Сборник статей


     ---------------------------------------------------------------------
     Пантелеев А.И. Собрание сочинений в четырех томах. Том 3.
     Л.: Дет. лит., 1984.
     OCR & SpellCheck: Zmiy ([email protected]), 8 марта 2003 года
     ---------------------------------------------------------------------


                                 Содержание

                        Искусство быть читателем
                        Как воздух
                        Как я работаю
                        23 сентября 1924 года
                        Только в Шкиду!
                        Где вы, герои "Республики Шкид"?
                        О милосердии
                        Хуже трусости
                        История моих сюжетов
                        Как я стал детским писателем
                        О названиях улиц
                        Еще раз о том же
                        Рисуют дети блокады
                        Без компаса
                        Моральная тема
                        Игра с огнем
                        Ответ г-же Падма Дэви Шарма




     Редакция "Недели" переслала мне письмо пенсионерки Я.В.Путан и  просила
ответить ей.  В  этом письме Янина Викентьевна рассказала совершенно ужасную
историю.  Придя однажды в  гости к  своей приятельнице,  она  услышала,  как
внучка  этой  приятельницы Леночка  "употребляет слово  лопать"...  "На  мой
недоуменный вопрос о  происхождении этого слова в словаре Леночки ее бабушка
дала мне книгу Л.Пантелеева "Фенька".  В  ней я  прочла следующие выражения:
"Обжора ты этакая, утроба ты ненасытная! Ведь этак ты мне весь дом сожрешь".
"Некогда будет дурака-то  валять".  "Чудовище!  Да  как же это ты умудрилась
метелку слопать?".
     И  удрученная читательница просит  разъяснить ей:  можно  ли  писать  и
издавать такие книги?
     Воспользуюсь случаем и  попробую ответить не  одной Путан.  Без большой
радости должен признаться,  что за сорок с  лишним лет моей работы в детской
литературе таких и  похожих писем я  получил много.  То есть писем,  авторов
которых  задевает,   шокирует  "грубость"  писательского  языка.  Не  только
"Республика Шкид",  "Часы", "Пакет" и другие мои ранние, юношеские книги, но
буквально все,  что выходило когда-либо из-под моего пера, наряду с отзывами
добрыми и  дружественными,  вызывало хоть  один,  хоть  два,  но  непременно
вызывало  читательский  или   критический  окрик  и   тот   же   беспощадный
прокурорский вопрос: можно ли и нужно ли? Даже такая книга, как "Наша Маша",
родительский дневник,  в  который мы  с  женой в  течение пяти лет  заносили
наблюдения над нашей маленькой дочерью, даже эта безобидная книжица вместе с
очень  большим количеством сочувственных и  благодарственных писем  принесла
нам какое-то количество откликов гневных, осудительных.
     В  чем  же  нас  обвиняют сердитые читатели?  А  в  том  только,  что в
некоторых  случаях  мы  заглазно,  любя,  на  страницах  интимного домашнего
дневника называем нашу  дочь не  Маша,  а  Машка.  Чуть ли  не  первое такое
сердитое письмо я  получил от собственной тетушки.  И ей первой мне пришлось
разъяснять,  что "Машка" в  устах любящего отца -  это не бранное слово и не
"пережиток крепостнических отношений" (в чем меня пытались убедить некоторые
читатели),  а особый вид ласки,  нежности.  Той же родственнице я должен был
напомнить,  что  не  я  первый пользуюсь этой фамильярной формой обращения к
дочери. Например, некто А.С.Пушкин, человек светский, воспитанный, столбовой
дворянин, в письмах к жене не именовал своих детей иначе, как Сашка и Машка.
Недаром,  вероятно,  Пушкину,  не  меньше чем  нам  грешным,  доставалось от
тогдашней  критики  за  недостаток  благопристойности,   за  вульгарность  и
"простонародность" его языка.  Да,  представьте себе, уже и в те давние годы
гремел над головой пишущего грозный оклик: можно ли и нужно ли?..
     А в самом деле, Янина Викентьевна, можно ли?..
     Вот  попробуйте откройте наугад  какую-нибудь книгу  Пушкина,  хотя  бы
"Сказку о рыбаке и рыбке",  и дайте ее почитать Леночке. Не обнаружите ли вы
после этого в  словаре вашей маленькой приятельницы такие слова и выражения,
как "дурачина ты, простофиля", "сварливая баба", "белены объелась", "старуха
вздурилась",  "старый невежа",  "взашей затолкали", "проклятая баба"?.. Если
не  Пушкина,   возьмите  Гоголя,   возьмите  Фонвизина,  Гончарова,  Чехова,
Горького,  любого  почитаемого нами  автора  и  вы  наверняка отыщете  в  их
романах,  сказках и  рассказах такое,  что,  по  вашим  понятиям,  писать  и
печатать нельзя.
     Кстати.  Давали ли вам в ваши детские годы читать эти книги? Думаю, что
давали.  Погубили  они  вас,  испортили ваш  язык,  изменили к  дурному  ваш
нравственный облик?  Да нет, могу ручаться, что если и были дурные влияния в
вашей жизни,  то  шли  они не  от  книги,  не  от  этих милых старых невеж и
объевшихся беленой баб...
     Но  тут  я,  пожалуй,  раскланяюсь с  Я.В.Путан  и  поговорю  о  других
читателях, о тех, кто тоже ратует за чистоту литературного языка.
     По  моим долголетним наблюдениям эти  читатели делятся на  три  группы.
Первых я бы назвал профессиональными склочниками и сутягами.  Пишут они чаще
всего не авторам,  а в редакции и в вышестоящие инстанции. Этим безразлично,
о  чем писать и  на  кого жаловаться:  на управхоза ли,  на милиционера,  на
продавщицу овощного ларька или на детского писателя.  Таких немного, но они,
к сожалению, есть.
     Вторых обозначить труднее.  Назвать их ханжами было бы грубо.  Пуристы?
Пуритане?  Опоздавшие родиться гувернантки?  Чаще всего это женщины не самой
первой молодости,  одинокие,  застенчивые,  краснеющие по  каждому пустяку и
видящие грубость там, где ее нет и в помине.
     Я  бы мог процитировать немало писем и пересказать не один мой разговор
с  этими  славными читательницами.  Сейчас  вспомнился такой  случай.  После
одного  моего  выступления в  детской библиотеке подходит ко  мне  маленькая
женщина в синем халате,  произносит что-то любезное,  комплиментарное, потом
краснеет и говорит:
     - Только зачем вы, простите, употребляете такие грубые выражения.
     - Какие? Где?
     - Да, у вас в рассказе встречаются грубые слова.
     - Назовите их, пожалуйста.
     Краснеет еще больше. Молчит.
     Я настаиваю:
     - Очень вас прошу: назовите слова, которые вы считаете грубыми.
     - Я не могу. Мне стыдно.
     - Если стыдно - отвернитесь.
     И вот,  опустив глаза,  эта милая женщина, уже совсем пунцовая, хриплым
шепотом выдавливает из себя:
     - Елки зеленые!
     А это уже не со мной,  но при мне.  Выступали мы как-то с ныне покойным
Е.И.Чарушиным,   прекрасным   художником  и   писателем,   в   прославленном
ленинградском институте, перед педагогической аудиторией. Евгений Иванович с
успехом прочел новый рассказ.  А потом,  как водится, выступали слушатели. И
вот поднимается такая же неопределенного возраста дамочка, так же краснеет и
так же смело и безапелляционно заявляет:
     - Рассказ товарища Чарушина мне  очень понравился,  только режут ухо те
неприличные слова, без которых, мне кажется, легко можно было обойтись.
     Экспансивный Евгений Иванович вскакивает:
     - Что? Помилуйте! Какие неприличные слова? Где?
     - У вас там в рассказе есть слово "кобыла".
     Чарушин хватается за сердце.
     - Милая  моя!  -  восклицает  он  своим  незабываемым  окающим  вятским
говорком.  -  Милая!  Клянусь  вам  -  в  слове  "кобыла"  абсолютно  ничего
неприличного нет. Кобыла - это лошадь! Лошадь женского пола.
     Ведь если бы я вас кобылой назвал...
     И наконец,  есть еще одна группа критически настроенных читателей. Ради
них-то, собственно, я и решился писать эти заметки.
     Людей  этих  довольно  много.   Они  недостаточно  интеллигентны.   Они
только-только приобщаются к культуре,  и даже,  пожалуй,  не к культуре, а к
азам цивилизации.
     К голосу этих людей писатель должен относиться бережно.
     Вот   что   писал  несколько  лет   назад  один  из   таких  читателей,
тридцатидвухлетний плотник из города Изобильного:
     "...Образование у нас с женой "среднее" начальное,  живем мы в районном
центре,  хотя ему и  присвоено звание города,  но  до города ему далеко,  но
скоро,  очень скоро мы  будем считаться горожанами,  так  как  наши дети уже
сейчас говорят на г,  то есть это значит подошли к культуре"...  "Наша семья
активный  подписчик  на  все.  Например,  самый  маленький  получает  журнал
"Веселые картинки",  старший сын "Пионерскую", дочурка "Семья и школа", жена
журнал "Здоровье", я "Литературную газету".
     Сколько гордости,  и  трогательной гордости,  в этом перечислении.  Но,
оказывается, не всегда чтение книг и журналов доставляет радость. Вот прочли
злополучную "Нашу Машу" и -
     "...Нас  очень  взволновало обращение товарища  Л.Пантелеева как  отца,
писателя и  педагога к  своему ребенку Машка!"...  "Мне и  членам моей семьи
кажется это  несколько грубо!  Мой  сын  Геннадий (ему три  года,  четвертый
годик),  если ему кто скажет Генка,  он тут же опровергает:  я  не Генка,  а
Гена".  "Все в рассказах Л.Пантелеева нам очень нравится,  но как при чтении
доходит до вышеупомянутых выражений, весь интерес к чтению пропадает".
     Не всегда и не на все письма писателю удается ответить,  но читателю из
города  Изобильного  я   ответил  сразу  и  постарался  написать  понятно  и
вразумительно.  Я  очень хорошо представляю себе  этого не  очень грамотного
человека,  гордого тем,  что  дети его живут в  поселке городского типа,  не
гекают,  а "говорят на г", что жена его читает журнал "Здоровье", а сам он -
"Литературную газету".  Этот  человек не  скажет и  детям своим не  позволит
сказать:  "я поел",  а  непременно:  "я покушал",  не скажет:  "жена у  меня
беременна",  а скажет:  "в положении".  В баню он ходить перестал,  ходит "в
маскарад", фильмы смотрит не в кино, а в "кинотеатре".
     Может быть,  все  это и  трогательно,  но  лично для меня эти мещанские
"кушать",  "положение",  "маскарад", "туалет" - звучат в тысячу раз грубее и
страшнее, чем какие-нибудь Машка или Генка.
     Между прочим.  Знает ли читатель,  что еще совсем недавно,  в советские
времена, в патриархальных семьях поволжских староверов считалось неприличным
называть даже  маленьких ребят  "полуименем".  К  детям обращались не  Саша,
Маша, Тася или Петя, а - Александр, Марья, Таисия, Петр...
     Выходит,  что все относительно.  Вам не нравится Машка,  им не нравится
Гена,  ему нравится Федор.  А я, например, терпеть не могу, когда на вопрос:
"Как тебя зовут, девочка?" - ребенок отвечает "Оленька".
     Однако все это касается языка разговорного,  просторечия.  А  как же  с
литературным языком? Что же, наконец, можно, а чего нельзя?
     На этот вопрос сто сорок лет назад ответил Пушкин:
     "Истинный вкус  состоит не  в  безотчетном отвержении такого-то  слова,
такого-то оборота, но в чувстве соразмерности и сообразности".
     Это значит, что любое слово хорошо, если оно поставлено к месту.
     Вот совсем на  днях читал я  повесть Н.Воронова "Голубиная охота".  Там
есть  такой  эпизод.  Мальчики с  замиранием сердца наблюдают,  как  молодой
голубь  с  большой высоты  пикирует на  дровяной сарай.  Вот-вот  врежется в
крышу.  Но - не врезался, в последнюю минуту вышел из пике. Вздох облегчения
и дрожащий от волнения голос:
     - Вот гад, чуть не разбился!..
     Пожалуй,  только глухой не поймет,  что это грубое мальчишеское "гад" в
этом случае во  много раз  теплее,  нежнее,  трогательнее,  чем какое-нибудь
"бедненький" или "бедняжечка".
     Да, все дело в соразмерности и в сообразности.
     За чистоту языка боролся не один Пушкин,  а  все наши большие писатели.
Однако в  понимании художника чистота языка -  это не  стерильность его,  не
безличие, не бесхарактерность, не бесцветность. А что же в таком случае? Как
определить ее,  эту чистоту?  И как определить меру сообразности? Определяет
опять-таки художник,  мастер. Его вкус, его талант, его умение слушать язык,
малейшие оттенки его. Однако одного писательского таланта мало. Чтобы жила и
цвела литература,  нужен - и очень нужен - еще умный и талантливый читатель.
Потому что умение читать - это тоже искусство.






     Меня  спрашивают:  какую роль сыграла в  моей жизни книга?  А  ведь это
похоже на то, как если бы спросили: какую роль играет в вашей жизни воздух?
     Читать я  научился в  четыре года.  Как,  вероятно,  и  многие из  вас,
сначала читал вывески, а уж потом стал читать книги.
     Первую книгу помню.  Называлась она "Али-Баба и сорок разбойников". Это
была дешевая лубочная книжонка с очень пестрой и очень страшной обложкой.  О
чем там шла речь -  не  скажу,  не запомнил.  Вероятно,  вся энергия уходила
тогда на процесс чтения,  и сообразить,  о чем в книге говорится,  - силенок
уже не оставалось.
     Книга,  которую я читал сознательно и без конца перечитывал, называлась
"Про  Гошу  Долгие Руки".  Это  очень  старая книга.  Недавно я  узнал,  что
А.А.Блок  тоже  читал  в  детстве  эту  нравоучительную историю непослушного
мальчика,  которого  за  его  непослушание все  время  наказывала судьба,  и
наказывала самым  ужасным  образом.  Например,  Гоша  ковырял  в  носу.  Ему
говорили -  не надо,  а он продолжал заниматься этим постыдным делом.  И вот
кончилось тем,  что нос у  него стал расти и вырос такой огромный,  что Гоше
пришлось возить его  перед собой на  тачке.  Как  сейчас вижу  картинку,  на
которой несчастный мальчик везет  в  угольной тачке гигантскую картофелину -
собственный нос.
     Читал  сказки.  Особенно любил Андерсена.  Читал популярную в  те  годы
детскую писательницу Лидию Чарскую, хотя надо мной и смеялись, говорили, что
это "девчоночье" чтение.
     Потом -  резкий скачок. Читаю все, что нахожу в папином шкафу. Папа мой
- на войне,  на фронте, можно хозяйничать в его книгах, сколько захочется. А
хочется уже много и постоянно.
     Читаю Диккенса, Конан-Дойля, Марка Твена.
     Потом читаю буквально все,  что читает мама,  даже тех авторов, которых
читать  восьмилетним  или  девятилетним,  пожалуй,  рановато:  Достоевского,
Толстого, Леонида Андреева, Писемского...
     Книги мне заменяли в  то время друзей,  сверстников,  которых у  меня в
раннем  детстве не  было.  Настоящие друзья появились только в  школе  имени
Достоевского, в Шкиде.
     Те, кто читал мои автобиографические книжки, знают, что жизнь у меня не
была легкой. Кидало меня из города в город, из одного конца страны в другой.
Учился я в тринадцати или четырнадцати учебных заведениях -  и ни одного при
этом не кончил.  Если бы не друзья - друзья-люди и друзья-книги, - я никогда
не смог бы стать писателем.
     Еще  один большой скачок в  моем духовном развитии -  это  знакомство с
Маршаком,  с  Максимом Горьким,  с  Евгением Шварцем.  Новые  друзья,  новые
интересы, новые книги.
     Конечно,  я жалею,  что не удалось мне учиться в университете. Самоучка
всегда  тратит сил  и  времени больше,  чем  тот,  кто  получает образование
систематическое, школьное.
     Если  еще  раз  обратиться  к  сравнению  книги  с  воздухом,  то  надо
признаться,  что воздух,  которым я дышал, не всегда был абсолютно чистым. Я
прочел много такого,  без чего легко можно было обойтись.  Но  вот об этом я
почему-то жалею не очень.  Я  с  благодарностью вспоминаю не только Пушкина,
Державина, Чехова, Толстого, Шекспира, Диккенса, Герцена, Бунина, Гюго, но и
Лидию Чарскую,  и  Али-Бабу с  его сорока разбойниками,  и Гошу Долгие Руки,
возившего в тачке собственный нос. Так же как Максим Горький, называя книги,
которые он читал в  детстве,  с теплым чувством вспоминал не только Филдинга
или Вальтера Скотта,  но и  сказку про дьяка Евстигнея,  и бульварные романы
Ксавье де Монтепена,  и  какую-то пятикопеечную книжку -  о том,  как солдат
спас Петра Великого...






