---------------------------------------------------------------
© Copyright Яков Кротов
Email: [email protected]
WWW: http://www.krotov.org
Date: 05 Mar 2002
---------------------------------------------------------------
Вступительная статья к романам
"За пределы безмолвной планеты"
Английский писатель Клайв Стейплз Льюис не был
англичанином. Он был ирландцем -- как и его старший современник
Бернард Шоу. В современной России, с нашим пристальным
вниманием к составу крови, Льюиса назвали бы полукровкой:
предки его матери Флоренс Гамильтон жили на этой земле века
два, а вот дед Льюиса по отцовской линии -- Ричард Льюис -- был
сыном фермера в Уэльсе, переехал в Ирландию и тут выбился в
инженеры. В современной Эстонии -- а может быть, и в
современной Северной Ирландии -- в эти тонкости вникать бы не
стали и сочли бы всех предков Льюиса (и его самого) чужаками и
оккупантами. Оккупация Ирландии англичанами совершилась в
семнадцатом веке, но прошедшие столетия "этнических" ирландцев
с нею не примирили. И если с точки зрения англичан Льюис был
достаточно ирландцем, чтобы подшучивать над его пристрастием к
спиртному и поэзии как над особенностью национальной, то с
точки зрения ирландцев Льюис и ему подобные были достаточно
англичанами, чтобы их ненавидеть.
Льюис, таким образом, родился в той части мира, где
реальность была как бы удвоена, где были сдвинуты все
"нормальные" представления о национальности, культуре, религии
как о началах прежде всего объединяющих людей. Здесь религия
прежде всего разделяла, обозначая существование двух Ирландии:
"коренной", католической, ирландской Ирландии и "оккупантской",
протестантской, английской Ирландии.
В одной из своих книг Льюис назвал "свою" Ирландию --
Пуританией. Пуританами -- "чистюлями" -- вызывающе называли
себя борцы с католическими монархами Англии XVII века. Пуритане
разом очистили христианство от "католических суеверий", очищали
Англию от деспотизма и порабощали Ирландию. Теплая детская,
семейная вера ушла от Льюиса вместе с детством; осталась же
неприятная память о религии жарко националистической, ханжеской
и агрессивной. Льюис старался вычеркнуть из памяти и вычеркнул
из своей духовной автобиографии -- и пращура матери епископа
Хуго, и ее отца, священника Томаса Гамильтона. Католиков пастор
Томас считал "детьми сатаны". Его мнение о православных
неизвестно. Впрочем, он был капелланом на английском флоте во
время Крымской войны и именно на севере России, так что,
вероятно, духовно ободрял артиллеристов, обстреливавших
Соловецкий монастырь. Христианство как национальное, народное
явление ассоциировалось, таким образом, в детские годы Льюиса с
чем-то весьма малоприятным, авторитарным, мертвящим. Так было
не только в Ирландии, но и в остальных частях европейского
мира, когда-то числившегося сплошь христианизированным.
Любопытно заметить, что Томас Гамильтон считал, что даже "дети
сатаны" не будут мучиться вечно, но просто исчезнут в небытии.
На личном уровне малоприятные ассоциации, связанные с
национальной верой в Небесного Отца и Его Сына, подкреплялись
сложными отношениями с отцом. Льюис-сын считал себя
противоположностью Льюису-отцу, видел себя жертвой отцовского
самодурства, эгоизма и алкоголизма. Льюис родился 28 ноября
1898 года (брат Уорни был старше его на три года), а 23 августа
1908 года -- в день рождения отца -- умерла их мать. Две недели
спустя ребята были отправлены в английскую частную школу,
ставшую для них опытом реального коммунизма: здесь ничего не
значили деньги и тем страшнее былопереживание зла
бескорыстного. Издевательство здесь было ради издевательства,
зло здесь было извращенно-бескорыстным, педагогический садизм
-- вдвойне гнусным, ибо прикрывался заботой о воспитуемык.
Не все английские частные школы были настолько плохи --
здесь Льюису действительно не повезло. Но более всего "не
повезло" ему с эпохой, которая вся одновременно и была
деспотичной, и мучилась от собственной деспотичности. Это эпоха
Фрейда, склонная все сводить к эдипову комплексу, видеть
глубинную причину всех неприятностей в любви, которая "со
властью соединена". Символом такой любви -- противоречивой,
стесняющейся себя и от стеснительности грубой, а то и лживой --
стала именно фшура отца. Ныне, из прекрасного далека видно,
насколько отец и сыновья были похожи друг на друга.
Алкоголиком, как Альберт Льюис, стал и старший сын Уорни -- но
это не помешало ему стать историком семьи, автором прекрасных
историко-популярных книг. Главное же -- Льюис преданно и нежно
любил брата во всех его состояниях, прощая ему то, чего не смог
простить отцу.
Сходство же между Альбертом и Клайвом Льюисами
существенно. Альберт мечтал стать политиком, а стал солиситором
-- "казенным адвокатом". Помешал карьере длинный язык в
сочетании с чувством юмора. Та же страсть говорить и острить,
чего бы это ни стоило карьере, приводила в постоянную
конфронтацию с окружающими Льюиса-сына. Оба обожали литературу,
оба были мастерами громогласного словесного боя, не брезгуя при
обсуждении вечных вопросов приемами сиюминутного красноречия.
Оба умели любить свою лучшую половину. Оба не умели любить
детей. Оба, наконец, умерли в христианской вере. До конца своих
дней Льюис так и не смог ни простить отца, ни простить себе
неприязнь к отцу. Между тем, отец сделал для сына все, что мог,
все, что не требовало эмоционального усилия, преодоления
чопорности. Прежде всего, это означает, что отец оплатил учебу
Льюису в Оксфордском Университете -- трата не маленькая.
Едва поступив в Университет, Льюис покинул его ради службы
в армии. Военная подготовка ограничилась несколькими неделями.
Он провел их в одной комнате со своим ровесником и
соотечественником -- ирландцем Пэдди Муром (их фамилии стояли
рядом по алфавиту). Отец Льюиса не нашел в себе сил приехать к
отправляющемуся в окопы сыну; опорой и утешением обоим ребятам
стала мать Мура Джейн -- блондинка сорока пяти лет. Расставаясь
при отправлении на фронт, Пэдди и Джек (Льюиса практически
никто и никогда не звал Клайвом, все звали его детским
прозвищем Джек) дали друг другу трогательное обещание: если
одного из них убьют, выживший позаботится о семье убитого.
Убили Пэдди. Льюиса только ранило шрапнелью, достаточно легко,
чтобы эта рана никогда его не беспокоила, и достаточно тяжело,
чтобы раз и навсегда освободить его от армии.
Вернувшись в Оксфорд в январе 1919 года, Льюис поселился
вместе с миссис Мур. В конце концов -- в 1930 году -- они на
паях купили дом с неплохим садом, где Льюис и жил. От
соучеников, а впоследствии от коллег это трогательное единение
тщательно скрывалось: в Оксфорде еще были сильны средневековые
традиции, по которым безбрачие прямо предписывалось ученым
мужам. Ситуация, во всяком случае, была необычная. От Джейн Мур
Льюис получал и материнскую ласку и теплоту семейного очага --
так что его жизнь с нею была отнюдь не только героическим
самопожертвованием. Дочь миссис Мур не была в восторге от
"названого брата", но он платил за ее образование. Брат Льюиса,
выйдя в отставку майором, поселился с ним и тоже не был в
восторге от миссис Мур. Обстановка в доме была поистине
семейная и живая, наподобие куста роз: лепестки облетают, шипы
тупеют. Любовь здесь смешивалась с дружбой, дружба -- с
неприязнью. Чем старше становились все участники этой небольшой
трагикомедии, тем больше миссис Мур превращалась в почтенную
пожилую леди, а Льюис -- в почтительного сына. Кто знакомился с
Льюисом после войны, с трудом мог заподозрить ее в чем-либо
фривольном и, напротив, легко мог счесть ее тяжелым крестом для
Льюиса. Истина лежала где-то посередине, будучи милее и добрее
людской молвы.
