---------------------------------------------------------------
 © Copyright Андрей Маргулев
 Email: [email protected]
 Origin: "Дневник идеалиста" http://zhurnal.lib.ru/m/margulew_a_i/
 Date: 7 Jan 2000
---------------------------------------------------------------


    ДНЕВНИК ИДЕАЛИСТА.(Выпуск 2)

"СКРОМНОЕ ОБАЯНИЕ" В ЭПОХУ СВОБОДЫ ВОНИ Несчастным днем 14 августа поехал я в Ленинку посмотреть одну книжечку. (Эх, Ленинка-Ленинка, до какого же убожества докатилась ты со времен -- не то что "Пашкова дома" Н.Шмелева -- с тех времен, когда я сам, бывало, проводил там дни в упоительных поисках осколков и крупиц, по которым иногда складывалась какая-нибудь удивительная находка, погребенная было под мусором лжи и мифотворчества...) Пока ждал ее (но все равно не дождался), зашел (впервые) в торговый центр на Манежной, где мертвые павильоны с живыми продавцами напоминали оранжереи. Потом вернулся, пока оставалось время до получения книжки, решил посмотреть журналы. Удивительное зрелище являли собой стеллажи открытого доступа в зале периодики! Большинство мест просто пустовало, включая, что особенно удивительно, почти все места "толстых" литжурналов; другие же были заняты выпусками за 1997 год, за который, по правилам, в зале периодики вообще ничего не должно было уже быть. Впрочем, журнал "Октябрь" имелся аж за 10 месяцев прошлого, 1998 года; последний, 10-й, я и решил посмотреть. Посмотрел. Потом просмотрел. И невольно обратил внимание на заголовок "Жизнь Клима Самгина". Да и как не обратить: заголовок ведь был без кавычек, а авторствовал при этом отнюдь не Горький, а известный Вячеслав Курицын. Как не польститься на такой провокативный заход! Впрочем, причина моего внимания была, видима, не только в этом. Встречал я прошлое Рождество у своего доброго знакомого З., и показал он мне некое свежее издание -- "Энциклопедию литературного героя", в которой и сам весьма прибыльно поучаствовал. К большому его сожалению, издание это, замышлявшееся строго научным, получилось по тем или иным причинам не вполне таковым. Мне же сразу резанула глаз странная, скажем так, пестрота этих самых литературных героев. Какие-то в высшей степени второстепенные фигуры словно брали реванш у фигур знаковых. "Ну вот есть ли, например, там Клим Самгин?" -- спросил я З. "Должен быть", -- уверенно заявил тот. Однако Клима Самгина в энциклопедии не было... Позднее, возвращаясь в памяти к этому эпизоду, я понял, что дело тут не совсем, или даже совсем не в небрежности редакторов. Ведь еще в период "прорабов перестройки" Горький был подвергнут яростному уничижению как продажный пособник сталинизма, в лучшем случае -- как сдуревший от официальной лести маразматик. Позднее, расправа приняла более гуманитарные форма: ну, например, братва от филологии просто не допустила никаких традиционных мероприятий в связи с его юбилейными датами... Итак, я стал-таки читать. "Собрались мы с женой на пару недель к друзьям в деревню. Хорошо бы, думаю, прочесть, лежа на сеновале, какой-нибудь толстый русский роман. Скажем, четыре тома "Жизни Клима Самгина"". Ну, ничего оригинального, далее, как и можно было бы догадаться, не происходит. Для чего нужно патентованному постмодернисту на отдыхе "погружаться в жизнь одиозного Клима"? Поглумиться над тем, что выше и чище, пройтись победителем по некогда чтимым недоразвитыми предками костям, являя при этом образ "славной неторопливости" "которая единственно и составляет цель и смысл жизни всякого порядочного русского писателя". "По последнему поводу, впрочем, у многих были и есть совсем иные мнения. Поскольку "Жизнь Клима Самгина" посвящена интеллигенции, постольку с самого начала остро вскакивает (это он чтоб смешнее -- А.