---------------------------------------------------------------
     © Copyright Мамонт
     Email: [email protected]
     Date: 3 apr 99
     Date: 6 may 99
---------------------------------------------------------------





     Когда Ворохову было 15 лет, он ощущал себя вполне взрослым человеком.
     Он уже знал все.
     Не  то, чтобы он проведал  это из опыта или из книг, но просто ЗНАЛ,- и
когда воочию видел то и  это, хорошее  и  дурное - не удивлялся  ничему. Все
казалось ему знакомым,- и когда прошлым летом упал с велосипеда, сломал руку
и  катился  по  траве,  сжимая  запястье -  с  болью и страхом,  но каким-то
несерьезным страхом, словно боль происходила не наяву.
     И  так же несуразны были  радости,  приготовленные для  Ворохова в виде
мороженого или нового букваря;  да и  все  книги  вокруг были -  букварь или
расписание поездов. По  утрам родители Ворохова  уходили на  работу, где  не
совершали ничего  полезного  (Ворохов знал),-  но  к вечеру спешили домой  и
приносили сумки, и в сумках лежали  разные нужные и полезные вещи, сделанные
неизвестно кем.
     И как  родители  были  бесполезны в  этой жизни, так  же и Ворохов  был
бесполезен и неумел; он мог есть и спать и  ходить в школу,- и он делал это,
хотя иногда ему казалось, что кто-то делает это вместо него.

     Злодеи в школе  водились  ненастоящие, оперетточные - ублюдки-хулиганы,
вредные  троечники,  дураки;   по   улицам   сновали   милиционеры,  толстые
ненастоящие  фальшивые  мамаши с колясками, работяги и  пьяные  подростки  -
словно то был не город, а пьяный лес.
     Да,  то была лесная игра - игра в  звуки и  судьбы, но Ворохов не  умел
играть  (он даже  шахматы  и  шашки  не  признавал), и  только  со  странным
СТАТИСТИЧЕСКИМ  интересом  наблюдал,  как  умирает   человек  или  терзается
болезнью,  как  пролетает  самолет,  трогает  поезд, плывут облака,  женщина
протягивает руки из постели; да, когда позже он узнал женщин, оказалось, что
они представляют собой именно то, что он думал - ничего необычного не было в
том, что люди ищут любви - чего же им искать еще?
     Иногда  Ворохов  понимал,  что  похож  на  старика,-  но он  знал  все,
связанное с болезнью, старостью и смертью, а смерти перестал бояться в самом
далеком детстве.
     А и что было бояться ее?- смерть была скучной и  формальной процедурой,
неприятной для тех, кто оставался жить.
     Будто что-то менялось к лучшему с годами в мире!

     Дни плыли, подобные глицериновым облакам, и  вмещали мириады  маленьких
сущностей:  взгляд исподлобья, снегирь на снегу, колесо автомашины, царапина
в парте, хриплый глас пьяницы Пьянкова с четвертого этажа.
     По вечерам зажигался  синий свет  телевизора,  сосед  за стеной  слушал
песню про  Уч-кудук; взрослые люди постепенно старели,  и Ворохов  подрастал
постепенно.
     Ум его искал  знаний, а находил звон будильника  на столе, портфель или
нервический лик учителя пения по прозвищу Веник.

     Пуст был двор  и класс, где только тени пробегали у парт. Ворохов любил
книги, хотя  никогда  не  читал  запойно,  - но неспешно пролистывал  тома и
титулы; любил смотреть в окно. Все было  старое  в старом мире под березой,-
там  дворовые дружки его  палили костер из ящиков, и  от помойки  приносился
едкий дух человеческой жизни.
     В книгах Ворохов искал упоминание о новом, неизвестном ему - и находил,
как находил это в  стерильном взгляде сквозь  оконное стекло: ватный  мир за
окном был  чудный, поскольку был лишен  звуков - особенно СТАРЫХ, так же и в
книгах мир представал, пропущенный через авторский фильтр. Все это был сущий
обман, иллюзия, но и то, что ощущал Ворохов вокруг с  запахами и звуками - и
это не казалось ему особенно реальным.
     Если  откровенно, Ворохов  жил очень трудной жизнью, но терпел  и ждал.
Величавое время протекало мимо,  и  тикал песочный  механизм на стене, ронял
песочную  пыль.  Ворохов  вставал   и  ложился,  ложился   и  вставал,  шел,
возвращался, ехал, смотрел.
     А  случалось  -  налетала с неба  тоска,  рушился  потолок, подточенный
тишиной,  наступала  длинная,  длинная, длинная... - что-то похожее на рвоту
было с  ним дважды или трижды, только мучительные спазмы  эти исходили не из
желудка, а из какого-то другого главного органа: в темноте, на дороге, вдали
от людей - он падал, подкошенный, и даже слез не являлось  в глаза, но некая
невидимая и бесплотная субстанция прорывалась из него  - из сосуда ненужного
греха и ненужного знания.
     А так все было тихо и пристойно.
     Ворохов  производил  на  всех  очень хорошее впечатление,-  он молчал и
боялся помешать людям жить той жизнью, какой они жили всегда.
     Ворохов  понимал, что нет  смысла  объяснять людям, какой старой жизнью
они живут.  Да он и  сам жил  как они - только что тревожился этим, а иногда
тосковал сильно,- но в другое время не подавал вида.
  Так он дожил до 15 лет и жил дальше, но кое-что случилось с ним именно тогда, на излете августа.