     Часто мне,  как и другим детским писателям, ребята задают один и тот же
вопрос.  Говорят:  расскажите,  пожалуйста,  как  вы  работаете.  Как вообще
делается книга?
     Ребята маленькие - те, надо сказать, очень слабо представляют себе, как
делается книга.  Они,  по-моему,  по простоте душевной считают, что писатель
создает книгу,  так  сказать,  от  начала  до  конца  единолично.  И  бумагу
нарезает,   и   буквочки  выпечатывает,   и   рисунки  цветными  карандашами
размалевывает.
     Когда-то много лет назад послал я в подарок маленькому мальчику,  моему
родственнику,  книгу про Белочку и Тамарочку.  Мальчик подарку порадовался и
даже накарябал мне в ответ письмо:
     "Дорогой дядя Леня,  спасибо,  что ты  написал для меня книгу.  Когда я
вырасту, я построю тебе за это пароход".
     Мальчик этот очень давно вырос, а парохода от него я так и не дождался.
Может быть,  потому,  что он стал не кораблестроителем,  а доктором, а может
быть, обиделся на меня. Был с ним такой случай. Повела его бабушка в книжный
магазин,  обещала купить книжку.  И вдруг Павлик увидел: лежит на прилавке -
та самая книжка про этих непослушных девочек.  Павлик не только удивился, но
даже испугался.
     - Бабушка, погляди! Это же моя книга! Как она сюда попала?!!
     Вцепился, говорят, двумя руками в книгу и отдавать не хочет.
     - Моя!..
     А  когда продавщица показала ему еще штук десять точно таких же книжек,
Павлик подумал,  что это какой-то  фокус или колдовство.  Он заплакал и  при
всем честном народе назвал меня обманщиком.
     Когда мне рассказали это,  я не обиделся.  Не так-то просто пятилетнему
человеку понять, как это так: была его книга и вдруг стала не только его...
     Но и  семилетние тоже не всегда хорошо понимают,  что такое книга и что
такое  писатель.  Был  у  меня  в  гостях  мальчик  Толя,  первоклассник  из
интерната.  Он слышал, что я писатель, пишу книжки. Входит ко мне в кабинет,
с уважением и даже с некоторым страхом оглядывает книжные полки,  - а на них
там тысячи три книг, - и говорит:
     - Алексей Иванович, это вы один все эти книги написали?
     - Нет, - говорю, - это не я написал.
     - А что? Это все еще надо вам написать?
     Думал,  глупыха,  что  там  одни  только  переплеты стоят,  а  мне  еще
предстоит их  заполнить -  стихами,  рассказами,  баснями и  арифметическими
задачами.
     Ну,  а ребята постарше -  те,  конечно,  хорошо понимают,  что писатель
только пишет,  сочиняет книгу, а делают ее, выпускают в десятках, а бывает и
в сотнях тысяч экземпляров другие люди - наборщики, печатники, брошюровщики,
переплетчики...  Рассказать о том, как делается книга, то есть о том, как ее
набирают,  печатают,  сшивают и  переплетают,  -  нелегко,  но  еще  труднее
рассказать о том, как эта книга выдумывается, пишется.
     Мне было,  наверно, лет шестнадцать, когда я прочел у одного известного
автора:
     "Работа писателя - это самый тяжелый физический труд".
     Я  тогда очень удивился и  не  поверил.  Позвольте,  как  же  это  так?
Физический труд -  это когда,  ну, скажем, бревна таскают или уголь в шахтах
буравят или  хотя бы  белье в  реке полощут.  А  тут -  сидит себе человек в
уютной комнате за столом, пописывает или на машинке постукивает, папиросочки
покуривает... Какой же это физический?
     Это я  так думал,  когда мне было шестнадцать лет.  А стоило мне самому
по-настоящему заняться этим  делом,  стоило  посидеть далеко  за  полночь за
столом,  покорпеть над бумагой,  постучать до  мозолей на пальцах на пишущей
машинке - тут и узнал я, почем фунт лиха.
     Тем  ребятам,  которые считают,  что  писательская работа  -  это  одно
удовольствие,  я должен сказать:  нет,  братцы, ошибаетесь. Может быть, и не
самое  трудное дело  на  свете книжки писать,  но  это  такое дело,  которое
требует полной отдачи всех сил -  и  не только умственных и  душевных,  но и
физических, мускульных.
     У всех работающих людей бывают выходные дни. У писателя их нет. Если он
не пишет,  он думает,  обдумывает,  придумывает.  Бывает, ночью проснешься и
начинаешь искать  карандаш  и  какой-нибудь  клочок  бумаги  или  папиросную
коробку, чтобы записать только что возникшую или приснившуюся мысль.
     - А долго ли пишется книга? - часто спрашивают читатели.
     А  это  -  смотря  какая.  Одна  пишется долго,  иногда годами.  Другая
созревает быстро,  как яблоко-скороспелка.  И не всегда это зависит от того,
большая книга или маленькая.
     Возьму  пример  из  собственной практики.  "Республику Шкид",  довольно
толстую книгу,  мы с  Гришей Белых написали за два с  половиной месяца.  Это
очень небольшой срок.  Правда,  книгу писали два автора.  Но книга -  это не
бревно, которое нести легче вдвоем, чем одному. Немало времени уходило у нас
на  споры и  даже на ссоры.  А  написалась эта книга быстро потому,  что нам
ничего не надо было выдумывать.  Мы просто вспоминали и  записывали то,  что
еще  так  живо  хранила наша  мальчишеская память.  Ведь  очень мало времени
прошло  с  тех  пор,  как  мы  оставили стены  Шкиды.  Одному  из  нас  было
восемнадцать, другому девятнадцать лет. Кроме того, в этом возрасте не очень
хорошо представляешь себе, что такое литературное мастерство. Писали мы нашу
первую книгу не задумываясь, как бог на душу положит.
     И совсем по-иному писались другие мои книги.  Например -  "Пакет".  Это
была,  кажется,  уже четвертая из написанных мною книжек. Она почти в десять
раз тоньше "Республики Шкид".  А  писал я  эту маленькую книгу -  без малого
год. Иногда не больше десяти-двенадцати строчек в день получилось. Вы, может
быть, думаете, что было так: присел за стол, отмахал свои десять строчек и -
до свиданья,  побежал в кино или на футбольный матч?  Нет,  в том-то и дело,
что эти десять или двенадцать строчек я переписывал не один раз и просиживал
над ними по многу часов.  Бывало, и ночи напролет на это дело убивал. Почему
же так?  Разучился писать?  Нет,  пожалуй,  наоборот:  к  тому времени я уже
немножко научился писать.  А главное,  здесь я не просто списывал с жизни, а
выдумывал,  сочинял, то есть занимался тем, чем и положено заниматься людям,
недаром названным сочинителями.
     Но  всегда ли  успех  работы зависит от  времени,  затраченного на  эту
работу? Нет, не всегда. Бывает и так, что пишешь долго, а толку нет.
     У  меня во  всяком случае бывало так не один раз.  Работаешь над книгой
много месяцев. Едешь куда-нибудь за тридевять земель собирать материал. План
составляешь.  Обдумываешь.  Пишешь. Поправляешь. Перечеркиваешь. Потом опять
несколько месяцев пишешь.  Опять чиркаешь. Начинаешь писать снова... И вдруг
в один печальный день видишь:  не получается. Не то. Неинтересно. И бросаешь
писать.  Перевязываешь рукопись веревочкой и  пихаешь ее  в  ящик  стола или
водружаешь куда-нибудь на шкаф или на антресоли.
     У меня, к сожалению, хранится и пылится очень много таких недоростков.
     Можно,  конечно,  этим  похвалиться.  Вот,  мол,  какая у  меня высокая
требовательность!  Но  справедливее  будет  поругать  себя.  Не  берись,  не
подумав, за то, что тебя по-настоящему не волнует. Ведь если не волнует тебя
- значит, и читателя не может взволновать. Значит, это никому не нужно - то,
что ты сейчас мастеришь.
     Но  зато,  когда получается,  пишется -  до чего же,  ребята,  славно и
радостно бывает на душе!  Впрочем,  радость эта знакома не только писателям,
но и  каждому работающему человеку.  Потому что настоящий труд -  это всегда
творческий труд. Сшить хорошие сапоги, стол сколотить, выточить какую-нибудь
втулку,  выполоть грядку,  чисто надраить корабельную палубу,  просто хорошо
выгладить рубаху  или  платье -  разве  это  не  радость и  не  гордость для
человека, руками которого все это делается?!
     Желаю моим дорогим читателям побольше этой радости -  и сейчас и потом,
на каком бы посту ни оказались они в своей большой, трудовой жизни!..





                   (Из воспоминаний старого ленинградца)

     Мне  было  шестнадцать лет,  я  работал  учеником  повара  в  ресторане
"Ново-Александровск" на  Вознесенском проспекте.  Утром,  когда  я  бежал на
работу,  дул сильный ветер,  но  о  наводнении еще никто не думал.  Только в
середине дня пошли разговоры, что вода в Неве и в каналах прибывает. Радио в
то время не было,  и  о подъеме воды извещали способом,  который был заведен
еще при Екатерине Второй -  стреляли из пушек и  поднимали флаги и фонари на
каланчах и на башне Адмиралтейства.  Но вода уже и сама давала о себе знать.
Помню,  прибежал на кухню перепуганный "кухонный мужик" дядя Ваня и сообщил,
что  подвал,  куда он  спускался за  картошкой,  почти под самые своды залит
водой.  Хозяин  послал  дядю  Ваню,  меня  и  еще  одного  поваренка спасать
продукты.  Но ничего,  кроме двух ящиков пива,  вынести из подвала мы уже не
смогли.
     Когда мы вернулись на кухню, там никого не было. Все служащие толпились
в большом ресторанном зале у распахнутых настежь окон.
     Я  тоже протиснулся к подоконнику.  Вознесенский проспект был уже залит
водой.  Говорили,  что вода начала сочиться из водосточных люков, а уж потом
навстречу ей хлынули воды вышедшей из берегов Фонтанки.
     Поначалу все  было  очень интересно и  даже весело.  По  улице носились
одуревшие от радости ребятишки. Прошла по щиколотки в воде какая-то нарядная
дамочка с зонтиком. Натягивая вожжи, проехал извозчик, и было смешно видеть,
с каким упорством его лошаденка тянулась к воде, пытаясь напиться.
     Ресторан опустел, но хозяин не отпускал служащих - не потому, что жалел
нас,  а  в расчете на то,  что,  когда вода спадет,  появится много желающих
согреться чаем или вином.  Пока же работы у  нас не было,  и,  поддерживая в
плите небольшой огонь, мы до вечера лежали на подоконниках и смотрели.
     А  вода все шла и  шла.  И уже не шла,  а почти бежала.  Опять поднялся
ураганный ветер,  и  настоящие волны  катились  теперь  по  Вознесенскому от
Измайловского  моста  к   Садовой.   Вода  с  шумом  плескалась  в  галереях
Александровского  рынка.  Скрежетали  сорванные  ураганом  вывески,  хлопало
железо на крышах, раскачивались фонари.
     Люди шагали теперь в  воде уже не по щиколотки,  а  по колено и даже по
пояс.  Ребятишки уже не бегали и не смеялись. Маленькие дети громко плакали,
отцы  и  матери,  с  трудом передвигая ноги,  тащили их  на  плечах вместе с
корзинами и узлами.
     Вода затопила уже  не  только подвалы,  но  и  помещения первых этажей.
Страшно было подумать,  сколько имущества,  товаров,  муки,  сахара, крупы и
других продуктов гибнет в  эти  минуты во  всем  нашем  огромном городе.  Но
особенно грустно мне было видеть,  как заливает вода глубокие подвалы рынка.
В  этих  подвалах помещались лавочки букинистов,  торговцев книгами.  Немало
рублей  и  копеек,  сбереженных от  получки,  оставил  я  в  этих  волшебных
подвальчиках!..
     Во  второй половине дня ветер стал понемногу стихать,  но  вода все еще
прибывала.  Это было видно по  вывеске "Готовое платье",  которая висела как
раз против окна,  на котором я лежал.  На этой ржавой,  еще дореволюционной,
вывеске был изображен розовощекий усатый человек в  котелке и  в старомодном
пальто  с  большими пуговицами.  На  наших  глазах  этот  надменный господин
постепенно погружался в  воду.  Сначала вода залила его востроносые ботинки,
потом  полосатые узенькие брючки,  дошла  до  подола пальто,  закрыла первую
пуговицу,  вторую,  третью...  Где-то,  не  доходя четвертой пуговицы,  вода
остановилась.
     Часов  в  шесть вечера мимо  наших окон  на  полной скорости промчалась
моторная лодка с  милиционерами.  Один из милиционеров стоял на носу лодки с
длинным багром в руках.
     Мы напрасно поддерживали в плите огонь. Гости не шли - не до чаев было,
- и наконец хозяин,  скрепя сердце,  разрешил желающим расходиться по домам.
Те, кто жил далеко, идти не решились, остались ночевать в ресторане. Я и еще
несколько человек отважились и пошли.
     Среди  отважных  оказалась  и   тетя  Паша,   судомойка.   Эта  молодая
деревенская  женщина  жила  в  Питере  совсем  недавно,   города  не  знала,
наводнением была напугана до полусмерти, и я взялся проводить ее.
     По правде сказать,  я очень смутно помню это путешествие. Помню только,
что несколько раз мы погружались по горло в воду,  а один раз - где-то около
Мещанской улицы - низкорослая тетя Паша оступилась, вскрикнула и исчезла под
водой. Я едва успел подхватить ее под руку и вытащил на тротуар.
     Других происшествий,  насколько мне помнится,  у  нас не было.  Гораздо
лучше сохранилось в моей памяти то, о чем я тогда говорил.
     Вообще-то я был парень застенчивый и молчаливый,  но тут,  под влиянием
ли  холодной ванны или  под  впечатлениями событий этого дня,  я  разошелся,
разговорился и не умолкал всю дорогу.
     Начал я,  помню,  с того,  что пересказал тете Паше "Медного всадника".
Рассказал все,  что помнил о  наводнении 1824 года.  Вот там,  например,  на
Кокушкином мосту,  чуть не погибло тогда несколько извозчиков. Вода застигла
этих людей с их колясками и лошадьми на мосту.  На счастье,  к мосту прибило
большой плот.  Извозчики отпрягли лошадей,  отпустили их,  а сами перешли на
плот.  Вот  здесь,  около Вознесенской церкви,  в  церковном доме была тогда
аптека. Аптекарь открыл окно и перетащил извозчиков к себе в квартиру. Между
прочим,  в  этом доме жил  писатель Гоголь.  Это  была его первая квартира в
Петербурге.  А  вон  там,  где  сейчас бани,  в  ночь на  1  марта 1881 года
революционеры Вера  Фигнер,  Суханов,  Кибальчич готовили бомбу,  которой на
следующий день был убит царь Александр II.
     Тетя Паша, бледная, перепуганная, шла, вцепившись под водой в мою руку,
растерянно поглядывала по сторонам и вздыхала:
     - Ой,  Лешка,  парень!  И  откудова ты все это знаешь,  бесенок?  Врешь
небось? Выдумываешь?
     - Выдумываю?!
     Задетый  недоверием  спутницы,  польщенный ее  вниманием,  я  продолжал
ошеломлять ее своей ученостью:
     - А вы знаете,  между прочим, что здесь вот, где мы с вами сейчас идем,
в восемнадцатом веке было кладбище?
     - Ой, Лешка, бесенок! - ахала тетя Паша.
     - Да,  уверяю вас,  самое настоящее кладбище.  Одно  из  самых старых в
Петербурге.  Его закрыли при Елисавете. Елисавета - была царица, дочка Петра
Великого. Она была очень пугливая, боялась темноты, покойников, трех свечей.
Один раз она ехала рано утром с какого-то гулянья,  из Екатерингофа.  Карета
проезжала мимо  этого  кладбища,  и  вдруг в  нос  Елисавете ударило трупным
запахом.  Она  испугалась,  велела кучеру гнать лошадей,  а  на  другой день
подписала указ о закрытии кладбища.
     Мы прошли с тетей Пашей две улицы и две площади,  и ни на одну минуту я
не умолкал.  Почти о каждом доме, о каждом окне в этом доме я мог что-нибудь
рассказать.
     - Вот  здесь жил Раскольников.  Может быть,  вы  читали "Преступление и
наказание" Достоевского?  На  этом углу,  где сейчас ломбард,  жил декабрист
Рылеев.  У него здесь бывали писатели Грибоедов,  Гнедич,  Дельвиг...  Между
прочим,  в 1824 году, во время наводнения погибла библиотека Рылеева. Кстати
о  библиотеках.  Вы  знаете,  что  после  наводнения 1824  года  в  подвалах
Публичной библиотеки нашли большого невского сига!.. Да, вот именно, сига! А
один раз,  еще в XVIII веке,  было такое наводнение,  что купеческий корабль
сорвался  с  якоря,  переплыл через  гранитный парапет  и  сел  на  мель  на
Дворцовой площади перед Зимним дворцом.  А это вот памятник Николаю Первому.
Его  делал скульптор Клодт.  Тот самый,  что лепил дедушку Крылова в  Летнем
саду и диких коней на Аничковом мосту.  Вот это Исаакиевский собор. Строился
он,  между прочим,  сорок лет.  А  это дом поэта Мятлева.  Здесь часто бывал
Пушкин.  Исаакиевский собор строил архитектор Монферран.  И  вот  этот дом -
тоже монферрановский.  С  той стороны перед его подъездом стоят два каменных
льва.  Это те самые львы,  о  которых я  вам говорил.  На одном из них сидел
пушкинский Евгений - из "Медного всадника".
     Не   знаю,   каким  образом  выдержала  тетя  Паша  этот  фонтан  моего
красноречия.  Ведь  воды  вокруг было  и  без  того  больше чем  достаточно.
Полуоткрыв рот,  девушка слушала меня,  часто  мигала глазами,  вскрикивала,
ахала, причитала:
     - Ой,  Лешка,  Лешка,  парень!..  И  где же  это ты,  в  каких книжках,
бесенок, все это вычитал?
     Вы  скажете:  и  в  самом деле -  откуда мог  знать все эти подробности
шестнадцатилетний поваренок из третьеразрядного рыночного трактира?
     Да,  ничего не скажу,  я  много читал в  те годы.  Я  любил с малых лет
родной город. Любил его той живой и естественной любовью, какой любит всякий
здоровый человек место,  где он родился.  Но ведь можно очень любить город и
не знать его истории.  А  я уже в 14 лет хоть и не очень твердо,  а все-таки
знал,  кто и когда строил,  скажем,  Петропавловскую крепость или Никольский
Морской собор;  кто, когда и в честь какого события соорудил Александровскую
колонну перед Зимним дворцом или памятник Славы на Измайловском...
     Открою  вам  тайну:  я  считаю,  что  мне  очень  повезло.  В  те  годы
существовала  в  нашем  городе  организация,  называющаяся общество  "Старый
Петербург -  Новый  Петроград".  Членом  этого  общества  мог  стать  каждый
желающий, и, кажется, денег за членство не брали. Во всяком случае, с меня и
с моих товарищей не брали, это я помню.
     А  было  нас  пятнадцать или  шестнадцать человек,  босоногих огольцов,
бывших  беспризорников.  Воспитывались мы  в  детском доме,  в  школе  имени
Достоевского,  в той самой "республике Шкид", о которой несколько лет спустя
мы  с  Гришей  Белых  рассказали в  своей  первой  книге...  Народ  мы  были
отчаянный,  у редкого из нас за спиной не числилось тюрьмы и судимости, но в
школе из нас к тому времени успели сколотить неплохой коллектив,  мы много и
с удовольствием учились,  много читали,  писали стихи,  выпускали рукописные
газеты, журналы и даже "бесплатные приложения" к этим газетам и журналам.
     И  вот уж не помню,  что и  как,  чей был почин и  кто все это устроил,
только в  один  хороший летний день мы  всем классом (или "отделением",  как
назывались у  нас  классы)  вступили в  общество "Старый  Петербург -  Новый
Петроград".
     Что же мы там делали,  в этом обществе?  Да ничего особенного: сидели и
слушали лекции.  Но что это были за лекции!  И  сейчас я  с благодарностью и
даже с восторгом вспоминаю эти вечерние часы, проведенные в маленьком уютном
зальце на Почтамтской улице.
     Чаще  всего  лекции читал очень бойкий и  веселый старичок Столпянский,
основатель и председатель общества.  Может быть,  он и не был старичком,  но
нам он казался старым.
     Это  был  удивительный человек,  который знал историю буквально каждого
ленинградского дома.
     Скажи ему:
     - Вот на  Васильевском острове в  каком-нибудь Козьем переулке есть дом
номер семь. Что это за дом?
     И он очень недолго подумает, подергает свою седую бородку и скажет:
     - Дом  номер семь в  Козьем переулке построен сравнительно недавно -  в
конце  девятнадцатого  века.   До  революции  он  принадлежал  домовладельцу
Шибаеву.  В  квартире  номер  четырнадцать жил  в  девятисотые годы  инженер
такой-то,  у  него  бывали большевики такие-то.  В  первом этаже  помещалась
прачечная,  владелицей ее была некая девица Синякова Фелицата Антоновна.  До
такого-то  года  на  этом  месте  стоял  деревянный  двухэтажный  дом.   Дом
принадлежал купцу Малафееву,  а до него коллежскому асессору Брандту,  а еще
раньше здесь был смоляной склад...
     И пойдет,  и пойдет...  Бывало, до петровских времен доведет рассказ, а
случалось,  и дальше,  совсем уж в глубины времен проникает: вот здесь, мол,
во времена шведов находилась мыза королевского типографщика Андерсона,  а  в
новгородские времена - погост Успенский...
     С такой дотошностью он мог рассказывать о любом уголке города. Это было
похоже на  фокус,  на  колдовство:  на наших глазах город молодел,  менялся,
снимал с  себя одну за  другой одежды.  Вот  он  в  современном,  теперешнем
пиджаке и в кепке,  а вот уже - в клетчатых панталонах и в цилиндре, а через
минуту - в камзоле и парике...
     Была  ли  польза в  этом  крохоборческом собирании и  изучении мелочей,
фактов и фактиков?  Не знаю, как для других, а для меня и для моих товарищей
польза от этих лекций была,  и  немалая.  И не только от лекций.  Два раза в
неделю  мы  ходили  в  экскурсии по  городу.  Причем бывали мы  не  только в
парадных местах,  то  есть в  таких,  куда обычно водят туристов и  приезжих
гостей.  Мы изучали город и вглубь и вширь: сегодня мы, скажем, знакомимся с
казематами Петропавловской крепости или с  дворцом Меншикова,  а в следующий
раз идем на какой-нибудь старый питерский завод,  или в гавань, или в места,
связанные  с  революционными событиями...  Несколько  недель  мы  занимались
исследованием  руин  Литовского  замка,   знаменитой  петербургской  тюрьмы,
разрушенной  в   феврале  1917  года.   Мы   безуспешно  разыскивали  могилы
декабристов на  острове Голодай.  Еще  при  жизни Ленина мы  два раза были в
Смольном.
     Гуляя в отпускные часы по городу,  мы щеголяли друг перед другом своими
познаниями,  экзаменовали друг  друга,  перестреливались всякими  каверзными
вопросами:  а,  скажи,  ты помнишь,  кто строил этот дом?  А  что здесь было
тогда-то?  А  в  каком стиле выстроено это здание?  А  почему называется эта
улица так-то?..
     Польза от всего этого была еще и в том,  что, изучая прошлое города, мы
невольно должны были  все  чаще заглядывать в  энциклопедические словари,  в
справочники, в книги по истории, архитектуре и другим искусствам.
     Мы  знали  теперь,   почему  Миллионная  улица  переименована  в  улицу
Халтурина;  откуда происходит название Лештуков переулок,  кто  такие  Газа,
Огородников,  Шкапин,  Вася Алексеев, почему Смольный называется Смольным, а
какая-нибудь Карповка - Карповкой...
     Читая Пушкина, Гоголя, Достоевского, мы лучше, чем раньше, представляли
себе  те  места,  где  жили и  действовали их  герои:  на  какой из  невских
набережных и  в  каком  приблизительно месте  стоял,  "опершися на  гранит",
Евгений  Онегин;  перед  какой  лавочкой в  Щукином дворе  мог  остановиться
художник  Чартков,  герой  гоголевского  "Портрета";  или  -  где  находился
Исаакиевский мост,  возле которого прохаживал цирюльник Иван Яковлевич - тот
самый,   что  нашел  однажды  утром  в  горячем  домашнем  хлебе  запеченный
человеческий нос...
     Многие  из  нас  рисовали  самодельные планы  города  и  заштриховывали
цветными карандашами те  места,  которые мы уже изучили.  Конечно,  это была
игра,  но игра весьма полезная и к тому же -  увлекательная.  Мы чувствовали
себя следопытами,  землепроходцами,  разведчиками и  гордились тем,  что без
помощи путеводителей и  мемориальных досок можем читать историю города,  как
охотник читает следы зверя, а ученый-археолог - стертые письмена на каменных
стенах пещеры.
     ...Вот  откуда так  хорошо знал  прошлое родного города мальчик Ленька,
поваренок из ресторана "Ново-Александровск".