М.) проблема народа и соответствующей ответственности гуманитария. "Большинство интеллигентов обязано приносить силы свои в жертву народу", -- говорил отец Клима, и у меня отлегало от сердца: да, большинство, но, слава Господу милосердному, не все. Может быть, я-то как раз и не обязан". Конечно, вчитываться в это -- все равно что входить в загаженный подъезд: так же противно и так же, увы, привычно. Как известно, захватив Зимний, солдатня испражнялась не в предназначенных для этого, вполне исправных и удобных местах, а нарочито -- в предметах искусства. Так и Курицыну, чтобы поймать кайф неслыханной вседозволенности недостаточно было пресного отправления естественных надобностей в "Матадоре", "Медведе", "Русском телеграфе" и прочих соответствующих местах; нет, только в "Октябре" -- поверх всех этих Гроссманов и Солженицыных, да чтоб еще вензелем "порядочного русского писателя". Но ничего, повторяю, феноменального; да и хотел бы Курицын принести чего в жертву народу -- все равно была бы моча: она у наших постмодернистов за кровь сходит. Но Курицына я недооценил. Недооценил я Курицына, и был за свое благодушие наказан. Не совсем, оказывается, Курицын против жертв, и даже совсем не. "Сто лет спустя я, признаться, не страдаю оттого, что имею возможность провести отпуск где хочу и когда хочу, а мой соотечественник шахтер режет вены, не имея возможности купить детям хлеба. Во-первых, это в лучшем случае бесполезно. Во-вторых, наблюдая за тем, как двадцать процентов населения страны -- слабые, больные, старые и просто несчастные -- жестоко выдавливаются из жизни в зашивленный подвал и неглубокую могилу, учишься быть честнее: значит, эта лодка не вынесла сейчас больше народу, и следует заботиться не о чужих далеких, а о своих -- о тех, кто вокруг. В-третьих, есть хорошая прививка от социальных страданий: представить на секунду, что тебя не стало", -- и т.д., т.д., т.д... Я бежал из Ленинки чуть не плача и повторяя как безумный: "Вонь! Вонь!! Вонь!!! За что, Господи? Неужели мало нам еще было унижений, и надо было позволить этой карикатуре на образ твой навонять нам под нос? Этому лоснящемуся от самодовольства чесателю пяток бюджетных воров? Купленного ими на корню и готового для них на любое людоедство -- ради "своих", разумеется?" И Господь услышал. Он сказал (Веничкиным голосом): "Аль ты забыл, убогонький, в каком месяце попивал на сеновале водочку с шампанским мочесеятель сей благостный? Аль не заметил, что не дотерзал он Климушку и продолжение сего мучительства обещал в следующем номере?" Хлопнул я себя по лбу, бросился снова в Ленинку и заказал аж все последующие номера. Но не было, не было в них продолжения... Впрочем, существо по фамилии Курицын в следующем же номере было; но куда подевалась его сеновальная благостность, "славная неторопливость"? Да уж не пародирует ли он письмо какого-нибудь пикетчика-шахтера с Аничкова моста в свою никому не нужную Воркуту: "Я пишу эти строки в конце сентября. В Москве ветрено. Пошла пятая неделя посткириенковской эпохи". Нет, это явно не пародия: "Но как мы из сытой Москвы не замечаем, что вымирают на окраине империи целыми деревнями, так и большая страна не заметит, как лишится своего будущего". -- Но позвольте, ведь еще в предыдущем номере вымирание то было признано естественным, что же неестественного в том, что вымирающие не заметят какого-то не относящегося к ним "будущего"? -- "Именно эти офисные мальчики и девочки... молодые да ранние -- именно в их лице мы имели надежду новой России". -- Кто "мы"? Сами создатели, певцы и обитатели рухнувшей в одночасье виртуальной реальности, спокойно умервщляющие под очередное "будущее" "большой страны" эту самую страну? -- "Это из них могли появиться менеджеры нового народного хозяйства, люди с другим сознанием, нежели у красной дряни, новорусской вони (так он, оказывается, прекрасно знал, что выделывает... -- А.