Льюис оставался в Оксфорде до 1954 года. Довольно скоро
выяснилось, что он не поэт, и скоро же обнаружилось, что
главный его талант, позволяющий заработать, -- читательский.
Льюис стал "доном" (слово, происходящее от латинского "доминус"
-- "господин", но по значению ближе к отечественному "доцент")
по кафедре английской литературы. В число малоприятных
обязанностей "дона" входит каждую неделю выслушивать реферат на
одну и ту же тему от десятка студентов -- причем порознь от
каждого.
Оксфордский университет возник на два века раньше
английской литературы, и этот предмет казался подозрительным
нововведением. В моде был Север и германская мифология, в
почете -- античная литература. А Мильтона читали все, что
делало его "несерьезным" научным объектом. Соответствующие
"доны" обязаны были читать еще и какой-нибудь "серьезный"
предмет, вроде истории или латинской классики. Подозрительно
относились и к литературной критике -- и небезосновательно. Но
Льюис оказался блистательным литературоведом: ему всегда было
важнее не то, к каким обстоятельствам сводится написание книги
и психология ее автора, а то, как надо читать текст, чтобы
получить максимальное удовольствие. Поэтому его научные труды
("Аллегория любви" -- 1936 г., "Введение к Мильтону" -- 1942
г., "Английская литература шестнадцатого столетия" -- 1954 г.)
были не только на порядок научнее среднего академического
уровня, по и сами доставляли удовольствие читателю.
Можно было предположить, что талант не облегчит Льюису
карьеру. Для большинства коллег он бьи слишком груб в манерах,
слишком агрессивен в интеллектуальных баталиях. Он был чужак, и
среда отторгла его. Впрочем, можно было предположить и то, что
при самой благоприятной карьере вряд ли круг читателей его
трудов будет шире нескольких тысяч человек. Проверить такое
предположение невозможно. В жизнь Льюиса вмешался могучий
фактор неопределенности: вера.
С подросткового возраста Льюис был аморфным и заурядным --
для того времени -- скептиком в религиозным вопросах. Надо
признать, что скептицизм действительно связан с религией -- по
крайней мере, стоит скептически относиться к любым попыткам
объяснить религиозный путь человека. Потерю Льюисом детской
веры некоторые биографы связывают со смертью матери, но
совершенно несомненно, что можно найти биографию человека, в
которой его религиозность именно потерей близкого человека и
объяснят. Сам Льюис попытался "разъяснить" свое обращение в
мемуаре, озаглавленном "Восхищен Радостью". Но объяснения о
себе не удались, хотя удалось нечто большее: свидетельство о
Боге. Однако из того, что сказано в книге (и что в ней
замолчано), можно запомнить несколько важных для жизни Льюиса
черт. Он связывал обращение с интенсивными и острыми
размышлениями, с переживанием самой мысли как
сверхъестественного действия Обращение ассоциировалось для пего
с чтением (в частности, эврипидовского "Ипполита") -- книга
поколебала его наивную решимость жить без чувств Обращение
сделало его ближе к знакомым христианам, в том числе к
вернейшему другу детских лет Артуру Гривсу, Барфилду, лингвисту
и тоже близкому другу, а еще к коллеге по Оксфорду Джону
Толкину, и к любимейшему из современных английских писателей
Гилберту Честертону. Сама встреча с Богом произошла в
обстановке обыденнейшей и мирной -- в автобусе. Льюис
почувствовал себя комом снега, который сейчас начнет таять,
почувствовал невидимый корсет, который задушит его, если от
этой дряни не избавиться. Эти образы еще можно как-то
истолковать: оковы рационализма, снег эгоизма. Но главное в
образы не умещалось и осталось невысказанным. Летней ночью 1929
года в своем кабинете в колледже он встал на колени и неохотно
сказал Богу, что Бог есть Бог (лишь это: об Иисусе как Боге
Льюис тогда не помышлял). 25 сентября 1929 года умер отец
Льюиса -- к счастью для его духовной биографии. Случись эта
смерть накануне обращения, веру в Небесного Отца объяснили бы
разлукой с отцом земным. Впрочем, некоторые биографы все равно
так и поступали, не смущаясь расхождением в датах.
Сразу после обращения Льюис особенно подружился с
Толкином, хотя с богословской точки зрения был ему не ближе,
чем мусульманин. Толкин был потомственный католик, внешне --
полная противоположность Льюису. Дружба была особая -- Льюис
оставался крайне замкнутым человеком, не допускал посторонних в
свой "семейный круг" и сам не интересовался, скажем, семейными
проблемами Толкина, вопившими о дружеской поддержке. Именно
осенью 1929 года Толкин написал первое сочинение из тех,
которые завершились знаменитой трилогией "Повелитель колец".
Льюис стал первым читателем: он восхитился Толкином, воочию
увидел перед собой Настоящего Писателя и понял, что таким не
будет никогда. Льюис стал первым критиком Толкина, первым
поклонником и двигателем его дальнейшего труда. Толкин писал
медленно, а Льюис его подгонял: как гениальному читателю, ему
очень хотелось узнать, "что будет дальше".
Бывают односторонне направленные дружеские отношения;
дружба Толкина и Льюиса насыщала обе стороны. Вспоминая о своем
обращении ко Христу, Льюис упомянул и Толкина. Само обращение
опять произошло незаметно: 28 сентября 1931 года Льюис поехал с
миссис Мур и ее дочкой в зоопарк. "Когда мы выехали, я не верил
в Иисуса как Христа, Сына Божия -- когда мы приехали в зоопарк,
я веровал", -- так он описал обращение в духовной
автобиографии. В письме к другу он добрым словом помянул
разговор с Толкином, шедший до утра, когда создатель самого
знаменитого мифа-вымысла XX столетия убеждал Льюиса, что
Евангелие -- не вымысел, а нечто, что могло быть сказано лишь
языком мифа.
В двадцатом столетии миллионы людей прошли путь от неверия
ко Христу. Многие из них даже не заметили, что вера в Бога и
вера в Христа -- не одно и то же. Льюису было дано пережить
приход христианской веры как нечто очень и очень постепенное,
пережить различные оттенки веры. Была ему дана и
наблюдательность, и хорошая память, и -- вспомним отца -- дар и
охота убеждать красноречием. Его коллег не-христиан поражало,
как это верующий Льюис сохранил безудержную воинственность,
ораторскую агрессивность, привычку лупцевать оппонента
аргументами, не давая возможности подумать. Он сохранил и
любовь к пиву и табаку. Раз в год он давал студентам
торжественный ужин, торжественность которого была в том, что
всякий -- включая Льюиса -- обязан был петь непристойные песни
и надираться до наступления темноты. На юных английских
джентльменов обрушивался клич окопов первой мировой: "Нынче ни
слова о том, что выше пояса или ниже колен!" Все это
сосуществовало в Льюисе с упорно растущей верой, создавая
личность внешне явно не святую, но крайне живую. Увы, о многих
христианах можно сказать лишь обратное.