     Редакция "Пионерской правды" задала  один  и  тот  же  вопрос народному
артисту    СССР,    мастеру    спорта,    инспектору   уголовного   розыска,
художнику-модельеру, ученому-кибернетику и детскому писателю:
     - Что было бы, если бы вы снова сели за парту?
     Писатель ответил:
     - Если бы снова за парту? Легко сказать. И за какую, собственно, парту?
     У  большинства людей моего поколения слово это  вызовет в  памяти одну,
может быть,  две,  в крайнем случае,  три школьные парты. В моей жизни таких
парт было,  я  думаю,  больше десяти.  Начинал я свое школьное образование в
приготовительном училище баронессы фон Мерценфельд в Петрограде,  учился еще
в  двух  приготовительных,  учился  в  реальном училище,  в  бывшей  частной
гимназии,  в сельскохозяйственной школе,  в профшколе, на рабфаке, в военном
училище,  на  курсах киноактеров...  Всех  парт,  за  которыми мне  пришлось
посидеть,  пожалуй,  даже не вспомнишь.  Но если бы и в самом деле случилось
чудо,  и  в  один прекрасный день я проснулся помолодевшим лет,  скажем,  на
пятьдесят,  и  нужно было бы  решать,  в  какой школе мне хотелось бы  снова
учиться,  думаю,  я  назвал  бы  школу  имени  Достоевского,  ту  школу  для
трудновоспитуемых ребят, о которой мы с Гришей Белых рассказали впоследствии
в повести "Республика Шкид". Чем же она так дорога моей памяти, эта школа? А
тем прежде всего, что в ней, в этой закрытой школе с полутюремным режимом, я
получил путевку в  жизнь,  в  ее стенах я научился работать над книгой и над
собой и там же я впервые по-настоящему приобщился к литературе, к искусству.
Недаром  С.Я.Маршак  в  одной  из  своих  статей  сравнил нашу  беспризорную
шкидскую республику с Царскосельским пушкинским лицеем. В Шкиде мы и зимой и
летом проводили за  партами по  десять и  больше часов и  не чувствовали при
этом никакой усталости,  ни малейшего переутомления. Наоборот, учеба для нас
была высочайшей радостью.  А ведь мы находили еще время и для чтения,  и для
игры,  и для бурной издательской деятельности, и для театральных постановок,
и для активной работы в обществе "Старый Петербург - Новый Петроград". И для
бузы.  Да,  для той мировой бузы, о которой мы не побоялись рассказать нашим
несовершеннолетним читателям на страницах "Республики Шкид".
     И  тем  еще  дорога мне  Шкида,  что во  главе ее  стоял наш бессменный
президент,  один  из  крупнейших педагогов нашего  времени Виктор Николаевич
Сорока-Росинский,  или Викниксор,  как прозвали его шкидцы. Тот Викниксор, о
котором Алексей Максимович Горький в  письме к А.С.Макаренко сказал,  что он
"такой же герой и страстотерпец", как и сам Макаренко.
     Да,  если бы чудо произошло, и я проснулся бы однажды тринадцатилетним,
и  меня спросили бы,  куда бы я хотел пойти учиться,  я бы,  не задумываясь,
ответил:
     - К Викниксору! В Шкиду!






     "Недавно всем  классом  мы  посмотрели кинофильм "Республика Шкид".  Мы
часто вместе ходим в  кино.  А  потом спорим о просмотренных фильмах.  Одним
нравится,  другим нет. Но "Республика Шкид" понравилась всем без исключения.
Почти все читали эту книгу. Очень хочется знать, что с героями Шкиды сейчас?
                                                    Ученики 10-го класса "Б"
     Харьков                                            средней школы Э 90".

     Редакция "Комсомольской правды" переслала мне  это  письмо  харьковских
школьников и попросила ответить на него.
     Таких писем -  о  "Республике Шкид" -  я получаю очень много.  Особенно
после выхода фильма.  И это не удивительно: книга "Республика Шкид" за сорок
лет  ее  жизни  была  напечатана  общим  тиражом  немногим  больше  миллиона
экземпляров.  А  фильм того же названия,  судя по сообщениям газет,  за один
месяц посмотрело 17 миллионов зрителей!
     Радует ли меня такой успех картины? Буду откровенен и скажу: радует, да
не  очень.  Я  знаю,  что автор сценария,  а  тем более автор экранизируемой
книги,  редко бывает доволен готовым фильмом.  Понимаю,  что  экранизировать
повесть или  роман "слово в  слово" нельзя:  у  каждого искусства свой язык,
свои законы.
     И все-таки...
     Вот что писал мне весной 1964 года,  незадолго до своей смерти,  Самуил
Яковлевич Маршак:
     "...А к телевидению и кино я по-прежнему тебя ревную.
     Впрочем,  если ты работаешь, как я слышал, над экранизацией "Республики
Шкид",  - это другое дело. При наличии умного режиссера, обладающего хорошим
вкусом,   может  получиться  прекрасный  фильм.   Очень  важно  сохранить  в
кинокартине то лучшее,  что есть в книге:  жизнь школы и ее воспитанников на
фоне  Петрограда первых  лет  революции.  Картина  должна  быть  правдивой и
человечной, трогательной и суровой.
     Человечное сейчас нужнее, чем когда-либо..."
     Я  перечитываю эти строки и  спрашиваю себя:  так как же бы отнесся мой
друг и учитель к фильму "Республика Шкид", если бы дожил до его появления на
экранах?  Отвечает  ли  картина  тем  требованиям,  которые  ставил  Маршак?
Достаточно ли она правдива и человечна?
     Вероятно,  трогательное и человечное в картине есть, иначе ее не ходили
бы смотреть по 5-10 раз,  в чем признаются многие мои читатели пионерского и
комсомольского возраста.  Вряд  ли  фильм покоряет только своей экспрессией,
беспрерывными драками, беготней, дешевыми трюками (которых там тоже немало),
мальчишеской лихостью...  Нет,  успех фильма,  что называется,  заслуженный,
ставили его  талантливые люди,  в  нем принимают участие талантливые актеры,
его украшает отличная музыка композитора С.Слонимского.  И все-таки я должен
сказать,  что,  на  мой  взгляд,  фильм не  доносит до  зрителя всей суровой
красоты тех далеких лет, всей сложности характеров, всей многогранности быта
нашей вольнолюбивой мальчишеской республики.
     Тот,  кто  читал повесть "Республика Шкид",  знает,  что Шкида не  была
институтом благородных девиц.  Нет,  это было заведение совсем другого рода.
Сюда  приводили  со  всех  концов  Петрограда самых  отъявленных бузовиков и
головорезов.  Процветали в  нашей школе и  воровство,  и  картежные игры,  и
ростовщичество.  Были жестокие драки.  Ни  на  минуту не утихала война между
"шкидцами" и "халдеями".
     Но  было и  другое.  Было то,  что  позволило С.Я.Маршаку в  докладе на
Первом  съезде  советских  писателей  сравнить  нашу  школу  Достоевского  с
Царскосельским пушкинским  лицеем.  Мы  учились  -  и  учились  охотно,  без
принуждения -  по  десять часов в  день.  Мы  много и  с  увлечением читали.
Изучали иностранные языки. Писали стихи. Было время, когда в нашей крохотной
республике  на  шестьдесят человек  "населения" выходило  около  шестидесяти
газет и  журналов.  В течение целого месяца Гриша Белых и я выпускали газету
"День" в  двух  изданиях -  дневном и  вечернем,  причем в  вечернем выпуске
печатался изо  дня в  день большой приключенческий роман "Ультус Фантомас за
власть Советов".  В  школе  существовали издательства -  "Факел",  "Вперед",
"Комар",  "Зеленое кольцо" и др.  Был музей.  Был театр, где ставили "Бориса
Годунова" и современные революционные пьесы.
     Ничего этого (или почти ничего) в фильме нет.
     Почему так получилось -  я  говорить здесь не буду.  Скажу только,  что
жизнь Шкиды на экране выглядит беднее и грубее,  чем она была на самом деле.
Многие ребята,  читавшие повесть и  смотревшие фильм,  это заметили и писали
мне об этом.  Теперь я должен ответить на другой вопрос,  который чаще всего
задают мне читатели: как сложилась в дальнейшем судьба героев повести?
     Однажды, очень давно, я уже отвечал на этот вопрос: в 1929 году я писал
о  судьбе  шкидцев по  просьбе А.М.Горького на  страницах его  журнала "Наши
достижения".  Но тогда говорить на эту тему было легко и  просто,  все герои
повести были живы.  Теперь,  сорок лет спустя,  очень мало моих товарищей по
школе Достоевского осталось в живых.
     Давно ушел от нас самый яркий,  самый талантливый из шкидцев -  Георгий
Ионин,  он  же  Япончик.  Это  был  человек  необыкновенной,  исключительной
одаренности.  Еще в шкидские времена,  то есть в возрасте 14-15 лет,  Японец
свободно  читал  на   четырех  иностранных  языках,   хорошо  знал  историю,
философию,  мировую литературу,  искусство. И при этом он, как вы знаете, не
был "гогочкой", во всех шкидских затеях Ионин выступал верховодом.
     По выходе из Шкиды Японец некоторое время бедствовал,  потом поступил в
милицию,  несколько месяцев заведовал милицейским клубом.  Затем -  Институт
сценических искусств, режиссерское отделение. Еще будучи студентом, он много
времени  отдавал  литературе,   писал  роман,   пьесы,   вместе  с   молодым
композитором Д.Шостаковичем работал над либретто оперы "Нос",  написал пьесу
"Владимир III степени" по  Гоголю.  По  окончании института Жоржик работал в
театре классических миниатюр,  я  видел там  его первую постановку -  "Театр
Клары Газуль".  Умер Ионин очень рано,  -  с какой-то пустяковой болезнью он
попал в больницу,  играл с мальчиком,  соседом по койке, и заразился от него
скарлатиной. Японцу тогда не было двадцати лет.
     Мой  друг  и   соавтор  Гриша  Белых  (Янкель)  был  писателем.   Кроме
"Республики Шкид" он написал еще несколько книг.  Одна из них,  "Дом веселых
нищих",   после  долгого  перерыва  была   переиздана  в   позапрошлом  году
издательством "Детская литература". "Республика Шкид" тоже долгое время была
разлучена с читателями. Объясняется это тем, что в 1939 году жизнь Г.Г.Белых
трагически оборвалась.
     Писали и  печатались не только мы с  Белых.  Костя Лихтенштейн (Кобчик)
работал в газете, выпустил книгу "Приключения мистера Флуста в Ленинградском
торговом порту". В 1942 году Костя погиб на фронте под Ленинградом.
     Шкидцы  Евстафьев и  Ольховский (Саша  Пыльников) написали и  выпустили
книгу "Последняя гимназия".  Ольховский был учителем. Потом он ушел в армию,
стал офицером и,  прослужив 25  лет,  года два-три  назад вышел в  отставку.
Живет он в Ленинграде, печатается в журналах.
     Много печатался,  был журналистом,  редактором,  а  потом и  директором
издательства Сережа Лобанов.
     Жоржик Лагидзе (Дзе) работал в  одном из  ленинградских конструкторских
бюро.  Он  умер от  голода в  блокадную зиму 1941/42 года.  Совсем недавно я
получил письмо из Астрахани от его младшего брата -  Вадима.  В  повести он,
как и многие другие шкидцы, по недостатку места не упомянут. А между тем это
была  очень  яркая,   заметная  фигура.   Звали  его  мы  "Дзеныш".  "Я  был
единственный из  малышей,  кому было разрешено в  любое время ходить в  вашу
группу", - напомнил он мне в своем письме.
     Куракин (Курочка) живет  в  Москве,  занимает крупный пост  в  одном из
министерств. Он мне довольно часто пишет.
     Живет,  здравствует,  работает  инженером  на  одном  из  ленинградских
заводов М.Е.Вольфрам (Купец).
     Года  два  назад  пришло письмо из  города Калинина.  Писал  мне  шофер
местной автобазы Яковлев. Подписано его письмо было так:
     "Самый маленький гражданин республики - "Якушка".
     Живы,  подали голос,  дали о себе знать после выхода фильма наши бывшие
воспитатели Пал Ваныч и Верблюдыч.
     И  совсем ничего не знаю я  о судьбе Н.Победоносцева (Цыган),  М.Ионова
(Кальмот),  Федотова  (Мамочка),  Володина  (Воробей),  Скорикова (Адмирал),
Новалинского (Голый барин),  Духова (Душка).  Если  они  живы -  может быть,
отзовутся, напишут мне по адресу редакции.
     Читатели спросят: а Викниксор?
     Виктор Николаевич Сорока-Росинский,  основатель и  бессменный президент
нашей  республики,   трагически  погиб  несколько  лет  назад.  В  Шкиде  мы
относились к нему с большим уважением,  с пиететом, но вместе с тем и слегка
насмешливо.  Вероятно,  это чувствуют и  читатели книги.  Лет восемь назад я
разыскал Виктора Николаевича,  мы с  ним не один раз встречались,  и  я имел
возможность убедиться,  какой это  был незаурядный,  крупный человек.  В  то
время он  уже  вышел на  пенсию,  но  и  в  этом преклонном возрасте жил  не
по-стариковски  деятельно:  писал  историю  своих  педагогических  взглядов,
сотрудничал в газетах и журналах,  составлял методические пособия для школы.
И  постоянно он над кем-нибудь шефствовал,  кого-нибудь опекал.  Жил он в то
время один (жена его Элла Андреевна пропала без вести в  войну),  но  всегда
был  окружен ребятами.  Одному помогал исправить двойку,  другого подгонял в
вуз. А ведь ему было в то время восемьдесят или около этого.
     Последним его подшефным была дочь дворничихи. Девочка эта долго болела,
отстала от класса,  и Виктор Николаевич взялся ее подогнать, занимался с нею
по  три часа в  день.  Когда ученица его получила первую пятерку,  он  решил
отметить это событие и  обещал девочке повести ее  в  панорамное кино.  Рано
утром поехал к Таврическому саду за билетами, возвращаясь, спешил порадовать
свою ученицу,  переходил улицу и,  по глухоте своей не услышав звонка, попал
под трамвай.  Так с  билетами,  зажатыми в  руке,  он  и  умер на больничной
койке...
     Выступая над его свежей могилой,  я  повторил слова,  которые он сказал
мне незадолго до этого:
     - В  сущности,  мы с Макаренко делали одно дело.  Разница только в том,
что Макаренко был талантливее,  во-первых,  а во-вторых,  ему было легче. Он
имел все-таки дело с  нормальными селянскими хлопцами,  а  я  -  с такой вот
изощренной публикой,  как ты и твой дружок,  с начитанными,  эрудированными,
богато одаренными и до мозга костей испорченными питерскими плашкетами...






     "Дорогая редакция!
     Простите,  что пишу неграмотно.  Училась я  до войны и  закончила всего
четыре класса.  Я  имею двух сыновей.  Один из них Корнев Олег учится в  7-м
классе "А",  он часто болеет,  а сейчас лежит в больнице.  Все интересуется,
что проходят ребята в  классе.  Я  пошла в  школу,  попросила одноклассников
написать ему  хотя  бы  записку,  ведь больному очень дорого,  когда пришлют
записку. И вот беда: наши пионеры из 7-го класса "А" Ленинграда Калининского
района по улице Вавиловых совсем забыли о своем товарище пионере.  Я инвалид
третьей  группы  уже  семь  лет.   Просила  классного  руководителя,   чтобы
посодействовала,  но  прошло две недели,  а  записку все пишут пионеры и  не
могут написать.
     Я свезла бы ему сама, но они не считают нужным. В нашем доме живут двое
одноклассников и даже по нашей лестнице,  и никто не спросит,  как Олег себя
чувствует.  Извините меня за  откровенность.  Но в  наше время не было таких
пионеров, как вот эти.
     Возможно,  это так и  должно быть.  Но ведь в  эту больницу приезжают и
школьники с учителями,  привозят им уроки.  А мой сын и так слаб по учебе, а
теперь и совсем отстанет.
     До свидания.
                                                Корнева Зинаида Алексеевна".