М.), и совковой пьяни"... Когда я прочел про "народное хозяйство", я поймал себя на том, что всерьез анализирую заурядный пароноидальный бред осатаневшего "обманутого вкладчика" какой-нибудь пирамиды. Особая пикантность была в том, что несмотря на отчетливо обличительный тон, предполагаемые виновники катаклизма (а заодно и губители шахтеров) назывались "они" -- в противоположность "нам" -- понадеявшимся на офисных мальчиков (и девочек, кстати)... Словом -- тоскливый вой на Луну собаки, получившей вдруг от хозяина вместо сытной косточки -- по зубам. Или, как в "Мастере": получив подносом по голове, повелительно мычавший над лососиной "симпатичный иностранец" ("Кароши -- люблю, плохой -- нет"), вдруг вскричал "на чисто русском языке, без признаков какого-либо акцента": "Убивают! Милицию! Меня бандиты убивают!.." В общем, не дали зловредные "они" жизни офисным мальчикам, задавили такие прекрасные для всех "порядочных русских писателей" "реформы", когда только и оставалось немного подождать окончания естественного вымирания всех этих неудачников -- шахтеров, крестьян, а значит и лишних учителей, врачей... О, "Русский телеграф", где так исправно платили "за буржуазность" несчетные серебреники! Неужто это был лишь мимолетный бриллиантовый мираж?.. Затаился Курицын, спрятал покуда свои буржуазные клыки, пестует в "Октябре" "молодых да ранних"... Вы только свистнете вновь, господа буржуины, уж "себя не заставит он ждать", какая уж тут "славная неторопливость"!.. ____________________________________________________________________________________ ИЗ ПИСЕМ КАНАДСКОМУ ДРУГУ (1997-98) "Я тоже решил основную проблему последних лет и моего будущего: я принял решение не ехать в Канаду. Я понимаю, что ты не одобришь его и предлагаю только примириться с этим как с горькой правдой. Неважно, что явилось последним перышком, сломавшим спину верблюда: каждый внес свою лепту... Ты сравнил меня с Мармеладовым, которому пока еще есть куда идти. Что ж, пусть будет по-твоему. Хорошо, что я при этом понимаю, что в Канаде мне уже идти станет не к кому..." "Что касается моего решения насчет Канады. Я не боюсь быть героем Достоевского. Лишь бы не Смердяковым. Мне очень трудно объяснить свое поведение. Сразу получается, что я хочу выглядеть красивее, чем на самом деле, и явно за чужой счет. Я не хочу выглядеть красиво, поверь мне." "Мы никуда не едем... /.../ Я считаю, что мой отъезд был бы трагедией (поэтому я заранее постарался ввести его в русло обычного фарса). Моя эвакуация (в "милую моему сердцу Внутреннюю Монголию") ничем не хуже твоей (в "Париж"). По крайней мере, кожу менять не надо." "Кроме цены, за которую человек продается, кроме общемирового ГАМБУРГЕРА, есть еще, кое-где и кое для кого, "гамбургский счет". И если тебе угодно мерять достоинство людей количеством добываемой чечевичной похлебки -- это твое право и личное дело. Но ты должен при этом признать, что твой кузен в два раза достойнее тебя (а какой-нибудь местный сутенер -- втрое). Я живу там, где законы ГАМБУРГЕРА никогда не победят. И нормальный в "нормальной" цивилизации вопрос к человеку: "Сколько ты стоишь?" -- здесь всегда будет оскорблением. И мне это по душе." "У нас прошел очередной спазм агонии, прямо чудо. А то я уже стал уговаривать Олю делать гиюр. Но при этом ей твердо сказал: в Канаду -- только через мой труп. Не гожусь я для Канады, Володя. Я, как ты знаешь, последний римлянин (вроде виртуального Титуса), переживший свой Рим. Негоже мне поклоняться презренным варварским идолам. Ты ведь человек не чуждый эстетики, не так ли? Я должен похоронить свой Рим, как Антигона своего брата..."