Льюис стал неофитом -- это греческое слово, означающее
"новообращенный", часто имеет уничижительный оттенок: верующий,
чья вера слишком заносчива, который склонен к ригоризму,
нетерпимости. Если неофит умеет писать, он бросается писать в
защиту новонайденной веры -- но никто его не читает: одно дело
иметь веру в сердце, другое -- соединить сердце с мозгами.
Льюис стал блистательным исключением. Самые знаменитые его
книжки были написаны в совершенно неофитском состоянии. Первая
-- "Кружной путь, или Возвращение паломника" -- уже весной 1932
года. Словно озарение приходит к нему свой стиль: природная
склонность к занудству остается, но сверхъестественно
покрывается изящной, скульптурной точностью самых абстрактных
рассуждений. В 1940 он пишет "Страдание" -- книгу на сложнейшую
богословскую тему, в 1941 -- "Письма Баламута" (как
свидетельствует биограф Льюиса Уилсон, посвящена Толкину). С
этой книги, рассказывающей об основных проблемах духовной жизни
неофита в виде отчетов демона-искусителя своему адскому
начальнику, началась мировая известность Льюиса: тираж ее
превысил миллион экземпляров. Льюиса приглашают выступать с
лекциями -- они же, впрочем, и проповеди -- о христианстве.
Каждую среду вечером ему дают пятнадцать минут на радио; из
этих бесед рождается книга "Просто христианство". В 1945 г.
последовало "Расторжение брака", в 1947 -- "Чудо". В эти же
годы Льюис пишет три романа, которые Вам и предстоит прочесть.
Все эти книги не принесли Льюису богатства (этот крупный
человек болезненно переживал после войны необходимость
сократить потребление картошки и невозможность съездить в
отпуск на родину, в Ирландию). Замечательно, что его примерно
одинаково невзлюбили и верующие, и неверующие коллеги по
Оксфорду: ученые литературоведы могут смириться с тем, что
знаменитым писателем станет водопроводчик, но не их собственный
коллега. Косо смотрели не столько на христианство Льюиса,
сколько вообще на его известность. Зато для тысяч людей он стал
духовным руководителем -- и продолжает оставаться по сей день.
Более того, он исправно отвечал на письма читателей
(приходившие в основном из стран Континента и из Америки, но не
из Англии), раздавая утешения, советы, поучения. Во время войны
одна из почитательниц его книг -- Джун Флюэт -- попала в дом
Льюиса, спасаясь от бомбежек Лондона. Она прожила в доме
несколько месяцев, прежде чем поняла, что ее любимый писатель,
книги которого наставляют ее на духовном пути, и краснолицый
губошлеп-хозяин -- одно лицо. Тогда она незамедлительно и
безнадежно в него влюбилась -- и попала в роман "Мерзейшая
мощь" под именем Джейн Стэддок.
Нелюбовь коллег мало трогала Льюиса. Вряд ли от смирения:
скорее, их мнение было ему глубоко безразлично. Не принятый в
"узкий круг" оксфордских "донов", он создал вокруг себя еще
более узкий круг друзей, в который, кроме Льюиса и Толкина,
входили еще несколько человек (не только литераторов). Этот
кружок получил название "Инклинги"; неологизм напоминает и
"намек", и о слове "чернила", и о "хафлингах" -- так называли
эльфы толкиновских хоббитов. В общем, можно перевести название
кружка как "черниляне": члены маленького племени, перемазанные
чернилами и болтающие о литературе как индейцы о бобрах. Здесь
читались рукописи книг, которые затем становились вехами в
истории литературы. Но шли годы, и нарастало отчуждение от
кружка близких друзей. Чем бы это ни объяснялось, явно одно:
эта дружба оказалась из тех связей, которые соединяются
невидимой Рукой Творца для какого-то важного дела, а в нужное
время -- и развязываются.
Лишь в 1947 году Льюис осознал, насколько он малопопулярен
среди коллег: его прокатили на профессорских выборах.
Профессионально он был не лучшим из кандидатов, а просто
единственным -- но решающим оказалось не ремесло. В начале 1948
в Сократическом клубе Льюис оказался наголову разбит в
публичном диспуте о его книге "Чудо" с Элизабет Энском.
Поражение было тем болезненнее, что верх одержала женщина, что
победила сухая философская логика над поверхностно-риторической
логикой сына адвоката. А главное: Энском была не атеисткой, а
христианкой. Это было поражение от "своих". Широкая публика об
этом ничего не узнала, но Льюис переживал болезненно. (Кстати,
русский перевод "Чуда" сделан по более позднему, уже
переработанному изданию.)
То был урок, и писатель его усвоил сполна: слишком сильно
он верил в возможность своими доводами доказать недоказуемую
веру. Миллионам людей его апологетические трактаты были нужны и
полезны -- но не самому Льюису. Толкин замечал, что в них
слишком много "ольстеризма" -- характерной для ирландских
протестантов нахрапистости и поверхностности, только обращенных
не на католиков, а на безбожников ("ольстеризмом" грешил и
Бернард Шоу). Неудивительно, что лучше всего эти книги
действовали на некотором расстоянии от автора: в сочинениях
"ольстеризма" было намного меньше, чем в сочинителе. Кстати,
его "приемная мать" ни на йоту не приблизилась к христианству
за время жизни с Льюисом, Она умерла 12 января 1951 года.
Несколько месяцев спустя Льюиса еще раз прокатили на выборах в
профессора. 17 мая 1952 года умер, совершая литургию, Уолтер
Адамс -- духовный руководитель Льюиса с 1942 года.
Именно в эти послевоенные годы Льюис написал семь сказок о
стране Нарнии. В них он сравнялся с Толкином -- не как
подражатель, а как соседняя вершина. Их очень интересно читать,
в них нет сюсюканья и есть совершенно гениальная простота.
Местами в них попадаются фразы, напоминающие о Льюисе
--адвокате христианства, но ни малейшего привкуса принудиловки
и занудства здесь нет. Вдумываться в эти сказки не нужно --
зато очень приятно вглядываться. Поэтому, видимо, этим сказкам
предлежит более долгая и широкая читательская судьба, нежели
даже "Письмам Баламута".
Летом 1954 года Льюис наконец стал профессором -- но не в
Оксфорде, а в Кембридже. Два университета соперничали издревле:
во время гражданской войны XVII века Оксфорд поддерживал
короля-католика, Кембридж -- протестантов. Льюис отмечал, что в
Кембридже нет такого засилия материализма, как в Оксфорде, что
здесь просто больше христиан. Как профессор он был избавлен от
изнурительной рутинной работы со студентами. Появилось больше
времени. Правда, ему было 56 лет -- главные научные труды были
написаны, как и самые знаменитые апологетические книги. Он
написал еще очерк своей духовной жизни -- "Восхищен Радостью",
пару романов, но главное уже не вместилось в тексты.