     Мне переслали письмо Зинаиды Алексеевны Корневой, просят ответить ей.
     Конечно,  первое,  что  вспыхивает в  тебе  и  обжигает тебя,  когда ты
кончаешь читать письмо удрученной матери,  это гнев. Гнев на тех школьников,
мальчиков и девочек, которые позволили себе бросить в беде товарища.
     Но  будем помнить,  что  гнев  не  самый лучший советчик.  Успокоимся и
посмотрим на то,  что произошло,  с возможным хладнокровием.  И еще об одном
условимся: не будем на этот раз употреблять такие слова, как "товарищество",
"коллектив",  "пионерская честь"... Не наполненные человеческим содержанием,
самые громкие,  самые правильные,  святые слова превращаются в деревяшки,  в
простой  набор  гласных и  согласных звуков.  Поэтому прежде  всего  давайте
подумаем о человечности.
     Что такое человечность?
     В словаре сказано:  "Человечность - то же, что гуманность. Человеческое
отношение к окружающим".
     Только ли  человеку,  людям свойственна человечность?  Нет,  не  только
людям.  Недавно я  прочел в  одной статье,  что ученые-нейрофизиологи делали
опыты,   испытывали   способность  сопереживания,   сострадания,   то   есть
сочувственного отношения к  страданиям другого  существа  -  у  кого  бы  вы
думали? - у крысы!
     Да,  у ничтожнейшего существа,  у грызуна, живущего, по нашим понятиям,
инстинктами и  рефлексами.  Каким же  образом это  выяснили?  А  вот  каким.
Соорудили такую специальную клетку с  двумя отделениями:  в  одно  отделение
посадили крысу и в другое тоже крысу. Перед первой подвесили на крючке мясо.
Чтобы дотянуться до мяса,  крыса должна была надавить на какой-то рычажок, а
этот рычажок приводил в движение острые шипы, иглы, которые, впиваясь в тело
другого подопытного животного,  причиняли ему  нестерпимую боль.  Так  вот -
слушайте,   мальчики  и  девочки  из  седьмого  класса  "А"!  -  большинство
подопытных крыс,  видя страдания своей товарки, быстро отказывались от мяса,
даже если они были очень голодны,  даже если им не давали перед этим есть по
нескольку дней!..
     Может быть,  вы  скажете:  сравнил!  Там  иголки в  тело,  а  мы  разве
что-нибудь подобное делали?  Нет,  слава богу,  вы этого не делали, иголок в
спину  больному товарищу не  втыкали!  Но,  во-первых,  напомню вам,  что  я
сравнил, поставил на одну доску человека и крысу, а во-вторых, не думаете ли
вы,  милые семиклассники,  что  нравственные страдания,  которые испытал ваш
покинутый товарищ,  может быть,  во сто раз хуже,  болезненнее этих крысиных
иголок!..
     Поставьте  или,   вернее,   положите  себя  на  место  больного  Олега.
Представьте себе длинный-длинный больничный день.  А потом два дня... три...
четыре...  Неделя...  две недели.  Шаги в коридоре,  ребячьи голоса.  "Идут!
Кажется, идут все-таки... Нет... Прошли... Опять не ко мне".
     Я не говорю о пропущенных уроках.  Не это самое главное. Самое главное,
самое страшное здесь - это чувство покинутости, заброшенности, одиночества.
     Что же все-таки случилось? Чем объяснить поведение одноклассников Олега
Корнева?
     Может быть,  этот  Олег Корнев не  очень хороший парень,  не  из  самых
любимых в  классе?  Но  где,  в  каких заповедях сказано,  что помогать надо
только хорошим?
     Как  вам  кажется,  могла  бы  кончиться победой  Великая Отечественная
война,  если бы наши солдаты в бою, в атаке оглядывались на соседа и думали:
а  стоит ли  поддерживать его,  хороший ли  он,  не  хуже ли  он  меня?  Или
медицинская сестра,  прежде  чем  перевязать раненого,  стала  бы  выяснять:
симпатичный ли он человек, заслуживает ли он ее забот и милосердия?
     Скажете:  то в бою,  в сражении!  Да, но жизнь, дорогие мои, это всегда
бой.  На каждом шагу здесь требуются от тебя те же качества:  и мужество,  и
отвага, и стойкость, и честность, и прямодушие - и милосердие тоже.
     Почему-то  мне  сейчас  вспомнился  маленький  эпизод  из  собственного
детства.  Было  мне  тогда  столько же,  сколько сейчас Олегу  Корневу,  лет
тринадцать-четырнадцать. Воспитывался я в Шкиде, в школе имени Достоевского,
в  той школе для беспризорных,  о  которой мы  потом рассказали с  Г.Белых в
повести "Республика Шкид".  Был  случай,  когда  взрослые хулиганы избили на
рынке нашего одноклассника Костю Федотова по  прозвищу Мамочка.  Тот попал в
больницу. Известие об этом дошло до нас только на третий день. Но сразу, как
только  нашему заву  Викниксору позвонили из  милиции и  сообщили о  тяжелом
положении Мамочки,  он пришел в наше четвертое отделение и предложил трем из
нас -  Янкелю,  Японцу и мне - поехать с ним в больницу. Ехать было довольно
далеко. Викниксор на свои деньги нанял извозчика, и, кое-как разместившись в
тесной пролетке,  мы покатили на Фонтанку,  к Египетскому мосту,  в больницу
имени 25-го Октября.
     Событие не  выдающееся,  каких  в  памяти тысячи,  но  вспомнить о  нем
почему-то  очень  приятно.  Мамочке мы  везли,  помню,  на  нынешний взгляд,
вероятно,  весьма  жалкую,  а  по  тогдашним понятиям  совершенно роскошную,
царскую передачу:  четверть фунта (то  есть  сто  граммов) сахарного песку и
фунта полтора-два пайкового хлеба. Между прочим, должен сказать, что Мамочка
не был любимцем класса, не был очень уж популярной личностью в Шкиде. Но это
был наш товарищ, однокашник, человек, попавший в беду, человек которому было
плохо,  который страдал.  И  этого было достаточно,  чтобы в  каждом из  нас
сработало чувство товарищества.
     Вот, не удержался все-таки, употребил это слово: "товарищество".
     А что ж,  ведь хорошее слово,  отличное понятие! Такое же хорошее, как,
скажем,  слово  "дружба",  слово "добро",  слово "самоотверженность",  слово
"человечность"...
     У  меня просьба к  тем,  кто читает сейчас эту заметку.  Было бы  очень
интересно узнать,  что  думают обо  всем сказанном выше не  только ребята из
школы на улице Вавиловых, но и другие читатели "Пионерской правды".
     Задумывались ли  вы  когда-нибудь о  таких понятиях,  как добро и  зло?
Знакома ли вам радость доброго поступка?  Та радость,  о которой еще в XVIII
веке сказал поэт Державин:

                Почувствовать добра приятство -
                Такое есть души богатство,
                Какого Крез не собирал.

     (Крез -  это легендарный богач древности. Собирал он, как я понимаю, не
добрые дела свои,  а  сокровища материальные -  драгоценные камни,  золото и
серебро.)
     Итак, буду ждать ваших откликов, ребята. Пишите по адресу редакции, мне
передадут.
     А Олегу Корневу желаю как можно скорей поправиться и вернуться домой. И
пусть он поверит мне,  что еще будут у него в жизни настоящие друзья, верные
товарищи.  Только не надо ему этого ждать,  а пусть он прежде всего думает о
том, чтобы самому стать честным и добрым человеком.
     Между прочим,  один хороший друг, добрый и надежный товарищ у Олега уже
есть - это его мама. Низко кланяюсь вам, Зинаида Алексеевна, желаю счастья!
                                                             Ваш Л.Пантелеев






     - Что вы знаете хуже трусости?
     С таким вопросом я обратился недавно к читателям "Пионерской правды". Я
не думал, что вопрос мой вызовет такое огромное множество откликов.
     Большинство ребят считают,  что ничего отвратительнее трусости на свете
нет.
     "Трусость -  это самое гадкое,  самое мелкое и  подленькое,  что есть в
человеке,  -  пишет мне моя землячка,  ленинградская школьница Лена В. - Все
очень плохое - ложь и предательство - рождаются в человеке от трусости".
     То же пишет и Марина К. из города Киренска:
     "От трусости рождаются ложь,  предательство...  Я  думаю,  на свете нет
ничего хуже трусости".
     И почти слово в слово говорит Лена Кочнева:
     "Я  думаю,  что  нет  на  свете ничего хуже трусости.  Трусость ведет к
подлости, лжи, предательству".
     Такого же мнения держатся и Сережа Мелихов, и Таня Рыжова, и Галя Везо,
и  все  пионеры 5-го  класса абаканской средней школы,  и  пятиклассница Оля
Ярошенко,  и Вера Жильцова из города Отрадного, и десятки других мальчиков и
девочек.
     Некоторые ребята считают,  что хуже трусости -  предательство,  измена.
Для  Риммы  Пугаевой из  города Уфы  и  Нади  Платоновой из  деревни Боровки
Псковской области страшное зло -  равнодушие. Кое-кто ставит на первое место
- ложь,  угодничество,  жадность,  лицемерие. Другие, как бы поправляй своих
товарищей,  напоминают им и том, что жадность - родная сестра трусости и что
изменяют и предают тоже чаще всего из трусости.
     Меня   по-настоящему   порадовал   этот   поток   читательских   писем,
искренность,  непосредственность ребячьих голосов.  Значит,  эти  вопросы  -
вопросы нравственности, морали - наших ребят волнуют, берут за живое.
     Несколько человек признались мне в том,  что сами не отличаются большой
храбростью.
     "Я тоже немножко трусливая,  но я  воспитываю себя,  воспитываю в  себе
смелость", - сообщает Люба Копейкина из города Череповца.
     Другая девочка - Наташа Стефанова из города Воркуты - пишет:
     "Я даже не знаю, что хуже трусости, потому что я сама трусишка".
     А  ведь это неправда,  милая Наташа!  Ты не такая трусишка,  какой себя
считаешь.  Признаться в трусости, публично об этом заявить, - для этого тоже
нужна смелость.
     Никто из тех,  кто признался в недостатке храбрости,  не оправдывает ни
себя, ни трусость вообще. Только одна девочка, Лиза Д., написала (правда, "в
шутку", как замечает она) очень нехорошие слова:
     "Лучше пять минут быть трусом, чем всю жизнь покойником".
     Думаю,  что многие из вас не сразу и поймут,  что это значит.  А значит
это вот что: за пять минут и даже за одну минуту, за полминуты человек может
изменить Родине,  предать своих товарищей и друзей и такой ценой купить себе
жизнь.  Нет,  такие слова не стоит произносить даже в шутку. Хочу надеяться,
что гаденький этот афоризм придумала не  сама Лиза,  а  что ей подсказал его
какой-то нехороший взрослый.
     Сейчас мне вспомнилось другое время и  другой афоризм.  В  1936 году во
время гражданской войны в Испании, когда фашистские мятежники уже брали верх
над  республиканцами и  те  оборонялись из  последних сил,  руководительница
испанских коммунистов Долорес Ибаррури сказала:
     "Лучше умереть стоя, чем жить на коленях".
     Эти прекрасные,  гордые слова облетели тогда весь мир,  их с  восторгом
повторяли всюду.  Поэтому я очень хорошо запомнил, как в одной компании один
молодой человек - художник - усмехнулся и сказал, что - нет, он не согласен.
Он предпочитает хоть и на коленях, а все-таки жить. Прошло немного лет, и мы
узнали, что человек этот оказался предателем.
     Можно ли бороться с  трусостью,  можно ли ее победить?  Да,  можно,  но
только не тем способом, какой предлагает, например, Наташа Шамардина из 5-го
класса.  "Трусость надо стереть с лица земли",  -  пишет она. Почти такие же
грозные  слова  обрушивают  на  трусость  и  трусов  Таня  Богомолова и  еще
несколько моих читательниц.
     Нет,  милые девочки, если мы с вами будем действовать таким устрашающим
образом,  число трусов,  пожалуй,  не уменьшится,  а,  наоборот, увеличится.
Трусость надо побеждать прежде всего в себе. И начинать надо с мелочей.
     Ведь страшно бывает не  только под бомбами и  снарядами,  не только под
угрозой пыток...  Иногда человек боится самых простых и самых,  казалось бы,
нестрашных вещей.
     Шла по улице пожилая женщина,  сильно хромала, почти приседала на левую
ногу.  Сзади бежали три  девочки.  Две из  них,  обгоняя старуху,  прыснули,
засмеялись. Потом вдруг покраснела и тоже засмеялась их подруга. Девочку эту
я хорошо знаю: она добрая, умная и, как мне казалось, вовсе не трусиха.
     Позже я спросил у нее:
     - Почему ты засмеялась?
     Она покраснела еще больше, и тут я вдруг понял, что смеялась она просто
"за  компанию"  -  не  решилась,  постеснялась не  только  остановить  своих
подружек,  сказать им,  что нехорошо, недостойно, глупо и гадко смеяться над
увечным человеком,  но  и  просто побоялась прослыть в  их  глазах паинькой,
белой вороной...
     Сколько уж раз говорили у нас о том, что многие ребята плохо воспитаны,
садятся за  стол в  шапках,  не  уступают места старшим,  ленятся лишний раз
сказать "спасибо" или "пожалуйста"...
     Все правильно. Много таких. Но вот ленятся ли они? Думаю, что не всегда
тут виновата лень,  а  виновата во  многих случаях та  же трусость,  которую
некоторые    взрослые     деликатно    именуют     "стеснительностью"    или
"застенчивостью".
     Победи  в  себе  эту  дурацкую стеснительность,  эту  смешную маленькую
трусость -  и  вот ты  уже выиграл первую битву!  Не  бойся пойти "наперекор
течению",  не бойся, что над тобой будут смеяться. Посмеются и перестанут. А
сильных,  принципиальных людей,  готовых драться за свои убеждения, всегда и
повсюду, во все времена и во всех коллективах уважали и уважают.
     Значит,  выходит,  что ничего отвратительнее трусости на  свете нет.  С
этим мы  все  как будто согласились.  Но  вот я  вскрываю еще один конверт и
читаю письмо из города Чимкента от школьницы Фаризы Салыбековой.
     Фариза пишет:
     "Хуже трусости - отсутствие какой-либо совести".
     Должен признаться вам, ребята, что эти слова чимкентской школьницы меня
поразили.  Как верно, как метко это сказано, как точно поставила девочка все
на свои места.
     Ведь и  правда:  что толку в  смелости,  в  бесстрашии,  в  беззаветной
храбрости,  если за  ними не  стоит совесть?!  Разве не было храбрецов среди
гитлеровцев, эсэсовцев, власовцев?..
     Честность,  идейность,  принципиальность -  вот главное,  что должны мы
ценить в человеке. Такой человек не может быть и никогда не будет трусом.
     А самый дурной человек -  человек бессовестный, бесчестный, безыдейный.
Если он  храбр,  его храбрости цена -  копейка.  Это храбрость зверя,  а  не
человека.






     Просили рассказать о том, как я работаю. И вот уже не один день сижу за
столом  и  не  могу  начать,  испытываю чувство неловкости,  даже  некоторой
скованности.  А  сейчас подумал,  что ведь подобное чувство возникает у меня
буквально всякий раз,  когда  я  кладу  перед  собой  лист  бумаги и  пробую
что-нибудь начать -  все  равно  повесть или  крохотный рассказ,  внутреннюю
рецензию или сценарий.
     Мне уже приходилось говорить где-то об ошибке тех,  кто думает, будто с
возрастом работа писателя упрощается,  что,  чем старше автор,  чем больше у
него опыта и мастерства, тем легче ему дается его писательское дело.
     Нет,  не легче.  Да,  опыт,  разумеется, великая вещь, но ведь вместе с
опытом  у  писателя,  если  он  не  холодный  ремесленник  и  не  халтурщик,
возрастает и требовательность к себе.
     Пожалуй,  только первую нашу книгу -  "Республику Шкид" -  мы с  Гришей
Белых  писали легко,  весело,  почти  бездумно.  Объясняется это  не  только
невзыскательностью молодых авторов,  но  еще и  тем,  что в  работе над этой
повестью нам ничего не нужно было выдумывать,  сочинять. Мы просто наперебой
вспоминали и  записывали то,  что еще так трепетно жило в нашей мальчишеской
памяти.
     Но  в   этом  ли  только  дело,   что  повесть  наша  воспоминательная,
автобиографическая?  Не  один  раз  приходилось читать  утверждения критиков
(К.Чуковского, В.Смирновой, Е.Путиловой), будто все мое собрание сочинений -
это что-то  вроде одного большого автобиографического романа.  Упоминались и
та же "Республика Шкид",  и  "Ленька Пантелеев",  и  "Наша Маша",  и  многие
рассказы, и литературные портреты ("Горький", "Маршак", "Шварц", "Тырса"), и
дневники военных лет, и путевые очерки...
     Не убежден,  что все это склеивается в "роман", но то, что определенную
склонность к самовыражению,  к самовыявлению,  к автобиографичности я всегда
испытывал,  -  это правда,  хотя очень рано испытал я и то, что Гете называл
Lust zu fabulieren -  радость придумывания (а древние обозначали еще точнее:
раздольем выдумки).
     Существует,  мне кажется, несколько видов литературного дарования. Есть
писатели-сочинители,  заведомые  сочинители.  Я  говорю  не  о  фантастах  и
сказочниках,   тем  на  роду  написано  zu  fabulieren.  Возьмем  одного  из
крупнейших реалистов нашего века  -  И.А.Бунина,  художника,  неоднократно и
громогласно заявлявшего,  что  все  им  написанное  -  от  начала  до  конца
выдумано.   Перечитывал,   например,   стихи  Огарева  и   вдруг  "почему-то
представилось" то-то  и  то-то -  и  легко,  неожиданно сложился,  выдумался
рассказ "Темные аллеи".  Шел в Москве по Кузнецкому мосту,  увидел в витрине
книжного магазина новинку - "Смерть в Венеции" Томаса Манна, не читал ее, не
листал,  даже в  магазин не зашел,  а  через два месяца,  будучи в  деревне,
вспомнил  эту  обложку  и  это  название  и  вспомнил еще  смерть  какого-то
американца в гостинице на Капри -  и вот за четыре дня написался, придумался
один из шедевров русской литературы - "Господин из Сан-Франциско".
     Даже  на   такое  явно  автобиографическое  произведение,   как  "Жизнь
Арсеньева",  автор просит не  смотреть как на  рассказ о  собственной жизни,
утверждая,  даже афишируя то,  что всегда будто бы писал "из самого себя"...
Дело тут не столько в том, в какой мере справедливы эти признания, сколько в
той  горячности,  с  какой  художник  открещивается от  всякого  воздействия
"привходящего извне"...
     Конечно,  "из самого себя" писать невозможно. "Из себя" даже сновидение
не  рождается.  И  все-таки  есть  сочинители,  выдумщики и  есть художники,
открыто и  откровенно черпающие материал из окружающей жизни.  Бунина трудно
представить с  записной книжкой в  руках,  Чехова невозможно представить без
нее.  Не полагаясь на один свой жизненный опыт и на одну собственную память,
Гоголь,  как известно,  не стеснялся брать материал из любого источника - от
друзей,  родственников, знакомых, охотно и не задумываясь принимал подарки в
виде  готовых сюжетов.  Можно ли  вообразить в  этой роли,  скажем,  Марселя
Пруста?..
     Однако  я   несколько  ушел   в   сторону,   ударился  в   доморощенное
литературоведение, а ведь обещал рассказать о себе, о своем личном опыте.
     О моем отношении к слову,  о работе над словом и вообще об этой стороне
литературного дела  я  несколько  лет  назад  уже  писал*.  Сейчас  попробую
вспомнить и рассказать о том, как возникали у меня сюжеты.
     ______________
     * См. мои "Заметки о ремесле и мастерстве" в журнале "Сибирские огни" Э
11 за 1972 г.