     Настоящее  горячее лето уже отгорело, и дожди неделю полосовали скучную
зелень леса. Осень дышала из ворот,- отпускная публика поспешно разъезжалась
с  турбазы,  увозя  грибы   в  эмалированных  ведрах,   большие   рюкзаки  и
простуженных детей, но  Ворохов - он только прибыл из города, один в большом
холодном автобусе.
     Он приезжал сюда каждый год,- прежде с родителями, а ныне сам по себе -
какой  же  родитель  тронется в  такую  погоду за  город?  Кажется, Ворохова
признали взрослым (это он знал, что давно взрослый, а другие не догадывались
об этом).

     В деревне, где  кончался асфальт, Ворохов пересел с автобуса на чумазый
армейский грузовичок.
     "Все оттуда, а ты, значит - туда?"- сказал шофер.
     "Туда"- сказал Ворохов и забросил в кузов рюкзак, влез сам.
     Грузовичок рычал и хлюпал, падал в лужи, вращал колесами; в лесу острые
ветки хлестали по  стенкам кузова, и сквозь  брезент Ворохов чувствовал, что
хлещут - его. Он  вцепился в деревянное сиденье, держал рюкзак - думал, свет
перевернется.
     Из трудной лесной колеи машина выбежала в поле, прибавила  ход. Ворохов
смотрел назад и  вбок - и  разглядел  за рекой  маленькую знакомую церковную
голову.

     Он стал жить в финском домике с плоской крышей,- стены дома  были густо
крашены олифой  и к  ним липла мошкара и лесной сор.  В  доме были  кровати,
холодильник, плитка и радио на стене -  войдя, Ворохов  немедленно  выключил
радио из розетки.
     Всюду витал  запах,  любимый  Вороховым,  составленный  из  струганного
дерева, грибов, травы, вяленой рыбы,- годами запахи сходились и настаивались
здесь.  Дом  принадлежал  лесному  миру,  а  людей  было слишком мало, чтобы
осквернить  лес.  В других местах их было  больше, и они превращали поляну в
футбольное мусорное  поле, и овраг -  в канаву для сточных вод. Но здесь  их
было слишком мало.

     Ворохов сложил продукты в шкаф, пару книг сунул в тумбочку у кровати. В
шкафу нашел катушку черных ниток и  деревянную ложку. Вышел на веранду - там
сильно пахло рыбой, и веревочки так и висли, на одной болталась  сухая рыбья
голова.
     Холодильник  пробудился,  зарокотал. Ворохов  открыл дверцу и  бросил в
светящееся нутро шмат сала, завернутый в тряпицу.

     Серое  небо  накрыло  мир  плотно,  прочно,  словно   куполом,  и  даже
ветер-бегун не спешил, не шевелил лес. Тихо было.
     Потом на поляне за домом заревел грузовик,- он ревел долго, переваливая
через ручей, уходя  вверх по глинистому склону,  где прежде блуждало коровье
стадо и мычало, боясь ручья и строений на том берегу.

     Ворохов остался один. Он вышел из  дома  -  по длинной лестнице, стуча,
сбежал к реке, заглянул в  желтую,  вязкую  от  дождей  воду; течение  несло
разный  мусор, притягивало к причалу  ветки, листы. Из желтой толщи  всплыла
уклейка,  развела  на  поверхности  круг, ушла вглубь.  И еще две-три мелких
рыбки проскользили наверху воды.  Ворохов вспомнил,  что он рыболов, и решил
сегодня же выставить донки.
     Надо  сказать, что Ворохов был плохим  рыболовом, и ловил  рыбу  только
когда она ловилась.  Истинный любитель делает это  независимо  от  успеха  и
погоды.

     Лодки лежали на берегу, на их бортах чернели смоляные заплаты.  Ворохов
присмотрел себе  узкую и длинную посудину, проверил дно, перевернул, потянул
в воду.
     Что он помнил? -  громкий  гулкий  стук о борт, утренний звон  уключин,
пока  первые рыбаки спускаются к реке, и он - неспящее дитя - идет с удочкой
за ними, а у причала его ждет чудо в виде плывущих рыб. Ворохов  помнил, что
тогда они казались ему  больше, это теперь они стали уклейки, а тогда парили
под сходней, как настоящие речные акулы.

