---------------------------------------------------------------
     © Copyright Дмитрий Воевода.
     Email: [email protected]
     Date: 3 Feb 2000
---------------------------------------------------------------




     "Ежевику лижут змеи,"
     говорила мне Бабо.
     "А армяне не умеют
     делать красное вино."

     "Нехороший цвет для флага -
     вспомнишь бабкины слова."
     "Не макаки, а бахахи.
     Спи, дурная голова!"

     "Вах, какие были люди,
     что Ираклий, что Бегляр!"
     "Бабка скоро старой будет."
     "...и не шляйся в Авлабар!"

     "Все мы были молодыми.
     Жизнь сверкала, как вода."
     " Ифь, как мясо пахнет дымом!
     Ну да с кинзой - не беда."

     "Все священники - пройдохи:
     в церкви лезли под подол."
     "Все владыки были плохи."
     "Кто такой твой Ком-со-мол?"

     "Как я раньше танцевала!
     Мой отец сходил с ума -
     все дрожал, чтоб не украли."
     "А потом была война."

     "Завтра мы поедем в Гори,
     чемо бичо. Там твой дом."
     "Ты еще не видел горя
     и не жил своим трудом."




     "Помни, месть - святое чувство."
     "Подари ей бирюзу."
     "Без меня вдруг станет пусто -
     чтоб не смел пускать слезу!"

     В морге губы леденеют.
     Деревянный стук гробов.
     "Ежевику лижут змеи," -
     говорила мне Бабо.



     Нет счастья на земле. Но нет его и выше.
     И ниже тоже нет. И даже за углом.
     Подарочный набор уже, похоже, вышел.
     На саночках теперь катиться под уклон.

     Чего еще? Жена? Она б просила денег,
     дышала бы в висок, чинила бы дуршлаг.
     Потом бы поняла: мудак и неврастеник.
     И я б давно забыл, к кому она ушла.

     Что если бы не страх? Не срок всего короткий?
     Когда бы брадобрей в мои дела не лез?
     Но я от них и так - ужом по сковородке,
     и камбалой на дно, и серым волком в лес.

     И нечего мелькать в чаду проезжей части,
     заманчивым буйком качаться на волне.
     Есть я и белый свет. Меж нами нету счастья.
     Единство есть зато. И этого вполне.




     Фонарь в окне, как рыбий глаз.
     От спички вспыхивает газ.
     Я грею руки над огнем,
     и мысли прыгают конем.
     У них характер кочевой,
     монголам это ничего.
     А я почти уже монгол:
     нечесан, желт, по пояс гол.
     В зрачках густая чернота
     в цвет конской гривы и хвоста.
     Я вижу разное в огне,
     к примеру - женщину в окне.
     А на руках ее дитя
     лежит, глазенками блестя.
     И я для них уже никто,
     небритый маятник в пальто.
     Огонь касается руки,
     и лижут руку языки.
     Как ось земли - моя рука.
     Вокруг кружатся облака,
     кружатся горные хребты
     и две ледовые плиты,
     созвездий млечный караван
     и всей воды левиафан,
     колючий снежный порошок
     и неба порванный мешок.
     Вспухает боль, как на дрожжах...
     Едва-едва не завизжав,
     я отстраняюсь от огня -
     и нету дочки у меня.
     Откуда быть ей, идиот?
     Рука до свадьбы заживет.
     Воображение есть дар.
     И, посмотрев на календарь,
     я вижу Питер в ноябре
     и беса чувствую в ребре.





     Я подношу к глазам бинокль -
     немецкий, дедовский, трофейный.
     Оттиснут лавровый венок
     на коже с запахом кофейным.
     Подкручивая окуляр,
     я вижу облако тумана,
     как будто в воду окуням
     рыбак насыпал каши манной.
     Но вот и комната моя,
     потом - цветок в окне напротив,
     чуть вниз - дороги колея,
     левей - фонарь на повороте.
     Не понимая ни черта,
     вороны скачут по сугробам.
     Спешит женатая чета.
     Я вижу, как замерзли оба,
     и в ухе женщины серьгу...
     И представляю восьмикратно,
     как, точно угольные пятна,
     лежали мертвые в снегу.