     Правы ли  критики,  считающие меня  автором одной,  автобиографической,
темы?
     Да,  все,  что мне в моей литературной жизни более или менее удавалось,
основано,  как правило,  на  моих личных наблюдениях и  переживаниях,  порой
очень  глубоко  запрятанных  в  подсознании.   Там  же,  где  я  брал  сюжет
подсказанный или  подаренный,  меня чаще всего подстерегала неудача.  Это не
значит, что в тех случаях, когда я опирался на собственный жизненный опыт, я
не  прибегал к  вымыслу.  Наоборот,  до  самого  последнего времени я  почти
никогда не  обходился без  вымысла.  И  все-таки  в  основе всякого стоящего
сюжета каждый раз лежало нечто подлинное,  испытанное,  пережитое...  Другое
дело, во что превращалось иногда под твоим пером это пережитое.
     Вот история небольшого рассказа "Честное слово".
     Зимой 1941  года  редактор журнала "Костер" попросил меня  написать "на
моральную тему":
     - О честности. О честном слове.
     Я сказал: "Подумаю", но сказал это больше из вежливости, потому что был
уверен (как это почти всегда бывает в таких случаях),  что ничего путного не
придумается и  не напишется.  Но в тот же день или даже час,  по пути домой,
стало  что-то  мерещиться:  широкий  приземистый купол  Покровской церкви  в
петербургской Коломне,  садик за этой церковью... Вспомнилось, как мальчиком
я  гулял с нянькой в этом саду и как подбежали ко мне мальчики старше меня и
предложили играть с ними "в войну".  Сказали,  что я - часовой, поставили на
пост около какой-то сторожки,  взяли слово,  что я  не уйду,  а  сами ушли и
забыли обо мне.  А часовой продолжал стоять, потому что "дал честное слово".
Стоял и  плакал и  мучился,  пока перепуганная нянька не разыскала его и  не
увела домой.
     Как будто сюжет нашелся,  можно было садиться и  писать рассказ.  Но  -
удобно  ли  писать о  себе,  похваляться,  разглагольствовать о  том,  каким
честным и  принципиальным был еще в  младенческие годы автор!  О  себе можно
было  говорить  только  в  насмешливом,   ироническом  тоне.   Однако  такой
иронический  тон  никак  не  соответствовал  высокой  дидактической  задаче,
стоявшей перед автором.  И  вот я  все перекроил,  повернул с ног на голову.
Действие перенес в наши дни.  Себя сделал случайным свидетелем,  косвенным и
второстепенным участником события,  а  мальчика  выдумал,  убавил  ему  лет,
прибавил стойкости,  полюбовался им,  сказал о  нем несколько одобрительных,
похвальных слов.
     Приведенный случай -  самый простой, очевидный, когда автор сознательно
берет жизненный факт,  факт собственной биографии,  и  делает из него нечто.
Часто  дело  обстоит  куда  сложнее  -  когда  процесс  претворения жизни  в
искусство происходит где-то глубоко внутри,  в  той сфере,  которую называют
подсознанием.
     Не один раз бывало у меня так, что, сочиняя рассказ, выдумывая его, как
мне казалось,  от начала до конца,  я только позже, иногда много лет спустя,
делал открытие, что и этот рассказ тоже не "из самого себя" родился.
     Когда  почти  полвека назад на  первом редакционном совещании альманаха
"Костер",  не  помню,  Маршак или  Зощенко предложили посвятить этот  первый
выпуск  альманаха  теме  героического и  я  тоже  дал  согласие  попробовать
написать что-нибудь,  я, конечно, понятия не имел, о чем буду писать. Но вот
- сел и стал писать.  И за несколько месяцев написал маленькую повесть (или,
вернее,  большой рассказ) "Пакет".  Откуда же  возник сюжет  этого рассказа?
Этого я  тогда не  знал  и  не  пытался узнать,  я  узнал,  понял только лет
двадцать пять спустя.
     Первый воинский подвиг,  о котором мне стало известно в моей жизни, был
подвиг моего отца.  Еще совсем маленьким мальчиком мне приходилось много раз
слышать рассказ о том, как моего папу, молодого казачьего офицера, послали с
важным боевым донесением в  штаб русского командования,  как по дороге напал
на него японский кавалерийский разъезд и  как он,  раненный навылет в грудь,
отбился  от  неприятеля и,  обливаясь кровью,  вовремя  доставил пакет  куда
требовалось.  Позже,  когда отец лежал в полевом лазарете, адъютант генерала
Куропаткина привез ему боевой орден - крест Св. Владимира. Было это на пасху
1904 года.
     Теперь я ни одной минуты не сомневаюсь,  что именно эту, кровно близкую
мне историю незаметно подсунула мне моя память,  когда я  приступал к работе
над рассказом для "Костра". А ведь тогда, в 1932 году, был убежден, что пишу
"из самого себя".
     Вообще-то там,  конечно,  много "из самого себя", то есть придуманного,
сочиненного.  Но сама фабульная основа,  как я  уже сказал,  взята из жизни.
Посмотрите,   однако,   с   какой  кавалерийской  лихостью,   как  вольно  и
бесцеремонно разделалось на этот раз мое воображение с фактами жизни! Начать
с  того,  что из 1904 года события перекинуты на пятнадцать лет вперед -  из
русско-японской  войны  в  гражданскую.  Хорунжий Сибирского казачьего полка
превратился  в  рядового  бойца  буденновской  Конной  армии.   Японцы  -  в
белоказаков.  Штаб  Куропаткина -  в  штаб  Буденного.  Владимирский крест с
мечами и  бантом -  в  орден боевого Красного Знамени.  Соответственно у все
остальное, весь антураж, колорит, лексика, фразеология и - главное - идейная
подоплека подвига стали иными.
     В черновиках (и, кажется, в первой публикации) рассказ кончался так:
     "И под самое рождество мне из Москвы подарок: орден Красного Знамени".
     Редактор, почесав голову, попросил переделать рождество на Новый год.
     Я  согласился  неохотно  и  не  тотчас  -  еще  и  потому,  что  в  той
крестьянской,  батрацкой  среде,  откуда  вышел  мой  герой,  Новый  год  не
отмечался,  не  праздновался,  а  отмечались праздники престольные и  вообще
церковные.  Но  кроме  этих  холодных,  логических  соображений играло  тут,
несомненно, какую-то роль и то, что неосознанный автором прототип буденновца
Трофимова получил свой орден на пасху.
     Я  сказал:  неосознанный.  Да,  не сомневаюсь и подчеркиваю:  весь этот
маскарад потому только и  мог состояться и увенчаться каким-то успехом,  что
автор не знал и не понимал, откуда что... Сознательно я просто не решился бы
так поступить,  это казалось бы мне кощунством - и по отношению к отцу, и по
отношению к герою.
     И вот,  наконец,  еще один сюжет:  "На ялике". Рассказ этот написан как
очерк.  То есть стилизован под очерк.  В  нем очень несложная фабула:  летом
1942    года    автор    переезжает   на    лодке    Неву,    наблюдает   за
мальчиком-перевозчиком,  вступает с ним в разговор,  узнает,  что у мальчика
совсем недавно погиб на том же ялике от осколка фашистской бомбы отец,  тоже
перевозчик...   Вряд   ли   найдется  читатель,   который  усомнился  бы   в
невыдуманности этого рассказа-очерка. А между тем этот рассказ - выдуманный,
сочиненный.
     Что же было на самом деле?
     Весну и  начало лета 1942 года я  провел в  госпитале,  в блокированном
Ленинграде,  на Каменном острове.  Тогда там,  неподалеку от госпиталя,  был
лодочный перевоз,  соединявший остров с Новой Деревней.  На перевозе работал
мальчик лет четырнадцати-пятнадцати.  Вот и все. Выходит, что рассказ возник
на бунинский манер,  из самого себя,  на пустом месте.  Какое-то время мне и
самому  так  казалось.  Но  потом  я  понял,  что  в  рассказе очень  сложно
переплелись, сочетались впечатления 1942 года и впечатления года 1913-го.
     Мне не было шести лет, мы жили на даче в Островках, на Неве, в двадцати
верстах от Шлиссельбурга. Напомню, что не только Великая Отечественная, но и
первая мировая война еще не начинались.
     В  конце  августа утонул  молодой перевозчик Капитон,  оставил сиротами
детей, мальчика и девочку.
     Это была первая в  моей жизни встреча со смертью и,  может быть,  самое
сильное,  самое потрясающее переживание за  всю  мою  долгую (да,  уже очень
долгую!) шестилетнюю жизнь.
     Вот  эти-то  ранние  детские  впечатления и  переживания,  горечь  этих
переживаний,   перемешавшись  с   впечатлениями  и   переживаниями  другими,
блокадными,  и  подстрекли,  взволновали  мое  воображение,  когда  я  писал
трогательную и возвышенную картину гибели придуманного мною новодеревенского
перевозчика.  Между прочим,  память моя  даже имя его мне подсказала:  героя
рассказа,  маленького перевозчика, зовут Матвеем Капитоновичем. И Неву, с ее
запахами,  с  ее  черной водой,  я  писал не  ту,  которую видел перед собой
блокадным летом, а ту, что сохранила от детских лет моя память.


     ...Пишу я обо всем этом не очень охотно, с некоторыми даже колебаниями.
Нужно ли,  стоит ли открывать "тайны творчества"?  Пойдет ли кому-нибудь это
открытие на пользу, порадует ли оно, на худой конец, кого-нибудь?
     Читатель,   особенно  детский,  ужасно  не  любит,  огорчается  и  даже
обижается, когда узнает, что его обманули, что "мальчика не было".
     Куда как приятнее было бы сообщить читателю,  что в рассказе "Маринка",
например,  где речь идет тоже о  войне и блокаде,  выдумки,  вымысла,  может
быть, всего два-три процента.
     Но ведь эти заметки я писал не для детей, а для своих молодых товарищей
по цеху.  Только им я и решаюсь открыть свои тайны творчества,  не опасаясь,
что меня назовут мошенником и обманщиком.
     А вообще-то должен сознаться, что, чем дальше, тем больше тянет меня на
чистую правду.  В  чем тут дело -  не знаю.  Может быть,  это закономерность
возраста,  а может быть, закономерность времени. Уже не первый год я работаю
над книгой рассказов о  своем самом раннем детстве.  Там нет ни  на  копейку
вымысла,  и  вместе с  тем это -  не  мемуары,  все рассказы цикла подчинены
законам жанра,  как  строго подчинен этим законам упомянутый выше мой давний
рассказик "Маринка".






     Просили рассказать,  как и  почему я стал детским писателем.  По правде
говоря,  никогда об этом не думал. А если и думал, то, вероятно, что-нибудь,
вроде: "Таким уж уродился".
     Уродиться-то,  конечно, уродился, но ведь очень легко мог при этом и не
стать.
     Сочинять, то есть выдумывать стихи и прозу, я начал очень рано, едва ли
не с того дня,  когда научился выводить буквы. Об этом с весьма достоверными
подробностями рассказано в  повести "Ленька Пантелеев",  вообще-то не совсем
по праву названной автобиографической.  Где-то я уже признавался,  что герой
этой повести не я,  а  человек с  очень похожей судьбой и  с  очень знакомым
автору характером. Если говорить точнее - судьба героя кое в чем приглажена,
а характер упрощен и смягчен.
     Среди многих умолчаний,  которые лежат на моей совести,  должен назвать
Лидию Чарскую,  мое горячее детское увлечение этой писательницей.  В повести
Ленька читает Диккенса,  Твена, Тургенева, Достоевского, Писемского, Леонида
Андреева... Всех этих авторов читал в этом возрасте и я. Но несколько раньше
познакомился я  с Андерсеном и был околдован его сказками.  А год-два спустя
ворвалась  в  мою  жизнь  Чарская.  Сладкое  упоение,  с  каким  я  читал  и
перечитывал ее  книги,  отголосок этого упоения до  сих  пор живет во  мне -
где-то там,  где таятся у нас самые сокровенные воспоминания детства,  самые
дурманящие запахи, самые жуткие шорохи, самые счастливые сны.
     Прошло не так уж много лет,  меньше десяти,  пожалуй,  и вдруг я узнаю,
что Чарская -  это очень плохо, что это нечто непристойное, эталон пошлости,
безвкусицы,  дурного тона.  Поверить всему этому было нелегко, но вокруг так
настойчиво и беспощадно бранили автора "Княжны Джавахи", так часто слышались
грозные слова о  борьбе с  традициями Чарской -  и  произносил эти  слова не
кто-нибудь,  а мои уважаемые учителя и наставники Маршак и Чуковский,  что в
один несчастный день я,  будучи уже  автором двух или  трех книг для  детей,
раздобыл  через  знакомых  школьниц  какой-то  роман  Л.Чарской  и  сел  его
перечитывать.
     Можно ли  назвать разочарованием то,  что со мной случилось?  Нет,  это
слово здесь неуместно. Я просто не узнал Чарскую, не поверил, что это она, -
так  разительно несхоже было  то,  что  я  теперь читал,  с  теми шорохами и
сладкими снами,  которые сохранила моя память,  с тем особым миром,  который
называется Чарская, который и сегодня еще трепетно живет во мне.
     Это  не  просто громкие слова,  это истинная правда.  Та  Чарская очень
много  для  меня  значит.  Достаточно сказать,  что  Кавказ,  например,  его
романтику, его небо и горы, его гортанные голоса, всю прелесть его я узнал и
полюбил именно по  Чарской,  задолго до того,  как он открылся мне в  стихах
Пушкина и Лермонтова.
     И вот я читаю эти ужасные, неуклюжие и тяжелые слова, эти оскорбительно
не  по-русски  сколоченные фразы  и  недоумеваю:  неужели  таким  же  языком
написаны и  "Княжна  Джаваха",  и  "Мой  первый  товарищ",  и  "Газават",  и
"Щелчок", и "Вторая Нина"?..
     Убеждаться в этом я не захотел, перечитывать другие романы Л.Чарской не
стал.  Так и живут со мной и во мне две Чарские:  одна та, которую я читал и
любил до  1917 года,  и  другая -  о  которую вдруг так неприятно споткнулся
где-то в начале тридцатых.  Может быть, мне стоило сделать попытку понять: в
чем же дело?  Но,  откровенно говоря, не хочется проделывать эту операцию на
собственном сердце.  Пусть уж кто-нибудь другой попробует разобраться в этом
феномене.  А я свидетельствую:  любил, люблю, благодарен за все, что она мне
дала как человеку и, следовательно, как писателю тоже.
     И  еще  одно могу сказать:  не  со  мной одним такое приключалось.  Лет
шесть-семь назад на прогулке в  Комарове разговорился я  с  одной известной,
ныне  уже  покойной  московской  писательницей.  Человек  трудной  судьбы  и
большого  вкуса.   Старая   партийка.   Давняя  почитательница  Ахматовой  и
Пастернака,  сама большой мастер,  превосходный стилист.  И  вот эта женщина
призналась мне,  что с детских лет любит Чарскую, до сих пор наизусть помнит
целые  страницы из  "Второй  Нины".  Будучи  в  Ленинграде,  она  поехала на
Смоленское кладбище и разыскала могилу Чарской.  Могила была ухожена, на ней
росли цветы, ее навещали почитательницы...
     - И не какие-нибудь там престарелые фон-баронессы, как кто-нибудь может
подумать, а обыкновенные советские женщины. И не такие уж древние.
     Нет,  когда я  приступал к  этим заметкам,  я вовсе не собирался писать
панегирик Лидии Чарской.  Просто вопрос,  который мне задали, заставил меня,
вместе с другими авторами, читанными мною в детстве, вспомнить Чарскую. Ведь
это была именно та детская литература, на которой я вырос.
     Полагаю,  что на вопрос:  "С какого года вы пишете?" -  я вправе был бы
ответить: "С неполных пяти".
     Писал я в те годы много -  и за какие только жанры не брался! Сочинял и
стихи,  и  рассказы,  и  пьесы для домашних спектаклей,  и длиннющий роман с
жутким  и  завлекательным названием "Кинжал спасения",  и  даже  философский
трактат "Что такое любовь?" (где говорилось,  сколько мне помнится,  главным
образом о любви материнской).
     Испытал ли я  в  этой "работе" влияние Чарской,  подражал ли я  любимой
писательнице?  Не знаю.  Ничего,  кроме убогих стишат про "бедного,  бедного
солдатика",  на которого "бомба, как с неба, упала", и некоторых примеров из
философского трактата, память моя не сохранила. Возможно, подражания Чарской
были в "Кинжале спасения", даже почти уверен, что были, потому что сочинял я
этот  "роман" в  пору  самого  глубокого увлечения Чарской.  Но  сознательно
подражать Чарской и вообще писать для детей -  такое мне и в голову не могло
прийти - ни в детские годы, ни в годы скитаний, ни в "лицейскую" пору Шкиды,
ни позже,  когда писание и  печатанье стало моей профессией.  И тут жанровый
диапазон мой был достаточно широк:  от кинорецензий в 15 строчек до большого
"проблемного" рассказа;  от  стихотворного фельетона до  анекдота в  две-три
строки.  За  многое  я  брался,  разумеется,  не  из  высоких побуждений,  а
заработка ради.  Ведь за тему для карикатуры и за более или менее остроумную
подпись к  этой  карикатуре журнал "Бегемот" платил шесть  рублей -  бешеные
деньги  в  глазах  паренька,  получавшего,  как  ученик  повара в  ресторане
"Ново-Александровск", 35 целковых в месяц!
     Ни  я,  ни Гриша Белых не брезговали никаким заработком.  Наши рукописи
читали (а бывало,  и печатали) в "Смене", в "Юном пролетарии", в "Спартаке",
в "Работнице",  в "Кинонеделе", в комсомольском юмористическом журнале "Будь
жив!"...  Но  чтобы  написать что-нибудь для  детей -  нет,  такое не  могло
осенить нас ни наяву, ни во сне.
     Недавно я с удивлением узнал,  что редакция журнала "Воробей", ставшего
через  какое-то  время  "Новым  Робинзоном",  та  знаменитая  редакция,  где
работали,  клали  первые  кирпичи  в  основание советской детской литературы
Маршак, Житков, Шварц, Олейников, Бианки, - эта редакция помещалась в том же
доме по Социалистической улице,  14, и даже в том же коридоре, где теснились
в  те годы органы печати,  на страницах которых мы с  Гришей оттачивали наши
перья.  Вполне вероятно,  что  мы  видели этого  "Воробья",  его  вывеску на
дверях,  когда проходили по нескольку раз в день мимо. Но почему-то нас туда
не потянуло,  как не потянуло, скажем, в весьма популярный журнал "Гигиена и
здоровье  рабочей  семьи",   редакция  которого,   если  не  ошибаюсь,  тоже
помещалась в этом редакционно-издательском ковчеге.
     О детской литературе мы знать не знали.  Не помню,  как у Гриши, мои же
отношения с  детской  литературой были  прерваны и,  казалось,  навсегда,  в
пасхальные дни  1917  года,  когда я  получил в  подарок от  мамы "Крокодил"
Корнея Чуковского. Это была последняя детская книга, которую я читал.
     Но как же все-таки получилось, что Г.Белых и Л.Пантелеев стали детскими
писателями?  На этот вопрос каждый волен ответить по-своему. Случай. Судьба.
Фатальное стечение обстоятельств.
     "Республику Шкид" мы писали, меньше всего думая о детях. Написав, стали
чесать затылки,  куда  нести  рукопись?  В  ту  пору  мы  знали  только одно
издательство,  вывеска которого бросалась нам в  глаза,  когда мы переходили
Невский  у  Садовой  улицы:  кооперативное издательство "Прибой".  Это  было
вполне  взрослое  издательство,  там  печатались солидные,  маститые авторы:
М.Шагинян, В.Катаев, М.Козаков, Б.Лавренев, Н.Никитин... Страшно было тащить
туда рукопись,  написанную при  этом с  легкостью и  быстротой,  каких мы  в
дальнейшем уже не знали:  работали мы над "Республикой Шкид" два с половиной
месяца.
     И  тут одному из нас пришла в голову мысль:  показать рукопись Лилиной.
Эта женщина заведовала в  те годы ленинградским губернским отделом народного
образования и  была единственным крупным деятелем,  лично нам известным:  не
раз 3.И.Лилина присутствовала на торжественных вечерах в Шкиде.
     Проникнуть в  кабинет завнароба оказалось делом  нетрудным.  Но  хорошо
помню испуганное лицо Лилиной,  что-то даже вроде ужаса на этом лице,  когда
она  поняла,  что  ей  предстоит читать  огромную пухлую  рукопись,  которую
приволокли к ней два вчерашних детдомовца.
     Конечно,  только  по  доброте  душевной,  из  жалости  она  согласилась
оставить у себя эту махину.
     - Хорошо,  -  сказала она.  -  Я  полистаю,  посмотрю.  Загляните через
недельку...
     Покидая дом на Казанской улице,  мы были вполне уверены,  что дело наше
проиграно. Гриша, я помню, заявил, что идея нести рукопись к Лилиной была от
начала  до  конца  идиотской  и  что  он  и  не  подумает  идти  узнавать  о
результатах.  Хватит,  мол,  с нас позора. Мы даже с ним поссорились на этой
почве. И целый месяц не показывались на Казанской улице.
     А нас, как потом выяснилось, искали по всему городу.
     Мы   не   знали,   что   Лилина,   кроме  губоно,   заведовала  еще  по
совместительству детским отделом ленинградского Госиздата.  Рукопись наша ей
понравилась.  И  она тут же  передала ее своему помощнику и  консультанту по
издательским делам С.Я.Маршаку.
     Что  было бы,  если бы  я  не  решился все-таки заявиться на  Казанскую
улицу,  каким бы  образом нас могли тогда найти -  не  знаю.  Но меня что-то
толкнуло. И не сказав о своем намерении Белых, я один отправился в губоно...
     Помню,  как ошеломила меня секретарша Лилиной (даже фамилию ее запомнил
- Волина), которая, увидев меня, вскочила и закричала:
     - Он! Он! Пришел наконец-то!
     И кинулась в кабинет Лилиной. Тотчас вышла и сама Лилина.
     - Куда вы пропали, мальчики? Где ваш соавтор?
     Тут началось такое,  от  чего у  меня голова закружилась.  Зав.  губоно
взяла меня под руку и  полчаса водила по длинным и широким коридорам бывшего
Воспитательного  дома,   воскуряя  фимиам  нашей  повести.   Помню,   я  так
волновался,  что,  закуривая,  сунул горящую спичку в коробок, который шумно
взорвался и  опалил мне  левую  руку.  Кто-то,  кажется,  секретарша Волина,
чем-то смачивала ее, забинтовывала...
     А Лилина сказала:
     - Идите на Невский,  в Дом книги,  поднимитесь на пятый этаж и спросите
Маршака, Олейникова или Шварца.
     Признаюсь,  что ни  одно из названных имен,  даже имя Маршака мне в  ту
пору известно не было.
     И вот мы оказались в детской литературе.
     И навсегда в ней застряли.
     Жалею ли я об этом?
     Есть люди (и среди пишущей братии тоже),  которые с некоторой жалостью,
как на недоростков,  смотрят на детских писателей.  Сколько раз в  жизни мне
приходилось слышать:
     - А для взрослых писать не пробовали?
     Нет,  специально для  взрослых (чтобы в  аннотациях:  детям до  16  лет
читать не рекомендуется) не пробовал.  Но не скрою: идеалом моим всегда было
работать так,  чтобы захватывало и  детей и взрослых.  Узнавать,  что читают
тебя не только дети,  всегда бывало приятно.  А  судя по читательской почте,
взрослые читают и "Республику Шкид", и "Леньку Пантелеева", и "Нашу Машу", и
"Часы",  и  "Пакет",  и  многое  другое,  что  впервые появилось под  маркой
Детгиза.  Но главные мои читатели все-таки -  дети. И я не только об этом не
жалею, я горжусь этим.
     А  "Республике Шкид"  очень  повезло.  Она  попала к  читателю,  адреса
которого не знали даже авторы.  Адрес же у книги точный. Очень хорошо сказал
об  этом года два назад на  пленуме Союза писателей С.В.Михалков.  Вспоминая
тот громкий успех,  который имела "Республика Шкид" у подростков 20-х годов,
он  объяснил это  тем,  что  авторы,  когда писали свою повесть,  "сами едва
преодолели рубеж подросткового возраста",  "...они писали о  себе,  о  своих
сверстниках, какими они были три-четыре года назад до выхода повести"...
     Не  три  и  не  четыре,  а  только два  года отделяло нас от  школы им.
Достоевского до  "академии Маршака".  Осенью 1923 года мы  с  Белых оставили
стены Шкиды,  а в конце 1925 года уже работали над повестью.  Год спустя,  к
большому удивлению авторов, она и в самом деле очень громко зашумела.
     Повезло нам  по  всех  отношениях.  Мы  попали  в  лучшую редакцию того
времени.   Наши  редакторы  С.Маршак  и   Е.Шварц,   умевшие  помочь  автору
организовать книгу,  подсказать ему  нужное слово,  в  этом  случае оставили
авторский текст  в  полной неприкосновенности (если не  считать одной главы,
написанной мною  по  какой-то  мальчишеской прихоти ритмической прозой.  Эту
главу я по просьбе Маршака переписал).
     А  попади наша рукопись в какой-нибудь "Прибой" или в другое "взрослое"
издательство -  там ее  легко могли бы  пригладить,  причесать,  а  главное,
овзрослить.  И  полвека спустя не  было  бы,  возможно,  у  Сергея Михалкова
оснований,  говоря о "Республике Шкид",  сказать, что это "была подростковая
литература в полном смысле этого слова",  литература,  которую "никакая иная
заменить не может".
     Благодарен судьбе за то,  что она привела меня мальчишкой к Викниксору,
а  несколько лет спустя -  к Маршаку.  Не окажись эти люди на моем жизненном
пути,  может быть,  и  не  было  бы  сейчас у  редакции "Детской литературы"
оснований обращаться к  писателю Л.Пантелееву с  просьбой рассказать,  как и
почему он стал писателем детским.