     Ворохов заглянул в пустой клуб, неизвестно зачем построенный (зимой там
прятали  лодки), сунул  нос в  большую  финскую баню  с заросшим  бассейном.
Походил по дорожкам, набрал воды из родника, вернулся, стал варить макароны.
     Тихо было, очень тихо - Ворохов не мог нарадоваться, что остался совсем
один, без людей.
     Он хорошо  переносил  одиночество,  - в  каком-то  смысле это было  его
нормальное состояние, а переносить приходилось людей.


     В действительности на базе оставались люди, кроме Ворохова -  начальник
базы,  шофер, какой-то сумрачный дядька с большим животом, не выпускавший из
рук  удочку. Но они существовали сами по себе, как сосны и песок. Ворохов не
беспокоился их судьбой;  он встречал  их редко и всегда  удивлялся, что  они
есть и живы.

     Так потянулись дни.

     Если Ворохов выходил  на  крыльцо,  мимо  пробегала  красивая собака по
имени Айна, а в  другой  раз никто не  пробегал,  не  пролетал;  даже  птицы
молчали к осени.
     Сухая  пасмурная  погода  удержалась недолго.  Как-то  раз  Ворохов  не
захотел просыпаться и лежал  в холодном доме; он не сразу понял,  что держит
его в постели. А это дождь пришел  - прозрачный  сын неба  - и поставил свое
длинное тело вертикально у окна, и приплясывал на крыше и в лужах.
     Ворохов все же встал, оделся теплее, приготовил завтрак.
     Идти было некуда,  да Ворохов  и не хотел никуда  уходить.  Он закурил,
полистал какую-то книгу, но в книге говорилось о вещах  городских и скучных,
и он не стал читать.
     Весь день он провел  в  кресле на веранде, глядя вниз, с холма на  луг.
Отложив книгу, он перестал скучать. Тысячи голосов говорили с ним, долетая с
крыши или от мокрых берез.
     "Ты юнец,- говорили ему,- ты  ничего не знаешь,  ты даже не слышал крик
кораблекрушения, не видел утренних глаз женщины  рядом, не пробовал черствый
хлеб!"
     "Я ничего не знаю,- согласно кивал Ворохов,- но я все знаю."
     "Юнец, щенок, мальчишка!"- стучал дождь.
     Но куда было спешить Ворохову от злой судьбы?
     Еще многое  должно было явиться  ему, испугать или доставить радость. В
мысленном  блокноте  он записал первые  опыты,  и  опыты эти не были слишком
горьки или слишком сладки,- они были, но вкус их показался Ворохову знакомым
- так пахли школьные тетради и задачи о бассейне с трубами.
     Он  догадывался, что дальше  повторений  станет больше,  и  дни  станут
одинаковы, плоски,  и  сольются  в один нескончаемый плоский поток, уносящий
вещи и тела.
     И ближе к краю  совсем  исчезнет время, измеряемое суетой,  и  настанет
полная  хрустальная ясность, -  и ясность  эта  не  сулила  ничего  хорошего
ничтожному смертному человеку. Нельзя сказать, что это наполняло его добрыми
чувствами; он старался сохранять добро, но не ждал ниоткуда добра.
     Пожалуй,  он  был  мудр,  этот  Ворохов,  когда  бы  не  был  щенком  и
мальчишкой.

     И в чем была его вина?- он  жил как  родился,  и в  каком  подлом месте
родился, там и жил.
     Он  догадывался  слишком  о  многом,-  но  многое  ли  узнает  юноша  с
подмосковного полустанка, если не сумеет догадаться?
     Всюду  был круг  неба, и  везде земля простиралась,-  серый глаз  дождя
смотрел, не мигая,  и шелестел мир  кругом, покойный  и  живой. В этом покое
было сокрыто высшее беспокойство, особая сила шелеста и дождя, - так, словно
бы мир ожидал пробуждения спящего дракона.

     Под вечер Ворохов захотел уйти из  дома - одел армейский плащ, сапоги и
ушел. Он запер дверь на оборот, а ключ оставил в замке.

     По мостку Ворохов перешел ручей и поднялся  на стриженный холм. Жесткая
короткая  солома проросла из земли. Кое-где были свалены  некрасивые  стога,
уже потемневшие.  Поля молчали  сурово, река убегала  в  берегах,  петляла в
кущах. Из-за горы торчали крыши и заборы, и другая деревня чуть виднелась  в
сизой дали.
     Ни души  не было вкруг,-  а и откуда взяться людям  в дождливый  мокрый
вечер, в осень?