     Собака лает, и дыбом шерсть.
     Арабов двое, верблюдов шесть.
     Горит медлительный саксаул,
     и грусть безбрежней, чем знал Саул.
     Мелькнет во мраке рука, висок.
     В овечьем сыре скрипит песок.
     На дне колодца лежит звезда,
     и на верблюде звенит узда.

     Звенит пустыня одной струной.
     Вьюки с поклажей полны виной.
     Чиня при свете дрожащем плеть,
     что делать путнику? Только петь.
     Мохната ночь, как большой паук.
     Сапог зарылся в песок, как плуг.
     Там чей-то череп до дыр белен.
     И дух верблюжьей мочи силен.

     Усталость тихо сползает с плеч.
     Есть звезды - верить, и время - течь,
     песок - чтоб помнить, ступни - идти,
     и смерть - чтоб встретить ее в пути.
     Арабам снится оазис, плеск
     воды в кувшинах, веселый блеск
     зрачков оборванной детворы,
     ковры и глиняные дворы.

     Как речь Пророка, там жизнь верна.
     О стройных женах поет зурна.
     Там даже воры нужны, как хлеб.
     И голос крови от солнца слеп.
     Там сладок финик и жалок злак.
     Там вены будней в тугих узлах.
     Добро и зло там едина плоть.
     Возможно, так и хотел Господь.

     Хвала Аллаху за соль и пот.
     За то что, взявши запретный плод,
     желтуху времени подцепил.
     За то что волком порою выл.
     За пуповину, за кровь, за кровь,
     за этот странный, кривой покрой:
     не знаю - саван или бурнус.
     За то что Бог весть когда вернусь.

     Но как бы ни был костер хорош,
     к утру колени колотит дрожь.
     Гремучей ртутью скользит змея.
     И все круглей и круглей земля -
     вот-вот покатится колесом.
     Так мир непрочен, так чуток сон!
     Пустынной мышью свистит рассвет.
     Как в море, стерся вчерашний след.

     Верблюды фыркают в полумрак.
     Араб арабу с утра, как враг.
     Звучит с десяток - по делу - слов:
     проверить упряжь, ремни узлов.
     Мешок на третьем верблюде рван...
     Как призрак времени, караван
     к ушку игольному путь ведет.
     Восходит солнце. Вперед. Вперед.







     Море сходит с ума вторую неделю
     Брызги взлетают до самого маяка.
     Все ничего, но тошно в сырой шинели
     и от бравых песен молодняка.

     Ловишь радаром, со скуки, заблудший танкер.
     Редкая мышь заплывает в такую глушь.
     Невеста молчит, как красная партизанка,
     и там уже, видимо, если не сын, то муж.

     Указательный палец строго глядит с плаката.
     Враг не дремлет. Но явно не из-за нас.
     Уши дневального шевелятся, как локатор.
     Голоса офицеров: семь пик, восемь бубен, пас.

     Можно поспать или пойти к соседям -
     сделать наколку с якорем голубым.
     Но бессмысленность всюду расставит сети
     для квадратной от выпитого головы.

     Море, волна за волною, дробит устои.
     Берег отечества тает, как рафинад.
     Мама, мама, я скоро вернусь, пустое.
     Я - как чайка в мазуте, но вот уже взмою над.

     Горизонт застегивается, что черный китель.
     Полчаса - и мичман пробьет отбой.
     И большая морская звезда в зените
     поведет меня в медленный путь домой.






     На 2/3 вперед посмотреть -
     но пока на ремнях не опустят,
     можно видеть закатную медь
     или чаек, кусающих устье.

     Не чужое молотим зерно.
     Что посеяли - то пожинаем.
     Эпикура похерил Зенон,
     а Мария вообще не жена им.

     Через семь тысяч лет от нуля
     на руинах шекспирова театра
     тяжело выпекать кренделя,
     голосами высвечивать Тартар.

     Не видна золоченая нить,
     но порядок ее вертикален.
     И ни зги номеров позвонить,
     чтобы воду оплакивал камень.







     Развернуть клинописные свитки!
     Кто сказал, что мы духом слабы?
     Как каре, ощетинились скрипки
     на взметнувшийся хаос судьбы.

     На концах журавлиного взмаха
     в безраздельное небо легли
     карабахская Андромаха
     и готический танковый клин.

     На курчавых висках догорает
     белопенная ярость. И тут -
     тени яблонь сожженного рая
     зацветают. Вот-вот зацветут




     Я не нужен линейному городу с северной мертвой водой.
     Без меня механизм поднимает мосты к оловянному небу.
     Я гранитным горбом не удерживал арку у входа во двор
     и в блокадном гробу позабыт среди площади не был.

