я многозначительно почесал нос.
     - О, да, это наша манера, наш стиль, - сказала она. - А как пьеса?
     - Увы, в пьесе нам далеко не все было понятно.
     - Это спектакль, направленный против войны.
     - Да,  это  мы  поняли.  Такое до  нас не  дойти не  может.  Ведь мы  -
ленинградцы.
     Она с некоторым недоумением посмотрела на меня и кивнула.
     А  через минуту,  когда на  другом конце стола был провозглашен тост за
Ленинград и мы подняли наши керамиковые кружки и осушили их, она сказала:
     - Вот вы говорите:  "Мы -  ленинградцы,  мы из Ленинграда".  А  что это
такое - Ленинград? Это - новый город? Нет? А как он назывался прежде?
     Я  опешил.  Даже,  сказать по правде,  потерял на сколько-то секунд дар
речи.
     - Ленинград?   Вы   спрашиваете,   как   назывался  наш  город  прежде?
Санкт-Петербург он назывался!
     - О-о!  -  просияла она. - Петербург?!. Достоевский!.. Раскольникофф!..
Сонья!.. Брюдер Карамазофф!..
     Я  внимательно посмотрел на нее.  Нет,  конечно,  семиклассницей она не
была.   Ей,   пожалуй,   тянуло  уже   под  тридцать.   Против  меня  сидела
интеллигентная  женщина,   актриса,   жена   человека,   который  осуществил
постановку антивоенной пьесы. Но она ничего, ровным счетом ничего не слышала
о нашем городе, о его подвиге и о его трагедии.
     А тосты - за дружбу, за мир, за искусство, за процветание наших великих
стран  -   продолжали  звучать.   Молодые  наши  товарищи  отдавали  должное
золотистому  тессинскому  вину.   Когда  мы  покинули  наконец  это  веселое
заведение,  на  земле  уже  стояла ночь.  Узенькие средневековые улицы  были
пусты,  как были они пусты в это время и триста,  и пятьсот, и восемьсот лет
назад.
     Наши новые друзья-швейцарцы предложили проводить нас до  отеля.  Мы шли
гурьбой посередине улицы и  слышали,  как стучат и где-то отдаются эхом наши
нестройные шаги.
     Может быть,  от вина,  которое я пью последнее время не часто,  а может
быть,  и  от  чего-то  другого у  меня вдруг стала слегка кружиться голова и
вдруг мне  показалось,  что мы  и  в  самом деле очутились в  каком-то  ином
времени.  Нет,  не только узенькие улицы,  узенькие,  вытянутые вверх дома и
черепица крыш,  но и люди, с которыми мы тогда шли, показались мне почему-то
очень далекими.  И все-таки,  прощаясь у подъезда гостиницы, мы обнимались с
ними,  троекратно лобызались.  Не  довольствуясь этим,  мы поднялись в  свои
номера и  принесли в дар нашим новым друзьям кто что мог:  папиросы,  водку,
матрешек - традиционный набор русских сувениров. И, помню, с каким восторгом
принимали швейцарцы эти нехитрые подарки,  как мило и  нежно поцеловала наша
маленькая приятельница краснощекую куклу в  кокошнике и в долгополом розовом
сарафане.


     ...Проснулись мы  на другое утро позже,  чем всегда,  и  позже обычного
вышли к завтраку.  Ястребовы уже сидели за своим столиком,  ели... Кто-то из
сидевших по соседству рассказывал им о вчерашнем спектакле,  о том,  как над
нашими головами работали маляры и  брызгали краской.  Когда Ястребов услышал
об этом, лицо его побагровело.
     - Безобразие!  -  зарычал  он,  отставляя  в  сторону  недоеденное яйцо
всмятку.  -  Распоясались! Я бы на вашем месте, честное слово, не стерпел. Я
бы у них, подлецов, жалобную книгу потребовал!..
     - Алеша,  не надо, не нервничай, не переживай, тебе вредно, - пробовала
унять его мадам. И, обратившись к Элико, сказала:
     - Вас там красками брызгали,  а  мы с  Алексеем Матвеевичем в это время
ходили  в  кинотеатр.  Ужасно  пикантный фильм.  Почти  порно.  Забыла,  как
называется? - обратилась она к мужу.
     - "Орангутанг - жених графини", - мрачно ответствовал тот.
     Но когда мадам Ястребова узнала,  что после театра нас угощали ужином в
ресторане, она побледнела.
     - Бесплатно?
     - А как же. Где же это бывает, чтобы угощали за деньги.
     - И пиво было? - спросил Ястребов.
     - Пива не было, а вино было. И сосиски.
     Лицо его опять налилось кровью.
     - Какое   безобразие!   Бессовестные!   Почему  же   не   предупредили?
"Экспериментальный...  экспериментальный!"...  Надо было так и  сказать:  на
ужин приглашают.
     Но - бог с ними, с Ястребовыми.


     ...Ах,  как  ясно  вижу я  и  с  какой горькой нежностью вспоминаю этот
бедный  ужин  в  дешевом  подвальном ресторане и  эту  маленькую швейцарскую
женщину,  которая тридцать лет  прожила на  свете  и  не  знала,  слыхом  не
слыхивала, что стоит на земле такой городок - Ленинград.








     Находясь в осажденном Ленинграде,  Л.Пантелеев вел дневник. После войны
он  отобрал  из  своих  записей  самое  существенное  и   опубликовал.   Эти
произведения  представляют  особенно  большой  интерес,   как  свидетельство
очевидца и участника событий.
     "Живые памятники",  "В  осажденном городе" -  в  этих  заметках отражен
самый  тяжелый период в  жизни  Ленинграда.  Писатель стремится не  упустить
ничего,  "написать всю правду о страшном,  горьком и возвышенно-прекрасном",
что  составляло бытие ленинградцев,  передать дух великого подвига,  который
объединял жителей блокадного города.  Записи делались во  время  дежурств на
крыше,  в  бомбоубежищах,  иногда  на  клочках бумаги,  папиросных коробках,
квитанциях.
     В  июле  1942  года  А.А.Фадеев  вывез  тяжелобольного Л.Пантелеева  на
самолете в  Москву.  Снова писатель приезжает в родной город по командировке
ЦК  ВЛКСМ в  январе 1944 года в  канун снятия блокады и  разгрома немцев под
Ленинградом.  "Январь 1944"  -  это  записи  из  путевого дневника,  который
Л.Пантелеев вел, находясь в ленинградской командировке.



     Первая  публикация в  журнале "Аврора",  1978,  Э  12,  затем  в  книге
"Приоткрытая дверь".

                                                      Г.Антонова, Е.Путилова

Популярность: 1, Last-modified: Tue, 11 Mar 2003 09:32:49 GmT