     В газетном очерке,  посвященном послевоенной Франции,  я прочел,  что в
Париже есть  Московская,  Сталинградская и  Ленинградская улицы.  Признаюсь,
меня это крайне удивило.  Не  то удивило,  что в  Париже воздают честь нашим
городам-героям,  а  то,  что у нас,  в нашей газете,  так по-русски перевели
названия этих улиц.  Ведь сами-то  мы  уже давно отвыкли от  этих правильных
наименований.
     Вот  совсем на  днях  депутат одного из  ленинградских районных Советов
писала в "Известиях":  "Почему бы,  скажем,  не иметь в Ленинграде проспекта
Бухареста или площади Праги?"  Тот же  автор в  той же  статье считает,  что
"назрел вопрос  о  присвоении здешним улицам таких  названий,  как  проспект
Красной гвардии, проспект Выборгской стороны"...
     В  "Литературной  газете"  поэт  Евг.  Долматовский,  восставая  против
названия "Мазутный проезд",  предлагал в качестве замены такие названия, как
"улица  Радости",  "улица  Юности",  а  Евгений  Воробьев в  той  же  газете
рекомендует "предусмотреть место для памятника герою на улице Гвардейцев".
     Отрадно,    что   вопросами   наименования   и    переименования   улиц
заинтересовалась наша  общественность,  что  заговорили наконец о  "скудости
воображения тех,  кто  ведает  переименованием".  Дело  это,  действительно,
находится  в   состоянии  прискорбном  и   давно  уже  требует  решительного
вмешательства. Жаль только, что с самого начала тонкий и сложный вопрос этот
повернули совсем не в  ту сторону.  Ведь то,  что нам предлагают в  качестве
образцов,  не только не исправляет положения,  но и  закрепляет несуразицу и
нелепость, царящие в этом деле.
     Надеюсь,  я  не очень обижу Е.Долматовского,  если скажу,  что название
"Мазутный проезд",  против которого он так горячо ополчился, все-таки лучше,
чем  выдуманные им  "улица Радости" или  "улица Счастливая".  Лучше  уже  по
одному тому,  что  скромное название это отвечает законам нашего языка,  его
этимологии.
     Вспомним,  как складывались исторически названия наших улиц. Назывались
они чаще всего по имени церковного прихода, или по цеховому признаку, или по
названию крупного землевладения,  усадьбы...  В  течение веков имена улиц  и
переулков   сохраняли   ограниченное  количество  окончаний:   -ская,   -ная
(Поварская,  Знаменская,  Введенская,  Стремянная,  Шпалерная); -ский, -ный,
-ной  (Крестовоздвиженский,   Кузнечный,   Соляной);  -ов,  -ев,  -ин,  -ина
(Лештуков,  Гусев,  Зимин,  Зеленина),  или, наконец, в самых старых русских
городах: -ка (Петровка, Софийка, Варварка, Якиманка, Божедомка)...
     А  что  делается сейчас?  Много ли  в  наших городах и  поселках улиц и
переулков,  которые назывались бы:  Ленинская,  Матросовская,  Халтуринская,
Желябовский,  Гоголевский? На наших глазах и при нашем общем попустительстве
произошла невероятная инверсия:  слово  "улица" переместилось справа налево.
На угловых табличках и на домовых фонарях пишут:  "Ул.  им.  25-го Октября",
"Ул.   Восстания",   "Ул.   Петра  Лаврова",   "Ул.  Железнодорожная",  "Ул.
Машиностроительная"... Изобразить на табличке эти словосочетания нетрудно, а
вот пользоваться ими в живой речи почти невозможно.  Поэтому и входят (и уже
вошли, к сожалению) в разговорный обиход такие варварские обороты, как:
     - На Восстания угол Некрасова...  Угол Лазо и Щорса...  Угол Энгельса и
Мичурина...
     Или - еще лучше:
     - Где вы живете?
     - На Полярников, шесть.
     На каком это, спрашивается, языке? И какой это падеж?
     А  чего стоят эти ужасные возгласы,  которые мы ежедневно слышим у себя
за спиной в автобусе и в трамвае:
     - На Марата выходите? На Маяковского вылезаете?
     Откуда же  вылезли вдруг эти словесные уродцы?  В  том-то и  дело,  что
вылезли они не вдруг.  Думаю, что среди прочих причин, вызвавших к жизни это
повсеместное косноязычие,  немалую  роль  сыграли  вопросы  пиетета,  боязнь
проявить фамильярность,  непочтительность. Ведь куда спокойнее назвать новую
улицу "Проспект имени тов. И.И.Иванова", чем просто "Ивановская". А будут ли
в народе называть эту улицу так,  как она обозначена на табличке,  - об этом
меньше всего думают.  А  заодно и  о  том не думают,  что в  словах "живу на
Иванова,  шесть",  гораздо больше неуважения к тому же тов.  Иванову,  чем в
словах "живу на Ивановской, шесть".
     Интересно, между прочим, что дурная практика эта, получив столь широкое
распространение, не проникла почему-то в подземное царство, не отразилась на
названиях  станций  наших  метрополитенов.  Возможно,  что  тут  сказалась и
практическая необходимость:  название станции должно быть  звучным,  четким,
предельно кратким.  Ведь им пользуются не только пассажиры,  но и  работники
метрополитена;  о  станциях даются справки,  о  них объявляют по  радио,  по
селектору.  Как бы то ни было,  а станции нашей подземки -  и в Москве,  и в
Ленинграде -  не в пример своим "соседям наверху" носят, как правило, имена,
отвечающие  духу  и  обычаям  русского  языка.  Там,  где  наверху  "Площадь
Дзержинского",  внизу -  просто "Дзержинская",  где на земле "Проспект имени
Н.Г.Чернышевского",  под  землей -  краткое "Чернышевская".  Имена эти между
собою спорят, и кто в этом споре окажется победителем, - угадать нетрудно.
     И.Е.Репин   заметил  как-то,   что   народ  язык   блюдет  органически.
Справедливое вообще,  это  замечание справедливо и  по  отношению к  такому,
казалось бы,  второстепенному разделу словаря,  куда входят названия улиц. И
здесь,  оберегая чистоту родной речи,  народ  наш  свято блюдет ее  законы и
традиции.
     Есть  в  Ленинграде улица имени Блохина -  бывшая Церковная.  Недавно я
заказывал по телефону такси. Диспетчер позвонила и говорит:
     - Машина номер такой-то выходит с Блохиной.  (Не с Блохина, как говорят
обычно, а именно с Блохиной!)
     Помню,  как  порадовала меня эта  поправка,  внесенная скромной русской
девушкой  в  языковую  неуклюжесть,   допущенную  городской  администрацией.
Скажут, что это не совсем точно: с Блохиной. Надо было сказать: с Блохинской
(как с Пушкинской,  а не с Пушкиной). Ведь название улицы пошло не от блохи,
а от Блохина,  славного питерского трамвайщика-большевика.  Но вспомним, что
есть у нас в Ленинграде Апраксин двор и Апраксин переулок: есть Аничков мост
и  Аничков дворец,  и  существуют эти имена вполне законно,  хотя идут не от
Апракси и не от Анички, а от графа Апраксина и подполковника Аничкова.
     За последние годы застроился в Ленинграде огромный, некогда захолустный
район  -   Новая  Деревня.  Главная  магистраль  этой  новостройки  -  улица
Савушкина,  названная так  в  честь  летчика-гвардейца,  героя Отечественной
войны...  Не  успела эта улица оформиться,  обрасти домами,  а  уж  новоселы
именуют ее -  Савушкиной улицей. Никто не скажет: "живу на улице Савушкина",
а все - "живу на Савушкиной".
     Такие "поправки" советский человек вносит на  каждом шагу.  Все  чаще и
чаще  приходится  слышать:   живу  на  Маяковской,  на  Чайковской,  еду  на
Кировский, выхожу на Чернышевском...
     В  Петрозаводске улицу,  официально  именуемую  "Шоссе  имени  1  Мая",
местные жители зовут по домашнему: Первомайка.
     Процесс  этот  продолжается  и  будет  продолжаться,   пока  неуклюжие,
топорные имена и  названия не обтешутся,  не придут в соответствие с нормами
языка.  Все,  конечно,  рано или поздно утрясется, уляжется, утрамбуется, но
зачем,  спрашивается,  ждать, с какой стати создавать искусственную пропасть
между официальным наименованием и  так называемым просторечием?!  Чего ради,
скажем,  называть новую ленинградскую улицу "Улицей маршала Говорова", когда
заведомо известно, что рано или поздно она все равно превратится в Говоровку
или в  Говоровскую?  Что за нелепые,  громоздкие,  трехэтажные -  и  по духу
своему не русские!  -  названия: "Площадь Дворца культуры имени С.М.Кирова",
"Улица  Красного Электрика",  "Улица  Красных Текстильщиков",  "Улица  Союза
Печатников"...  Или попробуйте,  не  переводя дыхания,  произнести такое вот
имечко: "Улица имени пятнадцатилетия Красной Армии". А ведь до войны улица с
таким пышным титулом существовала.  Существовала, конечно, лишь номинально -
в  справочниках,  на  фонарях,  на угловых дощечках.  Вслух эту улицу никто,
кроме трамвайных и  автобусных кондукторов,  так не  называл.  И  не потому,
разумеется,  что  народ  наш  недостаточно любит нашу  армию (подобная мысль
советскому человеку и  в голову не придет!),  а потому,  что такие вычурные,
витиеватые  названия,   какой  бы  высокий  смысл  ни  был  в  них  заложен,
противоречат духу нашего языка.  То,  что хорошо для француза - какая-нибудь
"рю дю каторз жюйе", - никак не укладывается в нормы языка русского.
     Пора,   давно  пора   по-настоящему  упорядочить  дело  наименования  и
переименования.  Вопрос этот  не  такой уж  пустячный,  каким он  кажется на
первый взгляд.  Если  мы  проявляем заботу по  отношению к  памятникам нашей
старины,  то разве нет у  нас оснований позаботиться и об охране прекрасного
языка нашего?!
     Тут,  в заключение,  уместно будет сказать еще об одном.  Не слишком ли
часто и  не  слишком ли  щедро мы  переименовываем наши  старые улицы?  Ведь
сплошь и рядом название улицы - такая же ценность и такая же реликвия, как и
всякая другая вещественная, каменная или бронзовая достопамятность. А всегда
ли мы помним об этом?
     Сейчас,  когда  возвращаются старые  имена  многим  древнейшим  русским
городам,  не  стоит ли  подумать и  о  наших древнейших улицах,  не время ли
приостановить их  расточительное переименование?  Мы так много строим и  еще
больше будем строить, что хватит места и простора для новых улиц и для новых
наименований.






     Года  три  назад я  уже  писал о  том,  как  неудачно подчас называют и
переименовывают  у  нас  улицы.  На  мою  заметку  в  "Литературной  газете"
откликнулся  тогда  Моссовет:  общественности  нашей  было  обещано,  что  в
дальнейшем к  вопросу наименования улиц  будут  подходить более бережно,  ни
одно  старое,  исторически сложившееся название не  будет  без  особой нужды
тронуто.
     Недавно в  "Комсомольской правде" В.Песков  с  большой горечью заметил,
что по меньшей мере одно такое название все-таки тронули... Он пишет:
     "Я  коммунист,  мне дорого высоко чтимое на земле имя Маркса.  Но я  не
убежден,  что  мы  правильно поступили,  изменив название улицы Охотный ряд.
Любую  самую  богатую и  нарядную из  новых улиц  Москвы можно было  назвать
именем Маркса.  А  название "Охотный ряд" сохранить.  Это история.  Два этих
слова "Охотный ряд" в  сопоставлении с  нынешним центром Москвы дают тот  же
эффект, что и развалины древней стены в современном римском аэропорту".
     В  самом деле,  почему же  мы  так  неуважительно,  так  не  по-сыновьи
небрежно относимся к  нашей  старине,  в  том  числе и  к  невещественным ее
памятникам - к именам наших древних городов, к названиям улиц?!! Возможно, я
бы  не  стал возвращаться к  этому вопросу,  если бы не одно обстоятельство,
по-настоящему меня взволновавшее... Читаю недавно в местной газете заметку о
том,  что  "очень важно,  как  называются новые улицы,  проспекты,  площади,
набережные,  переулки города  Ленина,  какие  названия даются старым улицам,
имена которых уже  давным-давно устарели".  Уже одни подчеркнутые мною слова
пугают,  настораживают. А на днях узнаю, что редакция обратилась к читателям
с  просьбой "включиться в  работу по переименованию магистралей Ленинграда".
Значит,  это уже кампания!  Это не что-нибудь,  это уже работа!  И  читатели
широко откликнулись на призыв газеты. "Десятки интересных предложений вносят
читатели",  -  радостно  сообщает  редакция.  Что  же  это  за  предложения?
Огорчительно даже  перечислять их.  Читателю М.А.Виноградову,  например,  не
нравится  название  Загородный  проспект.  Он  пишет:  "Когда-то  окраинный,
Загородный проспект ныне  оказался в  самом  центре Ленинграда.  А  название
"Загородный"  звучит  анахронизмом".   И   тут   же   вносится  предложение:
переименовать!
     Читательницу  А.Ходунову   не   устраивает  название   Обводный  канал.
А.Аникину кажется анахронизмом Глухая улица. И.Сазонову - Тучков мост.
     Удивительно,  что никто не предложил переименовать Фонтанку, на которой
нет никаких фонтанов, Садовую, Крюков канал, Мойку...
     Попробую  объяснить  товарищу  Виноградову и  тем,  кто  разделяет  его
мнение,  что Загородный проспект в нашем городе (как и Невский, и Садовая, и
Марсово  поле,  и  Посадские улицы)  такой  же  "анахронизм",  как,  скажем,
московский  Кремль,  как  лондонский  Сити,  киевский  Крещатик,  берлинская
Фридрихштрассе, таллинская Ратушная площадь...
     То,  что  Загородный  оказался  в  центре  города,  в  пяти  или  шести
километрах от  нынешней  границы  города,  только  прибавляет прелести этому
старинному названию.  А кроме того, это название (как и Глухая, и Немощеная,
и  тысячи других подобных "анахронизмов") постоянно напоминают нам (и  будут
напоминать нашим потомкам) о проделанном нами пути,  о прогрессе, о том, как
далеко шагнул человек...
     Среди читательских предложений,  обнародованных газетой, есть несколько
правильных.  Например,  многие  предлагают увековечить имена  наших  славных
полководцев:   Фрунзе,   Блюхера,   Тухачевского...   Такие   патриотические
предложения нельзя не приветствовать,  но при этом я должен повторить то,  о
чем уже говорил раньше и о чем сказал в упомянутой статье В.М.Песков: мы так
много строим,  -  и строим чем дальше,  тем больше, - что вовсе не требуются
никакие переименования. Найти подходящую, достойную дорогого нам имени улицу
можно в любом районе новой застройки. А старые кварталы наших городов должны
оставаться в  этом смысле (и не только в этом!) навсегда заповедными.  Имена
городов и улиц следует охранять столь же бережно и любовно, как охраняются у
нас (к сожалению, тоже не всегда и не везде) памятники архитектурные. Всякое
же переименование старого (если целесообразность такого переименования будет
доказана) должно быть всегда событием.  Прежде,  чем  дать новое имя городу,
улице, переулку, надо его широко и всесторонне обсудить.
     И  ни  в  коем  случае нельзя допускать к  этому делу  людей случайных,
невежественных,  не знающих истории, не обладающих вкусом!.. Мне скажут: это
само собой разумеется!  Нет,  само собой не  разумеется.  Посмотрите,  какие
предложения  читателей  редакция  рекомендует  в   качестве  "интересных"  и
"удачных".  Страшно делается.  Для  набережной Обводного канала предлагаются
названия "Хрустальная", "Чистая".
     Для  других улиц  и  проспектов:  Солнечная,  Дружная,  улица Здоровья,
проспект Гостеприимства,  улица  Грядущего,  улица  Невской Волны,  проспект
Белых Ночей, проспект Молодости, площадь Исканий, площадь Легенды...
     Простите  меня,  милые  мои  земляки,  но  то,  что  вы  предлагаете  и
поддерживаете, это - пошлость. Ведь обсуждается, насколько я понимаю, вопрос
не о  продукции парфюмерной или кондитерской фабрики.  Речь идет о названиях
улиц одного из прекраснейших городов мира.
     Что же надо делать,  кто должен вступиться, сказать веское слово, чтобы
кончилась  наконец  эта  свистопляска,   это  повседневное,  не  встречающее
противодействия надругательство над  нашим языком,  над нашей историей,  над
нашим прошлым и будущим?!!
     Не  стоит ли  подумать об издании закона,  по которому название города,
села,  улицы,  площади,  переулка может  быть  взято под  охрану специальной
комиссией, как берутся под охрану каменные, бронзовые и деревянные памятники
нашей старины?