Последнее десятилетие жизни Льюиса оказалось самым
интересным как для него, так и для окружающих. Вокруг него
создалась своего рода легенда, которая в чистом виде была
запечатлена его коллегой по Оксфорду Николаем Зерновым (русским
эмигрантом, православным мыслителем, экуменистом). В своих
воспоминаниях Зернов создал миниатюрное житие Льюиса, которое
стоит привести целиком. Хотя оно далеко не во всех деталях
выверено, зато рисует образ цельный и яркий, рисует очень
по-русски: "Внешне он напоминал скорее фермера, чем профессора,
философа и поэта. Небрежно одетый, с крупным, красным лицом, он
любил громко смеяться за кружкой пива среди друзей. Но за этой
прозаической наружностью скрывался человек ррыцарского
благородства и глубокой духовности, умевший проникать в тайники
души. [...] Все его друзья считали Льюиса убежденным
холостяком, но и тут он удивил всех, женившись в 1957 году на
американке Джой Давидман (1915-1960). Она была писательница
еврейского происхождения, обращенная в христианство его же
книгами. Брак был совершен в госпитале, у кровати тяжело
больной женщины. Льюис хотел облегчить тревогу умирающей за
будущее ее двух мальчиков, сыновей от первого брака. Льюис
обещал ей взять на себя их воспитание. Но все вышло по иному.
Госпожа Давидман чудесным образом оправилась, выписалась из
госпиталя и даже смогла совершить свадебное путешествие в
Грецию. Брак дал им обоим подлинное счастье. Льюис умер от рака
крови через три года после смерти жены. В своей последней книге
он описал ту агонию, которую он пережил, потеряв жену. Духовный
кризис, испытанный им, углубил его веру".
Это поразительно характерное для православного "житие", в
котором на первом месте поставлено милосердие Льюиса.
Почитатели Льюиса из числа католиков творили о нем свой миф,
подчеркивая его девственность (которая сомнительна и до брака с
Джой). Почитатели из баптистов умудряются создавать образ
Льюиса -- абстинента, не ведающего вкуса алкоголя и табака. "На
самом деле" все было менее иконописно, но более интересно. Джой
Давидман действительно была американкой еврейского
происхождения и писательницей. Написала мало и успехом ни
малейшим не пользовалась. Для читателя в России отметим, что ее
ближайшей подругой была внучка Шолом Алейхема Бел Кауфман --
автор действительно хорошей и популярной в 1960-е книги об
американской школе "Вверх по лестнице, ведущей вниз". Джой была
членом американской компартии. К религии пришла, по ее
собственным словам, когда узнала что ее муж-алкоголик, отец
двоих ее детей, ей еще и изменяет. Ничего не известно о роли
книг Льюиса в ее обращении к христианству, но известно, что она
впервые написала ему в 1950 году, пытаясь опровергнуть
рассуждения в одной из его книг. Муж бросил Джой и ушел к
другой, оставив почти без денег. В 1952 она приехала в Англию и
познакомилась с Льюисом. Летом 1954 года получила развод; к
этому времени она уже любила Льюиса. Гражданский брак был
зарегистрирован тайно от всех друзей летом 1956 г. Льюис
стеснялся того, что церковный брак с Джой был невозможен. Она
-- разведена, а законы англиканской Церкви в этом отношении
более строги, чем даже католические и православные.
Только через несколько месяцев после заключения брака у
Джой нашли рак. В марте 1957 года врачи вынесли ей смертный
приговор. 21 марта у постели Джой был совершен обряд венчания:
пожертвовал собой отнюдь не Льюис, а его друг-священник,
осмелившийся преступить прямой запрет епископа. Детям Джой было
уже одному тринадцать, другому двенадцать лет. Позаботиться о
них было кому и без Льюиса. Более того, старший настолько
невзлюбил Льюиса, что принял иудаизм и демонстративно ел
особую, "чистую" пищу.
К концу 1957 года произошло чудо: у Джой началась
ремиссия. Собственно, все решили, что она исцелилась --
"чудесным образом оправилась", как выразился Зернов. Льюис, у
которого одновременно начались сильные боли (у него начался
рак, от которого он и умер шесть лет спустя) верил, что Господь
даровал ему возможность искупить своим страданием страдания
Джой. Они были счастливы. Льюис позвал всех своих друзей, от
которых до сих пор таился.
Друзья посетили Льюисов; второй раз, правда, не пришел
почти никто. Во-первых, Льюис сам приучил друзей к тому, что
семейная жизнь от дружбы должна быть крепко изолирована.
Во-вторых, жена не понравилась друзьям: она была слишком
американка по манерам и абсолютно не дотягивала до их
интеллектуального уровня. Сам Льюис преодолевал этот разрыв
мужской своей любовью, но было бы странно, если бы то же
чувство одновременно прорезалось у Толкина и прочих. Возможно,
именно неприязнь друзей к Джой родила стойкое мнение, что Льюис
"на самом деле" долго не мог ее полюбить. Верить в это ужасно
не хочется.
Через два счастливых года ремиссия кончилась. В марте 1960
года Льюисы действительно съездили в Грецию на две недели
(единственный заграничный вояж Льюиса -- не считая вояжа в
окопы Франции), но Джой испытывала страшные боли -- и оба
знали, что ей осталось жить немного. 13 июля 1960 года она
умерла в страшных мучениях. Что испытал Льюис -- можно прочесть
в его последней книге: "Горе изнутри". Книга страшная: в ней
Льюис судится с Богом с силою, подобной силе Иова. Многие
читатели (неверующие) не смогли дочитать ее до конца и закрыли
в убежденности, что Льюис просто потерял веру в Бога. А на
самом деле, он дошел до глубины веры и там наконец нашел не
аргументы, а Сына Божия Страдавшего, Распятого и Воскресшего.
Христос -- единственный и точнейший ответ Бога на все
претензии. 22 ноября 1963 Льюис умер, соединившись с Ним.
Жизнь Льюиса многое открывает в его книгах. Но полезно
взглянуть на Льюиса извне. Во-первых, он все-таки --
англичанин, особенно для той широкой мировой публики, которая
мало что знает о распрях между Ирландией и Англией. У
не-англичан есть свои мифы об англичанах, и на Льюиса полезно
взглянуть с точки зрения этих мифов. Глубокие чувства, сказал
один мудрец, не бывают национальны. Можно по-английски острить,
нельзя по-английски рыдать. Но вера -- отнюдь не только
чувство. Поэтому возможна национальная глубокая вера -- и это
объясняет, почему зарубежная христианская (и не только
христианская) литература легко осваивается сейчас в России,
несмотря на свой отчетливо нерусский характер. Вера не только
чувство, но прежде всего -- дело, решение некоего насущного
вопроса. Вера -- особый изгиб человеческой жизни, по которому
постепенно -- если вера углубляется -- устремляются и все
прочие наши чувства. Религиозность, милосердие,
рассудительность -- не могут не быть национальны.
Самое, однако, замечательное, что вся эта "диалектика"
абсолютно ни к чему не может принудить живую личность. Три
христианских писателя Англии обрели в современной России
известность большую, чем кто-либо из современных британских
беллетристов: Честертон, Льюис и Блюм. Как они непохожи друг на
друга, невзирая на общее место жительства! Непохожи
конфессионально: католик, протестант и православный. Непохожи
профессионально: литератор, литературовед и митрополит. По
духовному самосознанию: аристократ, обыватель (в лучшем смысле
этого слова, т.е. очень близко к понятию "бытие") и
интеллигент. По времени: представители соответственно первой,
второй и третьей четвертей нашего столетия. Митрополит Антоний
Блюм вообще "русский", невзирая на шведскую фамилию -- и все же
есть в нем нечто, что сделало успешной его проповедь именно в
Англии, а не во Франции, где он провел первые десятилетия
жизни; он -- проповедник-джентльмен: суховатый, точный,
довольно замкнутый. Впрочем, джентльмены бывают разные, и
Честертон джентльмен, только фальстафского типа, проповедник
сочный, размашистый и тоже замкнутый. Замкнутость, видимо, и
есть главный признак той вежливости и воспитанности, которая
подразумевается понятием "благородный человек" -- "джентльмен".