     Всегда  живая  река сверху  была  неживой,  и стихли  водовороты,  и  с
переката  не приносился  свежий речной  дух.  Из  воды  проскользила  черная
ласточка  - она  еще была здесь, еще не  скрылась  в  жаркие края; и Ворохов
отчего-то  вспомнил  дорогу - путь  через равнинный  простор и через  слабые
леса, готовые к зиме, и через деревни, где на завалинках сидели старики.
     Так он ехал в пустом холодном автобусе и даже задремывал.
     Так  он  ехал и дремал,- не  вся ли таинственная жизнь  проносилась над
ним?
     Автобус задержался в маленьком  городке. Ворохов не  захотел  вылезать,
остался,  пока  шофер покупал  сигареты и хлеб.  Он  смотрел  в  окно: всюду
неухоженные церкви возвышали головы, большие провинциальные  дома стояли над
кривыми провинциальными улицами.
     В каждом  окне было  по  цветку, на  каждом заборе  -  номер.  Страшный
железный  памятник  на площади  означал  эпоху, и  большая толпа у молочного
магазина означала эпоху.
     Что  за  люди  шли  по  улицам, топтались у  киоска, наполняли  грязный
рынок?- муравьи на теле мертвого льва, мародеры в Риме - случайными и чужими
они были здесь.
     Ворохов пожалел их, хотя никто из них не пожалел  бы его, случись нужда
- но Ворохов пожалел.

     Солнце вспыхнуло на миг, сходя  за  лес - осветило косо  мокрый  мир  и
фигуру Ворохова на холме, в  мокром дождевике. И сразу пропало,- и  небесная
каша заварилась гуще, и все потемнело кругом.
     Ворохов  вернулся  домой,  в  вечер, похожий на другие  вечера. Сбросил
грязные сапоги, поставил чайник. Ему  вдруг  захотелось  услышать что-нибудь
ПОСТОРОННЕЕ, и он включил радио - осторожно, словно выпускал змею,- но радио
молчало.
     Тогда Ворохов  выпил чай, съел  кусок  подсохшего хлеба и лег спать,- и
уснул сразу.

     Возможно, это был вовсе не сон,- сны вообще приходили Ворохову  редко и
всегда  были  черно-белыми,  немыми, как старое кино, состояли  из  отрывков
мыслей,  так  что  наутро Ворохов помнил,  ЧТО думал во сне и  КАК видел, но
никогда там не  совершалось  ничего  такого,  что  можно было  бы принять за
знамение или саму явь.
     Теперь же Ворохов видел ясно, в цвете: некий мир, некий парк, вероятно,
больничный,  поскольку  следом  явилась  больница  - большое старое  здание,
желтое, в четыре этажа, с фальшивыми колоннами.
     И он поднялся по лестнице - широкой  мраморной  лестнице с  кольцами  в
ступенях -  и  где-то шел  еще, сворачивал мимо прозрачных дверей  и матовых
стен, и пришел к нужной двери - она была непрозрачная, глухая.
     Ворохов толкнул дверь и увидел светлую комнату с кроватью, и на кровати
сидел некто,  знакомый ему - да, Ворохов  ОЧЕНЬ хорошо знал  этого человека,
можно сказать, что это был  самый главный человек в его  жизни, без которого
никакой жизни быть не могло.  Человек был словно магнит, и великая магнитная
сила влекла Ворохова сюда, в комнату.
     Все  было ничтожно  вокруг, все вопило  болезненно и  нетерпеливо, пока
Ворохов  шел  в  парке  и  поднимался по  мраморной лестнице,  и  блуждал  в
коридорах. Однако, при всем тяготении, Ворохов не мог сказать определенно  -
КТО этот человек,  не мог даже объяснить,  мужчина  это или женщина,- да, не
знал ни рода, ни года, ни племени, и сам утратил имя и возраст.
     Отчего-то это было несущественно, и во сне Ворохов обходился без форм -
формы были,  но ничего  не означали,- и  так одни  глаза стояли  перед ним -
серые, серые, как небо в осень, родные, бездонные - и в  этой бездне Ворохов
утопал и пропадал.
     И снова он шел  в парке, поднимался по лестнице. Он понимал, что прошло
время  - неделя, месяц, но  могучая  сила  несла его  дальше, вталкивала  за
дверь, и  там  было  то  же  -  серые, серые  глаза, исчезновение,  сладость
небытия.
     И  снова  он  шел  в  парке  - так  и месяц минул, и год, но  все  было
по-прежнему, и любовь была прежней...