     Безразлично, зачлись ли вверху Гесиоду его трудодни.
     Тем молитва честнее и выше, чем больше она безответна.
     Посмотри на дворцы по реке, ничего мне не надо от них.
     Закурить в октябре, закрываясь спиною от ветра.

     Вероятно, на треть уже все бестолковый мой жребий земной.
     Раз от разу приходит червивая мысль о текучести кадров.
     Равнодушно, неспешно и грозно идут облака надо мной,
     словно строй броненосцев огромной небесной эскадры.

     В голове моей ада и извести хватит с избытком на двух.
     Все прошедшее время, как крылья, встает у меня за плечами.
     И тогда над пустой и безвидной землею проносится Дух
     и кричит, как балтийская чайка, о вечной печали.




     Не рыдай, мене, мати, над лирой зрящи.
     В наши дни не равняют перо к копью.
     Я благодарен за все, за куриный хрящик,
     но из трав я сродни одному репью.

     Нынче вместо Полыни - по небу узоры ляписом,
     настоящую ночь не отыщешь и днем с огнем.
     Но тяжелый кузнечик по башню засыпан каперсом
     и расцвел дурашливым миндалем.

     Мир одеял разорен проходящим плугом.
     Вроде надо скрываться, молчать и таить урон -
     ан двуглавый углан на латынь переводит уголь:
     дай ответ, куда мчишься, река времен?

     Три эстонки над спицами усмехаются:
     Мандельштамом быть - надо спать в гробу.
     Ах, холера меня возьми и упрячь в Михайловское,
     вот тогда я заткнусь навсегда, прикусив губу!





     Всю ночь шел снег. Под утро перестал.
     Мне наплевать, что делалось снаружи,
     но медный конь, покинув пьедестал,
     свои копыта в улицу обрушил.
     И я решил, что все - сошел с ума,
     почувствовал, как кончилась слюна,
     и в зеркале себя не обнаружил.

     Евгений, не поверишь, я был рад.
     Всю жизнь я был мучительно нормален,
     линеен, как нахимовский парад,
     почти во всем - от строфики до спален.
     А этот всадник... Как бы объяснить?
     Он мне давал спасительную нить,
     он все на свете мог переменить,
     чего бы пальцы тенью ни достали!

     Напротив загорелись два окна,
     как над германской гласною умляут.
     От страха голова не волокла,
     но то был фильм, где страх не умаляет
     способности бросаться на рожон:
     Послушай, черт! Ведь ты вооружен,
     ты можешь все. Верни мне... Умоляю!

     Но конь колол копытами асфальт,
     и ничего не слышно было, кроме
     копыт и ветра, тянущего альт...
     И голос вдруг - шаляпен и огромен!
     Стакан разбился. Прыгнула метла.
     Кавалерист сказал: Она мертва.
     И снег пошел, как перья при погроме.

     Исчезли окна, всадник. Целый мир
     был, как при трупе, белым занавешен.
     И ветер пел, что я уже не Лир,
     я одинок, беспомощен и грешен...
     Я каменел, уткнувшись вниз лицом,
     от наволочки пуговицу спутав
     с холодным валидольным колесом.
     Исчезло место, вымерли минуты.
     Прости меня, - шептал я почему-то.
     Мне больше не для чего... Даже если сон.






     "There's fennel for you,
     and columbines. There's rue for you,
     and there's some for me..."
     Shakespeare, "Hamlet"*

     I
     Тяжелый дуб желтеет над редутом
     из вывернутых трактором корней.
     Кружится коршун пристально и круто,
     чтобы на мышь обрушиться верней.
     Жизнь движется в естественной тревоге,
     и с олимпийским безразличьем боги
     взирают из бессмертия за ней.

     II
     Вот девушка, раздетая по пояс,
     вплетает пряди в звонкую струю,
     и что-то ей нашептывает голос,
     как первой и прекраснейшей в раю.
     Она все чаще слышит шепот змия,
     и хрупкий ум берет шизофрения,
     как Прагу в бронетанковом строю.