Если у вас есть, что сказать автору, пишите:[email protected]

    ДНЕВНИК ИДЕАЛИСТА.(Выпуск 3)

Поговорим о любви. Я люблю Достоевского и Пелевина. О любви к первому пока еще можно говорить в открытую, в любви ко второму же признаваться так же стыдно, как в нехорошей болезни. Всяк почитает за долг поворотить брезгливо нос. Нет, поймите меня правильно, я вполне понимаю обычного человека, который говорит мне: "Я начал его читать, но это оказалась такая чушь, что я не выдержал и бросил". У любого писателя обязаны быть такие читатели, и это нормально; я ничего против них не имею. Сам я ровно такой же в глазах почитателей Борхеса (к которому равнодушен) или Сорокина (которого не перевариваю). Это, повторяю, нормально: великий писатель (равно как и заурядный) не обязан всем нравиться и всеми пониматься (я готов предположить, что велик не только Борхес, но и Сорокин). Но я-то говорю о явлении совершенно иного рода. Любое общество (в неформальном понимании) несет в себе определенные стайные инстинкты. Одно из их проявлений -- стремление классифицировать своих членов, отвести им определенное место во всех возможных иерархиях, атрибутировать им определенные роли -- кому художника, а кому сапожника. Что интересно -- независимо от занимаемого места каждого члена общество наделяет одинаковым спектром "степеней свободы", по которым тот может индивидуально смещаться, не нарушая устоев: разрешены все смещения, кроме индивидуального смещения вверх. Грубо говоря, общество благодушно отнесется к художнику, перешедшему на обувной дизайн, но отнесется с крайней подозрительностью к обувному дизайнеру, занявшемуся вдруг живописью. Одни пожелают эту живопись вообще не замечать, другие -- воспользуются удобным случаем, дабы самоутвердиться, оплевывая беззащитного "нарушителя конвенции". И уж конечно никто и пытаться не будет честно разбираться собственно в предмете: невыгодно и даже опасно, -- а вдруг как сам попадешь в изгои? Я помню какую ненависть вызвала в элитной читающей публике повесть Катаева "Алмазный мой венец". Если "Святой колодец" и великолепную "Траву забвения" еще можно было "не замечать", то уж "Венец" был настоящим вызовом. Да как он посмел, этот советский литературный генерал (лауреат и орденоносец!) вдруг начать писать так и о том, словно у него звание эмигранта первой волны! Касаться своими номенклатурными лапами святых имен (с какими-то возмутительными псевдонимами) Мандельштама, Булгакова, Пастернака... "Нельзя заставить человека увидеть дорогу, по которой он не хочет идти". Смешно было даже пытаться заговаривать с этой публикой о достоинствах и недостатках "нового Катаева"; такового просто не должно было быть! Злобное, пасквильное шипенье -- вот и все, на что оказалось способно общество в отношении своего члена, попытавшегося на старости лет выйти из сложившихся рамок на свободу. Неважно, "по заслугам" или нет это было; важно, что в определенных ситуациях ждать "объективной", т.е., по крайней мере, внутрилитературной оценки произведения не приходится, литературная критика используется в таких случаях не как инструмент исследования, но как орудие общественной экзекуции, позволяющее "научно" обосновать заранее определенный ответ. В чем-то сходная ситуация сложилась сейчас с Пелевиным. Все шло хорошо, пока Пелевин творил (в числе многих) в ключе постмодернизма, под вывеской "новой русской фантастики". Это был не убогий шутовской постмодернизм, а стильный, точный и яркий, да еще с "правильным" разоблачительным уклоном, как могло показаться по "Омону Ра". Пелевин занял вполне достойное место в отечественной литературе и был отмечен почетным "Малым Букером". Ведь поскольку в своем творчестве Пелевин не занимался развенчиванием традиционного "реалистического" направления, то и литераторы-традиционалисты относились к нему нейтрально, как к явлению вполне допустимого параллельного мира с неевклидовой геометрией. Ведь оставаясь в рамках "чистого" постмодернизма, Пелевин не покушался тем самым на главные святыни "реалистов" -- "духовность", так отчего не поощрить политкорректного представителя столь ценимого богатеньким Западом направления? Писательское общество ведь вполне плюралистично, если соблюдаются определенные правила игры: "реалисты" хранят святыни, а постмодернисты играют в свои детские игры, но не кусают старших и не претендуют на посвящение в дела взрослых. И вот эту-то неписанную благостную конвенцию Пелевин посмел нарушить самым недопустимым образом. Уж лучше бы он плюнул в живого Булата Шавловича -- это, по