     Дни  были темны и высоки, как храмы,  а ночи - светлы и  плоски, словно
бумажные листы.
     Ворохов догадался,  что  вкруг него разворачивается новый свиток мира -
чистый и непорочный,  на котором еще предстоит  оставить богохульные слова и
грязные пятерни.
     За миг он открывал больше, чем за целые века, и называл это - течение к
водопаду, зеленая змейка, свет...
     И  он был счастлив,  - не удивительно ли, что  в  течении к водопаду он
узнавал прежде неведомое счастье?
     Дождь  стучал  в крышу,  а  Ворохов улыбался во тьме,  словно  искатель
опиума,  словно  маляр,  словно  царь. Улыбался  тревожно,  потому что  чуял
приближение конца,  порог, где  вода обрывается  книзу,- и не мог,  не  умел
удержать время...

     Он открыл дверь, и за дверью никого не было.
     Он увидел, что  кровать  застелена  свежим  больничным  бельем  - самый
аккуратизм  показался  Ворохову зловещим  -  так  застилают  кровати,  когда
умирает человек.
     Палата  была пуста, и в окно  сияло солнце - солнце  зияло,  как черная
дыра наоборот.
     Ворохов  заплакал, обращая  лицо  к пустоте; и плач его был  - пустота,
непостижимая уму, безголосая, безлицая, длинная, длинная...
     Он догадался, что это - ВСЕ, что больше ничего не будет никогда, нигде.
     И он проснулся в слезах, всхлипывая - ему  было пятнадцать лет, и в эту
ночь  он  прожил самую  главную  часть жизни, самую сильную  и  добрую часть
жизни,  после  которой  не  могло случиться  решительно  ничего,  достойного
памяти.

     Ворохов вышел на веранду, не замечая холода, смотрел на лес и реку -  и
не увидел реки, не услышал тонкого птичьего писка.
     Стоял и думал,- и в  мыслях его были ночные слова, и слова обнимали лес
и  поле,  круг неба  и квадрат  земли  - все  обнимали, все делали простым и
сложным.


     А думал он примерно так:

     "Пчела летит на яд цветка, сквозь цветы и травы плачет.
     Солнце сушит мокрый цвет,
                                                     а слезы не сохнут, не проходят. 
     Маленькие свинцовые дети бегут впереди.
     Маленькая собачка кричит, ветер уносит короткие звонкие крики.
     Соляные столбы - это мертвые боги.
     Дожди размывают соль, текут соленые слезы.

     Гнездо вороны указует на слабое место в кроне.
     Самая слабая тень - инь.
     Гнездо встреч.
     Если что-то происходит слишком долго - значит, оно вовсе не
     происходит.
     Слова соединяются как тела.
     Нет входа, нет выхода.
     Ничем хорошим это быть не может.
     Ничего плохого не может быть.
     Уходить нельзя, нельзя возвращаться.

     Пир Луны.
     Инь..."
                                                                                                   1992г.