     III
     В ладошках молодого геометра
     струится неприятельский песок.
     Игрушечную пушечку от ветра
     и смерти прячет фиговый листок:
     репей, лопух, подсолнух, подорожник.
     Мы обойдемся фрицам подороже,
     чем деда думает!
     - Ну, дед, еще часок!

     _____________________________________

     * "Вот вам укроп, вот водосбор. Вот рута.
     Вот несколько стебельков для меня..."
     Шекспир, "Гамлет"
     (перевод Бориса Пастернака)



     - Компьютерные неводы повисли -
     пойду, возьму чего-нибудь пожрать.
     - А что насчет шестнадцатого?
     - В смысле?
     - В каком составе, спрашиваю, ждать?
     - Да кто ж его... Спроси чего поближе.
     - А где твоя?
     - Да вроде бы в Париже.
     На месяц, с этим...
     - Пьешь?
     - . . . . ?!



     - Але, папуля!.. Как ты... Просто чудо:
     здесь столько магазинов и всего!
     Кругом французы... Сколько?.. Не забуду.
     Надумывай, не нужно ли чего?..
     Как Сашка?.. Не буянит? Что в больнице?..
     Теперь о том. Не смей проговориться
     Георгию, что сын не от него...



     В густо-зеленых шторах искры пыли.
     Свет плещется по плоскости стола.
     За окнами гудят автомобили.
     Я - дряхлый корень горького ствола...
     - Кто следующий? - Петрова? Бесполезно...
     Раскрытая история болезни.
     Ненужные латинские слова.



     В стеклянной банке чахнут георгины.
     На кухне мать, кусая губы, ждет.
     И августовский вечер, как сангину,
     на гаражи свет вечности кладет.
     Он говорит, что если бы лет в восемь,
     когда впервые... Боже, скоро осень!
     Не может быть, что это не пройдет...



     Она гербарий свой заговорила
     и выбросила в реку навсегда.
     И смотрит, перегнувшись за перила,
     как черная осенняя вода
     выносит эти листья из-под моста
     и шепчет ей настойчиво и просто:
     Иди сюда. Иди сюда. Иди сюда.






     Над кассами флаг полосатый
     трепещет, исхлестан и смят.
     Замерзшие, злые солдаты
     о грунт сапогами гремят.
     Я им отдаю сигареты
     у моста на станции Сетунь
     под их одобрительный мат.

     Вагон спотыкается глухо,
     как пьяный со штабелем дров.
     Решительная старуха
     мне на ногу ставит ведро.
     Из тамбура пахнет металлом,
     мочой, "Беломором", каналом,
     смертями барачных рядов.

     Колеса стучат надо мною,
     со мною, за мною, и вдруг
     я чувствую, что не отмою
     навеки испачканных рук.
     Мне с этим потоком не слиться.
     Дамокловы черные птицы
     над Кунцевом делают круг.

     Бесценная черствая проза -
     как в ржавых ладонях вода.
     Свист встречного электровоза,
     качающиеся провода.
     Текут бесконечные рельсы.
     Слепцы, продавцы, погорельцы -
     аптечная доза стыда.

     В окне горизонт догорает.
     Мелькают заборы, столбы,
     болота, березы, сараи,
     шлагбаум, четыре трубы,
     завод за бетонной оградой...
     Как шпала, судьба коротка.
     Любимая, что ж ты не рада
     веселому пенью гудка?






     Мне губы щекочет шинельным сукном,
     и карта разрезана Обью.
     Трагедия века, звезда за окном,
     макбеты встают к изголовью.
     Нечетный Бетховен, буран боковой,
     в отставших обозах - штандарт полковой
     и карточка с долгой любовью.

     Прости меня, друг, гильгамеш, крокодил,
     знаток соколиной охоты!
     Я в школе на три дарвинизм проходил
     и впредь травоядным работал.
     Божественный дар не лежит к дележу.
     Растет пораженье во мне, погляжу,
     как ягель в полярных болотах.

     Высокое небо, седьмая печать,
     руками загнутые буквы.
     И вроде своя голова на плечах
     созрела, как некая брюква.
     Мне холоден дым из военной трубы,
     и просто смешно на пороге судьбы
     примеривать новые брюки.



     Лежа в остывшей ванне в четыре часа утра,
     понимаешь: негоже пенять на Небо.
     Так и должно было быть. И судьба мудра,
     что сажает полынь вперемежку с хлебом.