крайней мере, было бы вполне ноуменально: дети есть дети. Пелевин поступил гораздо хуже: он написал роман, о возможности которого нынешние "реалисты" только догадывались, тщетно пытаясь протоптать к нему свежую тропинку среди множества разъезженных колей. Роман этот -- "Чапаев и Пустота". Мне жаль наших почтенных и прочих литераторов. Я вполне могу понять их оскорбленность свершившейся несправедливостью: когда уже всем стало казаться, что не осталось у нас былого читающего сообщества, что безвозвратно ушли времена, когда из рук в руки передавались толстые журналы, с произведениями былых властителей дум, вдруг появляется роман, который читают! Который ищут! А ведь нет в нем ничего такого! Ведь сам же говорит -- пустота! Господи, ну за что? -- "Головы литераторов проплыли за мутным стеклом, донесся голос Ликоспастова: "Бьешься... бьешься как рыба об лед... Обидно!"" Успех романа был столь очевиден и неоспорим, что наши правящие "реалисты" решили считать произошедшее просто коллективным помешательством, навроде того явления, которое заставило чуть ранее воскликнуть одного из этой братии: "Россия, ты сдурела!" Естественно, такой роман нельзя было допустить к серьезному обсуждению; он не попал даже в шорт-лист Букера. На прямой вопрос о причинах один из членов жюри чуть более нервно, чем следовало, отмахнулся: нас же, дескать, интересуют серьезные произведения, а не какой-то там... -- что-то в этом духе. Я, кстати, собирался писать о своей любви, а получается -- о чьей-то там ненависти... Ну не смешно ли мне защищать Пелевина? Ведь его оружие -- гениальные книги, которые ни мелким, ни крупным завистникам (а именно зависть -- та эмоция, которая, как это ни прискорбно, в основном и определяет отторгающую реакцию писательского сообщества) не уничтожить. Но время серьезного анализа того же "Чапаева" еще, видимо, не пришло, да и не мне, неученому, за это браться. Поэтому я решил рассмотреть одну из нынешних критических работ, претендующую на таковой уровень анализа. Речь пойдет о рецензии Александра Закуренко "Искомая пустота", опубликованной в серьезном профессиональном издании -- в третьем за 1998 год "Литературном обозрении". Вот начало этой рецензии (прошу прощения за длинную цитату, но она прекрасна!). "Название романа сродни человеческому имени и, по о.Флоренскому, может либо возвышать по своей сути, либо, в случае разрыва между заданным и реализуемым смыслом, становиться причиной раздвоенности. Название романа В.Пелевина концептуально. Оно именует происходящее действие, и в таком качестве включается в ряд "концептуальных" названий: "Отцы и дети", "Преступление и наказание", "Война и мир". Разница в том, что вместо имен нарицательных Пелевин использует имена собственные, тем самым встраивая своих героев в иной ряд: "Тарас Бульба", "Обломов!", "Анна Каренина". Уже в этом проявляется вполне буддийская логика: "А не есть А. Это и называют А". Чапаев есть фамилия (единичное) и в то же время есть понятие (общее): "Чапаев есть личность и Чапаев есть миф". Отсюда: личность есть миф, но поскольку миф не есть личность, то "Чапаев не есть Чапаев. Это и называют Чапаев". Пустота есть фамилия (личность поэта-комиссара) -- и пустота есть понятие, отсюда: фамилия есть понятие; отсюда: фамилия есть обозначение общего (по Ж.Деррида, имя исторического деятеля может "выступать метонимией" логоцентрических понятий), отсюда: общее (в нашем случае -- Пустота) есть обозначение личности, т.е. "личность не есть личность. Это и называют личностью". Таким образом, имена героев обретают метафизический статус: они значат больше, чем обозначают. Перед нами яркий пример общей тенденции в современной прозе -- деперсонализация героев", -- и так далее. Знаете, есть такой анекдот. "Доктор, отчего люди лысеют?" -- "Наукой совершенно точно доказано, что люди лысеют оттого, что у них на голове выпадают волосы, а новых не вырастает". Не смешно? Тогда представьте этот ответ в развернутой интерпретации доктора Закуренко со ссылками на Ибн Сину и Парацельса. Нет, вы вдумайтесь только, оказывается имена Чапаева и Петьки "обретают метафизический статус"! А нам-то, неучам, казалось, что этот статус был у них уже лет эдак пятьдесят, и что не будь у них этого статуса, так и романа о них не случилось бы. Интересно, а имя "Омон Ра" тоже "обрело метафизический статус" концептуальными усилиями Пелевина? "Доказательство" очевидного либо даже декларируемого ("буддийской логики", в частности) -- это всего лишь пример нелепости приведенного "анализа". Не надо думать, однако, что А.