     Старик Тук любил Кадаши,- и любил наступать в прорву талого
снега на разрушенной дороге, и пробегать по тонкому льду тротуаров.
Он ходил здесь ночью и днем: по вечерам направлялся в контору -
сторожить и дремать на жестком топчане, утром шел домой,
пробужденный уборщицей за полчаса до появления первых трудовых
посетителей. Контора, можно сказать, дышала на ладан, денег не
платили уже третий месяц, но Тук держался, хранил верность топчану
и желтому телефону, молчавшему по ночам, но незримо соединявшему
Тука со всем людским миром. В доме у Тука, в коммуналке на
Ордынке, телефон отключили полгода назад,- а до того он трезвонил
неумолчно, но спрашивали соседкину дочь или пьяненького Василия
из соседней комнаты,- никто не спрашивал Тука, словно его и не было
на свете.
     По утрам Тук возвращался в свою коммуналку, повесив нос и
моргая отяжелевшими  веками,- он так и не научился высыпаться как
следует на жестком ложе, да и спал недолго - читал книги и молчал, а
иногда включал радиоприемник и слушал голоса, прилетавшие с
Запада и Востока, и ему казалось, что он понимает их.
     Ночью переулки вымерзали до хруста, а днем горячее солнце
топило льды и снег,   и все растекалось и падало с крыш,-  казалось,
сами крыши таяли и расползались на сучья и углы. Худая собака
выбегала из ворот, брехала, птицы кричали звонко,  а Тук шел, качая
чугунной головой,-  дома он пил кофе и оживал ненадолго,  и наступал
день - еще один день в череде, в кольце, в камне дома под весенним
счастливым небом.
     Что еще было нужно ему - одному в городе?-  город и сам был
одинокой  географической кляксой сбоку планеты, а планету никто не
мог увидеть сразу и сразу обнять взором всю, до единого Тука.
     Зато по вечерам  демон-фонарь провожал его, уходящего на работу,-
фонарь качался от ветра, и с ним качалась вся улица. Иногда летел
мокрый злой снежок, и фонарь бесновался сильней. Тук поплотнее
заматывал шарф и поднимал воротник,- так он и ступал, то по лужам,
то во льду, но и в самом позднем дыме находил дверь, за которой был
топчан и желтый телефон.
     В тот вечер Тук вышел пораньше, собираясь купить хлеба,- но
булочная на Пятницкой была закрыта, и Тук поехал к Большому Дому.
Он купил хлеб, поглядел равнодушно в афишу кинотеатра, постоял на
мосту через канал, над которым в ту пору вздымался пловучий кран-
великан. Так шел и думал, и вдыхал сладкий дымок из труб
кондитерской фабрики.       Старик Тук любил Кадаши, и любил шагать
во тьме по неубранным переулкам. Лед и пламень были здесь: лед
лежал большой серебристой рыбой и ждал Луну, а пламень горел в
сердце человека;  у всякого горел свой пламень, и Тук не сумел бы
объяснить, что сжигает его сердце. Окна контор и стены заводиков,-
город был словно короб, вывернутый наизнанку и распластанный на
семи безлесых холмах.
     Там, возле глупой афиши, Тук встретил Лисичку - чуть подросшую,
пятнадцатилетнюю Лисичку: она покупала мороженое и несла
торжественно, словно холодный белый факел, и на плечах ее был
маленький рюкзачок,- и вся она легко исчезла во глуби двора; Лисичка
жила где-то здесь, рядом, и Тук обрадовался, почти рассмеялся, хотя
это не имело к нему никакого отношения. Он последил за ней - как
она шла с мороженым в руке и быстро таяла, когда тень двора лизнула
ее острым язычком.
     Тук пересек Полянку, мимо умершей татарской чайной, свернул в
Старомонетный - и по переулку, словно птица, пустился быстро, и
ветерок с набережной прилетел, догнал, раздул полы плаща. И Тук
снова увидел ее - Лисичку - впереди на сотню шагов, с тем же
рюкзачком, с тем же мороженым в руке,- она шла поспешно к
Третьяковке, - и Тук шел сюда, и еще прибавил шаг; он не очень
понимал, зачем спешит за ней, но шагал быстро по пустынному
темнеющему переулку - мимо домов, полумертвых контор, неведомых
заборов. Но когда свернул за угол и не увидел Лисички - удивился - и
куда она могла скрыться? - скрыться ей было некуда.
     Тук миновал Третьяковку, покосился на домик напротив, с
балкончиком наверху, где в лучшие времена можно было бы пить чай и
вообще жить,- да, Тук любил старые странные дома, только в таком
доме он мог жить и пить чай по-настоящему.
     Однако Лисичка исчезла - и Бог с ней;  она могла идти быстрее, чем
Тук  рассчитывал, могла все же свернуть куда-нибудь - в писательский
дом или в суриковское училище. Да Бог с ней,- старик Тук не умел
подолгу думать о женщинах, тем более абстрактных. Они были нужны
ему, но с ними нельзя было иметь дела. А женщинам и вовсе не нужен
был Тук, он был слишком странным, слишком неудобным, чужим. Тук
был  сюцай,- но приобретенные им знания и искусство речи - это было
никому не нужно, этого никто не мог испытать и понять.Тук был
очень беден и жил эфемерной, невидимой жизнью;  несомненно, что
он относился к тем отверженным сынам города, что лежат век на печи