Эта замкнутость соединяет в себе желание открыть вам Царство
Божие с нежеланием открыть вам дверь своего дома. Льюис тоже --
вежлив, он тоже джентльмен, как и всякий англичанин после
определенного пункта истории. Причем Льюис, может быть, более
всего джентльмен и англичанин из этих троих. Все-таки
митрополит Антоний остается экзотом, а в Честертоне неистребим
привкус католического космополитизма или, если угодно,
вселенскости. Для него вся вселенная -- остров, в то время как
для "типичного англичанина" его остров -- вселенная. Честертон
и Блюм -- джентльмены-в-себе, Льюис -- джентльмен-для-других.
Некогда джентльмены спасали от драконов. Льюис спасал от
неверия. Разумеется, то же делали и Честертон, и Блюм -- но
первый имел дело с поколением, которое было дальше от Христа,
чем поколение Льюиса, а второй -- с поколением, которому
Христос был доступнее (в том числе, благодаря усилиям
Честертона и Льюиса). Честертон обращался еще к людям почти
девятнадцатого столетия: неверующим, но знающим христианство и
в целом доброжелательным к нему как к приятному пейзажу за
окном поезда. Блюм обращается уже к пастве конца двадцатого
столетия: это люди мало знающие о Христе, но верующие в Него,
живущие в том самом пейзаже. Льюис обращается к неверующим,
которые и не знают христианства, и недолюбливают его, для
которых Христос -- призрак прошлого, заслуживающий такого
отношения, как и любой призрак -- презрительно-враждебного.
Книги Льюиса относятся к древней традиции христианской
апологетики. Апологии -- это открытые письма
христиан-интеллектуалов римским императорам, преследовавшим
Церковь. Книги Честертона и Блюма -- не апологетичны, потому
что читатели первого -- безразличны к христианам, читатели
второго -- симпатизируют нам. Подлинно апологетичен только
Льюис, ибо он адресуется к читателям враждебным. Он почтителен,
развлекателен, осторожен -- ибо в каждом читателе видит
человека-императора, жаждущего и могущего вновь казнить Того, в
Ком более всего нуждается человек-грешник.
Как литератор, Льюис более национален, чем Честертон и,
тем более, Блюм. Митрополит Антоний трудится в
интернациональном жанре проповеди. Честертон, когда он не
трудился в жанре интернационального же детективного рассказа,
любил обращаться к той средневековой традиции, которая еще с
трудом может быть названа прямо английской -- слишком много
мостов соединяло до Кромвеля Остров с Континентом. Что-то --
выразившееся и в протестантизме, и в промышленной революции, и
в революциях политических -- произошло именно в середине XVII
века. Карл I еще европеец, Карл II уже -- англичанин. И вот,
именно в середине XVII века была написана книга, на протяжении
всего Нового времени бывшая визитной карточкой английского
христианства -- "Путь паломника" Дж. Бэньяна. Уже в прошлом
веке ее на русском издавали с постраничными комментариями: ведь
вся эта книга -- одна огромная аллегорическая картина. Человек
идет в город -- преодолевает опасности -- приходит. В описаниях
его приключений, знакомств, бесед все имеет двойное дно.
Аллегорична каждая деталь, и каждая деталь есть предмет для
маленькой проповеди.
Конечно, Бэньян не был первооткрывателем -- все
средневековье пронизано литературой, в которой Любовь,
Коварство, Смирение и Хитрость ходят, разговаривают и
действуют. Но Бэньян совершил революцию -- в буквальном смысле,
то есть переворот -- в его книге не абстрактные добродетели и
пороки обозначены человеческими фигурами, а конкретные, очень
живые и реальные люди несут в себе добродетели и пороки. Именно
"и" -- в отличие от средневековых аллегорий, тле фигура Любви
не может вмешать в себя ни грана Ненависти или хотя бы
Маловерия, аллегорические персонажи Бэньяна вмещают в себя
всегда больше одного какого-то качества. Более того, эти
персонажи не статичны -- недаром книга называется "Путь" -- они
движутся, одни из них просто гибнут, другие гибнут и воскресают
духовно.
Бэньян совершил революцию более великую, чем
кромвелевская. "Путь паломника" открыл дорогу всей современной
беллетристике, начиная с "Принцессы Клевской". Перевернутая
аллегория очень быстро перестала быть аллегорией -- по крайней
мере, внешне, хотя нельзя понять сам факт существования в
современной культуре не только литературы, но и совершенно
неизвестного в других культурах литературоведения, если не
учитывать именно аллегорический в основе своей характер таких
шедевров реализма, как "Война и мир", "Преступление и
наказание" и т.д. и т.п. Но со времен Бэньяна литература,
естественно, стремилась избавиться от аллегоризма, довершить
начатый им переворот, убрать то, что было когда-то наверху, в
самый-самый низ. В "Робинзоне Крузо" аллегоризм очень явственно
просвечивает, вплоть до видений, а в "Ярмарке тщеславия" --
почти нет. На смену средневековой по сути своей моде
первооткрывателей ХVI-ХVII веков называть новые земли в честь
аллегорий: Мыс Надежды, Остров Отчаяния -- пришел обычай
называть их именами людей. Средневековая аллегоричность исчезла
без следа, бэньяновская стала уделом детской литературы.
"Мудрец из страны Оз", "Приключения Пиноккио", -- все это те же
гравированные образы "Пути Паломника", только раскрашенные
гуашью. (Бедный совок! нам достались совершенно уже
обезвоженные "Волшебник Изумрудного города" и "Приключения
Буратино" -- а все-таки как мы их любили, не подозревая, что
любим гомеопатически разбавленную притчу Иисуса о двух путях в
Царство Небесное, введенную в беллетристику Бэньяном). Первой
среди написанных Льюисом апологетических книг стала "Кружной
путь, или Возвращение паломника" -- плотное подражание Бэньяну
(на английском подражание декларировано уже заглавием -- у
Бэньяна "Прогресс пилигрима", у Льюиса "Регресс пилигрима").
Семь сказок о волшебной Нарнии суть все то же Евангелие -- или,
точнее, евангельское христианство -- аллегоризированное так,
чтобы помогать детям приходить ко Христу. Хотя, надо твердо
сказать, Россия -- не Британия, и у нас сказки Льюиса впору
издавать с такими же комментариями, как в свое время "Путь
паломника". Наши родители не знают и не смогут объяснить
ребенку, что сказочный льюисовский Лев -- это Иисус, что это
образ Царя и Льва от колен Израилевых, короче говоря -- у нас
всегда есть опасность, что сказки Льюиса останутся мостом,
ведущим в никуда.
Зато не грозит такая опасность "Расторжению брака". Это
все та же бэньяновская аллегория. Только эта аллегория живее --
все-таки двести лет изящной литературы не прошли даром даже для
Льюиса, который в целом беллетрист слабенький (хотя бы в
сравнении с его другом Толкином -- католиком! -- чей "прамиф"
может быть и является обобщенным образом предка всех мифов -- а
все-таки при этом остается правнуком Нового Завета и
произведением реалистическим не менее "Войны и мира").