     Чем бы ты был иначе, без сонма своих потерь?
     Без примиренья с ними? Я полагаю - мясом,
     годным только для гаубиц и в постель,
     и трястись в троллейбусе третьим классом.

     Ты и так, конечно, еще не Бог.
     Но уже позвоночником стала хорда,
     и когда за стеною играет Бах,
     "Он звонит по тебе," - повторяешь гордо.



     Жизнь безопасна, как бритье.
     Не сесть в тюрьму, не взявши кассы.
     И негодующие классы
     не строят планов громадье
     на утлый череп человека.
     Но так же дергается веко,
     и то же в ребрах колотье.

     Равно - в тюремных номерах
     и в отопляемом клозете -
     дрожит холодный минерал,
     как рыба, выбранная в сети:
     зане никто не отменял
     любви, безверия и смерти.






     Женщина, написавшая "Реквием" и "Северные элегии",
     жившая Сивиллой в дощатом флигеле -

     умерла. Истлели ее браслеты.
     И глаза - позабыты, какого цвета.

     Но остался голос железной воли
     и на сером камне потоки соли.

     На могиле - мокрые грибы и рябина,
     словно их принесла Марина.



     В Нюрнберге ночь, как топор, остра.
     Подойди к окну, пересилив страх,
     простыней завернись по плечи.
     Под босой ногой половик скрипит,
     на кресты Бригитты роскошный вид,
     а внизу костер рукоплещет.

     У кого коса расплелась, как жгут?
     То ли просто жуть, то ли ведьму жгут,
     бакалейщики носят хворост.
     Значит, больше тебе не бывать в слезах -
     навсегда запомни ее глаза,
     и как пахнет паленый волос.

     Ратуша колет иглой луну.
     В животе ребенок, как царь в плену.
     Подоконник в остывшей саже.
     Три кукушки спорят в пустых садах.
     Даже если станешь к утру седа -
     слушай смех проходящей стражи.

     В Нюрнберге ночь от огней черна.
     На воротах ставит кресты чума,
     и по звездам - кончина века.
     Научись зверье целовать в уста.
     Ты должна мечтать, что родишь Христа,
     чтоб родить потом человека.

     Твои очи станут вратами в ад.
     Посмотри, как сверкают щиты солдат:
     завтра в поле их ждет невеста.
     Ты сама невестой была вчера.
     Днесь белеют во мраке облом чела
     и в постели пустое место.

     А над Азией длинные облака,
     наши шпоры вросли лошадям в бока,
     мы центавры уже, не люди...
     Пой же песню, подушку в руках качай,
     над страницей вздрагивай, как свеча,
     думай, каким он будет.





     То не сено в поле звездой зажглось!
     Господи, дай, чтоб без кожи рос,
     чтоб отбилась овца от стада,
     чтоб любовь, как шрам, поперек лица,
     чтобы жизнь ему тяжелей свинца -
     а иначе вообще не надо.

     Изогнулась речка, как буква "z",
     холоднее ночи сырой рассвет,
     от росы блестит черепица.
     Лают псы, в пекарни везут муку,
     вторит колокол первому каблуку,
     а тебе, как в гробу, не спится.

     Завывает ветер в печной трубе.
     В сердце страх скребется, как мышь в крупе.
     Пляшут черти над колыбелью.
     Я увяз в схоластике, как в смоле.
     Не сверну башку на Святой земле -
     привезу тебе скарабея.





     В столице снег. На небе Скорпион.
     Дома черны, как после артобстрела.
     От ярости мертвеющее тело
     вцепилось в подлокотники. Неон
     за окнами отсвечивает сталью.
     Лицо - как нож. И строки из Исайи
     гудят в мозгу, как кованая медь.
     Отныне - жизнь за жизнь и смерть за смерть!
     И никаких соплей и манной каши
     по белой скатерти! Прощайте за себя!
     Прощать за всех - и подло, и не наше
     собачье дело... Правота слепа,
     а зрение дается лишь любовью.
     Он ставит чайник, зажигает газ
     и, ткнувшись лбом в холодные обои,
     бормочет, как молитву перед боем:
     "Да будешь Ты ни за, ни против нас..."






     Андрею Прокофьеву

     Профиль ковчега жадно принюхивается к волнам.
     На солнце в руке Горгоны вспыхивает змея.
     Чайки, дельфины, мусор - и, наконец, с невольным
     страхом впередсмотрящий хрипло кричит: "Земля!"