и уходят в дворники. Да он и был дворником, пока не получил от
судьбы огромную комнату с огромными окнами на Кадаши. Комната
была пуста, пркрасна, -  Тук сколотил себе ложе из досок, покрыл
одеялом, сделал стол и стул и полки для книг. А прочее место
оставалось восхитительно свободным - Тук танцевал бы там, если бы
умел танцевать и если бы  не соседи за стеной,- да, у Тука были
паскудные соседи, но они скоро привыкли к нему, допустили жить
рядом (Тук не шумел по ночам и всегда выключал свет в коридоре).
Соседи не первый год сидели на чемоданах и ждали, когда их выселят
в Бутово или  Бибирево. Один Тук не сидел на чемоданах, а сидел на
подоконнике - и смотрел на любимые Кадаши. Да и как он мог жить
где-то еще?- он все равно возвращался бы сюда - сном и духом, а
может, и самой смертью. И проходил десять и двадцать раз, и если бы
под ногами была земля, а не стылый асфальт, его ноги протоптали бы
множество извилистых тропинок, похожие на лесные тропы к
водопою.
     Так и сегодня он кружил, не шел прямо,- и Лисичка была нужна,
чтобы подольше побродить, покружить,- потеряв ее маленький силуэт
впереди, Тук только убавил шаг. Вошел во двор громадного серого
дома, служившего тюрьмой для писателей, во дворе было пустынно,
как и на улице;  Тук постоял, посмотрел в окна - где освещенные
мертвенным светом, где черные, глухие;  да, теперь здесь была не
тюрьма, здесь было что-то иное,- возможно, это иное было хуже
тюрьмы. Тук еще постоял, почесал бороду - и вдруг свистнул громко,
пронзительно, и свист заметался в колодце двора, загромыхал в
водосточных трубах. Тук подумал, что мог бы разрушить этот дом,
именно этот дом, угрюмой серой башней нависший над Кадашами.
     Мимо руин Третьяковки, вдоль заборов, сквозь помойку,- после
двором, где обычно скучал сизый милиционер, В этот раз Тук не
увидел милиционера, должно быть тот уснул в своей вертикальной
каморке, обняв ружье;   Тук прошел калитку и оказался в переулке,
чуть освещенном двумя-тремя фонарями. Всюду было пусто и
безлюдно,- да, прелесть Кадашей во многом заключалась в почти
прифронтовом отсутствии жителей,- людей выселяли в новые районы,
а дома занимали разнообразные конторы и конторки. Конторы
наступали, словно воины-инородцы, а жители отступали, и с ними
уходили пьяные вопли, шум детей, гром популярной музыки и прочая
житейская  дребедень.  Вечерами Кадаши погружались во тьму,- одни
уличные фонари проливали свет, да и фонарей с годами делалось
меньше, словно жители увозили их с собой. И наступала тишина -
почти кладбищенская благая тишина. Кое-какие чудаки еще
держались, но их оставалось совсем немного. Одну уцелевшую
квартиру на первом этаже Тук приметил, и случалось, простаивал под
окнами долгие минуты, наблюдая сокровенную жизнь обитателей. Там
жило семейство небольших, плотных людей, чем-то похожих на
бобров:  папа-бобер, мама-бобер и сынок их, двадцатилетний оболтус-
бобер. Мама торчала на кухне, готовила еду или что-то ела, папа
смотрел телевизор, а сынок в своей комнате паял какие-то
электронные штуки и слушал музыку. Еще иногда они ужинали на
кухне. Может, в другие времена они делали что-то другое,  но по
вечерам, когда Тук проходил перед окнами, они всегда делали именно
это.  Надо сказать, шторы на окнах были, но никогда не закрывались,
несмотря на близость улицы. Возможно, эти люди находили какую-то
особенную радость плевать на всех проходящих, может даже они были
эксгибиционисты или иные, неизвестные врачам извращенцы.  Тук
наблюдал за ними регулярно,- сначала ему было неудобно, что он вот
так подглядывает в чужие окна, но потом он решил, что раз люди
хотят, что бы на них смотрели, значит, кто-то должен смотреть;  а
кроме того изобрел версию, что не просто подглядывает, но предается
наблюдениям с некоей важной, почти научной целью, словно
энтомолог или терапевт. Как бы то ни было, несколько раз в неделю,
проходя переулком, Тук останавливался у окон и смотрел на
медленный быт бобриного семейства.
     И в этот раз он заглянул сюда, в стекло, желая убедиться, что все
идет как надо:   мама толчется на кухне, папа читает газету или
смотрит телевизор, а сынок сидит с паяльником.  Тук должен был
увидеть это, чтобы вновь поверить в неколебимость и неразумность
мира, кружившего вкруг него. Человеческий мир был бесполезен  для
Тука, а Тук был не нужен миру, но жил в миру и не знал, что думать о
нем,   признать его добрым или злым, иллюзорным или прочным,
поэтому старался не думать о нем вообще. Та часть существа Тука,
которая что-то любила или не любила, была не очень-то и важна, Тук
не занимался ее умерщвлением, подобно монаху, он просто понимал,
что она не важна, и когда придет срок, отпадет сама собой, подобно
луковой шелухе. Мир же вокруг был очень прочен и сух, как мертвая