Во-вторых, и это самое важное, это аллегория, толкующая самое
себя. Экскурсия в рай из ада для рассказчика -- и читателей --
происходит не в порядке отдыха или выбора, как для прочих
героев, а в порядке именно экскурсии, где все -- от
изумрудно-каменной травы до обезьяны на цепочке -- немедленно
разъясняется и поясняется. Может быть, именно поэтому
"Расторжение брака" читается и воспринимается взрослыми намного
легче льюисовских сказок.
"Расторжение брака" начинается с того, чем кончается
"Мастер и Маргарита" -- с ада. Булгаков, конечно же, не мог
изобразить Христа -- впрочем, и не пытался. А вот сатана у него
очень подлинный -- как сказано в Евангелии -- "отец лжи".
Воланд все врет -- в том числе про загробную жизнь. Надо прямо
сказать, что аллеи и свечи, музыка Баха и лунный свет,
обещанные Мастеру, -- все это не просто "покой", как обещает
Воланд. Это покой адский, худший, чем угрызения совести Пилата.
И дело не в том, что нет за гробом тихих домиков, а в том, что
именно такие домики -- страшнее сковородок. Страшнее, конечно,
с точки зрения рая -- или просто с точки зрения умного
человека. Дружеские пиры духа при свечах хороши и возможны
неделю, месяц, полгода -- а затем начнется, увы, неизбежное:
ссоры с теми самыми друзьями, о которых так мечталось
интеллигентам в Москве 30-х годов, разочарования и грызня.
Постепенно опустеет домик, а там, гладишь, и Маргарита уйдет в
свой особый домик, не проклиная Мастера, а просто -- скучая от
него и от его покоя... С картины такого ада, где люди не сбиты
в кучу, как на картине Босха, а раскиданы по неизмеримым
просторам серой скуки, и начинается повесть Льюиса. В этом аду
не жарко, а пыльно. Конечно, все это условность. Условен и рай,
на экскурсию в который отправляются обитатели ада в повести. Но
как говорить о вечной жизни без метафор? Метафоричен был и
Ориген, когда говорил о рае как о месте, где праведники будут
огненными шарами. Ничуть не хуже оригеновых были -- для своего
времени -- представления о рае у протестантов: груда облаков,
где праведники тренькают на арфах. Главное в раю --
неожиданность. Когда Христос описывал Страшный Суд, Он прежде
всего упомянул удивление -- и у грешников, и у праведников,
удивление при виде и возмездия, и награды. Рай Льюиса удивляет
-- особенно советских атеистов -- своей сугубой
материальностью. Человек из плоти и крови не в силах согнуть
даже райскую травинку, а вот порезаться о нее -- может.
Святость, оказывается, не заменяет материю духом, а уплотняет
духовное до степени, немыслимой в нашем якобы "материальном"
мире. Рай Льюиса удивителен еще и тем, что в нем нету ада.
Походя, легко и зримо обнаруживается ответ на каверзный вопрос:
почему праведники, если они такие добренькие, не спустятся в ад
помочь грешникам? Ад оказывается молекулой, которая умещается в
трещинке райской почвы. Туда и капля воды не просочится. Брак
неба и земли оказывается невозможен так же, как брак слонихи с
комаром. Невозможно святому вместиться в ад -- это возможно
лишь Христу. Схождение Иисуса в ад было, оказывается, делом не
величия -- а неимоверного смирения и умаления до
микроскопических масштабов спокойного адского небытия. Святые
не могут умалиться так, как Источник святости. А возвеличиться
до рая может всякий грешник -- и Льюис описывает развратника,
который отказывается -- или, пожалуй, только решает отказаться
-- от похоти, и в тот же миг жалкая похоть его преображается в
мощную любовь. Он остается в раю -- в отличие от философа,
который так и не обнаруживает в себе сил отказаться -- или хотя
бы захотеть отказаться -- от размышлений о Боге для размышлений
в Боге.
Творчество Льюиса, напомню -- апологетика. Бэньян мог
спокойно зашифровывать свои аллегории -- он знал, что читатели
располагают ключами. Современный отечественный (не скажу за
англичан) читатель самостоятельно расшифровать льисовские
аллегории не способен просто потому, что плохо знаком с Новым
Заветом и еще меньше -- с собственной душой. А весь огромный
аллегорический мир Льюиса, Толкина или Бэньяна -- это и есть
одна-единственная человеческая душа. Прелестные жеманницы
рисовали карты страны Любви, помечая острова Ревности и заливы
Благоговения -- но все это были карты их собственных душ; так и
карты сказочных стран, заботливо прикладываемые к изданиям
Толкина (их можно составить и для сказок Льюиса, и для
"Расторжения брака") -- все карты и нашей "психэ".
Так мы оказываемся перед второй частью творчества Льюиса,
к которой относится и самая знаменитая его книжка -- "Письма
Баламута". На первый взгляд, эта книга кажется еще одной
аллегорией --мелкий бесенок, приставленный к новообращенному,
пишет старшому в ад отчеты о достижениях и провалах своего
искусительства. Но аллегоричности здесь нет и в помине -- вот
почему Льюис так мучился, сочиняя эту книгу. Она стоит в одном
ряду не с аллегориями, а с психологическими эссе Льюиса. В
своих очерках о любви, о страдании, о чудесах, он всегда прям,
он не сочиняет карту, а оперирует душу -- свою собственную,
разумеется. Это не беззаботная монтеневская эссеистика,
предназначенная прежде всего для себя и тем поучительная. Это
эссеистика апологетическая, эссеистика, рассказывающая о душе,
как биолог рассказывает о слоне, дотошно и реалистично, иногда
даже немного занудно, когда хочется поторопить Льюиса -- ведь
все понятно, зачем такие детали. Но торопиться нельзя, как
нельзя в анатомическом атласе помешать абрисы и контуры. В
данном случае краткость точно совпала бы с поверхностностью. А
Льюис забирается со ступеньки на ступеньку в глубь души, от
самых поверхностных ее движений и рефлекторных реакций до жизни
серьезной, обороняющейся не от внешних пакостей окружающей и
заедающей среды, а от греха и смерти в самой себе. Его
размышления -- не философские, не научные, не исторические -- а
практические. Если понимать, что означает равенство греха и
болезни, то его эссеистику можно называть не психологической, а
психиатрической. Это атлас для хирурга-в-себе, карта для
путешественников. Это аскетика для не-аскетов.
Аллегоризм и схематизм в книгах Льюиса, однако, абсолютно
не ощущаются. Они -- часть "большой", "современной" литературы,
которая выросла из аллегоризма, но именно -- выросла. Семя
лопнуло и превратилось в нечто абсолютно на себя не похожее.
Льюис писал не потому, что его распирали мысли, а потому, что
он видел картинки. Сказки начались с назойливо вторгающегося в
мысли образа фавна с зонтиком (что напоминает, разумеется, о
кролике с перчатками, начинающем приключения Алисы в стране
чудес). Роман "За пределы Безмолвной планеты" начался с видения
жгучего и доброго космоса, удивительных марсианских каналов, а
роман "Переландра" -- с картинки плавающих островов.