     Под  таким  названием  ленинградское  издательство  "Аврора"  выпустило
альбом  детских рисунков.  Рисункам сопутствует стихотворный и  прозаический
комментарий маленьких художников,  записанный с их слов взрослыми. Составили
альбом   Э.Голубева   и   А.Крестинский,   они   же   написали  превосходную
вступительную статью.  Но,  пожалуй, еще лучше предваряет книгу пожелтевшее,
истрепавшееся  письмо  маленькой  блокадницы  Люси  Наумовой,   артистически
воспроизведенное на шмуцтитуле книги:
     "Здравствуйте дорогие  Алочка  и  Кирочка.  Как  вы  поживаете чево  вы
делаете?  Я хожу с мамой на работу пото что боюсь седеть дома одна, т.к. над
городом летают самолеты и  бросают бомбы.  И  ето  очень страшно.  У  нас  в
Ленинграде нет ни ягод ни яблок и я забыла даже как они пахнут"...
     Нет,  эти  рисунки  и  подписи  к  ним  не  могут  передать всей  лютой
жестокости  тех  дней.  Вряд  ли  воспитатели стремились  поощрять  детей  к
изображению блокадных ужасов.  Скорее всего,  они отвращали их  от этого.  И
все-таки...
     Вот семилетний Вова Паршаев изображает зиму. Два многоэтажных городских
дома.  Из труб валит столбами дым. Третий дом в развалинах. А по заснеженной
широкой улице идут -  почему-то все в одном направлении -  шесть женщин. Две
из  них волокут за  собой санки,  на санках -  запеленутые в  красную ткань,
вытянутые,  похожие на мумии -  трупы. И спокойная, протокольно-бесстрастная
подпись:
     "Наступила зима, стало холодно"...
     И еще подпись - под другим рисунком, другого мальчика:
     "Это зимой бомбежка.  Валяются трупы на  улицах.  Один везут на  санках
сваливать в сарай".
     И еще:
     "Мы завтракаем в бомбоубежище".
     Это быт тех дней.  Но дети не хотят,  не любят, как правило, изображать
быт. Они живут мечтой.
     О чем же мечтал блокадный ребенок? Конечно, о еде. И - о победе.
     Шестилетний Юра  Павлов сделал очень хороший рисунок военного корабля и
продиктовал такую подпись к нему:
     "Когда я  вырасту,  буду капитаном.  Я  буду ехать по  морю,  вражеские
корабли топить, а когда вернусь из плаванья, подъеду к вашему дому и привезу
вам батоны, и шоколаду, и круглые булочки".
     Да,  победа мнилась и снилась этим маленьким мученикам в образе хлебных
батонов,  кусков сахара,  "круглых булочек". Больше всего тронул меня чем-то
беспредметный рисунок  маленького  Шурика  Игнатьева.  Хаотическое сплетение
линий,   вроде  клубка  колючей  проволоки.  Посередине  что-то  круглое.  И
пояснение трехлетнего автора:
     "Это война, вот и все, а тут булка. Больше не знаю".
     Поймет этот рисунок и прочтет, расшифрует эти слова только тот, кто сам
был в  те годы в  Питере.  Поймет бывшая питомица детского сада Л.С.Метлина,
воспоминания которой о блокадном детстве цитируются в этой же книге:
     "Под Новый год  воспитатели посадили нас клеить гирлянды,  игрушки.  На
каждый стол  дали  плошечку клея.  Только отвернулись -  а  плошечки до  дна
вылизаны".
     Не с  нею ли рядом сидел и  клеил эти гирлянды шестилетний мальчик Юра,
слова которого тоже приводятся в книге:
     "Я бы три дня не ел, только бы война кончилась!"
     Кто  поймет и  оценит в  полную меру горечь этой детской мольбы и  силу
этого обета!
     Я  не  говорю  здесь,  в  короткой  заметке,  о  качестве  рисунков,  о
неугасающей талантливости ребенка...
     Не побоюсь громкого слова и  скажу,  что книгу эту с трепетом возьмет в
руки всякий -  и молодой, и старый, и тот, кто видел звериный лик фашизма, и
тот, кто знает о нем понаслышке.
     Спасибо ленинградке Е.Л.Щукиной, бывшему методисту Куйбышевского района
по  дошкольному  воспитанию,   собравшей  и  сохранившей  этот  удивительный
материал.






     Летом 1944 года через Москву были проконвоированы пленные немцы - 57600
человек.  В  этот день я  оказался в Москве и был свидетелем этого жалкого и
вместе  с  тем  величественного  зрелища.  Да,  это  было  зрелище  воистину
эпической силы.  Ровный,  покорный шаг,  тяжелый усталый топот,  который мог
быть грозным,  а оказался унылым,  -  все это лучше всяких газетных статей и
оперативных сводок говорило о еще не завоеванной нами,  еще далекой,  но уже
несомненной победе.  И  среди многих чувств,  волновавших меня в этот жаркий
июльский день,  было одно,  может быть,  самое сильное:  гордость за  нашего
человека, так много вынесшего от этих серо-коричневых мундиров и все-таки не
опустившегося до мелкой мести,  сохранившего в себе полную меру человечности
и благородства.
     Пленных вели из одного конца города в другой,  от заставы к заставе,  и
на  всем  этом  долгом пути  не  было ни  одного эксцесса,  ни  одной грубой
выходки, ни одного злобного или оскорбительного выкрика.
     Впрочем,  позже я  узнал,  что  один "эксцесс" все-таки был.  Вечером я
зашел в гости к друзьям,  и там одна совсем молоденькая женщина, учительница
начальной школы, со смехом рассказала, что, когда немцев вели через Крымский
мост,  два  мальчика,  забравшись  на  железный  парапет  моста,  обстреляли
"фрицев" из рогаток.
     Этот  рассказ вызвал дружный смех.  Только одна  пожилая женщина,  тоже
учительница, не засмеялась, а сказала:
     - Этих мальчиков дурно воспитали.
     На нее накинулись:
     - Ну,  как вы можете так говорить!  Разве мы с  вами вправе судить этих
мальчишек?!.  Кто знает,  может быть,  у  них отцы или братья погибли от рук
фашистов...
     - И даже наверняка погибли, - ответила старая учительница. - Но кто вам
сказал,  что я обвиняю мальчишек?  Нисколько. Я не их обвиняю, а тех, кто их
воспитал.  Им  не  внушили элементарных законов чести,  не объяснили старого
русского воинского правила: лежачего не бьют.


     ...А  как важно знать,  и  помнить,  и  не забывать эти старые,  мудрые
правила,  и  верить в их категорическую императивность с той верой,  с какой
верит в  нее  ребенок.  Для ребенка не  существует того,  что мы,  взрослые,
называем "исключениями". Об этом очень хорошо сказал в свое время Житков:
     "Если взрослый говорит:  "Никогда не  ври",  то для ребенка "никогда" -
это вечное и  во всяких случаях и,  уж конечно,  в  тех,  когда больше всего
хочется и  нужней всего соврать.  Для взрослого это:  "Ну,  конечно,  не  до
идиотизма! Бывают, знаете, такие случаи...", - для ребенка вся торжественная
яркость этой  абсолютности слова  "никогда" сразу тухнет,  и  слово это  уже
расплевано, растоптано до тоски и обиды".
     Вот эта приблизительность и относительность этических требований - зло,
которого мы  в  повседневности не  замечаем,  но которое тем не менее живет,
растет и дает плоды. И плоды весьма горькие.
     Не  здесь ли  мы  должны искать корни тех явлений,  которые так волнуют
последнее время наше общество?  Я  говорю о  недостойном поведении некоторой
части нашей молодежи.  В этих случаях принято оговариваться:  незначительной
части.  Незначительной,  да,  но не такой уж ничтожной,  чтобы можно было не
бить тревогу.  И тревогу мы бьем.  Редко бывает,  что развернешь газету и не
наткнешься  там  на  материал,   обличающий  молодых  бездельников,  стиляг,
тунеядцев,   фарцовщиков,   бездушных  сыновей  и  т.д.  и  т.п.  Законны  и
справедливы требования тех, кто считает, что бездельников этих нужно учить и
наказывать.  Но при этом не стоит,  пожалуй, забывать, что наказание никогда
не  было  наилучшим  средством разумного воспитания.  Продолжая вести  самый
серьезный разговор  с  шестнадцатилетним или  двадцатилетним лоботрясом,  мы
должны очень крепко задуматься о просчетах нашего воспитания в целом.
     ...Я  очень  хорошо знаю,  какую огромную и  полезную работу ведут наши
газеты,  радио и телевидение.  У нас есть отличные детские газеты. Но все ли
они заслуживают такой высокой оценки?  Нет,  если говорить честно, далеко не
все и далеко не всегда.
     Есть газеты скучные,  серые, усыпительные. Это скверно, но это все-таки
полбеды.  Полная беда,  когда в  газете печатаются статьи беспринципные,  то
есть такие,  авторам которых не  всегда ясно,  что такое хорошо и  что такое
плохо.
     Вот передо мной лежит газета. Одна из многих областных газет пионеров и
школьников.  На  четвертой полосе в  углу  притулился скромный отдел "Уголок
смекалки".  И  в  этом  отделе  мелким  шрифтом напечатана совсем  крохотная
заметочка:
     "Три товарища решили изготовить три фотоальбома.  Двое для этого купили
в магазине 7 листов цветного картона, первый - три листа, второй - четыре, а
третий купить картон не успел.  Ребята выручили его:  из семи листов сделали
три одинаковых альбома. За это третий дал своим друзьям 7 больших яблок.
     Как должны поделить яблоки первые два товарища?"
     Знаю,  что найдутся люди,  которые скажут: "Ерунда! Стоит придираться к
арифметической задаче!"  Но вдумайтесь в смысл,  вглядитесь в идеологию этой
задачи!
     Мало того,  что ребята выручили своего товарища за  семь больших яблок,
они еще и эти яблоки делят не пополам, а соразмерно той доли, которую каждый
из них вложил в эту "выручку".  Дело не только в том,  что такие задачи сами
по  себе  портят  ребят,  прививают им  мелкособственнические,  крохоборские
взгляды,   а   в  том  еще,   что  задача  эта,   ее  публикация  в  газете,
свидетельствует об  отсутствии какого-либо  морального критерия у  редакции.
Начинаешь приглядываться к  этой газете и убеждаешься в справедливости своих
подозрений -  когда через несколько дней натыкаешься на  такое вот интервью,
данное корреспонденту газеты четырнадцатилетним чемпионом по плаванию:
     "В  заплыве  на  100  метров  вольным стилем  я  состязался с  четырьмя
чемпионами разных  городов.  Среди  них  был  чемпион страны X.  Я  подметил
раньше,  что,  когда его обгоняют,  он теряет выдержку.  Со старта я  сделал
сильный рывок. X. сбился с темпа, и я выиграл эту трудную дистанцию".
     Юный спортсмен может и  не понимать,  что он поступил дурно,  нечестно,
что он не обогнал,  а обманул соперника.  Но - редакция! Неужели редактор не
почувствовал, что заметка эта могла бы украсить какой-нибудь дореволюционный
бульварный листок и не к лицу газете советской, да еще пионерской?!..
     Вот другая заметка, в том же духе и в том же стиле.
     Идет бойкий рассказ о том, как некий молодой спортсмен не мог пробиться
сквозь толпу болельщиков и попасть на соревнования, в которых он участвовал.
     "Неожиданно раздался громкий голос:
     - Пропустите! Я - Владимир Куц.
     Болельщики,  как  по  команде,  расступились,  услышав имя  знаменитого
спортсмена.  Они образовали коридор,  по  которому пошел никому не известный
паренек".
     Оказалось,  что паренек никого не обманул.  Он действительно - Владимир
Куц, тезка и однофамилец известного бегуна. Но вот заключительная фраза этой
заметки:
     "Увидев,  что вход во  Дворец спорта блокирован болельщиками,  и  боясь
опоздать,  юный  московский гимнаст  проявил настоящую спортивную смекалку -
громко назвал свою фамилию, сообразив, что она его выручит".
     Не  будь этой заключительной сентенции,  можно было бы  и  не возражать
против  публикации этого  материала.  Если  автор  и  редакция идейно хорошо
вооружены,  знают и  любят детей,  хотят им добра -  они могут о  чем угодно
писать и  печатать,  не  боясь при этом впасть ни  в  беспринципность,  ни в
ханжество.  Можно рассказать (с улыбкой,  а не с пафосом) и о проделках того
же плутоватого гимнаста,  можно писать и о любви, и о поцелуях, и об ошибках
взрослых (даже учителей!)... Все дело в правильном акценте, в способе подачи
материала  и,   главное,   в   наличии  у   редакции  исправно  действующего
нравственного компаса.  А разве не свидетельствует о том, что такого компаса
в редакции не имеется, такая вот, например, заметка:
     "Советский  народ  навечно  сохранит  память  о  патриотическом подвиге
одесского пионера Толи Андриенко.
     В  начале  войны,  когда  вражеские  войска  рвались  к  Одессе,  семья
Андриенко эвакуировалась в Среднюю Азию. После освобождения Одессы Советской
Армией семья Андриенко снова вернулась в родной город.  Толе было в то время
девять лет.
     В  развалинах одного дома он  нашел запаянную металлическую коробку.  В
ней  мальчик обнаружил золотые вещи,  бриллианты.  Их  награбил у  советских
людей какой-то фашист.
     Толя передал найденный клад в фонд обороны страны".


     Граждане!  Снимите шапки! Перед вами немеркнущий подвиг Толи Андриенко.
Он  не  уподобился  фашисту,  не  украл  бриллианты  и  золото,  а  сдал  их
государству.


     ...Подобных примеров, когда мы не только не воспитываем наших детей, то
есть  не  делаем  их  лучше,  а,  наоборот,  смущаем  их,  портим,  морально
дезориентируем, можно привести десятки и сотни. Здесь нет места для них.
     Этими заметками я  хотел только дать затравку для большого и серьезного
разговора, первоочередная важность которого для меня очевидна и несомненна.






     Кому  из  наших  детских  писателей не  приходилось хоть  раз  в  жизни
выслушивать такое заманчивое предложение:
     - Не напишете ли вы рассказ на моральную тему?
     "Моральная тема"  существует как  особый  тематический раздел в  планах
издательств.   "Вопросы  морали  и  детская  литература"  -   напечатано  на
пригласительном билете Дома детской книги.
     А какая это, если подумать, нелепость и какая бессмыслица! На моральную
тему...  А  на какую же еще тему,  позволено спросить,  может быть книга для
детей?!  Если книга ничему не учит -  ни честности, ни смелости, ни доброте,
ни  человечности,  ни  преданности Родине,  ни  любви  к  труду,  -  это  не
литература,  а прейскурант.  Конечно, когда я говорю о морали, я говорю не о
моральных прописях,  не о  тех дидактических поделках,  какими и  до сих пор
плотно заставлены полки наших детских библиотек.
     "Пионер должен любить Родину".
     "Советский школьник должен любить труд".
     Такие благочестивые призывы наш  ребенок слышит,  увы,  чуть  ли  не  с
колыбели. И мастеров сочинять эти правильные лозунги больше, чем требуется.
     Но разве о них идет речь - об этих мастерах? Да, именно о них, о людях,
которые способны взяться за любую тему,  которые напишут вам к  восьми часам
вечера о  чем вы пожелаете:  и  о честности,  и о смелости,  и о преданности
Родине,  и о любви к труду,  -  и у которых,  по существу,  нет ни малейшего
права обо  всем  этом говорить.  Почему?  Да  потому прежде всего,  что  эти
быстропишущие товарищи,  как  правило,  очень  смутно,  очень приблизительно
представляют себе,  что такое хорошо и  что такое плохо.  А когда у человека
моральный критерий столь шаток и неустойчив, очень нетрудно плохое выдать за
хорошее. Это и случается. И, к сожалению, довольно часто.
     То,  о чем я буду говорить ниже,  кое-кому покажется мелочью. Но это не
мелочь.
     Расскажу такой случай.
     Я  выступал по радио.  Вместе со мной,  в той же передаче,  должна была
выступить девочка-школьница, ученица 5-го или 6-го класса. Она, как я понял,
собиралась  рассказать  радиослушателям о  том,  как  их  класс  работал  на
строительстве новой школы. Девочка ужасно волновалась, поминутно заглядывала
в  бумажку,  шептала  что-то.  И  когда  пришел  бойкий  товарищ,  репортер,
организатор этой передачи,  и спросил:  "Ну,  как, все в порядке?" - девочка
кивнула и  протянула ему свой конспектик.  Но  он  даже не взглянул на него,
скомкал, сунул в карман и подал девочке другую бумагу:
     - Ты это вот будешь читать.
     Девочка бегло просмотрела текст и залилась румянцем.
     - Что вы, - сказала она, - но ведь там же было совсем не так!..
     - Что "не так"?
     - Ну,  вот -  тут сказано "крановщица за  нами не поспевала"...  Мы же,
во-первых, никаких крановщиц не видели, а во-вторых...
     - Что "во-вторых"? - рассердился репортер.
     - Мы там доски таскали и всякий мусор убирали...
     - Ну и что?
     - А тут написано такое, чего и не было. Это же неправда.
     - Ладно,  ладно,  голубушка, - снисходительно засмеялся репортер. - Это
не страшно. Это же ты не папе с мамой неправду говоришь. Это можно.
     И  он  переглянулся  со  мной,  посмотрев  на  меня,  как  взрослый  на
взрослого: дескать, вы видели, какие наивные пичужки бывают! Но в эту минуту
мне не  хотелось быть взрослым.  Я  стал на  сторону девочки и  даже пытался
вмешаться и  помочь ей.  К сожалению,  мы опоздали:  парадный и высокопарный
текст,  сочиненный  бойким  репортером,  был  уже  санкционирован,  скреплен
подписью и  печатью,  и  именно  эти,  чужие  лживые  слова  вынуждена была,
запинаясь, деревянным голосом читать в микрофон девочка.
     Репортер,  с которым я пытался тогда спорить,  на очень хорошем счету у
начальства.  Он - замечательный организатор, ему можно поручить "провернуть"
любую тему.  А ведь какое это страшное зло - именно этот человек и именно на
этом месте:  в редакции детского вещания.  Ведь эта девочка,  которая до сих
пор свято верила в  печатное слово и  в слово,  звучащее из репродуктора,  -
ведь каким потрясением,  какой травмой было для  нее  услышать то,  что  она
услышала из уст этого почтенного взрослого дядьки!  А те,  другие мальчики и
девочки,  которые таскали доски и  вывозили мусор со стройки и которые вдруг
услыхали,  как  их  скромная  и  правдивая доселе  подружка  столь  нагло  и
беззастенчиво "заливает" на весь эфир!.. Да, конечно, она потом объяснит им,
как  все  это  случилось.  Но  вряд ли  это объяснение пойдет кому-нибудь на
пользу. Из этого объяснения ребята уяснят лишь очень горькую истину: значит,
все-таки врать можно!  Учителю нельзя,  папе и маме -  тоже, а в микрофон, в
эфир - пожалуйста, сколько угодно. И на это вранье их толкает не кто-нибудь,
а сами взрослые.
     Скажут:  часто ли  это бывает!  Да,  к  сожалению,  часто.  Мы  сами не
замечаем в  повседневности,  как  много яда  рассеивают вокруг эти люди,  не
ведающие, где кончается правда и где начинается ложь.
     Не могу без гнева говорить о том,  что уже не первый год распространяют
под видом "народных пословиц и  поговорок" наши детские и юношеские газеты и
даже некоторые издательства.
     Стыдно приводить в качестве примеров эти перлы,  а ведь мелькают они не
только в периферийной, но и в столичной печати.
     "При работе коллективной каждый грош вернется гривной".
     "Конституция нова дала женщине все права".
     "Агронаука - для урожая как порука".
     "Темпы без качества - есть рвачество".
     "Кто работает циклично, тот живет вполне прилично".
     Что это - пародия, шутка? Какие тут шутки!.. Какому советскому человеку
придет в голову шутить подобными понятиями.
     Так в чем же дело?  Ведь и школьник,  знакомый хоть немного с подлинным
фольклором,  заметит,  что  все  это  -  беззастенчивая подделка,  грубейшая
фальсификация.  Ведь, в самом деле, не надо быть ученым фольклористом, чтобы
понять:  "гривна" в  поговорке не  может рифмоваться с  "коллективно" уже по
одному тому,  что  гривен (как  и  грошей) нет  в  нашем  советском обиходе.
Архаизмы  эти  вставлены  в  "поговорку"  именно  для  придания  ей  большей
"народности", достоверности.
     Обычно  все  эти  "копилки  народной  мудрости"  снабжаются еще  такими
примечаниями:  из собрания такого-то.  Записал такой-то.  Да еще:  там-то, в
таком-то районе, в таком-то колхозе.
     Я  не  хотел бы  бросить даже самую маленькую тень на  работу настоящих
фольклористов.  Они делают большое и  святое дело.  И особенно тогда,  когда
собирают современный, советский фольклор.
     Здесь я говорю о халтурщиках и спекулянтах.  И даже не о них,  а прежде
всего о  тех,  кто принимает,  оплачивает и подписывает в печать их изделия.
Халтурщик получил  свои  "гривны"  и  "гроши"  и  ушел,  а  эти  остаются  и
продолжают творить свое нехорошее дело.
     Зачем они это делают? По неопытности? Не верю.
     Скорее всего,  делается это из  тех же соображений,  из каких,  бывает,
печатают у нас плохие повести и романы только за то,  что они -  на полезную
тему.  Но  сколько вреда,  сколько бед  приносит это  бездумное,  привычное,
чистое, бескорыстное приспособленчество!..
     Есть  в  Ленинграде площадь Мира,  бывшая Сенная.  Когда-то  здесь  был
рынок,  и  у  площади было свое лицо:  немытое,  грязное,  но все-таки лицо.
Сейчас это -  очень чистая, гладкая, но унылая, уродливая в своих очертаниях
и пропорциях площадь, заставленная такими же унылыми и бесцветными домами. И
вот об этой-то скучнейшей площади в примечаниях к одной популярной книжке по
истории Ленинграда сказано:
     "Советские люди превратили эту площадь в одну из лучших в городе".
     Я прочел эти строчки и подумал: почему? Ведь автор все-таки не дворник,
а искусствовед.
     И вдруг понял:
     Площадь Мира!
     Мы  столько пишем,  говорим,  кричим  об  эстетическом воспитании наших
детей, и вот - на тебе: "Темпы без качества - есть рвачество", "Площадь Мира
- одна из красивейших площадей Ленинграда".
     Станьте на  место тех мальчиков и  девочек,  которые уже понимают,  что
площадь эта уродлива,  а приведенная выше "народная пословица" -  никакая не
пословица,  а словесный мусор;  станьте на их место, задумайтесь и - вот вам
моральная тема в чистом виде.
     Опять ребенок нарывается на  ту же горькую истину:  оказывается,  врать
можно!  Но почему же в  таком случае нельзя делать и  все остальное,  на что
взрослые наложили запрет?..
     Я   начал  статью  с   утверждения,   что  не  может  быть  аморальной,
безморальной детской книги.  Мораль -  не  привесок,  она не  вкладывается в
книгу, как иллюстрация-вклейка.
     Но  чистым  и  ясным,  свободным от  всякой неправды и  двусмысленности
должно быть все,  что обращено к  детям:  не  только книга,  но  и  газетная
статья,  и спортивная хроника, и фельетон, и подстрочное примечание, и самая
крохотная заметка из отдела "Почеши затылок".
     Мы хорошо знаем,  какой могучей и доброй силой является печатное слово.
Но мы забываем,  в какое зло может превратиться современный печатный станок,
если он начнет размножать миллионными тиражами даже самую маленькую лжинку.
     А забывать об этом мы не имеем права ни на минуту.
     Мы дружно ополчаемся на тех,  кто портит, искажает и обедняет наш язык;
сетуем и  негодуем,  когда  пишут и  печатают "пошил" вместо "сшил",  "одел"
вместо "надел" и т.д.  и т.п. Слов нет, все это очень важно и существенно, и
говорить об этом следует,  может быть,  даже в тысячу раз громче. Но в таком
случае  в   десять  тысяч  раз  громче  надо  говорить  о   той  нижесредней
нравственной культуре,  о той моральной полуграмотности,  о которой шла речь
выше.
     Надо  добиться,   чтобы  каждая  погрешность  такого  порядка,   каждая
моральная ошибка,  неясность, двусмысленность, куда бы они ни затесались - в
книгу  ли,  в  газету,  в  кино,  в  радиопередачу,  стали  бы  чрезвычайным
происшествием, предметом обсуждения и осуждения.
     И,  может быть,  тогда реже  будет возникать необходимость обращаться к
пишущим людям с просьбой сочинить рассказ на моральную тему.