кость, но временами Тук замечал, что стены мира совершают
непонятные колебания, и земля под ногами делалась вязкой,
податливой, и качалась волнами - словно он шел по воде и грезил о
городе и Кадашах, о людях и деревьях:  да, Тук жил не просто
эфемерной жизнью, он жил ОЧЕНЬ эфемерной жизнью, оттого
нуждался в людях, живших как-то более устойчиво и несомненно.
     Оттого он приходил сюда и заглядывал в окна, и теперь заглянул - и
поначалу даже не понял, что случилось.
     По всей квартире горел свет, но мама и папа куда-то пропали. Зато
сынок их расхаживал по комнате - не в старой линялой футболке, из
которой торчали худые руки, а в красивой клетчатой рубашке,
причесанный, умытый  и не очень похожий  на оболтуса. Там же в
комнате Тук увидел вино, сверкающие фужеры, салат  в прозрачной
салатнице, цветы - даже цветы. И от блеска вина и фужеров все
жилище просияло, переменилось, как-то правильно переменилось;
нет, то не была обычная неопрятная вечеринка неопрятных людей, тут
было другое,- что именно, Тук еще не понимал, но смотрел
внимательно.
     В дверь позвонили (даже Тук услышал), хозяин метнулся вглубь
квартиры и скоро появился не один. С ним была Лисичка - да-да, та
самая Лисичка, за которой Тук шел неотступно, и которая так легко
исчезла от него, и возникла в переулке, и снова исчезла, и вновь
объявилась - здесь, в бобрином доме. Тук почесал бороду. Он был
нежадный, особенно на Лисичек. Он только смотрел, как она ходит по
квартире, скрывается в ванной, выходит, изучает вещи и книги на
полке.  Тук подумал, что в его дом она никогда не вошла бы, никогда
не прошла от пустой стены к другой, не смотрела бы с ним в большие
окна на Кадаши. Не то, чтобы Тук совсем не был совместим с
женщинами, совместим (на некоторое время), но с Лисичкой он не
мог иметь никакого дела,- она была слишком легкая, слишком
тоненькая, слишком  молоденькая, слишком глупенькая. Что ей была
за радость от Тука, если Тук молчал всегда или читал "Ле-цзы"?  Даже
когда Тук был моложе, у него не было Лисички. И он не очень-то
старался с ней познакомиться. Но все-таки любил ее и думал о ней -
один, сидя в огромной пустой комнате, когда демон-фонарь за окном
качался от ветра, и сыпал едкий холодный снег. А иногда она
приходила к нему в  снах и была с ним. Но в снах  старик Тук был
совсем другой, совсем непохожий на себя - да и все там было иначе. И
он просыпался и снова делался тем Туком, каким был наяву. И наяву
стоял под окнами и смотрел в окна, где молодые люди пили вино и
болтали  о чем-то своем, неведомом Туку, и неумело курили сигареты,
и смеялись, и слушали глупую популярную музыку.  Словно сама
зазноба-жизнь плясала перед Туком в окне,- бессмысленная радостная
жизнь до первого похмелья, подобная древесному бытию деревьев и
трав. С тех пор, как Тук полюбил похмелье больше вина - что было ему
делать здесь, под окном и везде на свете? Тук видел красоту глазами,
но видел кое-что еще.  Красота - они ничего не объясняла, молодые
люди за окном были красивы, и дом был красив, и переулок, и город...
Так вину топили в вине, а наутро приходил страх и красота умирала.
Словно какая-то порча была наслана свыше или создана людьми: люди
были как ангелы, но жили странно, страшно...Ритуал был нарушен
сотни лет назад, и ком ошибок нарастал,  как снежный ком, хотя об
этом не думал никто, даже Тук думал редко. Вот и евреи рассеяны, как
мыши, вот и династия Мин пала, вот и русский царь убит - какие еще
нужны знаки?  Нужно, чтобы гора Сумеру перевернулась кверху
низом...
     Старик Тук был сюцай - и опустил ширму, чтобы без помех
постигать правильное знание. И не было пути наружу, кроме пути
наверх. Но разве он был лишен сердца?- нет, сердце было в нем и звало
идти, шагать, смотреть. Совершенные превзошли сердце, глупцы не
имели сердца, один Тук обладал сердцем в груди и слышал его жаркий
стук, быстрый бег, стремительный полет.
     Тук увидел, как молодой человек вышел из комнаты, погасил свет
на кухне. Лисичка сидела на кровати и теребила пуговку у шеи,- и на
лице ее установилось странное, задумчивое выражение. Вдруг она
поднялась, подошла к окну и стала смотреть за окно, прямо на Тука,-
Тук вздрогнул, хотя понимал, что она не видит его в темноте переулка.
Но она смотрела прямо на него, и Тук уловил в ней - мольбу, просьбу о
помощи, вопрос?  Что происходило за этим небольшим красивым
лицом, о чем думала она так сильно, приложив лоб к холодному
стеклу?-  Тук не знал,  но смотрел на нее. А она смотрела на Тука и не
видела его.
     Когда погас свет, Тук повернулся и зашагал домой, и лужи под
ногами хрустели звонко, и зима уходила, приходила весна,- хотя могла
показаться, что зима всегда была здесь, и Тук всегда шел по переулку.
И всегда был снег, были Кадаши.
     1994 г.


Популярность: 1, Last-modified: Thu, 06 May 1999 08:20:14 GmT