     И, как кроты, из трюма, жмурясь, ползут наружу
     те, кто не сдох от тифа и от гнилой воды.
     Сверкают глаза и зубы. Больные тела, как груши,
     вмиг облепили реи, воя на все лады.

     Колумб, как жених, на мостике, нервничая напрасно,
     взмахом ладони делит историю пополам.
     "Воистину символично, что мачта крестообразна!" -
     спешно готовя проповедь, думает капеллан.

     Лекарь в каюте, шлепнув кровавый комок в корыто,
     грустной улыбкой держит ученика: "Пиши!
     Двенадцатое. Сегодня трое умерших вскрыто.
     И ни в одном из них я не нашел души."




     Еще не село солнце, но жена
     уже зажгла светильники, и пламя
     уже коптит, и тень искажена
     его дрожаньем, совестью, углами,
     волнением, неровностями стен.
     Хозяйка говорит: "Благословен
     Господь, дающий нам Субботу," -
     но, вспоминая, вздрагивает. Что-то
     мешает ей. И, отряхнув с колен

     случайный пепел, женщина выходит,
     чтоб накормить до праздника собак,
     но возвращается, нахмурившись: "Я вроде
     уже кормила..." Душный полумрак
     густеет, как оливковое масло.
     Ни ветерка. Везде роится масса
     мельчайшей мошки. Улицы пусты.
     Все празднуют. Латинские посты
     удвоены. Набросились на мясо,

     как дикие, - волнуется она.
     "Рахиль, зови детей!" - Она кивнула
     и отвернулась. Смутная вина
     куда-то вглубь, как рыбина, нырнула,
     и разошлись зеленые круги
     перед глазами. Запах кураги
     с корицей и орехом: "Все готово."
     "Мам, тень, смотри! Ты как семиголовый
     не знаю кто!" - и детские шаги

     прошлепали по полу, - "Ну и туча
     сегодня разразилась!" Сев за стол,
     она пыталась вслушаться: "...могучей
     десницей... смертью первенцев... был стон
     по всей земле египетской... и ныне
     народ твой отпускаю... а иные
     смеялись, как безумные..." Она
     глотнула залпом сладкого вина
     и ощутила сгустки кровяные



     на небе, на губах, на языке.
     И привкус соли... Муж читал молитву,
     все больше распаляясь. На виске
     забилась вена. Словно бы из битвы
     он вышел только что. Как будто перед ним
     шел столп огня. Как будто, невредим,
     он сам прошел за Богом через море.
     В его лице торжественность и горе
     сменялись искренно. "Мы этот хлеб едим," -

     он разломил квадраты опресноков, -
     "как нам завещано..." Из-под прикрытых век
     жена его рассматривала сбоку.
     Он, в сущности, хороший человек, -
     ей стало холодно в нарядном покрывале
     из пестрой шерсти. "Мам, скажи, как звали
     разбойника, который то ли царь,
     то ли не царь?.." Отхлынув от лица,
     кровь стукнула в затылок. "Я не знаю."

     И первобытный материнский страх
     приклеился к спине: "Ты должен думать
     не о бродягах, нищих и крестах!" -
     она нагнулась к сыну, чтобы сдунуть
     пушинку риска, уберечь, помочь
     не видеть многого... Иное дело дочь.
     Но дочь была мала. Она хотела
     большое яблоко и грушу. Что за дело
     могло ей быть до смерти?.. В эту ночь

     все были спасены. И Дух Спасенья
     витал в пустыне, как в стволе пустом,
     чтоб обернуться плотью в воскресенье.
     Он был в траве, покрывшей каждый дом,
     в мечах солдат, в укутывавшем плечи
     платке, в посуде, в запахе овечьем,
     в песке, в зерне и вообще - во всем.
     И холм, уже пустой, был осенен
     Медведицы алмазным семисвечьем.



     Просилось впечатать со злости,
     что я, как плохой иудей,
     хочу увидать на погосте
     всех этих усатых блядей.
     И гнев мой был прав и уместен
     в обшарпанной кухоньке, где
     услышал я голос невестин,
     что Замысел нам неизвестен,
     и даже скорее всего
     ведется за смертным порогом
     пророков судить по порокам,
     а зверя по вере его.




Популярность: 1, Last-modified: Tue, 08 Feb 2000 23:54:27 GmT