Это объясняет, почему сказки Льюиса написаны не в том
порядке, в котором рекомендованы им самим к чтению. Писались
они -- как виделись, а виделись они, наверное, в порядке
важности. Самая первая, опубликованная в 1950 году -- "Лев,
колдунья и платяной шкаф" -- это само Евангелие, рассказ об
Искуплении через Распятие и о Воскресении. Второй появляется
сказка "Принц Каспиан" -- о вере в невидимого Христа и доверии
к чужой вере, на которой основана Церковь. Третьей пишется
"Покоритель зари" -- о жизни в Церкви и о ее центре --
Евхаристии, литургии. Четвертая сказка "Серебряное кресло" -- о
необходимости соблюдать Божию заповедь, церковный канон вне
зависимости от степени их понимания. Но затем Льюис пишет
сказку "Конь и его мальчик", которая сюжетно оказывается
третьей по порядку и о которой уже трудно сказать, рассказывает
ли она о каком-то конкретном пункте катехизиса или вообще о
постепенном открытии Христа человеком. И лишь затем, шестой
пишется первая по теме сказка: "Племянник чародея",
рассказывающая о Творении мира. Седьмой пишется седьмая --
"Последняя битва" -- о Втором Пришествии Христовом, о Страшном
Суде и Небесном Иерусалиме (в этой сказке, по моему мнению, у
Льюиса вдруг прорвались застарелые антикатолические рефлексы
предков: один из главных героев -- осел -- просто очевидно
воплощает идею Папы Римского).
Три романа Льюиса читаются захватывающе тоже потому, что
они не вымучены из головы. Видимо, "механику" их написания
просто невозможно раскрыть. Поводом для их написания было
разочарование Льюиса и Толкина в научной фантастике. Обоим
хотелось чего-то большего, чем Бэрроуз -- и они решили, что
Толкин напишет роман о путешествии во времени (заслуженно
забытый ныне), а Льюис -- о космическом путешествии (это и есть
"За пределы Безмолвной планеты"). Конечно, к научной фантастике
эти произведения отношения не имеют -- это просто хорошая
литература. Правда, вообще неясно, возможна ли какая-либо
фантастика в этом мире. В конечном счете, три разумные расы,
которыми Льюис заселил Марс, эльфы, гномы и орки, которыми
Толкин заселил свое Средиземье, -- это всего лишь воплощения
различных сторон человеческой личности (обычно даже еще уже --
тела, души и духа, по делению Аристотеля). Впрочем, то же можно
сказать о бесчисленных попытках изобразить нечто
внечеловеческое -- начиная с уэллсовских лунян до разумного
океана Лема.
Романы Льюиса, как и его сказки, можно считать катехизисом
-- и нужно, чтобы не предъявлять к ним ошибочных требований.
"За пределы Безмолвной планеты" посвящена, богословски говоря,
дохристианской части Символа Веры -- рассказу о том, что такое
Творение, каковы его взаимоотношения с Творцом, что такое
Промысел, Смерть, Воля Божия, Ангелы. Это роман о язычестве --
причем, наибольшим язычником в нем оказывается английский
профессор Уэстон, готовый отдать человека для жертвоприношения,
чтобы достичь любой цели, более того -- истолковывающий
совершенно невинное желание увидеть человека как жажду
жертвоприношения. "Переландра" -- рассказ о грехопадении,
правда, неудавшемся; но тем эффектнее рассказ. "Мерзейшая мощь"
-- рассказ о Церкви, и именно это объясняет, почему действие
происходит на земле: бессмысленно учить человека жить в Церкви,
в религиозном общении, во внеземной обстановке. По этой же
причине Льюис выбрал именно ту среду -- университетскую
английскую -- которую единственно знал на собственном опыте
церковной жизни. По этой же причине ни один из героев
"Мерзейшей мощи" не выписан тщательно. Льюис обрисовывал не
отдельных христиан, а противостояние Церкви Христа,
составленной из слабых, разного образовательного и социального
уровня людей во главе с Рэнсомом, и того, что апостол Павел
назвал "церковью сатаны" и что Льюис воочию увидел в фашизме,
коммунизме, а отчасти и во всяком собирании людей для
удовлетворения своей гордыни. Приходится говорить эти вещи,
которым лучше бы оставаться под спудом, по той простой причине,
что христиан среди читателей и, тем паче, сообразительных и
образованных литературных критиков романов Льюиса всегда было
меньшинство, отчего романы часто понимали совершенно превратно.
Самым удивительным извращением было понимание "Мерзейшей мощи"
как памфлета против науки, когда Льюис неоднократно
предупреждает читателей, что его сатанисты -- совершенно не
ученые, а вовсе даже администраторы.
Возможностей для превратного понимания романы Льюиса --
как и любые романы -- дают много. Самая, может быть,
распространенная претензия, это -- зачем Льюис так кровожаден.
Герой бьется с сатаной не только молитвой, но и кулаками;
"церковь сатаны" в буквальном смысле пожирает самое себя в
потоках крови. Припоминают еще и Честертона, у которого в
рассказах масса трупов, а в доме была коллекция холодного
оружия. Если вы -- христиане, то почему не можете как-то все
устроить без кровопролития? Такая претензия основана не на
абсолютном незнании Евангелия (которое все -- вокруг
кровопролития на Кресте), а на знании Евангелия через
сладенькие проповеди, которым нет переводу в любую эпоху. Ответ
критикам, желающим примирения всех и вся в одних кисло-сладких
объятиях, ответ очень трезвый и ясный, содержится все в том же
"Расторжении брака".
Кровь и любовь -- Марс и Венера -- война и мир. Просто
удивительно, с какой настойчивостью критики религии вообще и
христианства в частности упрекали религию в том, что крови
"слишком много", а любви "слишком мало". Романы Льюиса
вызывающе уравновешены в этом отношении -- но упреки раздаются.
Льюис вообще не касался романных тем, не говоря уже о темах
эротических. Но "Мерзейшая мощь" -- роман о Церкви, а Церковь
есть такой союз, ближайший аналог которому -- брак. Христа
апостол назвал Женихом Церкви. Поэтому последний роман трилогии
пронизан преображенной, я бы даже сказал -- христианской,
сексуальностью. Один из критиков утверждал, что в "Мерзейшей
мощи" лишь один абзац уделен сексу -- в разговоре Рэнсома с
Мерлином о жителях обратной стороны Луны. Грандиозная и по
одному этому явно невольная слепота: ведь роман начинается с
обсуждения брачной проблемы в ее самом интимном ракурсе, зло в
нем крепко связано с мужчинами, похожими на женщин, и с
женщинами, похожими на мужчин. Заканчивается же роман
совокупляющимися слонами и людьми -- но недоброжелатель не
примечает и двух слонов.
Утверждения Льюиса о том, что вся его беллетристика
выросла не из желания в художественной форме преподать
богословие, а из одержимости странными и интересными образами
-- безусловно искренне. Тем интереснее тот факт, что по крайней
мере из двух интереснейших картинок, которыми Льюис был одержим
последние годы жизни, не вышло романов. Льюис начал их писать,
но не смог пойти дальше отдельных глав и набросков. Один роман
должен был строиться вокруг видения Мрачной Башни: заурядный
англичанин вдруг видит себя мифическим минотавром, свой городок
-- полубезумным окружением вавилонской башни. Из его лба растет
рог, и все тело его жаждет крови -- к нему приводят жертву и он
вонзает в нее свой рог, утоляя эту жажду. И все время идет
строительство странного сооружения, которое должно связать два
параллельных мира -- мир мрака и мир Земли. Другой роман
("Десять лет спустя") отправлялся от другой картинки: Льюис
вдруг представил себя воином, сидящим внутри пресловутого
троянского коня, а главное -- представил, что должен был
чувствовать Менелай, увидев Елену Прекрасную через десять лет
разлуки. Вновь и вновь мысль и воображение Льюиса возвращались
к теме, которая -- будь она реализована полностью -- точно бы
соответствовала одному из завершающих разделов катехизиса,
трактующего о почитании икон, о соотношении икон и Образа
Божия, о связи двух миров. Ничто так не далеко от
иконопочитания как протестантизм эпохи Льюиса -- но логика
христианской жизни подталкивала его в этом направлении, хотя и
не сумела проломить какой-то преграды, не личной даже, но
национально-культурной, укорененной в веках иконоборчества.