Закуренко допустил эту нелепость в увлечении; о, нет! -- тут все гораздо тоньше. Эта нелепость (наряду с неподражаемой, "под Флоренского", логико-схоластической заумью), подобная удару пыльным мешком по голове, несет в себе важную анестезирующую функцию, дабы оглушенный читатель утратил восприятие определенных, скажем так, методических приемов автора. Каких? Прочтем-ка повнимательнее: "Название романа сродни человеческому имени и, по о.Флоренскому, может либо возвышать по своей сути, либо..." Заметили? Ма-а-ленькая такая "небрежность" изложения (вместо "которое" -- союз "и"), -- и уже готово несуществующее суждение Флоренского о роли названия романа, хотя ни о чем, кроме имен, Флоренский не говорил. Надо спросить у А.Закуренко при случае: а как там, "по о.Флоренскому", название атомного ракетного крейсера "Сергий Радонежский" -- возвышает по своей сути, или раздвоенность причиняет? После такого ударного начала А.Закуренко неторопливо засасывает оглушенного читателя в трясину тяжеловесного псевдонаучного комментария. А.Закуренко, конечно, обидится и скажет, что его комментарий самый что ни на есть научный, поскольку обильно уснащен знаковыми для посвященных именами, понятиями и терминами. Однако весь этот аппарат оказывается в его руках не рабочим инструментом, а реквизитом циркового силача, средством демонстрации собственных философо-филологических бицепсов. Это необходимо ему для того, чтобы у читателя не возникало никакого сомнения в праве А.Закуренко вдруг, безо всякого видимого основания, заявить: "Если перечислить хотя бы частично набор культорологических реалий романа, получится нео-Даль в транскрипции Эллочки-людоедки, либо словарь той же Эллочки в степени n, где n -- количество услышанных книг" (конечно, плевок в неверно выбранном направлении немедленно обдает плюющего: даже при 5-словном словаре Эллочки и 5 "услышанных" Пелевиным книгах получается просто фантастически богатый "набор культурологических реалий романа", -- этого бывший мехматовец явно недоучел). Но это все опять-таки цветочки; понятно, атрибутирование "Чапаеву" художественного убожества -- слишком мелкий результат для такого могучего замаха раззудившейся руки. И -- вот, наконец, начинает шиться дело. "Вся эта пневматосфера выражена автором с неподдельной иронией, являющейся некоторым противовесом пелевинскому же пафосу в изложении духовных истин. Сами же истины могут затронуть лишь читателя, для которого что Будда, что Чапаев, что Брежнев -- персонажи народных сказаний. В раннем буддизме существовал жанр джатаки -- доступного для широких масс предания (сказки или басни) о предыдущих перерождениях Будды. В советское время ему соответствовал жанр анекдота, одним из постоянных героев которого был как раз Чапай. Так что роман Пелевина являет образец советского богоискательства. Герои его выражают "единственно верную" идеологическую линию, только вместо марксистко-ленинской они озвучивают линию столь популярного ныне социалистического оккультизма." Стыдно, конечно, читать весь этот бред: жанр анекдота в советское время, оказывается, выражал "единственно верную" марксистко-ленинскую идеологическую линию... Ни одному постмодернисту такого не приснилось бы! Но что делать, ведь надо как-то подготовить почву для самого главного, заветного... Это главное и заветное выхватывается неожиданно,посреди невинно начатого абзаца, как финка из-за голенища. "Мотив преодоления реки возникает в самом начале романа, когда, двигаясь по холодной революционной Москве, Пустота размышляет о том, что "русским душам суждено пересекать Стикс, когда тот замерзает, и монету получает не паромщик (паром -- "парамита". -- А.З.), а некто в сером, дающий напрокат пару коньков". К сожалению, реальным главным героем романа и является "Некто в сером", определить которого не составляет труда по его отношению к Христу. Такого количества разоблачительной антихристианской риторики не встретишь даже в учебниках научного атеизма. Ходасевич писал, что погружение в мир есенинской "Инонии" невозможно для христианина без водолазного костюма. Для погружения в пелевинский мир нужен уже батискаф." Это -- начало обличительного вранья. Вранья, ибо никакой "разоблачительной антихристианской риторики" в романе нет. А.Закуренко так хочется выдать за таковую историю "просто Марии", ему так приятно занять позу страдающего (без дефицитного батискафа) за веру христианина, что он начисто "забывает" о собственном указании на используемый в "Чапаеве" прием: "Средствами элитарной культуры выражаются реалии массового сознания". Доказательство своего обвинения А.