     Несколько лет  назад  "Литературная газета" напечатала письмо  читателя
В.Гарина.  В  письме  был  поставлен очень  важный и  своевременный вопрос о
борьбе  с  преступностью,  в  том  числе  с  преступностью детской.  Но  что
предлагал Гарин?  Единственное,  что он  мог предложить,  -  это ожесточение
наказаний.  Ничего не  хотел слышать он  о  воспитании,  о  профилактике,  о
предупреждении преступности.  Забыв  о  гуманистических традициях Горького и
Макаренко,  читатель "Литературной газеты" предлагал уничтожать преступников
"так же безжалостно,  беспощадно,  как волков или бездомных собак".  Он даже
нарисовал удобную,  по  его  мнению,  "схему",  по  которой за  каждый новый
проступок,   независимо  от   его   тяжести  и   сознательности,   наказание
усиливается.  На третий раз человека следует расстреливать.  Больше того,  в
своем письме Гарин выступает в  защиту самосуда,  то  есть считает возможным
расправу с человеком без суда и следствия. И, наконец, самое страшное, самое
дикое:     он     предложил    уничтожать,     расстреливать    преступников
несовершеннолетних,  то  есть  детей.  Конечно,  выступление Гарина получило
достойную отповедь.  Хорошо ответил ему в  том же  номере газеты заместитель
председателя Верховного Суда РСФСР А.Орлов.  Не  мог  и  я  пройти мимо,  не
отозваться на это бесчеловечное выступление.

                          Ответ читателю В.Гарину

     С гневом,  с ужасом и вместе с тем в самом простодушном изумлении читал
я письмо читателя В.Гарина.  Откуда, из какой ямы, из какой пещеры прозвучал
в наши дни этот людоедский голос?
     Гарину  прекрасно ответил судебный деятель А.Орлов.  Он  хорошо защитил
закон.  Но  не  слишком ли мягко,  не чересчур ли деликатно объясняется он с
этим ожившим Бармалеем?  По  правде сказать,  я  так  не  могу.  Может быть,
потому,  что  затронутая в  этой  "дискуссии" проблема для  меня  не  только
социальная, но и глубоко личная.
     Гарин  предлагает уничтожать преступников,  "как  волков или  бездомных
собак". Так и написал, черным по белому.
     Я  знаю немало людей,  которые и  собак-то бездомных пытаются выручить,
спасти,  когда за ними охотятся фургонщики.  И ведь спасают,  и выручают,  и
выхаживают,  откармливают,  отогревают,  одомашнивают, дают новую жизнь этим
несчастным существам!  А Вы,  Гарин, людям отказываете в этой возможности, в
возможности спасения, возрождения, перевоспитания!..
     Самое  страшное,  непостижимо дикое  в  письме  читателя  "Литературной
газеты" - это требование смертной казни для детей. И их, детей, оказывается,
туда же, куда бешеных волков и бездомных собак?!.
     Не знаю,  что вспомнилось при этом другим читателям, какие годы и какие
места,  а  в моей памяти сразу возник образ д-ра Корчака,  шагающего впереди
своих приютских воспитомцев в газовую камеру.
     Гарин,  вероятно,  не знает,  а может быть,  и не желает знать,  что я,
пишущий эти строки,  - бывший беспризорник, правонарушитель, что в детстве у
меня были приводы в уголовный розыск,  что сидел я и в колониях, и в тюрьме.
Сейчас  мне  сильно  за  шестьдесят.  Пятьдесят с  лишним  лет  я  работаю в
советской  детской  литературе.   Вместе  с  Маршаком,   Горьким,  Житковым,
Гайдаром,  Кассилем я  принимал участие в ее создании.  В прошлом году вышел
четвертый том моего собрания сочинений.  Никогда в другом месте и при других
обстоятельствах я  не  стал  бы  об  этом публично говорить.  Просто я  хочу
напомнить Гарину,  что всего этого могло и  не быть,  если бы 50 лет назад в
нашей  стране  господствовали законы,  воцарения  которых  он  так  страстно
жаждет.  То есть,  если бы меня,  пятнадцатилетнего,  шестнадцатилетнего или
семнадцатилетнего,  уничтожили в  свое время,  как  волка или  как бездомную
собаку.
     А  ведь таких,  как я,  людей с  похожей судьбой в нашей стране если не
миллионы,  то  сотни тысяч.  В  Москве уже много лет работает комитет бывших
колонистов,  правонарушителей.  В него входят крупные военачальники, ученые,
писатели,  герои  промышленности и  сельского хозяйства...  Одних писателей,
выходцев из  среды  бывших  правонарушителей,  я  мог  бы  назвать несколько
десятков:   В.Авдеев,   Т.Веледницкая,  Г.Белых,  П.Железнов,  П.Ольховский,
К.Лихтенштейн,  К.Евстафьев...  Это люди моего поколения.  А ведь и у многих
нынешних,  молодых  писателей  за  спиной  -  беспризорничество военных  или
послевоенных лет, угрозыск, колонии, комиссии по делам несовершеннолетних.
     К  нашему  счастью  и,  думаю,  к  счастью  всего  нашего  общества,  в
государстве нашем царят иные,  не  гаринские законы.  К  общему нашему благу
были у нас,  и сейчас,  вероятно,  где-нибудь незаметно,  негромко работают,
такие  люди,   как   А.С.Макаренко,   В.Н.Сорока-Росинский,   Ф.А.Вигдорова,
В.А.Сухомлинский,  герои  одесского  Детгородка имени  III  Интернационала и
многие другие, да будут благословенны их имена!..
     Под конец я  хотел бы сказать следующее Гарину -  и тем,  кто разделяет
его каннибальскую точку зрения (а такие, я уверен, найдутся):
     Не играете ли Вы,  Гарин,  с огнем?  Призывая нас,  своих сограждан,  к
беззаконию,  к анархии,  к самосуду,  не совершаете ли Вы преступление, куда
более опасное,  чем  преступление тех пацанов,  которые (возможно) залезли в
Ваш,  гаринский,  сад и унесли оттуда за пазухами десяток-другой яблок.  Тех
пацанов,  для которых Вы,  Гарин,  требуете смертной казни,  уничтожения без
суда и следствия?
     Ведь  если  бы  общество наше  вдруг приняло Ваш  троглодитский кодекс,
достаточно было бы  Вам  напечатать в  газете еще  два-три письма,  подобных
опубликованному,  и  Вы тоже подпали бы под действие той "простой и  в то же
время сложной схемы", которая на третьем ходу отнимает у человека жизнь.
     Выходит  таким  образом,   что  и  сам  Гарин  выигрывает  оттого,  что
действующие у нас законы - не гаринские.






     Журнал  "Советская  женщина",  издающийся  в  Москве  на  языке  хинди,
напечатал  мое  открытое  письмо  индийской читательнице Падма  Дэви  Шарма.
Читательница просила помочь ей  понять,  как  могло случиться,  что  ее  сын
Сунил,   воспитанный  в   семье  интеллигентной,   в   понятиях  гуманных  и
прогрессивных, вдруг стал жестоким и грубым.

                  Глубокоуважаемая г-жа Падма Дэви Шарма!
     Редакция журнала "Советская женщина" просила меня  ответить Вам.  Я  не
педагог,  но я  пишу книги для детей,  во-первых,  а  во-вторых,  я  -  отец
одиннадцатилетней девочки. Проблемы, волнующие Вас, столь же глубоко волнуют
и меня,  и мою жену, и тысячи тысяч других людей, желающих истинного счастья
своим детям и всему, живущему на земле.
     Жестокость  детей  явление,  к  сожалению,  очень  распространенное (не
менее,  впрочем,  распространенное,  чем жестокость взрослых). Кто из нас не
видел мальчиков и девочек,  обрывающих крылья насекомым,  разоряющих гнезда,
мучающих собак и кошек! А мальчишеские драки! А мучительство слабых, забитых
одноклассников!  А  насмешки над неполноценными,  над калеками -  горбунами,
заиками!..
     Все  это так,  но  ведь каждому из  нас приходилось видеть и  обратное:
видеть восьмилетних и  семилетних рыцарей,  которые бесстрашно вступаются за
слабых  и  обиженных и  с  воистину донкихотской отвагой кидаются отбивать у
мучителя бабочку или кузнечика!
     Вы пишете:
     "Где  мой  сын  научился мучить  животных?  Дома  нельзя увидеть ничего
подобного".
     Научиться,   увы,  есть  где.  Давно  замечено,  что  ребята,  особенно
мальчики,  которые каждый в отдельности могут быть и добрыми,  и чуткими,  и
отзывчивыми,   в  массе  своей,  когда  они  собираются  скопом,  становятся
безжалостными, дичают, грубеют, ожесточаются.
     Вы удивляетесь,  г-жа Падма Дэви Шарма, и говорите, что дома Ваш сын не
видел примеров мучительства и  жестокости...  А  ведь  этого мало.  Мало  не
видеть дурного. Надо видеть доброе. И доброе это должно быть всегда активным
и всегда привлекательным.
     Конечно,  очень хорошо,  если дома у вас не истязают животных, не рубят
голов петухам и  курицам,  не прокалывают булавками живых бабочек и стрекоз.
Но  оберегает ли этот нравственный вакуум ребенка от дурного?  Ведь рано или
поздно маленький человек покидает дом,  идет в  детский садик,  на улицу,  в
школу, сталкивается с бездумной жестокостью сверстников, и то, что он видит,
- не  внушает ему ни  гнева,  ни  отвращения.  Наоборот,  веселая жестокость
товарищей может  показаться ему  привлекательной,  пробудить в  нем  дурные,
низменные инстинкты.
     Беда в том,  что,  живя в обстановке вполне благополучной, чистой, даже
стерильно чистой,  растущий человек может  быть  плохо  иммунизирован против
зла,  жестокости, неправды. А я убежден, что ребенок с малых лет должен быть
воспитан  так,  чтобы  при  столкновении  с  любым  проявлением  жестокости,
бесчеловечности  он  испытывал  бы  не  только  чувство  ужаса,   не  только
отвращения, но и гнева.
     Известный  естествоиспытатель,   энтомолог  Фабр  с   гордостью  сказал
однажды,  что за свою долгую жизнь ученого он не убил ни одного насекомого и
не причинил боли ни одному живому существу!
     Вот  герой,  о  котором должны  были  бы  рассказывать наши  учебники и
повествовать детские книги... Увы, герои, которых мы предлагаем нашим детям,
- совсем другие.  И  высокая человечность Фабра (о которой знает,  вероятно,
лишь  один  учитель  естествознания из  тысячи)  в  представлении  многих  -
чудачество, донкихотство, толстовство...
     В  школе (и  даже в  детском саду) ребенка учат,  что  многие насекомые
вредны и что поэтому их следует убивать.
     Позволю себе  процитировать самого себя.  В  книге для  родителей "Наша
Маша" (издательство "Детская литература",  Ленинград,  1976 г.,  изд. 3-е) я
написал (имея в виду нашу четырехлетнюю дочь):
     "...Не  делаем ли  мы  ошибку,  что поддерживаем в  Маше ее  страстную,
убежденную любовь  ко  всему  живому?  Нет,  не  делаем!..  Пусть  ей  будет
временами нелегко, но так и только так надо воспитывать человека!..
     ...Знаю, слышал: бабочки вредны. Хотя, признаться, не очень верю, что в
природе хоть одно звено может оказаться лишним, ненужным, вредным...
     Но если и правда есть в природе вредители,  если их действительно нужно
уничтожать,  -  пусть этим занимаются взрослые. Так же как пусть взрослые, а
не дети, ведут войны, ловят преступников, судят их и наказывают. А в ребенке
нужно буквально с  пеленок воспитывать отношение к природе и ко всему живому
самое человечное,  самое уважительное.  Воспитывать защитников жизни,  а  не
врагов ее"...
     Короче говоря,  многоуважаемая г-жа Падма Дэви Шарма,  воспитание - это
процесс активный, требующий отдачи всех душевных сил. Подрастающему человеку
нужно  ежечасно и  ежеминутно показывать достойный пример,  а  не  надеяться
только на добрые начала,  которые, конечно же, в каждом ребенке заложены, но
которые, увы, очень быстро и легко заглушает неблагоприятная среда.
     Наилучшие пожелания Вам и Вашим близким!  Крепко жму руку Сунилу, желаю
ему вырасти добрым, смелым и великодушным человеком.
                                                             Ваш Л.Пантелеев








     Почти все статьи этого раздела - ответы на вопросы и письма, отклики на
заметки в  газетах.  Всякий раз  Л.Пантелеев вступает в  открытый разговор с
читателем,  делится своими мыслями, спорит, доказывает, убеждает: в вопросах
чести,  порядочности,  совести дли  писателя нет  мелочей,  все здесь важно,
значительно.



     Впервые статья опубликована в  журнале "Неделя",  1970,  Э 21,  затем в
"Избранном". Л.: Детгиз, 1978.



     Впервые в "Избранном". Л.: Детгиз, 1978.



     Впервые в журнале "Костер", 1978, Э 5, затем в "Избранном". Л.: Детгиз,
1978.



     Впервые в книге "Приоткрытая дверь".



     Впервые в "Избранном". Л.: Детгиз, 1978.



     Впервые о  судьбах героев  "Республики Шкид"  Пантелеев написал в  1929
году  для  журнала "Наши достижения" (Э  3,  1929).  Статья "Где  вы,  герои
"Республики Шкид"?"  напечатана в  газете  "Комсомольская правда",  11  июня
1967; затем в "Избранном". Л.: Детгиз, 1978.



     Впервые в "Избранном". Л.: Детгиз, 1978.



     Статья была впервые опубликована в газете "Пионерская правда",  23 июля
1968, затем в "Избранном". Л.: Детгиз, 1978.



     Впервые  в   газете  "Литературная  Россия",   3   июня  1977,   затем:
"Приоткрытая дверь".



     Впервые статья опубликована в журнале "Детская литература", 1979, Э 11,
затем: "Приоткрытая дверь".



     Впервые статья под  названием "Твое имя,  улица?"  была  опубликована в
"Литературной газете",  22 августа 1959,  затем под заглавием:  "О названиях
улиц" - в "Избранном". Л.: Детгиз, 1978.



     Впервые  под  заголовком  "Кампания  по  переименованию" опубликована в
"Литературной газете",  26 октября 1965, затем под названием: "Еще раз о том
же" - в "Избранном", Л.: Детгиз, 1978.



     Впервые в журнале "Семья и школа",  1970, Э 9, затем в "Избранном". Л.:
Детгиз, 1978.



     Впервые  в  газете  "Литература  и  жизнь",   30  ноября  1960,  затем:
"Приоткрытая дверь".



     Впервые в  "Литературной газете",  25 марта 1961,  затем:  "Приоткрытая
дверь".



     Впервые в книге "Приоткрытая дверь".



     Впервые в "Избранном". Л.: Детгиз, 1978.

                                                      Г.Антонова, Е.Путилова

Популярность: 1, Last-modified: Tue, 11 Mar 2003 09:32:49 GmT