Льюис возвращался к теме иконы и Первообраза вновь и вновь; у
него есть литературоведческая работа "Отброшенный образ" и
непопулярный роман "Пока мы лиц не обрели". Потеряв любимую,
Льюис назвал Бога "великим иконоборцем", ибо жена была для него
ярчайшим образом Божиим. Здесь -- след великой трагедии
человека, подошедшего вплотную к осмыслению парадокса
иконопочитания, но не совершившего то, что было выше его сил.
Здесь -- где кончается (осуществленное Льюисом и
начинается несвершенное, где начинается мир, в котором многое
было дано сказать другим -- мы подходим к последней его
загадке. Льюис и Толкин -- судьбы, сошедшиеся на время в личной
дружбе и навечно, казалось бы, разведенные в истории
литературы. Как возможно, что трилогия неофита Льюиса вышла
благочестивее трилогии потомственного католика Толкина? И
почему, в конце концов, абсолютно лишенная всяких
аллегорических и неаллегорических выходов на все религиозные
предметы трилогия Толкина более популярна? Она популярнее среди
всех -- и христиан, и не-христиан. По ней снимают фильмы, по
романам Льюиса -- нет. Тиражи их просто несопоставимы. Толкин в
России вышел четырежды, когда трилогию Льюиса только начали
издавать. Есть в России и общества поклонников Толкина -- но
нет поклонников Переландры и Малельдила (о сказках я сейчас не
говорю).
Ответ обнаруживается в истории христианского богословия.
Оно знает два способа говорить о Боге: положительно или
отрицательно. Круг ведь можно нарисовать, заштриховывая его
плоскость черным, а можно -- заштриховывая черным поле вокруг
круглого кусочка чистого листа. Можно говорить о Боге: "Он --
то-то и то-то" (и это всегда будет аллегорией, ибо все
известные нам "то-то", даже самый свет и жизнь, сотворены Богом
и Богом не являются). А можно говорить: "Бог --не то и не то".
Льюис выбрал первый путь, путь положительного богословия;
Толкин -- второй. Мир Средиземья, который он создал в
фантастической трилогии "Повелитель колец", на первый взгляд
близок к миру языческому, к миру рыцарских романов. Но и
язычники, и рыцари были отнюдь не внерелигиозны и не
безрелигиозны. Язычники знали очень даже много богов, а рыцари
могли поклоняться Христу, Перуну, Одину, Аллаху, Фортуне или,
на худой конец, собственной силе. Герои Толкина удерживаются от
обращения к Богу, Удаче или своей мощи даже тогда, когда все их
к этому подталкивает. Их мир начисто лишен тех религиозных
субстанций, которые заполняли мировоззрение язычников или
героических эпосов. Его герои переполнены надеждой -- но
надежда эта возложена на абсолютно не названное, не
обозначенное пространство, на пустоту. И -- держится! Вот эта
огромная пустота, совершенно гениально не названная -- и есть
Бог, более того -- Бог Библии, Бог Льюиса, Бог Церкви.
Выбранный Толкином путь "отрицательного богословия" не
только приманчивее (хотя в отсутствие таланта этот путь может
быть и занудным, и бездарным). Он не отпугивает необходимостью
думать, искать затаенный смысл -- ибо смысл целенаправленно и
полностью изъят. Толкин действительно развлекает, не поучая --
чего Льюис не смог избежать. Путь Толкина выгоднее богословски
-- ибо, не говоря ничего о Боге положительно, Толкин избегает
риска ошибиться. Богослов может предъявить трилогии Льюиса
массу претензий. Отсутствует четкая граница между природой
ангелов и Сына Божия, более того -- Христос назван Малельдилом,
"большим ангелом". Не ведающие греха творения Божий изображены
как смертные -- что в высшей степени сомнительно. Вообще Льюис
слишком склонен к платоническому разделению идеального и
реального, он склонен считать Царство Божие не столько
закваской в этом мире и преображением его в Боге, сколько неким
параллельным пространством. А Толкину вменять в вину нечего --
ибо он ничего вообще не сказал. Известно, однако, что вакуум
крепче соединяет две полусферы, нежели любые связи и цепи.
Путь Толкина притягательнее не только кажущейся легкостью.
Он поражает в самое сердце мир, который облечен в броню
кокетливого религиозного целомудрия, который боится всякого
слова о Боге, которому уже "плешь проели" повторением имени
Христа, который склонен затыкать уши. слушая любую проповедь,
заведомо почитая ее пошлостью. Наш мир -- не одна из многих
цивилизаций, а цивилизация, веками бывшая христианской,
"переевшая" христианства (пресного, разумеется, то есть без
Христа). Поэтому прямой или хотя бы аллегорический разговор на
подобные темы в нашей культуре часто отпугивает слушателей, не
начавшись.
Кто любит Льюиса "больше", чем Толкина, скажет в его
защиту, что мир Льюиса -- прям, мир Толкина -- кривоват. У
Льюиса злодей носит фамилию "Уэстон", происходящее от
английского слова "Запад" -- прямая отсылка к той стороне мира,
где традиционно помещались владения зла, сатаны. Толкин же эти
владения разместил на востоке, где религиозное сознание всегда
помещало Святыню. И это не издевательство, не попытка извратить
тысячелетнюю мифологическую традицию, давно ушедшую в
подсознание. Это ответ миру, который сам извратил все и вся,
перепутал все стороны света, все иерархии ценностей и гадостей
переставил с ног на голову. Аполлон перед кривым зеркалом не
узнает себя. Но если вы, волею родовой своей истории, родились
горбатым уродом, то лишь зеркало, искусно искривленное, сможет
показать вам ваш истинный облик Божьего подобия, красоты и
величия. Именно такое кривое зеркало, помогающее искривленному
сознанию современного человека без всяких слов увидеть в себе
Истину, создал Толкин. Он действительно оказался, в этом
смысле, более искусным христианским апологетом, нежели Льюис.
Совершенно не случайно, таким образом, Толкин проник в
Россию раньше. Более того: при большевиках Толкин, при всем
своем аполитизме и кажущейся безрелигиозности, оказался в
черном списке: дважды пробили через цензуру, выпустили первый
том его трилогии, но остальные тома увидели свет лишь после
освобождения печати. Толкина активно -- хотя крайне неумело --
переводили сразу несколько самиздатских анонимов. Так -- в
российском самиздате 1970-1980-х годов -- он опять соединился с
Льюисом, которого переводили и распространяли духовные дети
отца Александра Меня. Издание трилогии Льюиса отдельно поможет
им соединиться уже не для узкой самиздатской аудитории, а для
всей русской читающей публики. Нет сомнения, что кто-то все
равно больше будет почитать Толкина, а кто-то станет
почитателем Льюиса -- не беда. Главное -- что жить читателям
этих романов станет интереснее, вдохновеннее и вернее в самом
изначальном смысле этого слова.
Я. Кротов
Популярность: 1, Last-modified: Tue, 05 Mar 2002 06:22:22 GmT