Закуренко проводит очень простым образом: цитируя персонажей и давая свой комментарий, типа: "Вжился автор в чужое сознание, вжился". Конечно, таким безошибочным образом можно не одно выдающееся произведение "разъять как труп", брезгливо "разоблачая" совершенно тварную природу последнего. Вот пример а ля Закуренко "антихристианской риторики" из "Бесов": "А если так, если законы природы не пожалели и Этого, даже чудо свое же не пожалели, а заставили и Его жить среди лжи и умереть за ложь, то, стало быть, вся планета есть ложь и стоит на лжи и глупой насмешке. Стало быть, самые законы планеты есть ложь и диаволов водевиль". Или вот. ""А можно ль веровать в беса, не веруя совсем в бога?" -- засмеялся Ставрогин. -- "О, очень можно, сплошь и рядом", -- поднял глаза Тихон и тоже улыбнулся. -- "И уверен, что такую веру вы находите все-таки почтеннее, чем полное безверие... О, поп!" -- захохотал Ставрогин. Тихон опять улыбнулся ему. -- "Напротив, полный атеизм почтеннее светского равнодушия", -- прибавил он весело и простодушно. -- "Ого, вот вы как". -- "Совершенный атеист стоит на предпоследней верхней ступени до совершеннейшей веры..."" ( Напомню, что Тихон -- архирей, что, безусловно, довершает картину кощунства.) Кстати, "Бесы" -- без сомнения не менее "культовая интеллигентская книжка", чем "Иуда Искариот", что, видимо, окончательно, по Закуренко, решает вопрос об ее "мистической безответственности". Лейтмотив всех понадерганных "разоблачительных" цитат -- со страниц "Чапаева" ведет свою подрывную работу враг христианства вообще и русского в частности! Но, господин Закуренко, не кажется ли Вам, что Ваш, предположим, искренний апологетический пафос не имеет отношения к литературной критике? Отделяйте себе агнцев от козлищ в изданиях Московской патриархии, но причем тут "Литературное обозрение"? Ах, ну да, это же у нас теперь "единственно верная" "идеологическая линия", тогда понятно! Вы просто от чистого сердца хотели раскрыть глаза общественности! И вот, наконец, последний залп. ""Образованного" читателя привлекают исследования в сфере "духовности". При этом совершенно не важно, какие мысли озвучивают герои популярной литературы: "особый взлет свободной мысли" не проводит разграничений между Богом и дьяволом, Добром и Злом. Главное: определенные духовные метки, мутноватая эзотерика, игра смыслами -- эдакий заменитель напряженной духовной жизни, мучительного поиска Бога Истинного, хотя бы от боли пребывания в богооставленном мире. Популярность романа понятна. Пелевин талантливо показывает путь к потере дара, того самого евангельского таланта, который не был приумножен рабом. Вместо реальной Любви, роман предлагает раствориться в Условной Абсолютной Любви. Все в мире условно -- и Любовь условна. А значит, можно не страдать, не мучиться, не болеть. Значит, бегство от действительности, столь милое нашему потерянному поколению, -- путь к спасению. Бегство, а не преображение действительности." Чистая душа, А.Закуренко, жаль, что он не замечает, какая бесовская ухмылка проглядывает сквозь это "бегство от действительности" и ее "преображение"! Теперь уже, видимо, под лозунгом: "Страшному Суду -- достойную встречу!" А ведь так складно начал -- и по "образованщине" прошелся, и по мнимой "духовности"... Нет, не буду я в этой заметке говорить о любви -- ни к Достоевскому, ни к Пелевину. Не место. Скажу только, что первый -- открыл того самого "человека из подполья", которого ну никак не заставишь заниматься никакими "преображениями действительности", а второй -- дал ему силы не потерять себя среди новых искушений -- "свободой", "возрождением", "правоверием"... Почему этого не заметил А.Закуренко? Не знаю. Впрочем, кажется у Пелевина что-то об этом есть. "Чапаев комментировал одно место из Сведеборга, где луч небесного света упал на дно ада и показался душам, которые там живут, зловонной лужей. Я понял это в том смысле, что трансформируется сам этот свет, а Чапаев сказал, что природа света не меняется, и все зависит от субъекта восприятия. Он сказал, что нет таких сил, которые не пускали бы в рай грешную душу -- просто она сама не желает туда идти. Я не понял, как такое может быть, и тогда он сказал, что икра, которую я ем, показалась бы какому-нибудь из ткачей Фурманова клюквой, от которой воняет рыбой." 11 сентября 1999 г.
Если у вас есть, что сказать автору, пишите:[email protected]

Популярность: 1, Last-modified: Tue, 17 Aug 2004 07:16:23 GmT